"Екатерина Великая (Том 1)" - читать интересную книгу автора (Сахаров (редактор) А. Н.)Глава шестая ПОБЕДА ПРИ ГРОСС-ЕГЕРСДОРФЕ– Фридрих-король – захватчик! Он – землекрад! Так о нём разуметь должно! Проговорив это, императрица Елизавета хлопнула рукой по столу, зазвенел бокал. Была она в большом возбуждении, лицо всё в красных пятнах, то и дело хваталась она за сердце, задыхалась. Однако речь её была тверда. – Ежели он теперь мир получит – что сие значит? Значит, он, король Прусский, в Силезии утвердился! Тогда он и дале пойдёт, земли забирать будет… Сейчас он в Саксонию рвётся, саксонцев в свои войска набирает… А коли он Терезию-королеву тоже к рукам приберёт, то у него столько силы будет, что сможет делать всё, что захочет. И Англия теперь с ним заодно… Он, господин Вильямс, английский посланник, мягко стелет, а спать нам будет жёстко. Раньше, при батюшке, Россия в Европе первой силой была, а нам теперь из чужих рук смотреть, что ли? Срам! Государыня так задохнулась, что присутствующие сострадательно опустили глаза. Канцлер Бестужев полез было в карман камзола за своими «Бестужевскими каплями», но императрица отстранила его руку. – А как нам отступать перед Фридрихом? – продолжала она. – Да разве он настоящий государь? Нет! Бога он не боится, он не верит, кощунствует над верой, над святыми издевается, в церковь не ходит, с женой не живёт… Ни обещаний своих, ни договоров не держит… Что он сегодня обещал, в чём обнадёживал – завтра же забудет… Перед всем миром лжецом себя показать не боится, ежели только своей выгоды достичь думает. Такой острый разговор шёл в интимном кругу в Петергофском дворце. Ужин был окончен, но, несмотря на тёплый вечер, окна закрыты. Свечи в бра на голубых с золотом стенах, в канделябрах на столе оплывали воском. Во главе стола сидел граф Разумовский с своей постоянной добродушной улыбкой, молчал, как всегда, – этот супруг Елизаветы был в стёганом штофном халате,[25] с фуляром на шее – чувствовал себя нездоровым. Кроме него и Бестужева вокруг стола в красных креслах сидели князь Трубецкой[26] да графы Иван и Александр Шуваловы. Но сегодня в этом тесном кругу был ещё один приглашённый – Степан Фёдорович Апраксин.[27] Громадного роста, брюхатый, в оранжевом, шитом серебром кафтане, в пышных буклях, при пудреном тупее, этот вельможа внимательно слушал речь императрицы. Здесь были все самые близкие, самые доверенные её люди, здесь всё говорилось откровенно. Сюда не допускались даже слуги – стол по звонку опускался под пол и подымался снова с переменными блюдами. Апраксин смотрел на государыню жалостливо, думал: «А и сдала же ты, лебедь белая… Ай-ай, ну и сдала». В ту пору здоровье императрицы тревожило многих: умрёт «Петровна» – станет императором великий князь Пётр с супругой Екатериной… Немцы! Дело-то совсем по-иному пойдёт! Поэтому и приходилось быть осторожным и не очень торопиться… – А зачем же нам, матушка-государыня, с прусским-то королём воевать? – спросил Апраксин. – Мы и так ради Австрии сколько с турком-то народу положили… Ежели король у Австрии Силезию отхватил – не наше это дело… – Степан Фёдорович, – укорила императрица. – Как тебе, старому, не грех? Да ежели у соседа пожар, так огонь-то и нас захватить может! Ежели у Фридриха-короля губу разъест – так он и на нас войной пойдёт… Да что я тебе говорю. Вот тебе Алексей Петрович лучше объяснит. А в соседнем полутёмном покое, где горела лишь пара свеч, тихо двигались три тени. Великий князь, наследник Пётр крался на цыпочках вперёд, за ним его супруга, в хвосте – секретарь наследника Волков Димитрий Васильевич. Подойдя к стене того покоя, за которой ужинали, великий князь Пётр вытащил затычку в одном из завитков золотого багета: у него там была уже заранее просверлена дырка, у которой они оба с супругой стали подслушивать. Волков[28] почтительно стоял поодаль. Говорил Бестужев, и речь его, как всегда, была очень уклончива: – Конечно, его величество король Прусский любит забирать себе, что плохо лежит, и посему могут воспоследовать для нас опасности. Войско собрать, чтобы против него идти, нам нужно, но как же собрать войско? Нужны деньги! А денег нету. Нет! Ваше величество слишком добры, слишком много кругом жалуете денег… А кроме того, нужно ещё посмотреть, как король Прусский действовать будет… – Алексей Петрович! – вскричала императрица. – Да что ты! Ты же прежде всегда говаривал, что королю Прусскому ходу давать никак нельзя. А ежели денег нет, то я на войну и свои отдам, платья продам, бриллианты… На паперти с рукой стану – пусть народ помогает… И мне помогут… – Ваше величество! Мы раньше всего Англии руку держали, как батюшка ваш, светлой памяти Пётр-император, нам указал. А нынче Англия – с прусским королём в союзе. Нам посему нужно осторожными быть – Англия-то против них воевать не пойдёт… – Воевать надобно, хоть ты умри, – сказала гневно императрица. – Граф Степан Фёдорович! Тебе, как старому батюшкину сотруднику, поручаю – командуй армией… Начинай готовиться – людей соберём тысяч сто – нам больше всех надо силы иметь. Ну и австрийцы тоже помогут… король Французский тоже наступать на пруссаков обещался… Ты королю Прусскому диверсии делай – так, чтобы он про то заранее не прознал… Секретно… Иди, как тебе Господь на душу положит, – или на Пруссию прямо, либо влево прими – через Польшу, через Силезию… Подойди-ка ты сюда! Тряся плечами, животом, Степан Фёдорович подошёл к креслу императрицы, тяжело опустился на одно колено. Та поцеловала его в лоб, поднялась и ушла. Через полчаса после того великий князь, наследник престола Пётр быстро ходил по своему кабинету, по временам задерживаясь перед столом, чтобы хлебнуть из кружки рому. Полы его кафтана так и раздувались во все стороны… – Диктуйте! – говорил он по-немецки. – Диктуйте, Фике! Пусть его Величество король Прусский знает, как здесь злоумышляют против него. Ага! «Диверсию»! Ага! О, ничего, мы-то будем знать, как пойдёт Апраксин с армией… Вот они русские! Никакой верности к великим людям!.. Диктуйте, Фике! Отправить всё это через английского посланника Вильямса вместе с голштинскими бумагами… Фике тихо диктовала: – «Императрица сказала в ответ на уклончивый отказ Бестужева, что она готова продать свои платья и бриллианты, чтобы только вести войну противу вашего величества». Под её диктовку усердно скрипел пером круглоголовый толстый немец Штембке, главный правитель по голштинским делам при великом князе Петре Фёдоровиче. Ему было жарко, он даже скинул парик… Весь дворец спал, и работа шла безо всякой помехи. – О, эти русские! – бормотал пьяный наследник. – Азиаты! Варвары! Его величество король Прусский недавно пишет мне: «Не доверяйте русским! Не доверяйте!» О, я не доверяю. Самой тётке Эльзе и то не могу я доверять… Императрица не доверяет внуку Петра Великого! Недурно было бы просто кончить эту канитель с тёткой… Пятьсот голштинцев входят во дворец ночью. Прямо в спальню… Я – впереди, шпага наголо – рраз! И готово… Я – император русских… Это было бы, пожалуй, не хуже того, что делает сейчас король Прусский… Хха-ха-ха! Великий князь снова хватил рому, встал, пошатываясь, и закурил трубку от свечки. – Ловко я придумал дырку в стене! – хвастался он. – А! Колоссаль! Теперь я буду знать всё, что думают эти старые мешки с трухой. Скоро я буду на престоле… Я должен знать, кто и что из них думает, заранее… О, тогда они подожмут хвосты, прикусят языки. А этот тюфяк Апраксин! Неужели же мы его не задержим? Вы написали об этом его величеству? Король всё должен знать! Всё! Никаких секретов. – У вас, ваше высочество, любой секрет громче пушечного выстрела, – улыбаясь, сказала Екатерина, отрываясь от диктовки. И продолжала: – «И назначила главнокомандующим графа Апраксина…» Когда донесение прусскому королю было закончено, Екатерина поднялась, присела в реверансе: – Ваше высочество! Разрешите мне удалиться. Голштинские дела кончены. Только это теперь и объединяло ещё мужа и жену, Петра и Екатерину – немецкие дела, и Фикхен отлично помогала в них своему мужу, герцогу Голштинскому. Жили же они врозь. Великая княгиня Екатерина шла теперь по глухому коридору. Горели редкие кенкеты, статуями цепенели часовые. Стены, скульптуры, картины проносились мимо, словно её мысли. Это были минуты, когда Фике оставалась наедине с собой. «Сколько же это будет ещё тянуться? Положительно невыносимо видеть всё время перед собой пьяного дурака в качестве мужа. Великий князь – глуп! Бахвал! Пьяница! Его голштинцы для русских, словно вода на раскалённые камни. Свалялся с Лизкой Воронцовой,[29] а та глупа, и он ещё больше глупеет. Но пойти прямо против – нельзя! Или пока нельзя? Но разве нельзя уже сейчас думать о другом? Бестужев уже советовал императрице Елизавете отослать великого князя в его Голштинию… А наследником кого? Ну, сынок мой, Павел Петрович… Однако это не удаётся – тётка Эльза любит вот своего дурака племянника, любит как свою кровушку, любит, как простая русская баба. Сынка своей сестры Анюты. Надрывно. Жалостливо любит… Чем он хуже – тем больше жалости… А между тем…» Ведь высокий, в душистых сединах, ещё красивый – при прощальной своей аудиенции говорил ей наедине прусский посланник Мардефельд: – Ваше высочество! Я вынужден покинуть Петербург, где я прожил четверть века. Я работал здесь при великом Петре… О, я знаю русских, и я уверен, что вы будете царствовать… Знаю, её величество Елизавета Петровна рвёт с Пруссией, но вы исправите это положение. Екатерина Алексеевна уже подходила к своим покоям, взялась за ручку двери, задержалась. И решила: «Надо снова поговорить с Бестужевым. Он так любезно помог мне вернуть отозванного в Польшу графа Понятовского». Отворив дверь, она оказалась лицом к лицу с приставленной к ней Владиславлевой… Шпионкой… Та вскочила, присела в реверансе. Екатерина, заложив руки за голову, упала в мягкое кресло. – Устали, ваше высочество? Много же у вас этих голштинских дел! – Это как с ребёнком, – отвечала Фике. – Чем меньше страна, тем больше с нею хлопот. Немец Штембке туп, как только могут быть тупы немцы… А как ваш муж? Екатерина Алексеевна болтала ещё полчаса с этой русской камер-фрау, расспрашивала её о муже, о ребёнке. О родственниках. Всё в мельчайших подробностях. Это не было простым любопытством – это был метод. Екатерина Алексеевна всегда много говорила с придворными дамами. На всех праздниках, куртагах, обедах, вечерах, балах она всегда подходила к ним, особенно к старушкам. Расспрашивала об их здоровье, о здоровье их семейных, в случае болезней советовала разные лекарства, слушала их рассказы о том, как раньше хорошо было жить и почему именно хорошо, о том, как теперь стало скучно. Как теперь испорчена молодёжь… Великая княгиня расспрашивала, как зовут их мосек, болонок, попугаев, дур, шутов… Она помнила все именины этих дам и посылала им в такой день с придворным лакеем поздравления, цветы, фрукты из придворных оранжерей. И немного времени понадобилось для того, чтобы эти добрые и недалёкие женские сердца и острые языки разнесли славу об Екатерине Алексеевне по всей огромной стране, по всем провинциальным и уездным городам, по самым захолустным помещичьим усадьбам – какая это добрая, хорошая женщина… Ну, совсем, совсем как русская! Бестужев пожаловал в покои великой княгини Екатерины завтра же, в солнечный полдень. Отвесил низкий поклон, подошёл к ручке. На малиновом пуфе Бестужев сидел очень картинно, в своём нарочито скромном кафтане, в Андреевской синей ленте, скользя разговором по последним новостям. Наконец Фике, оглядевшись, заговорила другим, твёрдым голосом: – Надеюсь, Алексей Петрович, нам теперь с вами по дороге? Мы с вами – друзья, не правда ли? – Или, ваше высочество, мы когда-нибудь ссорились? Умные люди не ссорятся! Просто долго не могли договориться! – Ну, а теперь можем! Аглицкий посол Вильямс мне хвалился, что он вам, Алексею Петровичу, с королём Прусским полный аккорд установил. Англия в союзе с Пруссией… Прусский король – друг английского короля, а кто друг английского короля – тот и ваш друг. Не правда ли? Прошлое забыто, да? – Кто прошлое помянет – тому глаз вон! – шутил Бестужев. – Рад служить вашему высочеству! Главное, это всё держать в крепком секрете. И ещё – прошу подтвердить его величеству, королю Прусскому, что мне требуется, сверх полученных, ещё десять тысяч дукатов, чтобы через других персон политику вернее делать… – Каким образом полагаете? – Много мы пока сделать не сможем. Следует только как можно дольше Апраксина задерживать, чтобы король Прусский тем временем мог сначала с австрийцами рассчитаться. Я так считаю, что раньше, чем через год, Апраксин армии не соберёт, а за год много воды утечёт, много разных событий может совершиться… Вы, ваше высочество, так Апраксина околдуйте, чтобы он в спящую красавицу обратился… Хе-хе… В промедлении теперь вся наша сила!.. – А как же думает сам Апраксин? – Был он конём, да уездился! Императрица его за то выбрала, что он под её родителем служил… Верно! Да ему и воевать-то почти не пришлось. Он на войнах только толстел! Генерал-фельдмаршал он – по придворной службе: сам толст, а нюх у него очень тонкий. Чует, что дело при дворе хитро, теперь скоро пойдёт по-новому. Он шкуру свою беречь ещё за службу в Персии выучился. Он со мной хорош, и я ему, конечно, посоветую – не торопись-де, Степан Фёдорович, всё в одночасье измениться может! – А как здоровье её величества? – Все мы, ваше высочество, под Богом ходим, а государыня и того больше. Он вздохнул: – Ежечасно конфузии ждать возможно… М-да! Оба собеседника молчали, зорко глядя друг на друга. – Всё же императрица приказала собирать армию? – Так точно, ваше высочество! Такое право у неё осталось! Ну, дворяне закряхтят, а всё будут давать рекрутов по развёрстке… – А если бы дворяне отказались давать солдат? Бестужев развёл руками, поднял плечи. – Невозможно, ваше высочество! Немыслимо! Русский дворянин – не то, что дворянин немецкий, французский. Польский даже, наконец. Там дворяне свободны, а у нас они рабы. Они должны служить всю свою жизнь. Императрица прикажет, люди будут набраны. Будут! Но главное – денег-то у нас нет… Так и доложите его величеству королю. Нету! Не знаю, что из этого сбору выйдет! И из Петербурга в Берлин градом посыпались сообщения о военных приготовлениях. Первым информатором короля был английский посланник Вильямс. Петербург порвал прямые дипломатические отношения с Пруссией ещё в 1750 году, но Англия вступила в союз с Пруссией, не порывая с Россией, и Вильямс, связанный с Бестужевым, держал короля Прусского в полном курсе петербургских дел. Теперь же Бестужев сошёлся и с «молодым двором», то есть со двором наследника Петра Фёдоровича и его супруги, креатуры прусского короля, и теперь в Берлине точно загодя знали, какие шаги предпринимает русское правительство ещё до распубликования указов. Часто теперь бывало, что английский дипломатический курьер из Петербурга ехал только до Берлина – дальше материалы везли уже пруссаки. Король Прусский ведь давно «отправил в Петербург осла, гружённого золотом», как сам он однажды картинно выразился. Все эти стекавшиеся к нему вести о русских военных приготовлениях король Прусский встречал чрезвычайно заносчиво. – Наплевать мне на них! – кричал он, бегая взад и вперёд по кабинету. – Ничего другого не желаю, только того, чтобы русские вступили в Пруссию! Тогда я буду подбрасывать их в воздух, как борзая – лису! Покамест король так фанфарил, события в России набирали свой ход. В августе 1756 года священники во всех церквах прочитали царский манифест «О несправедливых действиях прусского короля противу союзных России держав – Австрии и Польши», и губернские и уездные власти начали набор. Манифест этот объявлял войну прусскому королю: «Не только целость верных наших союзников, святость нашего слова и сопряжённые с этим честь и достоинство, но и безопасность собственной нашей империи требует – не отлагать нашу действительную против сего нападения помощь». Народ слушал, а газета «Петербургские ведомости» от 11 октября того же 1756 года сообщала: «Приготовления к отправлению многочисленной русской армии на помощь союзникам Австрии и Польше с необыкновенной ревностью продолжаются. В Риге уже находится знатная часть артиллерии, да отправлено туда из здешнего арсенала ещё на мореходных судах великое число орудий. В то же время с крайним поспешением на расставленных нарочито на дороге подводах везут из Москвы 30 полевых гаубиц. Главный командир армии, его превосходительство генерал-фельдмаршал и кавалер Степан Фёдорович Апраксин к отъезду своему в Ригу находится совсем в готовности, куда отправленный наперёд его полевой экипаж уже прибыл. Также и прочему генералитету и офицерам уже крепко подтверждено – немедленно при своих местах быть…» Главнокомандующий двинулся в Ригу – огромным поездом, а ему вдогонку императрица Елизавета отправила подарки – соболий мех большой да лёгкий, чтобы от холодов в шатре укрываться, да ещё столовый серебряный сервиз – в восемьдесят пудов весом: Апраксин любил пышно поесть и угостить. Только по началу нового, 1757 года набранные полки со всей России двинулись в поход. В городах на площадях служили молебны, солдаты стояли в рядах, в зелёных мундирах, треуголках да в серых плащах, духовенство голосисто пело «о победе и одолении». Колонны выступали за полосатые городские заставы с распяленными двуглавыми орлами на столбах, шли на запад – на Москву, Петербург, Ригу. Звонили колокола, играла полковая музыка, кругом бежал, плакал, голосил народ, и рота за ротой уходили за распущенным полковым знаменем. Пехота месила ногами сперва снег, потом грязь, потом пыль, щепетко рысили кавалерийские полки, казаки с пиками, калмыки в красных азямах на низеньких лошадках. Дыбом была поднята служилая, крепостная Русь. Солдаты были большей частью из крестьян, из «подлого» – из чёрного сословия, офицеры – из дворян. В бесконечных обозах ехали бесчисленные палатки для солдат, у каждого офицера шли в обозе и заводные лошади да многие подводы с вещами, со слугами, с запасами деревенского продовольствия, с палаткой, с парадной и тёплой одеждой. Седые командиры ехали верхом впереди, офицеры поосторонь дороги, то и дело жалостно озираясь на последние взгляды провожавших жён и любимых из-под шляпок коробочками, из куньих, собольих воротников. Дороги и снежные дали их всех уводили на запад. Яркие февральские утренние и вечерние морозные зори сменялись лёгкими заморозками марта, свежим дыханием апреля, а они шли и шли, ночуя в городах, в деревнях, а то прямо на снегу, в палатках, стягиваясь со всех сторон звездой к Риге. Куда же они шли? Зачем? О, это они знали твёрдо – они шли воевать против немца. Утопая в снегу, в грязи, подымая первую пыль, они все думали простую свою обиженную думу про одного из всех немцев немца, про курляндского герцога Бирона, что родом был из конюхов. Думали про тех, других бесчисленных немцев, что под разными именами и титулами, чинами и званием правили и командовали народом из Санкт-Петербурга вот уже четверть столетия. Они шли против тех самых немцев, которые сидели уже на провинциях губернаторами, генералами. Против немцев, которые им до смерти надоели, которые или жирели, или сохли в качестве управителей именьями занятых в столице на государственной службе дворян, немцев, которые не давали народу дышать… Солдаты отлично знали, что немцы – народ старательный, грамотный, но знали и то, что они стараются только для себя и что надо поэтому на них иметь управу. Они знали, что немцев позвал в Россию Пётр Великий, чтобы от них учиться, но сам-то он им ходу не давал, выдвигал вперёд своих. И крестьяне в зелёных солдатских мундирах, в треуголках, в серых плащах знали это пусть неясно, неотчётливо, но зато так доходчиво просто и твёрдо, как знали они былое счастье и грозы своей страны по песням, по народным стихам, по старинным былинам. В рядах этих полков шагали старые служаки, ходившие ещё с Петром Первым в Европу, бывавшие там и в Силезии, и в Мекленбурге, и в Дании, и в Померании – в тех местах, которые и теперь идти приходилось. Они рассказывали молодым, как ходили они по Европе, как Карла ХII били и гоняли, первого европейского воина. Этот Карл, похоже, вот так же, как и король Прусский, тоже нахрапом действовал. Знали они, что с Россией худо было бы, ежели б того Карлу под Полтавой не укоротили! Быть бы теперь России под шведом! Этого самого и король Прусский хочет, ишь сколько он своих к нам наслал! А прусского короля русский солдат, однако, разобьёт… И от таких мыслей и слов горели солдатские сердца и головы. Они любили свою землю, любили и свою жизнь, и свою землю они любили больше, чем жизнь, – земля ведь давала им жизнь. Офицеры – ну те знали больше, они ведь из дворян, они из полков езживали в отпуска и за амуницией, и за оружием в Москву, в Петербург, слыхивали там, что люди говорят. Офицеры знали хорошо, как однажды гренадерская рота Преображенского полка на руках внесла Елизавету, дочь Петра, в Зимний дворец, посадили её там на трон, а главное – как выволокли из дворца всех забравшихся туда немцев, целое «Брауншвейгское семейство» с Анной Леопольдовной во главе, правившей Россией за своего сына – трёхмесячного малютку императора Ивана Антоновича. Они знали, как тогда сослали из Петербурга Миниха,[30] Остермана, Левенвольде[31]… И они тоже знали, что многое множество немцев тем не менее застряли по провинциям, по уездам, в Сенате, в армии, в канцеляриях, в Академии наук… Они слыхивали весёлые рассказы, как славный академик Михайло Ломоносов в великом гневе бивал этих немцев… А пуще всего они знали, что в Пруссии теперь появился уже немец из немцев, король Прусский, который на все законы Божеские и человеческие плюёт и только себе да своим немцам выгоды ищет, чужие земли под себя забирает, захватывает. Они и шёпоты слыхали, что-де и в Петербурге есть у прусского короля обожатель, живёт он племянником при императрице Елизавете как государь-наследник Пётр Фёдорович, во всём волю прусского короля творит, русских не любит, над ними смеётся, против русского народа идёт. Однако чем больше знали офицеры, тем больше они молчали: у них кроме жизни было ещё кое-что, чего они терять не хотели, – их поместья. Хорошо тоже знали про это горожане, мещане, купцы в городах и в столицах. Мурчали даже помаленьку, что-де армия что-то уж очень медленно собирается да тихо идёт… Ин, должно быть, пруссаков-то бить неудобно? В «Ведомостях» и то уже писано было, что-де «русская армия пошла было в поход, да и пропала», а тому-де, кто её найдёт, «награда великая будет»… Смеялись так с досады – Россию надо было от биронов освобождать! В апреле месяце, словно речки в половодные озёра, стали наконец стекаться под Ригу русские полки. Зелёные поля да луга перед рижскими островерхими домами с красными черепичными кровлями среди зелени садов, перед её башнями с золочёными флюгарками, перед её замками да стенами покрылись, что снегом, белыми солдатскими палатками. Много людей сюда сошлось – людно, конно, оружно… Тут было пехоты 31 полк – 28 мушкетёрских да 3 гренадерских полка, да кавалерии регулярной 19 полков – 5 кирасирских, 3 драгунских, 5 гусарских, 6 конногренадерских… Да ещё прибавь к этому казаков 14 тысяч, да казанских татар, да калмыков до 3 тысяч… Да артиллерия… Да особо под охраной стоявшие новые секретные шуваловские гаубицы, прикрытые медными сковородами, опечатанными печатями, при них ещё команды особые офицерские, которые только стрелять из них и могли, дабы неприятель раньше времени их секрета не проведал… А всего народу тут было собрано до полутораста тысяч! – Шапками пруссака замечем! – говорили солдаты. – Ишь ты какая сила собралась… Чего деется! – Солдаты так и толкутся, как комарики на заре. То бегут пешие с приказаниями, то конные ординарцы скачут… Обозов одних видимо-невидимо понаставлено – у одного главнокомандующего пятьсот своих собственных подвод было! 29 апреля вышел приказ: чинно, благопристойно пройти через Ригу-город по наведённому мосту – выйти за Двину-реку, где в трёх верстах от Риги стать лагерем. Через город шли полки церемониально, в мундирах первого срока, у всех в треуголках зелёные веточки воткнуты, цветки. Публика нарядная все окна, все балконы, крыши, валы усеяла, стоят, смотрят во все глаза – кака сила на Пруссию идёт… А за городом – у моста – два шатра белых, с золотыми яблоками наверху. Около них – сам главнокомандующий, его высокопревосходительство генерал-фельдмаршал, граф Апраксин. Большой боярин, весь в орденах да в звёздах, кругом генералы, свита, дамы нарядные, музыка играет… И прошла тут парадом перед фельдмаршалом Апраксиным вся его армия, на три дивизии разделённая. Первой дивизией сам граф Апраксин и командовал. Второй – генерал-аншеф Лопухин Василий Абрамович.[32] Третьей – генерал-аншеф граф Фермор Вилим Вилимович.[33] 3 мая дальше пошли. Главнокомандующий вперёд проехал, армия во фрунте стояла, знамёна ему преклоняла – Апраксин ехал медведь медведем, на гнедом жеребце с алым чепраком. Всех объехал Апраксин, поздравил с походом… – Ур-р-ра! – кричали полки. – Ур-р-ра! Пушки ударили, белым дымом стрельнули, эхо так и каталось между Двиной и дубовой рощей. Забили барабаны, заиграла музыка, войско пошло в поход… Две дивизии пошли на Курляндию, а там через Польшу, Жмудию – в Пруссию. Третья же дивизия приняла вправо, пошла на Мемель, куда вошёл уже русский флот из Кронштадта. Медленно шла русская сила. Страдала от дороги, от духоты, от пыли, от мух. Шли строго – из строя никто не отлучался. Даже когда помирали – солдат ли, офицер ли – всё равно, – песком забросают, да так и ладно. Днёвок не было. Да и куда тут из армии отлучишься, когда кругом чужие земли. Офицерам легче, те на конях ездят – кто в седле шатается, дремлет, кто книгу читает… Шли медленно – на день не более 15 вёрст. Ночью становились биваком, разбивали палатки, а то спали и в поле при кострах. Погода была хорошая, раз только ночью ударила гроза, повалило, посрывало все палатки, деревья кругом падали. И в этом походе узнали солдаты всю хитрую солдатскую науку – как биваки разбивать, как хлеб в земле в печурках печь, наперёд круто замесивши тесто в ямах, рогожами выстланных. 17 июня перед армией река. Неман! Его перешли, а накануне Петрова дня, 28 июня, приказал Апраксин: – Смотр в ордер-баталии! В боевом порядке! Развернулись на широком зелёном лугу, стали в две линии. Сзади опять на солнце ставка Апраксина-графа золотыми яблоками блещет. Опять свита, генералы, ордена, звёзды, иностранцы-офицеры… Объехал Апраксин фрунт, поблагодарил пушечным голосом-залпом… Стали тут на отдых. Пришла великая весть, что 26 июня захватил генерал Фермор крепость Мемель… Привезли Апраксину захваченные там неприятельские знамёна. У русских убито было всего трое, да семнадцать только и есть раненых… И 1 июля опять парад, молебен, пушечные да ружейные залпы всей армией… Только к 15 июля, когда уже немцы свой хлеб поубирали, дошла армия до Вержболова и в Пруссию вступила 22-го. Идти стало легче – хорошие дороги, деревни аккуратные… Тут впервой увидали солдаты, что немцы вместо хлеба едят картофель! Диковина! Много этому дивились, а потом обыкли, стали печь картошку в кострах – хорошо! Только вот население встречало русских плохо – стреляли в них в деревнях из окон. Да и неприятель был уже недалеко, почему на ночь на бивак наши становились уже с охранением – лагерь обрасывали рогатками, засеками, при пушках и гаубицах выставляли бекеты. Пруссия – земля немалая, и где в ней противник бродит – точно неизвестно. Известно было только, что против русских послал прусский король двадцатисемилетнего боевого генерала Левальда с 40 тысячами пруссаков. Изволь-ка их разыскать да заставь-ка вступить в бой! Король Прусский больше привык брать противника на затяжку, на измор и говаривал, что бой – «как рвотное при болезни, лишь на крайний случай». Вперёд стали высылать крупные поисковые партии. Первым пошёл майор де ла Руа, из французов, с ним – 300 кавалеристов да 300 казаков. Стала партия на ночлег в деревне Кумелен, офицеры, как водится, перепились, и тут на них ночью напали чёрные и жёлтые гусары лихого пруссака полковника Малоховского. Партия ускакала с трудом, много народу потеряли… Враг был явно совсем где-то близко… Дальше двигались ещё медленнее. В Сталлупене имели днёвку, миновали Гумбинен.[34] Опять выслали партию, уже покрепче – 300 гусар, 300 чутуевских казаков, 500 донцов. Тут имели уже удачное дело с тем же Малоховским, его поколотили. Шли на город Инстербург. В Инстербурге стоял было генерал Левальд, но оттуда смотался. Русские заняли городок, три дня стояли, отдыхали… Подошёл из Мемеля со своей дивизией граф Фермор… Вновь пошли, выдвинув вперёд уже авангардный корпус графа Ливена – пять полков пехоты, три гусарских да четыре драгунских… С неприятелем теперь стычки имели каждый день… Разведали – Левальд стоял впереди укреплённым лагерем, надо было вытягивать его на бой. В жаркий августовский день дошла русская армия до речки Прегель. Речка тихая, синяя, камыши, ракиты растут, утки так и носятся… Стали искать, где перейти можно. Оказалось, противоположный берег укреплён противником, накопаны шанцы, выставлена артиллерия. Решили идти вдоль по речке, чтобы Левальда из его укреплённого лагеря выманить… 14 августа, в канун Успеньева дня, остановились, стали через речку Прегель наводить мосты, всего пять, из них два на понтонах. 15 августа – авангардный корпус перешёл Прегель, за ним переправились другие части. Главные обозы остановили за Прегелем, составили все возы в каре,[35] связали заднее колесо одного с передним другого, оглобли наружу. Вышла крепость – не подойдёшь, одно слово – «вагенбург». А за Прегелем-речкой, прямо перед русскими полками, развернулась низина, ровная, болотистая, версты на две глубиной. За ней – гора. По горе – опять ровное поле тянется в глубину версты на полторы, за полем – частый лес непроходимый, во всю ширину поля наискосок. Справа лес упирается в дугу Прегеля, слева – в речку малую Ауксин, что в Прегель тут же впала. Ауксин течёт буераком глубоким. А через лес на поле – всего два прохода, слева да справа, на четверть версты. Левым проходом дорога ведёт на Алленбург-город. Успенье – праздник большой, отпели обедню. Вернулись разъезды, доложили – дальше за лесом поле большое, версты на четыре в глубину. И на том поле деревня Гросс-Егерсдорф. За полем – снова лес, а за лесом и стоит биваком тот прусский генерал Левальд. Собрался у Апраксина военный совет, генералы да полковники, решили дать бой на Гросс-Егерсдорфском поле. 16 августа там построилась наша армия в боевой порядок, в ордер-баталии, да весь день противника прождали: не пришёл пруссак. Вечером вернулись на бивак, переночевали, и с утра слушали солдаты, что будут барабаны бить. Ежели зорю, значит, стоять на месте день, а генерал-марш – значит, идти вперёд. Барабаны пробили зорю, бивак зажил мирной жизнью. Моются, купаются, рубахи стирают. А ровно в полдень ударили три пушки у Апраксинской ставки. – Тревога! – Ахти, в самый обед пришлось! Все котлы с варевом побросали, бегут, снаряжение надевают, строятся… Только построились – отбой! Разойтись! Разошлись по палаткам, а в четыре часа – опять три пушки. И потянулись полки по обоим проходам – снова строиться в ордер-баталии на Гросс-Егерсдорфском поле… Погода хорошая, ласковая, хоть и осенняя. Солнце клонилось к западу, весь в потоках света впереди лес уже в осеннем уборе… Поля давно убраны, по жёлтой стерне – зелёные межи с последними васильками да с полынью седой… Паутинки летают. Русская армия встала в две линии вдоль всего поля. Между линиями – словно большая дорога, вестовые скачут, связные бегают. Вон, избочась на гнедом своём донце, нагайка наотлёт, протрусил резво лихой ординарец генерала Денисова – донской казак Емельян Пугачёв.[36] Чернявый, с бородой, глаза быстрые, белые зубы светятся в ровном оскале. А солнце-то так и играет на высоких медных гренадерских шапках, на киверах, на начищенной амуниции, на орденах, медалях. Чуть веют в лёгком ветерке распущенные знамёна. Слева, сзади у выхода из дефиле – холм небольшой, на нём медные пушки и гаубицы горят как жар. Команды звенят, кони ржут. Медленно идёт время. Стоят солдаты во фрунте, ждут врага. Нет пруссака! После заката встал туман такой, что и в пяти шагах ничего не увидишь. Тревожно, но стоит фронт, даже разговоров не слыхать… Ждут солдаты – вот-вот нагрянет враг, закипит великий бой за изгнание немцев с русской земли. А когда барабаны и трубы проиграли зорю и вся армия пропела могучим голосом «Отче наш», то в наступившей тишине еле донеслись издали тоже барабаны да голоса, пели что-то чужое: то прусские солдаты тоже пели свою молитву в лагере. Ночь выпала ясная, лунная, а к утру опять навалило туману, и сквозь него гудел могучий храп десятков тысяч наших солдат… Спали солдаты кто как, по способности прикорнули в боевом фрунте с ружьями в руках. По приказанию «береги порох» – не отсырел бы от росы – полки ружей завязали солдаты тряпицами… Наконец-то над лесом показалось солнце, длинные тени от воинов легли поперёк поля, стали укорачиваться. Тут и согрелись и обсушились, позавтракали сухариками… Известно – солнышко. Нет неприятеля. Не хочет биться пруссак, да и только! Дивизии потянулись обратно на бивак. На военном совете было решено сражение отставить и с утра двигаться на Алленбург, для чего каждому солдату взять с собой провианту на три дни… С утра 19 августа барабаны пробили генерал-марш, и снова в тумане авангардный корпус уже походным порядком стал вытягиваться на Гросс-Егерсдорфское поле. К восьми часам туман разошёлся, засияло погожее осеннее утро. Первым выходил на поле Московский полк. И как же это вышло так, что никто долго не замечал пруссаков, которые уже стояли в полной ордер-баталии на этом поле! На выходящие из лесу походным порядком полки двинулись две голубые линии прусских полков, развевались знамёна, гудела земля от мерного шага пехоты, от дробной рыси кавалерии… Вся сила пруссаков была брошена на выходящих из дефиле: генерал Левальд знал, что делал… Что тут началось! – Пруссаки! Немцы! – кричат. – Пушки, пушки тащи сюда! Туда! Бегом! Бегом! Стройся! Прозевали! Пехота перемешалась с кавалерией, пушки с пехотой, с лёгкими обозами, обозы скатывались в буерак, к речке – крик, ругань. Солдаты, согнувшись от тяжёлого снаряжения, от трёхдневного запаса, споро семеня ногами, выбегали, согнувшись, из леса и попадали прямо под прусский ружейный и пушечный огонь. Московский полк почти целиком полёг там, при Гросс-Егерсдорфе. Перехитрил генерал Левальд лентяя Апраксина, захватил русскую армию на походе врасплох. Русские солдаты тут увидали пруссаков лицом к лицу. Вот они! Вот враги! В синих мундирах, с красными, синими, зелёными, белыми отворотами, в высоких медных шапках, в треуголках, без бород, с большими усами, рослые, собранные со всех краёв света проходимцы, которых король навербовал в свою армию. Вот они идут стеной на русских, чтобы прусское иго навек закрепить! А что сделаешь? Не избежишь! Побежал – пропал, как швед под Полтавой! Сзади, справа, слева лес великий, частый, овраг глубокий, низина, болото… И остаётся одно – драться за свободу своей земли, драться честно, как деды дрались на Куликовом поле, как Пётр дрался под Полтавой. Русские солдаты из леса выбегали – ружьё на руку – заряжать-то уже было некогда. И дрались поодиночке штыками. Дрались до последней капли крови. До последнего вздоха. И не было на свете славнее той храбрости, которую показали русские солдаты в бою под Гросс-Егерсдорфом-деревней. Вот дерётся рядовой солдат Иван Пахомов, Костромского уезда, из села Молвитина. Правая рука у Пахомова отрублена, кровь хлещет, рубит тесаком левой… А вот – крепостной крестьянин князей Куракиных, Фёдор Белов, раненный в ноги, покрытый кровью, отбивается прикладом от наседающих пруссаков. Унтер-офицер Феофан Куроптев, туляк, как лев скачет и вертится, прорубая себе дорогу среди окруживших его пруссаков; кровь хлыщет у него из головы, заливает глаза… Четвёртый, московский мастеровой Осип Пасынков, выхватил ружьё у тех, кто уже его в полон тащил, колет одного, другого, третьего… Пятый, из нижегородских дворян, поручик Павел Отрыганьев, выбегает из кустарника и с солдатским ружьём бросается в штыки на врагов, не разбирая их числа. Звенит сталь, хрипят люди, стонут раненые, плачут умирающие, гремят выстрелы, с визгом летят и падают на землю ядра, рвутся, грохочут пушки, пороховой дым, пыль застилают солнце, ржут кони, гремит конский топот – кавалерия прусская пошла в атаку, русские, пруссаки схватываются в обнимку, катаются по земле, душат, режут друг друга, грызут зубами. А солнце идёт всё выше, всё знойней и знойней… За лесом, где ещё курятся кострища бивака, стоят русские полки в строю, ждут своей очереди пройти через узкие проходы, слушают, как гремит бой, где гибнут их товарищи… К начальникам приступают – помогать надо! Сам погибай, а товарища выручай! А офицеры стоят, ждут, что начальство скажет: известно – «стой смирно да приказа жди». А пока до него, до Апраксина-то, доберёшься… Молчит дворянское начальство. Не хочет оно драться. Но ничего не посмело сказать начальство, когда молодой да горячий генерал Румянцев[37] глазом солдатам моргнул, и Нарвский полк, что стоял на самой опушке леса, бросился вперёд, стал продираться через лес, валежник, сухостой, чапыгу, бурелом… Мундиры трещали, летели в клочья, солдаты тесаками прорубали дорогу, и наконец, когда пруссаки уже прижали было наших вышедших к самому лесу, с криком «ура» вырвались нарвцы из лесу, ударили врагу во фланг. За Нарвским полком из лесу вырвался 2-й Гренадерский, за ним другие, и закипел бой уже по-иному. Лес словно ожил, слал из себя всё новых и новых воинов, отдельных бойцов, сотни, тысячи, те бурей бросались на врага, сминали отчётливые голубые шеренги, заставляли драться до изнеможения… И – дрогнула линия пруссаков, отступила. На шаг! На пять!.. Русские солдаты жмут всё крепче, всё отчаянней, всё доблестней – идут, казалось, на самую смерть, а смерть бежит от них. Смерть они побеждают! И – о, славный миг! Пруссаки уже повернулись спиной, идут сперва тихо, потом уторапливают шаг и, наконец, бегут! Побежали! – Ур-ра! Ур-ра! – гремит над полем. – Ур-ра! – Солдаты наши прыгают на месте от радости, плещут в ладоши. – Ур-ра! – кроет теперь шум боя. А из леса выбегают всё новые и новые полки, бросаются в угон. Прусская кавалерия отчаянно прорвала было на левом фланге русский строй, но оказалась окружена со всех сторон и перебита. Без жалости. Без пощады. Высоко стояло солнце над полем битвы, над той немецкой деревней Гросс-Егерсдорф. Над её черепичными красными крышами. Пруссаки уносили ноги на Алленбург. На поле, усеянном павшими, ранеными, медленно, окружённый штабом, показался фельдмаршал Апраксин. Вельможа ехал, опустив поводья своего гнедого тяжёлого коня, весь в звёздах и орденах. Серебряный шарф едва удерживал уёмистое брюхо, колыхавшееся в шаг коня. Генерал-фельдмаршал не был весел этой солдатской победе. Нет! Она пришла нежданно. Что же он теперь донесёт в Петербург? Государыня-то Елизавета Петровна, конечно, будет рада… А что скажет великий князь-наследник? Его супруга? Не ровен час – умрёт государыня, жить-то ведь придётся с ними, с молодыми! И придётся отвечать за то, что не разошёлся с пруссаками, а вон сколько наши набили их… Самого короля Прусского побили. Ха! – Ваше высокопревосходительство! – подскакал, наклонился к нему с седла молодой, горячий граф Румянцев, тот самый, что бросил полки через непроходимый лес. – Смею думать теперь, как генерал Левальд в ретираде[38] находится, кавалерию да казаков бы за ним бросить… Чтобы вконец врага истребить да подальше угнать. Теперь и Кенигсберг будет легко захватить… Обрюзглое, бульдожье лицо Апраксина обратилось неприветливо к смельчаку. – То полагаю, милостивый государь мой, – отчеканил он раздельно, – то полагаю, что армия наша в сей жар так уставши, что о преследовании речи быть не может… Стать биваком на старое место… Да хлебы пекчи… На рассвете с бивака поскакал в Петербург с донесением генерал-майор Пётр Иванович Панин.[39] 28 августа рано утром его тележка скакала через весь Петербург, поштильоны трубили в трубы. В полдень загремел салют из Петропавловской крепости в 101 выстрел. Государыня, плача, читала цветистое донесение Апраксина. «Пруссаки напали сперва на левое, а потом на правое наше крыло с такою фуриею, что и описать невозможно, – доносил он. – Русская армия захватила знамёны, пушки, пленных более 600 человек, да перебежало на русскую сторону 300 дезертиров». А в вечер боя, когда встала луна, снова потянулись сырые туманы из логов да с реки и слышались ещё похоронные запоздалые напевы попов – хоронили павших. Загорелись красные огни костров, солдаты сидели вокруг и весело гуторили о победе над пруссаками. – Чёрт-то оказался не так страшен, как его малевали. Пруссака побили! Теперь, сказывали ребята из штаба, пойдём на Кенигсберг – забирать его у прусского короля… Пойдём! И пошли. Местами шли весёлые. Угоры, перелески. Белые палатки покрывали с вечера прусские поля, наутре завтракали жидкой кашицей с хлебом. Раздавалась команда «на воза!», палатки складывали на подводы, шли дальше плотной, бодрой колонной… С песнями. Победа! Третий бивак на этом походе разбили уже на реке Ааль. Солдаты у бивачных костров пекли картошку и уже говорили, как о решённом деле, что зимние квартиры будут для них в Кенигсберге. Чего лучше! И город большой, разместиться всем есть где. У самой речки Ааль на холме стояла ставка Апраксина. Под луной блестели золочёные яблоки обоих шатров. Первый шатёр поболе – в нём стоял большой стол, кресла вокруг. Второй – помене: столовая фельдмаршала. А за ними – большая калмыцкая кибитка с поднятыми на решётки войлоками, устланная персидскими коврами, – спальная фельдмаршала. Большой шатёр светился изнутри – там горели свечи в серебряных шандалах. У входа – парные часовые. За большим столом сидел весь генералитет и сам граф Апраксин, огромный, толстенный, брюхо словно положил на стол, на листы белой бумаги. От главнокомандующего по правую руку – князь Ливен,[40] его главный советник. Дальше – граф Фермор, сухой и жилистый немец. По левую – граф Румянцев, что был назначен командовать дивизией вместо павшего в бою генерал-аншефа Лопухина. Дальше сидел граф Сибильский с длинными польскими усами, горячий и боевой, потом генерал Вильбоа. Ещё дальше – командиры полков. – Прошу прощения, ваше высокопревосходительство, – говорил Сибильский – он путал ударения, ставя их по-польски. – Никак не соответствует действительности, что у нас нет провианта… В моей части фуражу и провианту достаточно. А зимние квартиры в Кенигсберге удобны. Население большое, обеспечит нас сполна… Апраксин избычился и, положив руку на лицо, из-под пальцев тускло смотрел на говорившего. – Не сомневаюсь, что и великая государыня нашим отходом после победы под Гросс-Егерсдорфом весьма удивлена будет! – заканчивал Сибильский. Белоглазый Ливен смотрел в упор на разгорячившегося генерала. – Прошу одно короткое замечание, – начал Ливен с немецким акцентом. – Не сомневаюсь, что мнение генерала Сибильского – мнение польского патриота… Он, натурально, предпочитает, чтобы русская армия стояла не в польской, а в прусской земле. Понятно! Но доводы его высокопревосходительства генерал-фельдмаршала настолько вески, что говорят сами за себя… Я – за уход на зимние квартиры в Курляндию или в Польшу… У нас нет ни фуражу, ни провианту. Наступило молчание. Главнокомандующий отнял руку от лица, обвёл всех тяжёлым дерзким взглядом: – То-то и есть! Кто ещё из господ командиров желает высказаться? Нет никого? Приказываю отходить на зимние квартиры в Курляндию… Отдохнём до лета, а там что Бог даст… Увидим! Апраксин поднялся, блеснул орденами, звёздами и как радушный хозяин пригласил с облегчением: – А теперь прошу ко мне! Отужинаем, чем Бог послал! Тут прислали мне два пастета версальских – из ветчины да из рябчиков. Отменные… Отведаем! Наутро барабаны били генерал-марш. Поход! Но не поход. Отступление. Из Пруссии на зимние квартиры. В Курляндию… – Что же это, братцы? – шумели солдаты и офицеры. – Только мы пруссака разбили, ещё не добили да уходить? Со стыдом свой тыл показывать? Что ж такое? Говорили – идём на Кенигсберг, на зимние-де квартиры? И у них «на лицах была досада, с гневом и со стыдом смешанная», как записал очевидец тех далёких дней. Сколько крови пролили, а плоды победы – упустили. В чём же дело? Дело было в том, что накануне военного совета, когда бивак спал в белеющих под луной палатках, на взмыленных конях прискакали из Петербурга с эстафетой два курьера. Их задержали караулы. – К главнокомандующему! – проговорил один из них, полковник Гудович. – Срочно… По высочайшему повелению. Караул пропустил спешившихся всадников, дежурный офицер повёл их к ставке… Прошли прямо в калмыцкую кибитку… Вельможа помещался там вместе со своим лекарем. Тощий немец спал неслышно на походной кровати, фельдмаршал же, огромный, в ночном колпаке, в стёганом шлафроке, возлежал на пуховом ложе. Ему не спалось. В кибитке крепко пахло душистым куреньем. На столике у изголовья горела свеча. На ковре перед кроватью усатый гренадер рассказывал сказку. – И вот и говорит старуха царю: и потому, говорит, твоя дочка Несмеяна-царевна никагды не смеетца, потому што у неё того телосложение не позволяет… нет-де у неё того самого места, от которого у девок завсегда на сердце радость играет… Боярин сосредоточенно сосал трубку с длинным чубуком, дым валил у него между щёк, рот растягивался скверной улыбкой. – Х-ха… Вон оно что… – смеялся он. – Эй, кто там? Эстафета из Петербурга? Допустить! Оба офицера разом шагнули к ложу вельможи. – В собственные вашего высокопревосходительства руки! – отрапортовал Гудович, вручая пакет. – Ну, спасибо… И ступайте прочь! – пробасил Апраксин, разом спуская на ковёр волосатые ноги с искорёженными пальцами. – Эй, свеч! Очки подайте! Долго разбирал старик спешно писанные строки. Дочитав, снял очки, потёр глаза и перекрестился на свечу, пламя которой колыхал лёгкий сквознячок: – Слава те Господи! Вот это дружок так дружок. Спасибо, упредил. Спасибо. Письмо было от великого канцлера, от Бестужева. Он сообщал, что государыня Елизавета Петровна, в последнее время пребывая в Царском Селе, изволила слушать обедню в церкви. Почувствовав себя плохо, из церкви вышла, приказав, чтобы за ней не ходили. А выйдя одна – упала без памяти прямо под алтарным окном на осеннюю мураву – припадок крепкий был. Народ в смятении толпился кругом, смотрел на царицу, лежащую на земле, подступиться боялся: – Тронь-ка царицу, чего за это будет! Наконец дали знать придворным, послали за врачами. Первым прибежал француз Фусадье,[41] пустил кровь. В креслах бегом принесли любимого врача государыни больного грека Кондиоди.[42] Примчался француз Пуассонье… Принесли ширму, кушетку, уложили на неё больную. Два часа бились, стараясь привести в чувство, а когда привели, то оказалось, что она так прикусила язык, что не могла говорить, и уже все думали, что государыню хватил паралич. И теперь ещё она изволит говорить невнятно. Все, все так и думают, что её конец недалёк… Главнокомандующий тряс седой головой. Как же теперь ему из этой заварухи выбираться? Своей викторией под Гросс-Егерсдорфом солдаты всю песню ему испортили… И нужно было им так драться! И всё Румянцев! Расхлёбывай вот теперь ту кашу, чтобы гнев их высочеств с себя снять. Ин придётся из Пруссии на зимние квартиры враз уходить… В Курляндию, что ли… Главнокомандующий снова лёг на подушки, обдумывая положение. Долго лежал, заснуть не мог. Тревога грызла его душу, томили сомнения. Ну, хорошо, отойдём… А ежели государыня не скоро помрёт, тогда что? За эти-то квартиры придётся мне же отвечать… И дёрнуло же меня сто тысяч талеров от Фридриха тогда, через великую княгиню Екатерину, принять! И деньги-то пустяшные, ей-бо…» Вздохнул: «Ну, авось дружок Алексей Петрович выручит. Голова. Да и Екатерина Алексеевна, великая княгиня, поможет… Гадко!» И крикнул дежурному офицеру: – Эй, там! Послать ко мне сказочника… Устинова, что ли… Гренадера. Пусть доскажет. Не спится… Отступали из Пруссии быстро, не то что наступали. А как опять Инстербургом полки шли, все жители в окошки выглядывали да ухмылялись. 15 сентября перешли Неман, а в Курляндии уж известно какая погода – полная осень… Дожди, жёлтый лист с деревьев, вороны на мокром жнивье перелётывают. Каркают к дождю… Солдаты, отступая, бесперечь ворчали: – Сказывают, оттого отступаем, быдто провианту нету. А и фуражу и провианту полно… Навалом… Генералы грызутся, а у нас чубы болят. Да мы теперь всю Пруссию взяли бы да пруссаков выгнали, местное население и не пошевелили! Пусть живёт! А то теперь встречным на дороге стыдобушка в глаза смотреть… И снова нахлёстывая своего костистого донца, кляня грязь и слякоть, встречу отступающей армии, поосторонь дороги иноходью ехал денисовский ординарец казак Емельян Пугачёв. Мохнатая шапка с красным верхом от дождя огрузла, сползла на глаза, пика осклизла в посиневшей руке. Он спешил в 3-й Донской полк с приказанием – подтянуться вперёд, а то фуражу не будет… А куда тут – не то что подтянешься, а просто не проедешь, когда рыдван главнокомандующего восьмериком цугом почитай всю дорогу загородил… – Казак! – загремел пьяный бас из конвоя Апраксина. – Казак, мать твою туды! Куда тебя чёрт несёт встречь пути! Нагайки захотел? Не видишь, кто едет? Пугачёв скосил на орущего офицера чёрные с желтоватыми белками глаза, ощерился под чёрной бородой, но смолчал, снял шапку. «Известно куда. Куда все! Ноги уносим! И всё из-за вас, черти, ваше благородие…» – думал он. Из тройного хрустального стекла кареты желтело обрюзгшее лицо графа Апраксина. Вельможа по-бульдожьи посмотрел на Пугачёва, пожевал губами. Форейторы, стоя на стременах, кнутами тиранили по грудь залепленных глиной коней, кони дымились. Пехота, пропуская главнокомандующего, по колена в грязи угрюмо стояла в раскисших полях. Пугачёв дёрнул повод. Донец кошкой прыгнул с дороги в сторону, за ров, кошкой вскарабкался на холмик и пошёл хлынять дальше. И сколько ни глядели глаза Пугачёва – видел только льющий из брюхатых туч дождь, чёрно-жёлтые деревья да серую бесконечную ленту бредущей армии. Конишка вдруг закинулся, скакнул в сторону, Пугачёв припал к луке, справился. На его пути, половиной тулова и затылком утонув в грязь, важно лежал на спине труп русского солдата. Глаза были широко открыты, дождь дочиста промыл его зеленовато-серое лицо, один ус торчал кверху, другой плыл в дожде. Тут же утопились в грязи ружьё, тяжёлая лядунка. «Эх, браток! – скорбно подумал Пугачёв. – Отвоевал. Из-за чего? Пруссаков бил, а сам на отступлении преставился… Апраксин-то вон не преставился…» – Пошёл! Пошёл! – уже издали доносились крики генеральских форейторов, удары их кнутов. – Пошёл!.. «Ну, чего же это нужно было тут в Пруссии нашим дворянам? – думал Пугачёв. – Вертят бояре народом как хотят, народ не жалеют, да всё зря… Или у нас всего мало, что ли? У нас на Дону какая благодать! Реки, рыба, луга, пашни… Пусть бы народ всем овладел – и рекой с вершины и до устьев, и землёю, и полями, и травами, и свинцом, и порохом, и хлебным провиантом, и великой народной вольностью… А так-то что… Погибай на пути, и больше никто про тебя не вспомнит. Нет, этак нельзя!» И снова чёрная шапка Пугачёва всё плыла встречу солдатской реке с приказанием, пробираясь куда надобно, в 3-й полк, а под шапкой жили первые думы, что вырастают из нужды. Эти же думы вспыхивали под киверами, под треуголками, ранили, терзали души, искали себе слов, и всё чаще и чаще на биваках, у костров, на дороге, под дождём, ночью в разбитых под первым снегом палатках шёпотом шелестело страшное, найденное первое слово: – И з м е н а кругом! Продали нас пруссаку дворяне! |
||
|