"Петр III" - читать интересную книгу автора (Сахаров (редактор) А. Н.)

I

На голштинском побережье Балтийского моря, к северу от Нейштадта, лежало дворянское поместье Нейкирхен. Красивый барский дом, окружённый старинным парком из высоких буков и липовых деревьев, сверкал белизной на далёком расстоянии за дюнами, вплоть до плоского морского берега. По склонам небольшой возвышенности, на расстоянии четверти версты от дома, раскинулось богатое село того же имени, с церковью, остроконечная шиферная башня которой возвышалась над лиственным лесом.

Было начало октября 1761 года; ясный осенний день склонялся к концу. Воздух был ещё насыщен тёплым дыханием лета, но жёлтая и коричневатая окраска листвы и своеобразный красновато-жёлтый свет, дрожавший и мелькавший в воздухе, указывали, что природа готовится к зимней спячке и её ласковая, красивая улыбка – не что иное, как прощальный привет уходящему солнцу. Солнце опустилось до самой опушки леса; последние лучи ещё золотили верхушки высоких буков и церковную башню; ряд окон там, наверху, в барском доме, горел, как бы залитый огнями. Зеркальная поверхность моря была спокойна и неподвижна; на краю горизонта собирались тёмные облака, а позади них сбоку едва виднелся восходящий серп луны. Несколько лодочек проскользнуло вдоль берега; огромные стаи ворон рыскали по берегу, отыскивая раковины, выбрасываемые лёгким прибоем волн.

По узкой тропинке через дюны, поросшие низким кустарником и морской травой, спускалась к морю молодая девушка. Судя по её стройной, нежной фигурке с мягкими, гибкими движениями, тонкому личику, слегка загорелому от морского ветра, она была почти ещё дитя, с едва пробуждающейся прелестью очарования девственницы. Но, видимо, на заре её юной жизни уже собирались тучи: в её больших голубых глазах выражалась грустная покорность судьбе, вокруг свеженького рта лежала печать скорби и озабоченности. На волнистых, белокурых, ненапудренных волосах была надета серая фетровая шляпа, украшенная одним только бантом из тёмно-синей ленты; на плечи был накинут большой шерстяной вязаный платок. Медленными шагами направлялась она к морю. Рядом с небольшим возвышением дюны стояла простенькая скамейка, едва скрытая ивовыми кустами. Молодая девушка присела на эту скамейку; взор её блестящих голубых глаз скользил по зеркальной поверхности моря, по разноцветным кронам деревьев, мирному селенью и величественному барскому дому.

Красота этой осенней картины, залитой лучами заходящего солнца, казалось, на минуту увлекла девушку; её сердце забилось сильнее, личико озарилось; но сейчас же головка опустилась, взор снова омрачился и на ресницах заблестели слёзы. Чудная девушка была сама весна, но в её глазах отражалась осенняя природа, прощающаяся со светлым счастьем лета.

В то время как она так сидела одиноко, погружённая в свои мысли, на белеющем крае берега показался всадник на стройной, горячей лошади, нёсшийся со стороны барского дома. Молодая девушка увидела его ещё издалека, и чуть заметный румянец покрыл её лицо; её первым порывом было поднять руки и послать ему привет, но быстрым движением она прижала их к сердцу, её губы болезненно сжались, а глаза заволоклись влажным туманом.

Всадник также, должно быть, узнал молодую девушку; он пришпорил лошадь, и она понеслась быстрым галопом по берегу у самой воды, так что из-под её копыт летели брызги пены от подкатывающихся волн.

Молодой человек на красивой, чистокровной лошади был сын барона Бломштедта, владельца именья Нейкирхен. На вид ему было не более девятнадцати лет; его стройная, высокая фигура была ещё несколько угловата, как то бывает в период развития, но мускулы уже окрепли и приобрели мужскую силу. Изящная осанка указывала на благородное воспитание; черты его загорелого лица сохраняли ещё мягкие юношеские очертания, но приобрели уже печать неограниченной силы воли; в ласковом, кротком взгляде его тёмно-голубых глаз порою вспыхивало пламя необузданной страсти. На нём были тёмный, плотно облегающий костюм наездника, высокие сапоги с отворотами и длинные перчатки из датской кожи. Треугольная шляпа с чёрным пером покрывала его тёмно-русые волосы, причёсанные и завитые по моде того времени, лёгкий слой пудры, лежавший на волосах, снесло резким морским ветром.

В несколько минут всадник доскакал до дюн, где на возвышении сидела молодая девушка. Ловким прыжком соскочил он с лошади, перебросил поводья на руку и поднялся на дюны, ведя лошадь за собою.

– Добрый вечер, Дора, – воскликнул он с сияющим взором, протягивая молодой девушке руку, – я боялся, что не застану тебя здесь, так как отец взял меня с собой объезжать поля, и моему Цезарю пришлось усердно скакать, чтобы доставить меня сюда до захода солнца. Посмотри, он весь в мыле, но если ты скажешь ему ласковое слово, он будет так же счастлив, как я, что ещё застал тебя.

Как бы подтверждая слова своего хозяина, лошадь прижалась своей красивой головой к плечу молодой девушки и посмотрела на неё большими умными глазами, между тем как барон Бломштедт с улыбкой счастья заглядывал в освещённое вечерним солнцем личико Доры.

– Боже мой, – произнёс он внезапно, испуганный, – что с тобой случилось? Ты кажешься грустной, на твоих глазах слёзы!.. Что всё это значит?

Ласковым движением, в котором сказывалась смесь рыцарской галантности и братской нежности, он провёл рукой по глазам девушки и смахнул слезинку, затуманившую её взор.

Дора грустно посмотрела на него и сказала своим мягким, нежным голосом:

– Я много раздумывала, Фриц, и многое, что в последнее время я только смутно чувствовала, стало мне ясно. Видишь ли, – продолжала она, между тем как он беспокойно и боязливо заглядывал ей в глаза, – мы выросли, мы уже не дети, которые играли на песках дюн или в лесной тени, которые называли друг друга братом и сестрой, не думая о том, что между нами лежит и что нас разделяет; дальше не может так быть, чтобы мы называли друг друга по имени, говорили друг другу «ты». Ты – барон фон Бломштедт и призван занять высокое положение в свете; ты вырос и стал знатным барином; а я – бедная девушка, которая стоит неизмеримо ниже тебя… Посмотри, скоро солнце скроется, наступит ночь… скоро испарится последнее дыхание лета; поблёкнут и упадут последние цветы; деревья покроются снегом. Точно так, как догорает день, как проходит лето, так промчалось наше детство; мы должны проститься со своими детскими играми, как прощаемся с летом и уходящим днём. Таков неизменный порядок вещей, таков закон природы, которому мы должны подчиниться, хотя и грустим о золотом детстве, которое было так же светло, как день, так же тепло, как цветущее лето. Вот видишь, Фриц, – сказала она, делая попытку улыбнуться, что придало её личику ещё более страдальческое выражение, – этот прощальный взгляд на наше детство вызвал эти слёзы; теперь это прошло. Это – всё, что я хотела сказать тебе. Ну а теперь дай руку! Дора и Фриц прощаются; отныне ты для меня – барон фон Бломштедт, которого я с искренним участием провожаю на его блестящий путь и за которого буду молить Бога, чтобы Он послал счастья маленькому Фрицу за его верную дружбу ко мне.

Молодой барон слушал вначале с мрачным, страдальческим видом; затем постепенно его лицо прояснилось, стало спокойнее, в глазах блеснули решимость и отвага.

– Ты права, – сказал он наконец, – я тоже думал об этом в последние дни и много раз уже хотел поговорить с тобою. – Он потянул девушку к скамейке, сел рядом с ней, а поводья лошади прикрепил к сучку ивняка. – Ты права, – продолжал он, в то время как Дора смотрела на него с мучительным изумлением, как бы ожидая с его стороны противоречия, – мы уже не дети и не брат с сестрой, как мы называли друг друга в своих детских играх; по общепринятому обычаю, мы не можем дальше продолжать относиться друг к другу, как брат к сестре, но, – сказал он, пожимая её руку и устремляя на неё пламенный взор, – неужели же из-за этого мы должны стать чужими и я не могу остаться твоим Фрицем, а ты – моей Дорой? Посмотри, этот угасающий день после ночи сменится новым днём, таким же прекрасным, быть может, даже более прекрасным; а деревья, с которых опадает осенний лист, разве не оденутся следующей весной новой, свежей зеленью? Оставим детство, милое, тихое, прекрасное; пробуждающаяся и расцветающая юность принесёт нам ещё лучшие цветы! Дора, – сказал он, кладя на её плечо руку, – если я перестану быть сверстником твоих детских игр, неужели же я перестану быть твоим Фрицем? Неужели ты перестанешь любить меня?.. Я тебя всегда любил, а теперь люблю с каждым днём больше и больше, и, если ты пожелаешь, мы навсегда останемся вместе… Ты будешь моя дорогая, ненаглядная, возлюбленная Дора, а я – твой Фриц! Не правда ли?

Девушка вскочила в ужасе, вырывая от него свою руку.

– Боже мой! – воскликнула она, – не говори так, это несправедливо, это – преступление!.. Не отнимай у меня тихой покорности и радостных воспоминаний о нашем детстве!

– Дора, – сказал барон дрожащим голосом, – это твой ответ? Значит, твоё чувство ко мне прошло вместе с детством, между тем как моё разрастается всё сильнее и сильнее? Дора, неужели ты хочешь расстаться со мной? Неужели ты не любишь меня более? Я не могу поверить этому! Неужели наши детские игры, наши детские мечты, делавшие нас такими счастливыми, не могли бы сделать нас ещё более счастливыми в нашей будущей жизни? Неужели для нас не настанет снова весна?

Он протянул к девушке обе руки, она отстранилась ещё дальше, смертельно побледнев при этом.

– Не говори так, Фриц, – сказала она, вся дрожа, – мне больно думать об этом, так как это никогда, никогда не сбудется.

– Почему нет? – спросил он почти грозно.

– Потому что между нами стоит стена, между нами стоит всё, что только может разъединить два человеческих сердца: ты принадлежишь к высшему обществу, ты богат, знатен…

– Если я богат, – горячо воскликнул юноша, – то моего богатства хватит на нас обоих. И какое мне дело до того, принесёт ли избранница моего сердца какие-нибудь сокровища?

– Если бы только бедность, – проговорила она дрожащими губами, – это было бы ещё не так важно; но я принадлежу к низшему сословию, а твой отец, ты знаешь, – один из самых гордых, высокомерных дворян Голштинии. Я беднее дочери самого бедного подёнщика. У нищего есть его доброе имя, а на мне тяготеет позор, которым покрыли дом моего отца, что свело его с ума и привело в младенческое состояние. Твой отец ненавидит его, бедного, и если теперь не преследует, как делал это раньше, то всё же вся его гордость возмутилась бы при одной мысли, что ты хочешь предложить свою руку дочери презренного человека.

– Презренного! – воскликнул Фриц. – Разве твой отец не оправдан? Разве имя Элендсгейм не безупречно? Разве оно не стадо лозунгом для каждого юного сердца, стремящегося к новому, более свободному строю нашего общества?

– Нет, нет, мой друг, – возразила Дора, мрачно качая головой, – это не так!.. После долгих лет заключения мой отец был выпущен на свободу бароном Ревентловым, явившимся с полномочием от великого князя; расследование дела было прекращено, однако отца ведь освободили только как помилованного преступника и его честь не восстановлена; к прежней должности его тоже не вернули и его невиновности не признали; его рассудок помутился от тяжести позора, тяготеющего над ним.

– Но твой отец невиновен! – воскликнул молодой человек. – Всем известно, что он пострадал несправедливо, благодаря тому, что его оклеветали пред великим князем.

– Но неправота не искуплена, – заметила Дора с искрящимся взором. – Та клевета ещё до сих пор считается правдой, луч справедливости не пролил света в потрясённый ум несчастного, и во главе тех, кто подтверждает эту клевету и считает её до сих пор ещё правдой, стоит твой отец.

– А что если я открыто выступлю против этой клеветы и, несмотря на всё, предложу руку дочери оклеветанного и презренного человека? Если я, – возбуждённо воскликнул молодой человек, – пойду наперекор отцу и поставлю задачей своей жизни осуществить великие, благородные идеи, из-за которых твоего отца преследовали, оклеветали и погубили?

– Нет, никогда, – ответила Дора грустным, но решительным, непоколебимым тоном. – Между нами останется непреодолимая преграда; мой отец, некогда такой сильный, гордый и могущественный человек, пал так низко, что нуждается в помощи своей слабой, бессильной дочери, которая служит ему поддержкой и единственной радостью в его безотрадном существовании. Это – моя первая и единственная обязанность, и я никогда не променяю её на другое чувство.

– Значит, ты меня не любишь? – мрачно сказал юноша. – Скажи, что ты меня больше не любишь, что не хочешь сохранить прежнюю дружбу детства, что не можешь отвечать тому чувству, которое властно влечёт меня к тебе.

– Этого я не скажу, – ответила она, слегка краснея и глядя ему в глаза с глубокой искренностью.

– Так, значит, ты любишь меня? – воскликнул Фриц, порывисто заключая девушку в свои объятия. – Да и не могло бы быть иначе! Невозможно, чтобы в твоём сердце не сохранилось никаких воспоминаний о нашем детстве.

– Эти воспоминания никогда не изгладятся из моей памяти, – возразила она, – но вместе с тем я никогда не забуду, что моя жизнь принадлежит моему отцу; никогда дочь опозоренного человека не выйдет из той тьмы, которая укрывает её от взоров высокомерного презрения.

Несколько минут молодой человек стоял, скрестив руки и склонив голову на грудь; затем он встрепенулся, как будто осенённый внезапной мыслью.

– Хорошо! – воскликнул он. – Пусть так! Ты права, и за эти твои слова я полюбил бы тебя ещё более, если бы то было возможно. Но всё устроится. Я хочу завоевать своё счастье у судьбы, я буду бороться; ведь в старину рыцари боролись за свою любовь, побеждали чародеев и великанов, – воскликнул он с почти детским воодушевлением, – а то, что совершали они, и я смогу совершить… Так даже лучше: нельзя же требовать, чтобы без труда и усилий небо послало мне такое сокровище, как ты, Дора!

Молодая девушка смотрела на него с удивлением и страхом, видя его внезапную радость и необычайное возбуждение; он же схватил её под руку, другой рукой взял поводья своей лошади и торопливо направился с Дорой по дороге к селу.

– Пойдём, пойдём! – сказал он. – Мы зайдём к пастору. Я хочу сообщить ему мой план, а он посоветует, как выполнить его; он был другом нашей юности, он и дальше будет нашим руководителем и помощником.

Всё быстрее шагал он, не отвечая на нерешительные вопросы молодой девушки; по временам он говорил сам с собой и так громко и ликующе выражал свои надежды, что даже Дора, не давая себе отчёта о его намерениях, почувствовала в своём сердце какую-то неясную, неопределённую надежду.

Быстрыми шагами шли они через село; крестьяне почтительно кланялись сыну своего барина и смотрели на обоих с добродушным участием, нисколько не удивляясь их появлению. Все в селе привыкли видеть молодого барона неразлучно с этой девушкой и ещё не смотрели на них как на взрослых.

Молодые люди подошли к просторному церковному дому. Белые стены и окна сверкали сквозь тени старых лип, а на красной черепичной крыше отражались ещё последние лучи заходящего солнца.

Пред домом, на круглой площадке, окаймлённой высокими липами, с несколькими простенькими грядками, на которых цвели последние осенние цветы – георгины и астры, – сидел пастор, человек лет двадцати четырёх. Его серьёзное, ласковое лицо, кроткая улыбка и мягкий блеск глаз указывали на мирное, спокойное счастье.

Рядом с ним на простой деревянной скамейке сидела его супруга. Судя по стройной фигуре и нежному лицу, ей на вид можно было дать не более двадцати трёх лет, но черты её лица и большие глаза были так серьёзны и проникновенны, что невольно думалось, сколько сильных жизненных бурь пронеслось над этой юной головкой, несмотря на то, что она жила вдали от света, в этом уединённом сельском приходе. Но что бы ни было сокрыто в душе молодой женщины, в настоящем она наслаждалась мирным счастьем. Когда она смотрела на своего мужа, в её глазах светилось тёплое, сердечное доверие, и ласковая, нежная улыбка появлялась на устах, когда она смотрела на маленького трёхлетнего мальчика, который в некотором отдалении занимался сооружением домика из деревянных кубиков и шумно выражал свой восторг каждый раз, когда вырастал новый ряд кубиков.

В этом занятии мальчику помогал старик, сидевший рядом с ним на низеньком кресле и следивший за постройкой с неменьшим, чем мальчик, вниманием. Тощая, сухая фигура старика была закутана в шубу; гладко причёсанные седые волосы спускались над высоким лбом и прикрывали впалые виски; бледное лицо с крупным носом и правильными чертами указывало на могучую силу воли и бодрый дух; только впалые глаза сверкали из-под пушистых седых бровей каким-то изменчивым блеском да на бледных, тонких губах блуждала детская улыбка умалишённого.

Этот старик был Элендсгейм, некогда всемогущий директор управления финансами герцогства Голштинии, по распоряжению великого князя Петра Фёдоровича уволенный со службы и заточённый, пока должно было вестись следствие о его управлении, вызвавшем негодование местного дворянства. После продолжительного тюремного заключения он был снова выпущен на свободу; но тяжёлый удар судьбы и чрезмерное напряжение в борьбе с различными наветами врагов повлияли на его умственные способности, и он вышел из тюрьмы слабоумным старцем. Несмотря на все старания друзей, не удалось добиться у великого князя полного оправдания и восстановления чести – единственного, что, по мнению врачей, могло снова пролить свет в его помрачённый ум. Его друг детства, старый священник Викман в Нейкирхене, предоставил ему и его дочери убежище в своём доме, а после смерти старого священника он остался по завещанию в наследство его зятю, пастору Вюрцу, который и окружил его всевозможными заботами.

Барон Бломштедт, хотя и принадлежал к злейшим политическим врагам Элендсгейма, не воспротивился пребыванию этого несчастного в доме пастора, ведающего приходом, находившимся под его покровительством.

Молодой барон привязал лошадь к столбу у ворот пасторского садика и быстрыми шагами направился к площадке под липами, всё время не выпуская руки молодой девушки и увлекая её за собой.

– Ну, откуда вы и что так взволновало вас? – спросил пастор, улыбаясь и ласково приветствуя их. – Нашли, вероятно, какую-нибудь раковину или цветок на дюнах, который не можете определить, и пришли ко мне за разъяснением?

– Нет, господин пастор, нет! – воскликнул Фриц, привлекая Дору ближе к скамейке. – Дело идёт не о раковинах, не о цветах. Но я действительно пришёл к вам, моему учителю, а также к вашей супруге за советом и помощью. Я стал взрослым, – горячо продолжал он, – Дора также, и она права, говоря, что мы не можем больше играть, как дети; но расстаться и сделаться чужими мы не должны. Поэтому я сказал ей, чтобы она стала моей женой, и тогда мы не расстанемся никогда. Она говорит, что это невозможно, что её любовь и жизнь принадлежат только её отцу, которого обидели и с которым поступили несправедливо. В этом она права. И вот тут-то мне пришла мысль, что всё можно исправить и все мы можем сделаться счастливыми, если мне удастся выполнить то, что я задумал.

С испугом посмотрела пасторша на зардевшуюся девушку, работа выпала из её дрожащих пальцев; с глубокой серьёзностью посмотрел пастор в страстно-возбуждённое лицо молодого человека.

– Господь с вами, что вы говорите, Фриц! – сказал он. – Вы оба – ещё дети. Как могут приходить вам в голову подобные мысли?

– Вчера ещё мы были детьми, – заметил Фриц, – но сегодня мы уже перестали быть ими; я возмужал, я завоюю своё счастье и, наперекор всем препятствиям, буду носить на руках свою дорогую Дору всю жизнь так же, как носил её в детстве через плетни и рвы.

Дора высвободила от него свою руку, подбежала к пасторше и со слезами на глазах заговорила:

– Я ничего не могла сделать, я ему всё высказала, но он не хотел слушать меня.

– Я прошу вас, Фриц, – строго и серьёзно сказал пастор, между тем как его жена обняла плачущую девушку, – обдумайте всё спокойно, подумайте о вашем отце, о том несчастном старце, – сказал он, понизив голос и указывая на забавлявшегося Элендсгейма.

– Я уже подумал обо всём, – воскликнул молодой человек, – всё это – ничто в сравнении с моим твёрдым решением отвоевать себе мою Дору. Я поеду в Петербург, добьюсь приёма у великого князя и герцога и потребую восстановления прав и чести этого бедного, немощного старца. Я буду требовать этого во имя его священных обязанностей по отношению к его государству. И я уверен, что мои слова найдут доступ к его сердцу… Я знаю, что уничтожу цепи, сковавшие мозг этого бедного, осмеянного и опозоренного человека, который желал только блага для своей родины и для своего герцога; я сниму этот позор с Доры, и тогда она не откажется любить того, кто восстановил честь её отца. Мой отец также не будет иметь основания противиться моему выбору; если же тем не менее он станет делать это, – сумрачно сказал молодой человек, – то я докажу ему, что достаточно силён, чтобы самому пробить себе жизненный путь.

Как ошеломлённый, пастор провёл рукою по лбу и с удивлением смотрел на молодого человека, который действительно в этот момент, казалось, вырос и из ребёнка превратился в мужчину.

Дора поднялась; взор её больших глаз, полных удивления, остановился на товарище её детства, яркие лучи любви блеснули в нём, и она не старалась более скрывать свои чувства.

– Вы хотите отправиться в Петербург? – спросил пастор. – Какая мысль!.. Но ведь там нехорошо, – мрачно продолжал он, – это недобрая, холодная, зловещая страна, где нет места для горячих, свободных порывов нашего сердца.

– Вот потому-то я и стремлюсь туда, что моё сердце полно горячих порывов, что я хочу свободы и счастья. Я хочу добиться свободы и для моей Доры, чтобы она могла следовать своему чувству. Она любит меня! Посмотрите, мой дорогой учитель, на неё, сколько любви в её взгляде! А за этот взгляд, – с воодушевлением воскликнул он, – я готов идти на все опасности… Я хотел бы даже, чтобы моя задача была ещё труднее и сложнее, чем требование справедливости для бедного старца от нашего доброго и благородного герцога.

Пастор нерешительно взглянул на свою жену. Её спокойное, мирное настроение сменилось мрачной сосредоточенностью; погружённая в размышление, она долго смотрела на молодых людей, которые стояли и напряжённо ждали решения своей участи. Наконец она проговорила:

– Каждому сердцу приходится бороться за свою любовь и тяжело добывать своё счастье, свой покой. Пусть он едет, и Бог да поможет этой юной чете в расцвете их любви!

– Благодарю, тысячу раз благодарю вас! – воскликнул барон, горячо пожимая руку пасторши. – Спасибо за эти слова! Ведь вы тоже нашли друг друга там, в России, почему бы мне не привезти оттуда своего счастья? Вы знаете великого князя, вы были его друзьями; если вы дадите мне с собой несколько слов к нему, я уверен, он примет меня хорошо, если я от вашего имени представлюсь ему.

Пасторша посмотрела на него долгим, странным взглядом, затем произнесла:

– Да, я дам вам с собой письмо, так как имею право обратиться туда с просьбой, и если под снегом и льдом не застыли и сохранились хотя какие-нибудь человеческие чувства, то моё слово будет услышано.

– О, я знал это, я знал, – воскликнул Фриц, – что вы поможете мне, что вы одобрите мою мысль! Вот видишь, Дора, – сказал он, с восторгом заключая молодую девушку в свои объятия, – всё уладится к лучшему, мы будем счастливы. Ведь немыслимо, чтобы мы могли расстаться!

– Но ваш отец? – спросил пастор, задумчиво качая головой.

– Сегодня же я поговорю с ним, – ответил Фриц. – Он, наверное, не будет ничего иметь против; а если бы и так, – воскликнул он с упорной решимостью, – то я уеду против его воли. Никто не может запретить голштинскому дворянину искать справедливости у своего герцога. Я поеду тотчас же; добрые намерения не следует откладывать. Я соберусь в путь в несколько дней, а потом, дорогая Дора, никто уже не разлучит нас.

– Нет, нет! – раздался глухой голос старика, – мой цветок красивее, он должен быть на верхушке дома… Мой цветок тёмно-красный и жёлтый, а твой едва расцвёл, совсем ещё зелёный!

– А я не хочу, не хочу! – горячо запротестовал мальчик. – Я положил последний камень, и мой цветок должен быть на верхушке!

Старик и мальчик старались одновременно водрузить каждый свой цветок, непрочное здание рухнуло, и мальчик принялся громко плакать.

– Мама, – закричал он, – мама, дядя разрушил мой дом… Гадкий, злой дядя!

Старик смотрел мрачно, но через минуту разразился громким, резким смехом.

– Разрушил! – воскликнул он. – Да, да, разрушил… Но почему бы мне и не разрушить, когда рушатся более прочные здания и погребают под своими обломками тех, кто, казалось, прочно стоял на вершине? Игрушки, всё на свете – игрушки, игра случая, злобы, подлости и людской лжи… Почему это должно устоять, если всё остальное рушится? Долой, всё, всё долой сейчас!

Тощими, сухими руками он стал разбрасывать кубики; некоторые из них укатились далеко. Ребёнок в страхе прижался к матери и громко плакал, глядя на опустошение, производимое старцем.

– Милый папа, – мягко сказала Дора, подбегая к старику, – не волнуйся, пожалуйста!.. Ты знаешь, что тебе вредно волноваться! Ты прав, – сказала она, понизив голос, чтобы ребёнок не слышал, – ты прав, твой цветок красивее; давай мы снова построим дом и посадим на верхушку вот эту георгину.

Старик испуганно вздрогнул, когда Дора дотронулась до его плеча.

– Да, да, я буду хорошо вести себя, Дора, я не буду шуметь, не буду буйствовать… Ты знаешь, я охотно повинуюсь тебе… Ты так добра со мной! Ты не запираешь меня, не скручиваешь мне руки этой ужасной смирительной рубашкой, ты не запираешь меня в тёмную клетку, где света Божьего не видно; поэтому я охотно делаю всё, чего ты требуешь от меня. Приведи сюда маленького Бернгарда, я попрошу у него прощенья, снова построю ему домик и поставлю на верхушку крыши его цветок.

Старик с мольбою простёр руки к дочери и смотрел на неё скорбным, умоляющим взглядом.

Мальчик услышал последние слова старика, быстро успокоился и снова поспешил к нему играть.

Дора отвернулась в сторону и залилась горькими слезами.

Молодой барон Бломштедт подошёл к старцу, положил руку на его седую голову и громко, торжественно сказал:

– Слушай, Дора! Клянусь тебе именем Бога, что не вернусь в родной край раньше, чем будет искуплена вина, помутившая рассудок старца, и будет снят позор с этих почтенных седин.

– О, прости, прости! – пробормотал старик, весь дрожа и отстраняясь от руки молодого человека. – Я буду спокоен и послушен, только не бейте меня, не бейте меня!

– Ты слышишь? – рыдая, воскликнула Дора. – Спаси его, спаси, и я буду принадлежать тебе, наперекор всему свету; ты будешь моим богом.

Барон порывисто сжал её в своих объятиях и, не говоря более ни слова, направился к выходу, вскочил на лошадь и понёсся через дюны по направлению к отцовскому дому.

Он застал старого барона на веранде, ведущей от дома к обширному парку, примыкавшему к просторным английским лужайкам, которые непосредственно окружали барский дом.

Солнце село; холодный ветер с моря гнал волны, ложившиеся по берегу прихотливыми белыми кружевами.

Барон Бломштедт был высокий, сильный мужчина, с резкими, строгими чертами лица и ясным, холодным, в душу проникающим взором, тщательно причёсанный и напудренный, сдержанный в своих манерах и движениях, он вопросительно посмотрел на сына, когда тот, сдав лошадь на конюшню, стремительно взбежал на веранду, сильно возбуждённый и раскрасневшийся от быстрой скачки.

– Ты был у пастора? – спросил он сына.

Молодой человек ответил утвердительно, открыто и прямо глядя в лицо отца, однако с трудом преодолевая некоторый страх, который чувствовал к отцу с самого детства.

– Это естественно и похвально, – сказал барон, – что ты навещаешь пастора; он – твой бывший учитель и хороший, скромный, добродетельный человек, один из тех, каких немного. Но ты уже не дитя. В доме пастора Вюрца живёт Элендсгейм, человек, который осмелился посягнуть на исконные права голштинского дворянства, который вследствие своего бессовестного управления был привлечён к суду и только потому освобождён из тюрьмы, что в отношении несчастного умалишённого человеческий суд бессилен. В детстве ты играл с дочерью этого изменника своей родины, и я, конечно, не хочу ставить бедной девушке в вину деяния её отца; но ты уже не мальчик, и не годится, чтобы мой сын, барон Бломштедт, находился в дружественных отношениях с дочерью человека, который был злейшим врагом нашего сословия и которого герцог по праву лишил его звания. Это могло бы быть ложно истолковано. Наконец, – прибавил он с ударением, – могут возникнуть более близкие отношения между вами… Поэтому я желаю, чтобы ты сократил свои посещения, а постепенно и совсем прекратил их, не обижая этим пастора Вюрца, которого я глубоко уважаю и которому ты отчасти обязан своим образованием.

Грудь молодого человека сильно вздымалась, руки сжимались, пылающий взор устремился на отца; с его уст готово было сорваться резкое, необдуманное слово.

Барон стоял пред ним, скрестив руки; видно было, что он готов сломить всякое сопротивление. Но молодой человек не высказал слова, бывшего на устах; его лицо снова приняло спокойное выражение, он стал сдержан и почтителен.

– Отец, я пришёл к тебе с просьбой, – начал он.

– Я слушаю тебя, – сказал барон.

– Ты прав, отец, я уже не дитя, – продолжал молодой человек, – и мне кажется, что мне не подобает слоняться без всяких занятий здесь по полям и лесам, где я не в состоянии познакомиться со светом, в котором ты, отец, вращался в своей молодости и о котором у тебя сохранилось так много интересных воспоминаний.

Старый барон казался удивлённым – таких речей он не ожидал; но неудовольствия не было заметно; напротив, он одобрительно слегка кивнул головой.

– В нашей стране нет двора, – продолжал сын, – где бы молодой человек мог усвоить обычаи высшего света, столь необходимые для каждого дворянина. Поэтому я хотел просить у тебя позволения отправиться в Петербург, там представиться великому князю, нашему герцогу, и у него, при дворе, познакомиться с великосветской жизнью.

Старый барон посмотрел на сына испытующим взглядом. Эта просьба несколько удивила его, но не вызвала ни тени неудовольствия. Заложив руки за спину, он стал ходить по веранде спокойными, размеренными шагами. У него было обыкновение никогда не отвечать сразу на вопросы или просьбы своих детей, так как раз высказанное слово или данное обещание исполнялось им неуклонно. Наконец он остановился пред сыном и сказал ясным и твёрдым голосом:

– Я не отношусь отрицательно к твоей просьбе; конечно, если бы в нашей стране был двор, я отправил бы тебя туда; но, к сожалению, наш герцог стал наследником русского престола. Я лично не люблю петербургского двора: там ведётся много интриг, и потому голштинские дворяне не занимают там того места, которое им подобает. Однако, быть может, это и хорошо, что явится туда безупречный дворянин из почтенного дома. Даю тебе моё согласие, и как только будут окончены все сборы в дорогу, ты можешь ехать.

Молодой человек даже не ожидал получить так быстро это согласие; он поспешно подошёл к отцу и горячо поцеловал его руку.

Старый барон холодно отстранил его и, когда слуга доложил, что ужинать подано, вошёл в дом, уже освещённый вечерними огнями.

Баронесса была тихая, благородная дама, с мягкими, вялыми манерами, свойственными почти всем дамам северогерманского дворянства. Она испугалась, когда узнала, что её единственный сын пускается в такой дальний путь и будет находиться при соблазнительном и опасном дворе императрицы Елизаветы Петровны; но она слишком привыкла подчиняться без противоречия воле своего супруга и слишком была проникнута сознанием необходимости воспитания, соответствующего общественному положению молодого дворянина; поэтому она согласилась, и сейчас же было решено приступить к экипировке и сборам в дорогу.

В тот же вечер всем слугам уже было известно, что молодой барин скоро уезжает в Петербург, ко двору великого князя, их герцога, и двое надёжных, испытанных лейб-егерей барона, назначенные сопровождать молодого барина, стали предметом зависти всех прочих домочадцев.

Не прошло и двух недель, как все приготовления были окончены и барон определил день отъезда своего сына. В течение этого времени Фриц заходил в церковный дом лишь на очень короткое время и за день до отъезда зашёл только на четверть часа, чтобы проститься. Ещё раз поклялся он Доре, которая впервые бросилась к нему на шею в порыве глубокого чувства, что вернётся не иначе, как добившись восстановления чести её отца. Пасторша отозвала в сторону молодого человека:

– Вот вам, – сказала она, подавая запечатанный конверт, – письмо к нашей герцогине, великой княгине Екатерине Алексеевне. Храните это письмо как талисман и воспользуйтесь им только в крайнем случае, когда не будет другого пути для достижения вашей цели. Если письмо вам не понадобится, то возвратите мне его нераспечатанным; а если воспользуетесь, то пусть оно вам послужит на пользу.

С благоговейным страхом Фриц взял письмо, в котором сокрыта была чудодейственная сила, и спрятал его в боковой карман, а затем ещё раз обнял Дору. Пастор возложил на него руки и благословил в путь, а старый Элендсгейм улыбнулся ему на прощанье блуждающей улыбкой. Быстро вскочил молодой человек на лошадь и поскакал обратно к барскому дому; наутро следующего дня он должен был отправиться в путь.

В его сердце, преисполненном страстной жаждой деятельности и радостной надеждой, горе разлуки давало себя чувствовать довольно слабо, но Дора сидела, тихо плача, вечером в гостиной пасторского дома и, пока рассматривала с отцом книгу с картинками, над которыми тот порой громко, по-детски, смеялся, она мысленно молилась за товарища юности, отправлявшегося в чужой, холодный край, чтобы и для неё добиться счастья, к которому стремилось её молодое сердце и в которое едва могла верить её душа, с детства исстрадавшаяся в печали и лишениях.