"Как убить золотого соловья" - читать интересную книгу автора (Стеклач Войтек)

2

Вацлав Бубеничек, вышибала из «Ротонды», джаз-клуба, расположенного на Золотом перекрестке, в самом центре Праги, отдыхал в своей каморке, лишь тонкой стенкой отгороженной от зала, где, как обычно по понедельникам, шла дискотека.

– Привет, Честик, – сказал он сочувственно.

– Привет, – сказал я.

Многое изменилось в «Ротонде» за те девять лет, что Вацлав здесь проработал. Бубеничек ненавидел понедельники.

– Я прочел утром в газете.

– Жуткое дело, – отозвался я.

«I found my freedom…»[1] Зал за стеной сотрясался от равномерного топота, и картины в каморке вышибалы, которые держались только на тоненьких деревянных планках, угрожающе дрожали.

– Ясное дело, жуткое, – сказал он рассудительно. – Бедная девочка.

И перевел взгляд на стену с картинами. Я знал, что вышибала находит их отменными и даже прекрасными. Ибо писал их он сам. Серые и желтые полотна. На первом изображено бурное море, а на втором – волнующаяся хлебная нива.

Бубеничек в прошлом боксер, но не без образования – добывал он его собственным упорством, сидя по утрам в городской библиотеке. Он не пил и к работе, которую при своей корпуленции считал естественной и предопределенной, относился с любовью и в высшей степени ответственно. Он был вышибалой и нисколько не стыдился этого, хотя официально числился швейцаром. Его отец и дед тоже служили швейцарами и тоже без стеснения выполняли обязанности вышибал. Впрочем, между швейцаром и вышибалой есть разница. Какой швейцар имел собственный дом на Виноградах, как дед Бубеничека, и какой швейцар мог бы приобрести первый в Праге «мерседес», как это сделал отец Бубеничека? Вышибала – это своего рода церемониймейстер, говаривал Вацлав Бубеничек, размышляя о своем общественном положении.

– Но ведь вы уже с нею разошлись, – скорее констатировал, чем спросил Бубеничек.

– Разошлись, – кивнул я.

– Но как же тогда…

Сообщение, появившееся в понедельник, было лаконичным. В субботу трагически погибла Зузана Черная. Вот и все. Но пол-Праги наверняка узнало об этом еще в воскресенье. Не от меня. Только далеко за полночь ребята из угрозыска отпустили меня спать, да еще были столь любезны, что отвезли прямо домой. Домой, в мою однокомнатную квартиру на Петршинах. Я проглотил таблетку и проспал все воскресенье. На всякий случай даже телефон отключил.

– Я еще не успел вернуть ей ключи.

– Ага, – понимающе протянул Бубеничек. – Да, не повезло тебе. То есть не везет, – поправился он.

– В каком смысле?

– Но ведь это ты нашел, – невинно сказал Бубеничек. – Зрелище не из приятных.

– Что верно, то верно, – согласился я.

Сколь часто подобное зрелище приходилось видывать самому Бубеничеку, я на всякий случай уточнять не стал.

– Хорошая была певица, – сказал Бубеничек и с отвращением скривился, когда очередная волна децибелов сотрясла стену, – и могла стать отличной. Еще когда только начинала, так, бывало, заходила сюда на джаз-вечера.

Бубеничек прикрыл глаза и меланхолично вздохнул:

– Слышал бы ты ее тогда! Это было… – он начал загибать пальцы, а потом махнул рукой. – В общем, давно… Как-то она тут пела со стариком Фирмановым… Да, было дело… Но только ты тогда нечасто сюда заглядывал.

Тогда, пять лет назад, я и впрямь нечасто заглядывал в «Ротонду». В те годы образовалась элита чешской поп-музыки, в которую я не попал. Она-то и ходила в тогдашнюю «Ротонду».

– А ты играешь у Камила? – спросил Бубеничек, и его тон не оставлял никаких сомнений в том, что он невысокого мнения обо мне. Равно как и о Камиле. Ибо этот доморощенный художник был душою и телом предан джазу, и среди легенд пражского музыкального полусвета достойное место занимала история о встрече Бубеничека с Армстронгом. Когда старик Луи приехал в Прагу и стало известно, что на другой же день вечером он посетит «Ротонду», Бубеничек явился на службу уже с утра в невероятно торжественном черном костюме и с чемоданом, полным боксерских трофеев, которые он якобы развесил, отдраив до блеска, не только в своей каморке, но и по всей «Ротонде». Не знаю, оценил ли их Армстронг по достоинству, но известно, что Бубеничеку доверили держать приветственную речь, и потом, когда веселье было уже в разгаре, он угощал всех знакомых шампанским, да и сам изрядно напился. Говорят, в первый и последний раз в жизни.

– Каждый зарабатывает, как может, – сказал я неохотно. Как раз сегодня у меня не было особого желания пускаться в рассуждения о своей судьбе.

– Это верно, – примирительно подхватил вышибала, заметив мое раздражение. – Ибо сказано, – добавил этот образованный самоучка, – что только тем псы живы, что едят. Только тем они и живы, – повторил он многозначительно.

– Премного благодарен.

– Да я не тебя имел в виду, Честик, – заулыбался Бубеничек. – Слышишь?

Он показал на сотрясающуюся стену, и я кивнул.

– Слышу.

Не слышать было нельзя.

– Эти детки действуют мне на нервы.

Я кивнул. Просто еще раз кивнул, хотя в другое время охотно бы потрепался об этом с Бубеничеком. Но я пришел не за тем.

– Да, так чего ты пришел-то? – спросил Бубеничек, словно читая мои мысли.

Я неопределенно пожал плечами:

– А что мне оставалось, сидеть дома, уставясь в стенку?

– Да, – согласился Бубеничек, – понимаю. Минут через пятнадцать они кончат. Потом мы сможем посидеть. Может, кто-нибудь зайдет.

– Хорошо, – сказал я, – это то, что надо. – И как бы между прочим спросил: – А Колда тоже зайдет?

Богоушек Колда был тромбонистом из Зузаниного ансамбля.

– Может быть, – сказал Бубеничек, не моргнув и глазом, – может быть. Он каждый день здесь. И Бонди с Добешем.

Добеш, шеф Зузаниного ансамбля, самый удачливый из нас, врбовских сироток.

– Это то, что надо, – повторил я.

Мы помолчали. При этом Бубеничек поглядывал на меня с нескрываемым интересом. Наконец не выдержал и спросил:

– А зачем они тебе?

Я притворился, что не слышал:

– Вот что, не надо меня уверять, что ты узнал о Зузаниной смерти только сегодня. Вся Прага говорила об этом уже в воскресенье.

– Разве? – заинтересовался Бубеничек.

– Да как будто так, – сказал я.

– Ну, наверное, так оно и есть, – согласился Бубеничек.

– Скажи, а что именно говорят?

Бубеничек задумчиво потянулся и устремил восторженный взгляд на ржаное поле прямо перед собой. В своей страстной любви к изобразительному искусству он зашел так далеко, что разработал собственную теорию «посткинетизма», или же, в его изящном переводе, «живописи на ходу». Отнюдь не подражая абстракционистам, но стоя на совершенно реалистических позициях, он стремился запечатлеть в движении две, как он выражался, прастихии: море и нивы. Он называл их также источниками жизни, ибо море дает рыбу, а нивы – хлеб. Эффект подвижности должен был сообщить этим жанровым картинкам особый творческий метод Бубеничека – он сначала запечатлевал в памяти свои излюбленные объекты, сидя за рулем «фиата» с откинутым верхом. Не знаю, как другим, а мне эти картинки, как ни странно, в общем-то нравились.

– Что говорят? – задумчиво повторил Бубеничек. – Ну, говорят, что Зузанка не сама это сделала. Что ее кто-то… того, убил.

– Это правда, – подтвердил я. – Здесь они не врут.

– Да? – сказал Бубеничек. – Но это же ужасно, Честик! Бедная девочка…

– Бедная, – повторил я, – а что еще говорят?

– Что тебя замели, – вздохнул Бубеничек, – дескать, убил ее ты. Но это вряд ли. Так мне кажется.

– Вряд ли, – ответил я. – Это вряд ли.