"Раннее христианство и переселение душ" - читать интересную книгу автора (Кураев Андрей)

Представления о смерти на Дальнем Востоке

Если исходить из убеждения в том, что идея кармы и душепереселения (лат.– реинкарнация; греч. — метемпсихоз) является универсальной, то, конечно, странно слышать христиан, которые отрекаются от нее и тем самым противопоставляют себя всему человечеству и всей истории. Но — действительно ли христиане такие «выродки»? Если мы обнаружим, что и в самом деле люди, хранящие Библию, никогда не признавали переселение душ, будет ли это их неприятие кармизма чем-то уникальным, беспримерно-скандальным верованием, которое изолирует их от всего остального человечества? Если все окрестные народы и предшествовавшие религиозные традиции веровали в реинкарнацию, то в общем-то естественно предположить, что эта идея могла так или иначе сказаться и в христианстве.

А если в религиях Древнего Востока не было идеи реинкаранции? В таком случае неприятие христианами идеи кармы уже не покажется чем-то слишком скандальным. Можно будет предположить, что в этом вопросе христиане продолжают традицию, присущую более древним культурам Ближнего Востока. Итак, ради того, чтобы подготовить теософов к самой неприятной для них неожиданности (то есть к демонстрации негативного библейского отношения к реинкарнации), начнем наш разговор об отношении христианства в идее метемпсихоза издалека. Начнем ab ovo. С Древнего Востока.

Присмотримся к тем танатологическим представлениям [6], которые были распространены на Ближнем Востоке.

Согласно теософскому мнению «в Египте прежде, чем где-либо появилось и оттуда уже перешло и распространялось у других народов учение о душепереселении» [7]. В самом деле, о теории реинкарнации у египтян рассказывает Геродот (История 2, 123). Во II веке по Р. Хр. египетский христианский писатель Климент Александрийский говорил о «чисто национальном происхождении» реинкарнационных мнений своих языческих соотечественников (Строматы. VI, 4). В египетской «Книге мертвых» есть множество глав, называющихся «О перевоплощении в…». Душепереселение признается герметической литературой, распространявшейся из Египта в позднеантичный период.

И, однако, всех этих свидетельств недостаточно для того, чтобы обосновать теософский тезис.

Да, в «Книге мертвых» есть главы с названиями, столь радующими сердца сторонников реинкарнаций. «Глава о перевоплощении в лотос», «Глава о перевоплощении в правителя верховных принцев», «Глава о перевоплощении в божественного сокола» и т. д. Но в них не идет речь о том, что человек рождается в новом теле, снова вернувшись в земной мир. Нет, это заклинания, уверяющие духов, богов и демонов в том, что умерший человек преобразился в одного из богов, что он стал обоготворен, что его нужно принять как своего в царстве вечности. Это формулы новой идентичности человека, которую он обретает (надеется обрести) в мире богов [8]. Но это не выражение надежды на то, что у души появится новое тело на земле, отличное от того, которое превращено в мумию.

Для примера процитирую одну из глав о «перевоплощении»: «Глава о превращении в ласточку. Я ласточка, я ласточка. Я Скорпион, дочь Ра. Приветствую вас, о боги, чей запах сладок; приветствую вас, о боги, чей запах сладок. Приветствую тебя, Огонь, поднимающийся из-за горизонта. Приветствую тебя, житель города, я привел туда Стража его Бухты. О протяни же ко мне руки свои, чтобы я мог провести свои дни в Водоеме Двойного Огня, и позволь мне говорить, ибо мне есть, что сказать. Открой мне двери, и я расскажу тебе о том, что видел. Гор стал божественным правителем Ладьи Солнца и занял престол своего божественного отца Озириса, и Сет, сын Нут, лежит связанный путами, которые он приготовил для меня. Я подсчитал все, что находится в городе Секхем, я вытянул вперед обе руки при слове Озириса, я прошел испытание суда, и мне было разрешено говорить; да будет на то воля твоя, чтобы я мог продолжать и рассказать новости свои. Я вхожу в Зал, меня судят, и я, признанный невиновным и достойным блаженства, выхожу из ворот Неб-ер-тчера. Я чист в великом месте прохождения душ, я избавился от грехов своих, я защитил себя от всех обвинений, и я не уничтожил зло, пытавшееся проникнуть в члены мои на земле. Приветствую вас, божественные существа, охраняющие двери, освободите мне путь, ибо смотрите же, я подобен вам. Я вознесся к свету, я шел на своих ногах, я стал хозяином своих ног перед Богом Света, я знаю сокрытые пути и врата Секхет-Аару, истинно говорю, я, именно я, пришел и поверг врагов своих на землю, и мое бренное тело по-прежнему в гробнице» [9].

Итак, ласточка (или другие животные, упоминаемые в этих заклинаниях) не есть обычные обитатели зоосада, но тотемные символы божеств и их силы. Увидеть здесь вместо надежды на облечение высшей божественной мощью воплощение души в низшее и немощное животное тело — означает навязать мистическому тексту откровенно профанное содержание.

Геродот (грек, а не египтянин) ошибся, истолковав египетские представления в духе популярной греческой философии. Стремление «Книги мертвых» представить душу в других обликах надо было понимать не на языке отвлеченного теоретизирования, а на языке конкретного религиозно-практического магизма: упомянутые животные «в плане тотемизма мыслились египтянами как могучие божества, способные устоять перед опасностями загробного мира. Превращение в них было для души средством оградить себя от этих опасностей, то есть обеспечить себе бессмертие. Желание умершего превратиться в то или иное божественное животное диктовалось исключительно стремлением обеспечить себе вечную жизнь в потустороннем мире — безотносительно к мыслившейся греческими философами «очистительной» процедуре» [10]. Ошибка Геродота оказалась живуча (и по своим мотивам она была усвоена и теософами [11]) но от этого она не перестала быть просто ошибкой. Впрочем, при современном уровне египтологических познаний ее воспроизведение обличает либо невежество человека в области истории религии, либо готовность действовать подлогами.

Герметическая литература совсем не так архаична, как хотелось бы теософам. Блаватская, склоняясь к мнению о Гермесе Трисмегисте как «допотомном» маге [12], полагает, что герметизм и индуизм являются религиозными философиями, во-первых, тождественными, во-вторых, древнейшими [13]. Уже из того, что индуизм, якобы тождественный герметизму, провозглашается «древнейшей» философией (несмотря на то, что индуизм пришел на смену брахманизму), видно, что оценке, которую Блаватская дает древности герметизма, доверять не стоит [14].

В исторической науке еще в 1614 г. в лондонском издании книги швейцарского филолога Исаака де Казобона «Prolegomena in Annales» было выяснено, что герметическая литература появляется на рубеже эр, в эллинистический период истории Египта [15] (а «библия» алхимиков и теософов — «Изумрудная скрижаль» вообще лишь в средневековый период). Герметизм представляет собой страницу не столько в египетской религии, сколько в греческой литературе (Ф. Зелинский представляет герметизм как «образчик той греко-египто-еврейской смеси, которой пробавлялось суеверие эллинистической эпохи») [16].

Крупнейший знаток античной культуры А. Ф. Лосев говорит о герметизме так: «С первых веков новой эры, если не раньше того, в греческой литературе стали появляться небольшие трактаты в которых главную роль играл Гермес, то ли в виде автора этих трактатов, то ли в виде реального человека, то ли в виде источника новой мудрости, и уже не человека, но бога… Тут возникла весьма обширная литература «герметического» содержания, которая в современной науке так и называется — «герметический корпус»… Трактаты, входящие в этот корпус, цитируются в отдельности писателями уже первых веков н. э. Но рукописи, содержащие эти трактаты в цельном виде, относятся только к XIV веку» [17]. Подобную оценку происхождению герметической литературы дает и В. С. Соловьев: «Гермес Трисмегист — вымышленный автор теософского учения, излагаемого в нескольких книгах… главные из которых должны быть отнесены к средине III в по Р. Хр. Книги написаны прямо на греческом языке, а не переведены с египетского, как видно из встречающейся игры греческими словами… Философское содержание герметизма представляет преимущественно сочетание стоических и платонических элементов, как у Филона, влияние которого тут заметно» [18]. Восприняв герметический корпус как действительно древний и собственно египетский памятник, теософы просто не учли общей «особенности философии эллинизма — ее наклонность к анонимности, к авторской мистификации… Истина, оптимистически возвещенная рационализмом классики, в эпоху эллинизма обернулась сокровенной тайной, недоступной для разумения обыкновенного смертного. Реальное философское авторство уже не внушает доверия, воспринимается как «человеческое, слишком человеческое». Отсюда соблазн переадресовать авторство, подменить его псевдоавторством, приписать выдвигаемую доктрину или письменное сочинение какому-нибудь авторитетному и уже освященному веками имени… Все попытки связать герметические сочинения с каким-либо реальным лицом не увенчались успехом. Вряд ли это были греки. Сомневаться в этом вынуждает низкий языковой и ментальный урвоень герметических писаний. На фоне эллинской эстетики мысли и слова герметические творения выглядят какой-то литературной партизанщиной» [19].

Итак, от наличия различных вариантов идеи душепереселения в герметических трактатах нельзя заключать к тому, что это верование было присуще автохтонной религии Египта.

Сообщение же Климента о том, что египтяне сами создали теорию перселения душ надо рассматривать в общем контексте его мысли. Один из основных приемов его апологии библейской веры — это обличение несамостоятельности греческой философии. Его задача — не рассказать нечто положительное о религии египтян, но высказать нечто критическое о философии греков. Он полагает, что греки много заимствовали от презираемых ими евреев. И в этом контексте он напоминает им о том, что сами же греческие философы утверждали, что идею душепереселения они взяли у египтян [20]. Неоспоримым фактом является то, что греки именно так и считали. Но правильно ли они поняли египтян? И даже если они слышали от египтян рассказ не о мистериях, а именно о перевоплощениях — то кто были эти их египетские собседники? Возможно, что в тот период, когда греческие философы начали посещать Египет, там уже появилась интеллектуально-столичная мода на индийские пряности (античное Средиземноморье несомненно было знакомо, хотя и весьма поверхностное, с Индией, брамины которой в античной литературе получили имя «гимнософистов»). Но и тогда не было в Египте религии перевоплощения, была лишь мода среди интеллектуальных кругов. Нельзя же на основании того неоспоримого факта, что Блаватская и Рерихи родом из России, сказать, что в начале ХХ века религией России была теософия, или что русские монахи и богословы хранили тайну перевоплощения и законы кармы!

Но суждения греков о Египте не должны закрывать от нас тот факт, что ни один из древних памятников египетской истории не указывает на присутствие идеи реинкарнации в Египетской религии [21]. Египетская «Книга мертвых» говорит только о странствии души в небесный мир. «Что касается противоположной участи души, возвращения ее на землю, в тело человека или животного, в книге мертвых не встречается никаких указаний» [22].

Реинкарнация была невозможна в религии, в которой столь значимое место уделялось сохранению тела и могилы в неистлении и в неприкосновенности. Трудно сказать, какое будущее представляли египтяне для самой мумии. Но в их представлении связь погребенного тела и души человека оставалась тесно-неразрывной. Сохранение земного тела было необходимо для того, чтобы человек в мире богов обрел тело духовно-преображенное, божественное.

Датируемые XXVII или XXV веком до Р. Х. тексты на стенах пирамиды Унаса выражают такую надежду на будущее человека (в данном случае — царя Унаса): «О, Атум! Се сын твой, Осирис. Схоронил ты его живым — и жив он. Жив он — жив этот Унас. Он не умер — не умер и Унас. Не сошел он в преисподнюю — не сошел и Унас. Не судим он — не судим и Унас. Тело твое — это тело Унаса. Плоть твоя — это плоть Унаса. Кости твои — это кости Унаса». «О Унас, не ушел ты мертвым, ты ушел живым. Плечи твои — плечи Атума; спина твоя — спина Атума (Перечисляются все части тела) Сколь прекрасным стало твое бытие. О, Унас, стал ты просветленным среди братьев твоих богов. Свершилось! Свершилось!». Сохраняя мумии умерших, египтяне выражали свое убеждение в целостности человеческого существа и в том, что какой-то образ бессмертия должен быть присущ и телу,а не только душе.

Даже в той версии «Книги мертвых», которая возникла в греко-римский период, подчеркивается уникальность материального тела человека: «Имя твое выдержит испытание временем, твое материальное тело укреплено, а твое духовное тело познает процветание; ты не будешь изгнан ни на небе, ни на земле. Лик твой сияет пред Ра, душа твоя живет пред Амоном, а твое материальное тело обновлено пред Озирисом. Кости твои покрыты плотью и облик твой тот же, что был на земле, и ты получаешь хлеб вместе с душами богов. Ты не изгнан от врат Туата (т.е загробного царства). Тот, могущественнейший из богов, приходит к тебе и своей собственной рукой пишет для тебя Книгу Дыхания. И тогда душа твоя обретает дыхание на вечные времена, и плоть твоя создается заново жизнью на земле: ты обретаешь божественность наравне с душами богов, сердце твое есть сердце Ра, а члены твои есть члены великого бога» [23]. Как видим, сердце умершего Ивана не становится сердцем новорожденного Петра, но становится сердцем Ра. Те члены, которыми вновь располагает душа, не члены нового земного существа, а члены преображенного обитателя мира богов. Не хлеб земли ест теперь человек, а хлеб богов. Тело обновляется Озирисом по образу его собственной смерти и воскресения.

Уильям Бадж (чьи книги по египетской религии сейчас активно распространяются оккультными издательствами) никак не склонен причислять египетскую религию к кругу тех мифологий, что строятся на идее реинкарнации. По его вполне корректному выводу — «вот основные положения древнеегипетской религии: 1. Вера в бессмертие души и во встречу после смерти с родственниками и друзьями. 2. Вера в воскрешение духовного тела, в котором душа жила после смерти. 3. Вера в продолжение существования души сердца, ка (двойника) и тени. 4. Вера в превращение пожертвований и действенность погребальных подношений и даров. 5. Вера в действенность заклинаний, включая имена, магические и религиозные формулы и т. д. 6. Вера в неизбежность суда, на котором праведники получают в награду вечную жизнь и счастье, а грешники уничтожаются… Все вышеизложенные воззрения являются, по-видимому, исконными африканскими верованиями, которые существовали еще в додинастический период» [24].

Египет сохранил более древние представления, чем религии Междуречья — еще неолитические [25]: мир мертвых для него это мир надземный, а не подземный, мир звезд: души становятся звездами, телам умерших уготовано будущее, а не просто уничтожение. «В качестве примера можно сослаться на следующие изречения из «Текстов пирамид»: «Поднимись, возьми себе свой хлеб, соедини свои кости, встань на ноги… Поднимись к этому своему хлебу, не подверженному порче, и к своему пиву некиснущему» (Pyr. 858). «Твои кости не разрушаются, твоя плоть не болит, твои члены не отделяются от тебя» (Pyr. 725). В свете археологических данных и свидетельтв «Текстов пирамид» очевидно, что в эпоху неолита дорожили сохранностью тела умершего» [26].

С этим связано было и египетское убеждение в том, что самой страшной участью для умершего было бы сожжение его тела. Об этой особенности египетских верований стоит вспомнить в контексте нашего обсуждения теософского тезиса, полагающего, будто реинкарнационное (индийское) понимание смерти лежит в основе универсальной религии и было присуще всем значимым историческим традициям. Вспомним, что для теософов кремация тела есть нормальный, лучший способ погребения и что захоронение в земле им кажется чем-то кощунственным (Е. Рерих, назвав себя и своих единомышленников «противниками кладбищ», тут же поясняет: «Низшее — кладбища и мощи, выше — сожжение» [27]; «Кладбища вообще должны быть уничтожены как рассадники всяких эпидемий»). И сравним это теософское убеждение с древнеегиптским [28]: В тексте постановления фараона XIII династии Неферхотепа I, изданного для охраны некрополя Абидоса, говорится, что смертная казнь через сожжение грозит каждому оскверняющему могилы некрополя. Мысль о сожжении тел умерших была чужда египтянам» [29]. Так что египетское представление о смерти и об участи тела после его расставания с душой все же резко отличается от теософского. Попытки Е. Блаватской выдать свою доктрину за древнеегипетскую весьма некорректны.

Для понимания своеобразия египетской танатологии важно также отметить, что древнегипетское отношение к смерти в целом — светлое и бесстрашное. Древнейшие изображения в Пирамидах, представляющие сцены посмертного бытия — это сцены кипучей деятельности, но никак не нирванического покоя [30]. Египетская «Похвала смерти» лишена всякого привкуса мизантропии (в отличие от позднейших произведений подобного жанра в самых разных культурах): «Зачем они сводят на нет славу загробного мира, — Страны справедливой, блаженной, где страху нет места, обители упокоенья, чьим жильцам омерзительны распри, где нечего ближних бояться, ибо нету вражды в этом крае? Наши предки покоятся там со времен мирозданья. Из тех, кто родится на свет во множестве неисчислимом, не осядет в Египте никто: в городе Вечности всем поголовно приют уготован. Разве долго продлится пора гостеванья земного? Время, как сон промелькнет, и «добро пожаловать»« — скажут в полях заката пришельцу» [31].

Но это представление резко отличалось от (тогда еще не существовавших) индийских сказаний о перевоплощениях, и еще более резко — от тех представлений о смерти, что распространялись в Междуречье.

В шумеро-вавилонской религии [32] бытовало совершенно иное, чем в Египте, отношение к смерти. Междуречье — это тот мир, который Библия считает колыбелью человечества. До Рождества Христова остается еще более двух тысячелетий [33].

«О вавилонских представлениях о загробном мире и участи, ожидающей человека, можно судить по ряду текстов: «Сну Энкиду» (7 таблица «Эпоса о Гильгамеше»), «Энкиду в преисподней» (12 таблица), «Схождению Иштар в преисподнюю», «Царевичу в Преисподней». Открывающаяся картина крайне безрадостна. Вавилонская «страна без возврата» — хуже, чем полное небытие, — нечто похожее на вечность Свидригайлова: «эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность». Здесь во тьме томятся умершие — без надежды на воскресение или новое рождение. Развитых представлений о загробном суде у вавилонян не сложилось; и праведников, и злодеев ждет одинаково унылое прозябание; в несколько лучшем положении находятся те, кто оставили по себе сыновей, и совсем плохо приходится тем, чье тело не было предано погребению, по ком не справляют заупокойного культа. «Ничто не дорого, кроме сладостной жизни», — поучает Шуруппак сына. На загробные радости никто не уповает, никто их и не обещает; награда и наказание — все свершается на земле. В «Разговоре господина с рабом» эта мысль оттеняется прямым указанием на одинаковое положение всех людей после смерти: «Поднимись, пройди по руинам древним, чтобы увидеть черепа последних и первых: кто был злодей, и кто — благодетель?»

После смерти вавилонянин уходит «В дом мрака, жилище Иркаллы, в дом, откуда вошедший никогда не выходит, в путь, по которому не выйти обратно, в дом, где живущие лишаются света, где их пища — прах, и еда их — глина, а одеты, как птицы, одеждою крыльев, и света не видят, но во тьме обитают, а засовы и двери покрыты пылью» [34]. Гильгамеш ищет избавления от смерти. Его путешествие к Утнапишти — единственному человеку, обретшему бессмертие — может быть истолковано не только как эпос, но и как описание мистерии… Но итог все равно неутешителен. Путь Утнапишти неповторим и для людей путь к бессмертию закрыт. «Только боги с Солнцем пребудут вечно, а человек — сочтены его годы, чтоб он ни делал — все ветер!» [35].

Утнапишти — вавилонскому Ною, спасшемуся при потопе, бессмертие было даровано при слишком уникальных обстоятельствах. Увидев землю, опустошенную потопом, увидев мир, забитый трупами и осознав отсутствие жертв, которыми люди при всей их шумливости все-таки ублажали богов, последние испытали чувство, близкое к покаянию и как бы во искупление своего греха перед людьми даровали лично Утнапишти бессмертие. И эта ситуация слишком уж необычна. Довести Энлиля до покаянного чувства явно трудно. Поэтому путь Утнапишти никак не есть «путь всея земли»; его путь неповторим.

И хоть затем по совету Утнапишти Гильгамеш добывает цветок бессмертия — и это оказывается напрасно. Бессмертным становится змей, похитивший цветок жизни, найденный Гильгамешем. Змей обрел способность сбрасывать кожу и оказываться вновь молодым — но не человек… «Гильгамеш сказал ему, дальнему Утнапишти: Что мне делать, Утнапишти, куда отправляться? Та, что меня преследовала неумолимо, воссела в моей спальне — это Смерть! И куда я лицо ни обращаю, повсюду она — смерть!».

Людям остается печальное шествие в преисподнюю. Шествие по пути, который шумерская поэма «В степи ранних трав» называет «Дорогой, которая губит того, кто идет по ней» [36]. Она приводит к миру, в котором «в реке подземного царства вода не течет — вода из нее не утоляет жажды. В полях подземного царства не растет зерно — из него не мелют муки. Овцы подземного царства не носят шерсти — из нее не ткут ткани» [37].

Аид греков, Шеол древних евреев по шумерски назывался «кур». «Первоначально это слово означало «гора», затем приобрело более общее значение — «чужая страна», потому что окружающие горные области таили в себе постоянную угрозу для Шумера» [38].

Это — путь для всех. «Существование в подземном мире «Эпоса о Гильгамеше» мучительно, однако, существуют различные градации страдания. С теми, кто имел большие семьи, кто пал в битве, с тем, кто достойно провел жизнь, обращаются лучше, чем с остальными. Но все же какие-либо ясные моральные и этические принципы, по-видимому, недействительны в инфернальном мире» [39]. И это путь, по которому нет возврата. Умерший сын отвечает ищущей его матери: «Я не трава и не могу вырасти вновь для нее; я не вода, и не могу подняться вновь для нее; я не трава, пробивающаяся в пустыне [40]; я не новая поросль, пробивающаяся в пустыне». Поскольку поэма «В степи ранних трав», откуда взята эта цитата, относится к IV тысячелетию до Р. Х., постольку нетрудно заметить, что жители Месопатамии столь глубокой древности не были знакомы с якобы «древнейшей» реинкарнационной философией.

Есть, однако, в шумерской религиозной литературе один мистериальный текст, который дает надежду. Это миф «Брак Энлиля и Нинлиль», содержащий рассказ о схождении богини Нинлиль в мир смерти и о ее возвращении. Там формулируется принцип, который можно признать слабым предвестием богословия ап. Павла: «За голову голову пусть оставит» [41]. Выкуп за жизнь — смерть. Чтобы выйти из ада, Нинлиль должна оставить там зачатого и рожденного ею в её преисподних странствиях сына. Но для людей вряд ли есть и такая надежда… Ведь миф о Нинлиль не столько старается дать людям надежду, сколько объяснить им, почему луна светит во тьме, почему сын богов оказался в мире тьмы и смерти. Это скорее астральный миф, чем сотериологический.

В шумерских и вавилонских текстах не только нет никаких упоминаний о реинкарнации или «карме», но весь строй их представлений о смерти несовместим с надеждами на реинкарнацию.

Идея переселения душ совсем не является столь древней и столь всеохватывающей, как того хочется теософам. И у семитов (которыми являются аккадские племена, покорившие Шумер и создавшие собственно вавилонскую цивилизацию), и у арийцев в древности были похоже-пессимистические взгляды на смерть: «Согласно наиболее ранним представлениям, расставшаяся с телом душа — урван — на три дня задерживалась на земле перед тем, как сойти вниз, в подземное царство мертвых, в котором правил Йима (по санскритски — Яма). Йима был первым царем на земле и первым из умерших людей. В царстве Йимы души жили как тени, и зависели от своих потомков, которые продолжали пребывать на земле… По-видимому незадолго до того, как индоарийцы и иранцы отделились друг от друга, у них возникли новые представления о загробной жизни. Они заключались в том, что по крайней мере некоторые из них могут избежать устрашающей участи вечного безрадостного существования на том свете, а души некоторых людей после смерти могут взлететь и присоединиться к богам в светлом раю, где они познают всевозможные удовольствия» [42].

Идея реинкарнации, как видно, не появляется и вместе с этими новыми представлениями. Но еще важнее то, что наиболее архаичная индоарийская танатология не знает ни возвращения человека к жизни на земле, ни обещаний радостной «загробной жизни».

«В языческие времена иранцы, очевидно, считали, подобно индоарийцам ведической эпохи, что всякая блаженная душа, достигнув рая, соединится со своим воскресшим телом, чтобы снова вести счастливую жизнь, полную чувственных ощущений. Зороастр учил, что души праведных должны ожидать этого высшего блаженства до момента Фрашегирд («чудоделания»), когда они получат «будущее тело», а земля отдаст кости своих умерших (Ясна 30, 7)» [43]. Конечно, это будет преображенное тело: оно не пострадает от прикосновения потока раскаленного металла, в который превратятся горы.

Позднее зороастрийцы усвоили идею разных путей. Праведников ждет вечная радость «в сонмах небесных язатов»; грешников ждут вечные муки в преисподней (кстати, по верованию зороастрийцев-огнепоклонников, страшная казнь ждет тех, кто сжигает тела: те, кто бросил труп в огонь, казнятся как осквернители божества) [44]. Для людей, совмещавших добрые и злые дела, возможен выход из мук чистилища — но не назад, на землю, а в рай. Перевоплощения в другие тела здесь нет.

Да и в самой Индии наиболее авторитетные и древние религиозные системы также не знали ничего о реинкарнации [45]. Вопреки уверению Блаватской в том, что «идеи кармы и перевоплощения составляют основу морали во всех древних св. писаниях Востока» [46], «Веды» (они начинают склыдываться в XVI-XV вв. до Р. Хр.) не знают о перевоплощениях. Лишь спустя тысячелетие доктрина реинкарнации появляется в «Упанишадах» (VII-V вв. до Р. Хр.). Но там она и называется «знанием, которое не пребывало ни с одним брахманом» (Брихадараньяка-Упанишада. VI, 2, 8). Причем индусам эта идея не показалась очень уж радостной. Именно «с переходом к идее переселения в индийской культуре воцарился чуждый Ведам пессимизм» [47]. Все индийские философские и религиозные системы начали искать путь избавления от «колеса сансары», начали предлагать средства для устранения дальнейших перевоплощений… Приняв доктрину переселения, Индия немедленно начала искать того, кто имел бы власть сказать, подобно Христу: «Верующий в Меня не увидит смерти вовек».

И греческая религия не знает переселения душ. Еврипид заставляет Тесея, узнавшего о смерти любимой им Федры, воскликнуть: «Горе, горе мне! Знать давно, давно Пращур мой грехом запятнал мой род — Грех слезами тот омываю я!». Человек, верящий в карму и реинкарнацию, сказал бы, наверно, иначе…

У некоторых из греческих философов есть реинкарнационные мотивы, — но не в эллинской религии, ничего хорошего не ожидающей от жизни за гробом. Олимп — для богов. Для людей — Аид, «где мертвые только тени отшедших, лишенные чувства, безжизненно реют» (Одиссея, XI, 475-476). Одиссей, проникнув в Аид, приветствует душу Ахиллеса как царя мертвых, и слышит в ответ: «Лучше бы хотел я живой, как поденщик, работая в поле, службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный, нежели здесь над бездушными мертвыми царствовать» (Одиссея, XI, 488). В ящике Пандоры осталась только Надежда: «Не улетела наружу: успела захлопнуть Пандора крышку сосуда, по воле эгидодержавного Зевса, тысячи же бед улетевших меж нами блуждают повсюду, ибо исполнена ими земля, исполнено небо» (Гесиод. Труды и дни. 98-101 [48]). Для Аристотеля и его учеников за порогом смерти нет надежды: «за ним уже для умершего ничто ни хорошо, ни плохо» (Никомахова Этика, III, 6; 115а).

В античной литературе и мысли не могли бы быть так сильны мотивы ужаса перед смертью, если бы люди на пороге смерти могли утешать себя мыслью о будущих перевоплощениях. Но «как раз в те годы, когда проповедует Иисус, по миру распространяются стихи Горация (умер в 8 г. до н. э.) Лейтмотив поэзии Горация — страх перед смертью и способы его преодоления… Плутон неумолим и никакими жертвоприношениями его нельзя склонить к тому, чтобы он тебя пощадил. Рано или поздно умрет каждый. Вот в общем и все — ни о чем другом Гораций не может даже думать. Причем Гораций далеко не первый, а, скорее, наоборот, один из последних по времени авторов, греческих и латинских, кто говорит о страхе перед смертью. В течение целой исторической эпохи, начиная с 4 в. до н. э. весь по сути античный мир как пожаром был охвачен этим страхом. Философы (Эпикур и вся его школа и стоики) мучительно искали средства от этого страха, фармацевты с печалью сообщали, что нет среди целебных трав лекарства от смерти, а поэты приглашали забыться, хотя бы на минуту, сбежать от страха перед смертью в мир, где рекой льется вино… Греки боялись смерти не всегда. Спартанский поэт Тиртей восклицал: «Доля завидная пасть в передних рядах ополчения, Родину-мать от врагов оберегая в бою». Нестор в гомеровской «Илиаде» сравнивает людей с листьями на ветвях могучего дуба: одни листья падают, другие, наоборот, появляются, а дерево продолжает расти и становится только больше. Личность полисного грека была как бы растворена в коллективе. А пока человек не выделил себя из массы, он действительно не боится смерти, так как просто не знает, что это такое. Но вот наступает IV век, и люди обнаруживают, что полис это не больше чем территория, на которой стоят их дома и пасутся их овцы. Человек с ужасом обнаруживает, что смерть ничего общего не имеет с той воспетой в «Илиаде» сменой поколений в ряду граждан, которая некогда делала полис только моложе и сильнее. Оказывается, смерть — это мое (!) небытие. Мир вокруг меня остается, а я ухожу. Сделав это открытие, греческая, а затем и римская цивилизация погружаются в то состояние истерического страха, которое передал Гораций» [49]. Поэтому такой ужас и недоумение у римлян вызывали христианские мучники, не боявшиеся смерти. Поэтому их кровь стала семенем Церкви. (И, между прочим, поэтому сегодня рассказы о христианских мучениках не поражают людей — ибо советская эпоха была эпохой героически-стадной, в которую не только христиане, но и другие люди смерти не боялись, а потому и победа христиан над страхом смерти и боли не казалась чем-то удивительным).

Итак, в архаико-героические времена греки не боялись смерти потому, что не ощущали трагичности самой смерти. Затем страх появился. И новоизобретенное лекарство от него — орфически-пифагорейская вера в будущие рождения — исцелила от этого страха далеко не всех.

Единодушие источников, прочно связывающих имя Пифагора с проповедью реинкарнации в греческом мире, означает, что идея странствования душ не была привычна для греческой религиозной традиции. Историко-философская традиция вполне единодушно утверждает, что именно Николаю Федорову принадлежит идея механического оживления «умерших отцов». Но из этого факта никак не следует, что идея механического бессмертия была органической частью русской духовной культуры до Федорова или в его время [50]. Точно так же та роль, которая приписывается Пифагору в распространении реинкарнационных идей в Греции, означает именно, что эти идеи были вполне чужды предшествовавшей греческой традиции.

Пифагор никак не был голосом греческой религиозной традиции, и поэтому древняя эллинская литература знает немало язвительных стрел в адрес Пифагора (в том числе и по поводу его доктрины метемпсихоза). Диоген Лаэртский пишет об этом так: «Величавость Пифагора не упускает случая задеть и Тимон в «Силлах», где пишет так: «А Пифагор, преклоняясь к волхвам, болтающим бредни, ищет людей уловлять, величавых речей говоритель». О том, что Пифагор в иное время был иными людьми, свидетельствует и Ксенофан: «Как-то в пути увидев, что кто-то щенка обижает, он, пожалевши щенка, молвил такие слова: «Полно бить, перестань! живет в нем душа дорогого друга: по вою щенка я ее разом признал». Так пишет Ксенофан. Насмехается над Пифагором и Кратин: «Едва завидев человека пришлого, тотчас к нему пристанут с переспросами, чтоб сбился бедный с толку и запутался в противоречьях, сходствах, заключениях, потоплен в бездне мудрости блуждающей» (Диоген Лаэрт. VIII, 36-37). И, кстати, стоит напомнить редко воспроизводимое продолжение знаменитой фразы Гераклита: «Многознание уму не научает, а не то научило бы Гесиода и Пифагора» (Диоген Лаэрт. IX, 1).

Судить по Пифагору об эллинской религии — все равно, что принимать за русское православие книги русских масонов (например, Е. П. Блаватской) [51]. Ни народная религия, ни мир философов не были единодушны в принятии идеи душепереселения. Как верно заметил Ориген, «платоник, верующий в сказания о переселениях души из одного тела в другое, допускает глупость с точки зрения стоиков, перипатетиков и эпикурейцев… которые вышучивают все эти разглагольствования Платона» (Против Цельса. 1, 13).

К огорчению теософов, желающих унифицировать все религии, даже в древнегреческой религиозности «догматической определенности тут (в вопросе о посмертии — А. К.) не было; различные воззрения, плоды религиозного сознания различных последовательных эпох уживались рядом. Душа переживает тело — это признано; но как? Она витает незримо участливым духом в доме своих потомков — она живет поблизости своего тела в гробнице, где и следует ухаживать за ней, но навещает свой прежний дом в праздник Анфестерий — она вместе с другими душами живет в общей для всех призрачной обители Аида, представляемой либо на крайнем западе, за Океаном, либо под землей» [52]. В общем, греческая религиозность не умещается в рамки теософских верований.

Наконец, прежде чем перейти к рассмотрению верований Древнего Израиля, обратим внимание на еще одну религиозную традицию, которая, хотя и возникла в поздние времена, но оказала огромное влияние на судьбы мира. Это ислам. Предположим, что христианские догматики блокировали течение древнего и общечеловеческого предания о душепереселениях. Но в таком случае оно должно было найти себе выход в религии свободных кочевников. Однако, к разочарованию теософов, и ислам оказывается за рамками провозглашенного ими «общерелигиозного синтеза» на базе кармически-реинкарнационных идей. Коран ясно отвергает возможность перевоплощения и возврата на землю: «А когда придет к одном из них смерть, он скажет: «Господи! Верни меня [в этот мир]: может быть, я сделаю благое в том, что оставил!». Так нет! Это — слово, которое он говорит, а за ними — преграда до того дня, как они будут воскрешены» (Коран 23, 101-102) [53].

Итак, фон, на котором раздается проповедь Пророков, а позднее и Христа, вне-реинкарнационный. Конечно, новый Учитель мог примкнуть к какой-либо недавно появившейся мистико-философской группе типа пифагорейцев и возвестить реинкарнацию. Но если бы Он остался верен древнейшим ожиданиям и возвестил бы, что человек создан для телесного бессмертия, потерянного им во грехе — это не было бы слишком шокирующе. Это означало бы пришествие Того, Кого ожидают все народы (Агг. 2, 7) за исключением некоторых философов.

Но прежде, чем обратимся в к возвещению Нового Завета, присмотримся к Завету Ветхому.