"Рукопись Платона" - читать интересную книгу автора (Воронин Андрей)

Глава 5

Около полудня плечистый расстрига, следуя совету одного из монастырских братьев, свернул с проезжей дороги на неприметную лесную тропу, которая, если верить монаху, позволяла спрямить путь верст на двадцать. Для человека, путешествующего на своих двоих, да к тому же спешащего, это был настоящий подарок, и расстрига без малейшего колебания ступил под сень густого лиственного леса.

Тропа то вилась среди непролазных зарослей кустов и молодого колючего ельника, то вдруг выбегала в светлую березовую рощу, то шла вековым сосновым бором, где было чисто и просторно, как в храме, и хотелось молиться. Лес наполнился птичьим щебетанием, солнечным светом, теплом и пьянящими летними ароматами. Расстрига легко шагал вперед, время от времени наклоняясь, чтобы сорвать красневшую в траве ягоду земляники. Мысли его, поначалу носившие отпечаток мрачной озабоченности, мало-помалу повеселели, и даже обглоданный волками коровий череп, попавшийся ему на глаза у самой тропы, не испортил настроения. В монастыре, откуда он сейчас шел, его постигла неудача, но это была далеко не первая из его неудач и, надо думать, не последняя. Расстрига успел-таки пожить на свете и знал, что, чем гуще идут одна за другой неудачи, тем скорее блеснет над тобой свет Божьей милости.

К счастью, сегодняшний день был не из таких. Неудачу с Успенским монастырем, собственно, можно не принимать во внимание. По правде говоря, на успех расстрига и не рассчитывал; более того, он не мог даже предположить, чем станет заниматься после того, как его дело завершится. Пока что он имел возможность просто мерить шагами святую Русь, видя перед собою благую цель, и такое положение вещей его устраивало. Ему — и он подозревал, что не только ему, — были поручены розыски, и поручение это было дано в такой форме, что расстрига до сей поры не понял, что лучше: найти искомое или убедиться, что его на самом деле не существует? Он подозревал, что, верно, второе, однако убедиться в этом можно было, только дойдя до самого конца. А где он, этот конец, никто не знал, и по временам расстрига начинал ощущать себя Иванушкой-дурачком, отправившимся за тридевять земель искать смерть Кащееву. Жаль только, не встретилось ему по пути ни одного говорящего зверя... А впрочем, почему же не встретилось? Взять хоть тех двоих, что пытались порешить его в полуверсте от монастыря — ну, чем не звери?

Около трех часов пополудни расстрига сделал привал. Он выбрал местечко в густой прохладной тени огромного, в три обхвата, раскидистого дуба, смел в сторону желуди, которыми была густо усеяна земля, и уселся на мягкую шелковистую травку, привалившись спиной к шершавой коре. С облегчением скинув горячие пыльные сапоги, расстрига размотал портянки и пошевелил натруженными ступнями, ощущая разгоряченной кожей ласковые прикосновения прохладной травы. Это была настоящая Божья благодать — не для всякого, разумеется, а лишь для того, кто умеет ценить простые маленькие радости, дарованные нам Господом в утешение.

Произнеся короткую молитву, расстрига придвинул к себе котомку и вынул оттуда завернутые в чистую тряпицу хлеб и сыр. Глиняная фляга с водой была здесь же — расстрига наполнил ее из родника несколько часов назад, и фляга все еще была прохладной на ощупь.

Доставая флягу, он наткнулся еще на один сверток, надежно упрятанный на самом дне котомки, и сначала отложил его в сторону, а после, передумав, вынул и развернул у себя на коленях. В свертке находилась сделанная вручную копия старинной рукописи — не точная, без рисованных буквиц и прочих излишеств, и не на пергаменте, а на простой плотной бумаге. Шрифт тоже был попроще, без этих неудобопонятных завитушек, коими в старину так любили от скуки украшать свои труды монахи-переписчики; однако тот, кто копировал рукопись, сохранил в неприкосновенности текст и даже оставил большие пробелы в тех местах, где буквы были уничтожены беспощадным временем.

Жуя хлеб с сыром, расстрига бережно разгладил бумажный свиток на колене и снова, уже в который раз, вчитался в знакомый до последней закорючки текст, пытаясь разгадать его загадку. Увы, ответ на главный вопрос скрывался не в самом тексте, а в одном из многочисленных пробелов, коими пестрела копия. Вздохнув, расстрига отложил свиток, вынул из фляги деревянную затычку и сделал несколько богатырских глотков.

— Благодать, — сказал он и утер губы рукавом подрясника. — Эх, благодать!

Он вогнал пробку на место ударом ладони и быстро покончил с едой. Сидеть на травке было хорошо, однако дело, сколь бы сомнительным оно ни казалось, не терпело отлагательств. Расстрига думал об этом, натягивая тяжелые сапоги и сквозь гриву спутанных волос косясь на белевший в траве свиток.

Убирая свиток в котомку, он подумал, что архиерей, видимо, не напрасно поручил сие богоугодное дело ему — грешнику, никчемному человеку и нерадивому слуге Господа. Были, конечно же, под рукою у архиерея иные, более достойные и более просвещенные, но ни один из них, пожалуй, не выжил бы в той стычке на берегу Вихры. Да и разве одна она была, та стычка? На Руси и без разбойников во все времена хватало охотников почесать кулаки о первого встречного-поперечного, да и в воpax святая Русь никогда не испытывала недостатка. Так что архиерей, верно, знал, что делает, отправляя в эту дорогу не отшельника-анахорета и не просветленного настоятеля какого-нибудь большого храма, а плечистого расстригу с пудовыми кулаками, который и сам недалеко ушел от лесного разбойника.

Расстрига поморщился, вталкивая ногу в голенище сапога, и подумал: «Деньги, деньги... Повсюду они, никуда от них не денешься». Даже великое сокровище духовной мысли, которое его отправили разыскивать, намертво связано с деньгами: мало того что лежит оно, вернее всего, в сундуке с золотом и каменьями-самоцветами, так и само по себе стоит целого состояния.

Свиток, столь бережно хранимый расстригою на дне его объемистой котомки, содержал в себе отрывок из недавно найденной при раскопках в одном из разрушенных монастырей летописи, вернее, описи богатств, хранившихся некогда в бесследно исчезнувшей казне царя Иоанна Васильевича, прозванного Грозным. Казну сию, именовавшуюся еще и библиотекой, долгое время считали утраченной безвозвратно — не то кем-то украденной, не то растраченной, не то и вовсе никогда не существовавшей. Множество раз ее пытались найти, но никто не преуспел — ни церковь, ни царевы порученцы, ни отчаянные головы, коих во все времена на Руси было хоть отбавляй. На библиотеку — или казну, если угодно, — махнули рукой, но тут вдруг всплыла эта рукопись, и старая лихорадка вспыхнула с новой силой, особенно после того, как в списке было обнаружено упоминание об одной книге — книге, которой, как считали все, кому до этого было дело, просто не могло быть на свете. Именно эту книгу и должен был отыскать расстрига — либо отыскать, либо доказать, что она не существует.

«Дело сие важнее, чем может показаться, сын мой, — сказал расстриге архиерей перед тем, как проводить его в дорогу, — потому что книга, о коей идет речь, может сыграть важную роль для всей православной церкви. Золото, каменья всякие — прах, зола. Но книга сия, коли попадет не в те руки, может оказаться опаснее любой ереси, любого раскола. Вера православная может пошатнуться через это сочинение, и враги православия по всему миру восторжествуют. Я молю Господа, чтобы она не нашлась, и знаю при том, что, покуда она не отыщется, не будет мне покоя ни днем, ни ночью. Ибо, пока ее не нашли мы, существует опасность, что она попадет в руки папистов, и тогда...»

Он не договорил, но по скорбному выражению его благообразного лица расстрига понял, что «тогда» ничего хорошего не будет, а будет, наоборот, одно только плохое. Хотя каким оно будет, это плохое, он, как ни старался, представить себе не мог. По его слабому разумению, требовалась невиданная изворотливость ума, чтобы использовать сочинение язычника, умершего за много лет до рождения Христа, во вред православной церкви.

Впрочем, он тогда не стал ничего уточнять, справедливо полагая, что это не его ума дело, а просто поклонился архиерею, получил его благословение и с легким сердцем тронулся в дальний путь. За два года он обошел множество монастырей, видел тысячи людей и облазил десятки мрачных подземелий, порою таких заброшенных и потаенных, что нога человеческая не ступала в них на протяжении сотен лет. Скитания и опасности еще больше закалили его тело, а вольный ветер, неспешное движение и долгие размышления почти исцелили больную душу бывшего приходского священника, на совести коего было несколько человеческих жизней.

И вот теперь, вполне возможно, его странствия близились к концу. В рукописи было сказано, что казна царя Ивана укрыта в кремле, название и местоположение коего по злой иронии судьбы оказались размыты водою до такой степени, что их было невозможно прочесть. Правда, кремлей на Руси насчитывалось все-таки меньше, чем монастырей, и коли рукопись не врала, то надежда отыскать пропавшую царскую казну все-таки существовала. В монастыри же расстрига заходил по совету архиерея, ибо там, среди множества тщательно сохраняемых братьями рукописей, могла отыскаться еще одна путеводная ниточка — летопись, содержавшая те же сведения, что и та, которая была в его котомке, но лучше сохранившаяся.

Теперь его целью был Смоленск — вернее, смоленский кремль, наполовину разрушенный отступавшими французами. Казна могла лежать, а могла и не лежать в его подземельях — расстрига не задавался вопросом, разрешить который можно было только на месте.

Закончив обуваться, расстрига, не вставая, топнул сначала левой ногой, потом правой — не жмет ли где, не натирает ли? Стертые в кровь ноги — самая страшная беда для пешего странника, ибо с нею все иные беды делаются во сто крат горше. Взять, к примеру, голод — он ведь не пройдет сам собой, пока ты сиднем сидишь на одном месте, дожидаясь, когда заживут ступни, изувеченные по собственной небрежности. И холод скорее убивает сидячего, чем идущего, и солнце палит сильнее... «Дорогу осилит идущий», — говорят китайцы, и они правы, хоть и язычники.

Тут внимание расстриги привлек легкий шум со стороны дуба. Он задрал голову, пытаясь разглядеть, кто там, поскольку дерево, под которым он устроился на привал, могло скрывать в раскидистой кроне не только белочку или птаху, но и медведя, а то и недоброго человека. Впрочем, беспокоился он напрасно: не прошло и минуты, как осторожный шорох повторился и в просвете меж ветвей расстрига увидел молнией промелькнувший рыжеватый пушистый хвост.

— Белочка, — с умилением произнес расстрига и поцокал языком. — Ух ты, рыженькая!

Он встал, завязал котомку и забросил ее на плечо. Наклонившись за посохом, он вдруг увидел за ближайшим кустом чьи-то ноги в драных лаптях. Пока расстрига смотрел на эти ноги, они нетерпеливо переступили — их владелец явно притомился неподвижно стоять за кустом.

— Эй, православный, — негромко окликнул расстрига, выпрямляясь и привычным жестом перехватывая тяжелый посох. — Чего таишься? Выходи. Коли добрый человек, я тебя не обижу. А коли нехристь, все одно выходи, потому как лапти твои наружу торчат и левый, гляди, до вечера не дотянет, рассыплется.

Из-за куста выступил одетый в живописные лохмотья человек и стал перед расстригой, картинно отставив левую ногу в драном лапте и положив заскорузлую ладонь на рукоятку большого ножа, торчавшего за поясом. Человек этот, как показалось расстриге, был ему знаком; на его грязном, дочерна загорелом, заросшем нечистой бородою лице алела полоска незажившего шрама, наискосок пересекавшая губы.

— Здорово, странничек, — сказал этот человек. — Давненько не виделись.

Расстрига узнал его, едва он открыл рот, поскольку во рту этом начисто отсутствовали передние зубы — как верхние, так и нижние. Странник знал, куда они исчезли — остались лежать на пыльной дороге близ Успенского монастыря, что в деревне Пустынка под Мстиславлем. Из-за отсутствия зубов разбойник так сильно шепелявил, что понять его было трудно. Расстрига, однако, понял и в знак приветствия медленно склонил голову.

— Здравствуй и ты, добрый человек, — сказал он. — Приятно видеть тебя в добром здравии, да еще так скоро. Напарнику твоему не так повезло. Ну, да он сам виноват. Я ведь его не трогал, шел себе мимо...

— Это ты ему сам расскажешь, — пообещал щербатый разбойник и длинно сплюнул на дорогу, благо зубы ему не мешали. — Он уж тебя заждался. А мне твои байки слушать недосуг. Бери его, ребята!

На расстригу кинулись сзади. Первым делом кто-то сорвал у него с плеча котомку, и это неожиданно привело странника в состояние неистовства — то самое состояние, пребывая в котором он однажды голыми руками отправил на тот свет пятерых вооруженных французов. Заревев, как поднятый с зимней лежки медведь, расстрига повел мощными плечами, и повисшие на них разбойники горохом посыпались в разные стороны. Первого, кто поднялся на ноги, встретил убийственный удар пудового кулака.

Следующего разбойника расстрига схватил за горло железной пятерней и, резко мотнув по кругу, зашвырнул за спину. Нападавший с треском ударился головой о ствол дуба, мячиком отскочил от него и упал навзничь, широко разбросав руки. На лбу его багровела широкая ссадина, один глаз был закрыт, а другой, неподвижный и остекленевший, смотрел куда-то в сторону.

Расстригу опять схватили сзади за плечи. Он не глядя ударил локтем назад, почувствовал, как хрустнули чьи-то ребра, услышал над самым ухом крик боли, ощутил на щеке смрадное дыхание, а в следующее мгновение на голову ему набросили пыльный рогожный мешок, мигом натянув его до локтей. Странник напрягся, пытаясь разорвать путы, и это ему почти удалось, но тут его ударили по затылку чем-то тяжелым и твердым. Пыльная полутьма внутри мешка взорвалась ослепительной вспышкой — для того лишь, чтобы сразу же превратиться в непроглядный чернильный мрак.


* * *

Их благородие Николай Иванович Хрунов с утра был мрачен и хмур, как грозовая туча, и разбойники, хорошо знавшие крутой нрав своего атамана, сегодня старались обходить его стороной. Обычно задуманные их благородием вылазки заканчивались полным успехом и почти без крови — во всяком случае, со стороны разбойников. Хрунов заранее продумывал все детали предстоящего нападения и втолковывал каждому члену шайки, что и когда тот должен делать, чтобы и добычу захватить, и не схлопотать шальную пулю. Так же он поступил и на этот раз, и никто из его подручных не сомневался, что все пройдет гладко, без сучка и задоринки — словом, как всегда.

Оставшиеся в лагере разбойники с нетерпением поджидали возвращения своих товарищей во главе с атаманом, предвкушая жестокую потеху и обещанный Хруновым великий куш. Каково же было их удивление, когда вместо всего этого их благородие Николай Иванович объявился в лагере один, без оружия, без княжны, верхом на чужой лошади! По его словам, все остальные погибли; часом позже, однако, в лагерь прискакал чудом уцелевший Ерема — мокрый, весь в крови и без одного уха. Его рассказ был более подробным, но ничуть не более вразумительным, чем пара отрывистых фраз, коими ограничился Хрунов. По словам Еремы, выходило, что поначалу все разворачивалось гладко — до того самого момента, как он, сцепившись с кучером, свалился с моста в ручей. Кучер оказался не робкого десятка, и Ереме пришлось с ним изрядно повозиться. Тем временем на мосту началась какая-то пальба, а когда Ерема наконец угомонил строптивого кучера и встал на ноги, готовясь подняться наверх и вмешаться в ход баталии, сверху пальнули по нему прямо сквозь густую листву, да так ловко, что уха как не бывало...

Теперь Ерема с забинтованной головой и злой Хрунов сидели друг против друга на стволе поваленной ветром сосны и тихо переговаривались, обсуждая последствия неудачной вылазки. Хрунов курил сигарку, мрачный Ерема рассеянно ковырял сосновую кору кончиком ножа. Кроме них, в лагере оставалась только пара человек, остальных Хрунов отправил на разведку — кого в город, кого в деревню, а кого — в окрестности. Разведчики должны были вскорости возвратиться, но никаких особых известий Хрунов от них не ждал. Все было ясно и без разведки: теперь, после столь неудачного нападения на княжну, из лагеря нужно уходить, и чем скорее, тем лучше.

Об этом и шел разговор. Необходимость спешно покинуть лесной лагерь и переместиться как можно дальше от здешних мест была столь очевидна, что Ерема никак не мог взять в толк, почему Хрунов не торопится, зачем медлит и тянет время, рассылая во все стороны каких-то разведчиков.

— Уходить надо, — повторил он снова, в который уже раз. — Уходить надо, барин! Я прямо шкурой чувствую, как вокруг нас петля затягивается. До города рукой подать, а там полиция, кавалерия, солдаты... Как обложат нас со всех сторон да как возьмут к ногтю!.. Эх, ваше благородие, Николай Иваныч, зря вы меня не послушали! Говорил ведь я вам, надо было в Сибири оставаться. Земля никем не меряна, леса без конца-краю, зверя, рыбы сколь хочешь — живи да радуйся! И купцы богатые — есть кого за вымя потрогать...

— Вот и оставался бы, — угрюмо проворчал Хрунов. — Из Сибири в Сибирь бежать — эка, придумал! Я тебе, Ерема, еще тогда сказал: у меня здесь дела, кои завершения требуют.

— Вот и завершили свои дела-то, — сказал Ерема. — Троих человек как не бывало, и прибыли никакой, а теперь эта бешеная барынька на нас всех собак в округе спустит.

— Молчи, дурак, — сказал Хрунов. — Счеты мои с княжной — не твоего ума дело. Коли хочешь бежать — беги. Уходи в Сибирь, на Яик, на Дон — да хоть к черту в зубы, коли штаны замарал! А я здесь останусь до тех пор, пока с девчонкой не поквитаюсь. Помнишь, как ты вчера поутру в одиночку ее скрутить собирался? То-то, что помнишь! А ухо тебе кто отстрелил? Вот и убегай теперь хвост поджавши, с одним ухом, как пес дворовый!

Ерема закряхтел и осторожно дотронулся до грязного бинта, которым была обмотана его косматая голова.

— Так ведь, ваше благородие, как же быть-то? — сказал он. — Верно вы сказывали, что баба эта — сущая дьяволица. Ей-богу, я бы ее сам, своими руками на куски разодрал. Однако ж теперь к ней, видно, и не подступишься — понагонит в усадьбу солдат, мужичья и будет сидеть за семью замками да за штыками солдатскими до тех пор, пока нас из леса не выкурят. Я уж не говорю о том, что нам есть-пить надобно. Месяц уже, как без настоящего дела сидим, а в здешней округе нам теперь на разбой идти резона нет — живо в петле очутимся. Уходить надобно, ваше благородие! Хотя бы в соседний уезд, на время хотя бы, покуда здесь пыль не уляжется.

Хрунов докурил сигарку, бросил окурок под ноги и придавил каблуком. Он понимал, что Ерема прав: уж если им не удалось справиться с княжной, застав ее врасплох, то теперь, когда она настороже, до нее и вовсе не дотянешься. Людей погубишь, сам головы лишишься, и все только для того, чтобы легенды складывали про княжну, которая в одиночку управилась с целой разбойничьей ватагой.

К тому же бывший поручик хорошо осознавал, что власть его над Еремой и прочими лесными братьями имеет четко очерченные границы и сегодня он подошел к этим границам вплотную. Еще шаг, и люди выйдут из повиновения — им надобна богатая добыча, а до княжны и ее отношений с Николаем Ивановичем Хруновым им и дела нет. Кто же согласится гибнуть ради чужой мести, без всякой надежды на добычу?

Хрунов вздохнул и сказал, стараясь, чтобы это прозвучало как можно спокойнее и мягче:

— Я тебя не держу, Ерема. Знаю, брат, что оставаться здесь смерти подобно, однако уйти, оставив княжну безнаказанной, не могу. Ну не могу и все! Не пускает что-то, понимаешь? Словом, ежели ты людей соберешь и уведешь их куда-нибудь от греха подальше, я на тебя зла держать не стану. Знаю ведь, что ты давно в атаманы метишь, да со мной заедаться боишься. Вот и поатаманствуй, покажи, на что годен. А я здесь останусь и доведу свое дело до конца.

Ерема какое-то время молчал, будто обдумывая заманчивое предложение, а после отрицательно покачал косматой головой.

— Не дело вы говорите, барин. Нет, не дело! Куда мне до вас? Да и вам, ваше благородие, в одиночку несладко придется. Э, да что говорить! Вы, барин, нас в это гиблое место привели, вам и выводить. А то что же получается: заманили в капкан, а сами в кусты? Выбирайтесь, дескать, братцы, как хотите, а ты, Ерема, назовись атаманом, голову свою вместо меня под топор положи...

Хрунов нахмурился и положил руку на рукоять пистолета.

— Да ты, братец, не командовать ли мною вздумал?

— А вы, барин, меня не стращайте, — ответил Ерема. — Вы на тот свет, и я вслед. И наоборот. Мы с вами с самой каторги одной цепью скованы, так нешто это дело — пистолетом меня пугать?

Губы Хрунова искривились.

— Я, брат, сроду никого не пугал, — сказал он негромко. — А уж тебя пугать и подавно не стану. А посему заруби на своем облезлом носу: еще раз слово поперек скажешь — разнесу башку без предупреждения, и вякнуть не успеешь!

Ерема собирался что-то возразить, но тут на краю лагеря послышался какой-то шум, и, повернувшись в ту сторону, они увидели четверых всадников — вернулся один из отрядов, посланных Хруновым на разведку. У одного из всадников поперек седла лежал рогожный мешок, из которого торчали чьи-то босые ноги. Наметанный взгляд Хрунова сразу заметил неновые, но еще крепкие сапоги, красовавшиеся на ногах у щербатого Ивана. Сапог этих у него раньше не было. Заметил поручик и двух лошадей, на спинах которых были седла, но отсутствовали седоки, и в душу его закралось нехорошее предчувствие.

— Кого это вы приволокли? — недовольно спросил Хрунов, когда всадники спешились в двух шагах от него и Еремы. — Я вам что велел? Я вам осмотреться велел, а насчет озорства на дороге у нас, как я помню, уговора не было.

— Прощения просим, ваше благородие, — шепеляво ответил щербатый Иван. — Не удержались. Да и как было удержаться? Это ведь тот самый расстрига, который Ваську Клыка около монастыря порешил!

— Это тот, что ли, который тебе зубы пересчитал? — уточнил Хрунов.

Уточнение это было встречено одобрительным ржанием присутствующих. Поручик сделал нетерпеливый жест, и разбойники разом замолчали.

— Ежели и вправду тот, — продолжал Хрунов, — так удержаться, верно, и впрямь было нельзя. Что ж, хвалю. Я всегда говорил, что долги платить надобно. Не понимаю только, зачем вы его сюда приволокли. И еще я не понимаю, почему лошади Савки и Кривого здесь, а их самих не видно.

Щербатый вздохнул и ткнул грязным кулаком в бок пленника, который все еще лежал поперек седла, не подавая признаков жизни.

— Его работа, — сказал он, пряча глаза. — У него, ваше благородие, не кулаки, а сущие кувалды. Разок дал, и голова пополам. Вот, изволите видеть, покуда мы его скрутили, он как раз успел два раза кулачищем махнуть.

— Черт бы вас подрал, дураков, — процедил Хрунов сквозь зубы. — Называется, получили должок! Копейку выручили, а гривенник потратили! Вожжами вас выпороть, что ли? Как думаешь, Ерема: выпороть этих дураков вожжами или на вожжах повесить?

Ерема не знал, что такое риторический вопрос, но понял тем не менее, что в данном случае ответ от него не требуется.

— Ладно, — сказал Хрунов, подтверждая его догадку, — снимите его с лошади. Надобно глянуть, что за птица. Да он у вас живой ли?

— Должен быть живой, — сказал щербатый Иван, весьма довольный тем, что вопрос о наказании отложен. — Всего-то разок обухом по затылку приложили. Для такого бугая, ваше благородие, это, считайте, всего ничего.

— Ничего? Ну-ну, — сказал Хрунов, наблюдая за тем, как пленника снимают с седла и стаскивают с его головы пыльный мешок.

Пленник по-прежнему не подавал признаков жизни. Но вот наконец снятый с него мешок упал на траву, и расстрига словно взорвался — в точности так, как это произошло накануне с каретой княжны. Хрунов даже испытал неприятное ощущение, называемое французами «дежавю», — ему показалось, что какая-то недобрая сила перенесла его во вчерашний день.

Освободившись, пленник первым делом ударил ближайшего к нему разбойника кулаком в живот, отчего бедняга сложился пополам и отлетел шагов на пять в сторону. Хрунов несколько раз видел, как лягаются лошади, и мог спорить на что угодно, что удар расстриги был ничуть не слабее удара лошадиного копыта.

Еще один разбойник покатился по траве, получив увесистую оплеуху, звон от которой, казалось, пошел по всему лесу. Но тут на расстригу разом кинулись все, кто находился в лагере, и повисли на нем, как собаки на медведе, не давая шевельнуться. Хрунов довершил дело, выхватив из-за пояса пистолет и направив его в лоб расстриге.

— Угомонись, Божий странник, — сказал он, — не то схлопочешь пулю в лоб!

— Будто мне не все едино, — прорычал расстрига и неожиданно боднул одного из своих противников головой в лицо. Раздался треск, как от столкновения бильярдных шаров, и щербатый Иван спиной вперед вылетел из трудно шевелящейся кучи ног, спин и косматых затылков.

Хрунов подумал, что Иван отныне будет не только щербатым, но и кривоносым, но это его не особенно огорчило — в конце концов, этот дурень сам накликал на себя беду, притащив расстригу в лагерь, вместо того чтобы перерезать ему глотку прямо на месте.

— Все едино только мертвому, — заметил поручик, продолжая держать расстригу на мушке, — а ты покамест живой. Коли перестанешь дурака валять, так, может, и еще поживешь.

— Это как же? — пропыхтел расстрига, продолжая бороться. На каждой его руке висело по три человека, и Хрунов вдруг с легким испугом заметил, что ноги троих дюжих молодцов, удерживавших правую руку странника, начинают медленно, но верно отрываться от земли.

— Этакий богатырь для любого дела сгодится, — сказал Хрунов. — Так, может, договоримся?

— Не о чем мне с вами, нехристями, разговаривать, — заявил расстрига.

— Ну, как знаешь.

Хрунов пожал плечами и незаметно кивнул Ивану, который уже стоял за спиной у расстриги, держась за сломанный нос. Иван быстро припал на четвереньки; расстригу толкнули в грудь, и он, перелетев через щербатого Ивана, растянулся на земле. На него навалились всем скопом и быстро спеленали веревками. Хрунов спустил курок пистолета, убрал оружие на место и закурил сигарку.

— Ну, — сказал он, наклоняясь над пленником, — расскажи, странник, каким таким ветром тебя в наш лес занесло.

— По святым местам путешествую, — отвечал расстрига, глядя в синевшее над поляной небо. — Грехи замаливаю, Господу служу как умею.

— Грехи замаливаешь?! — Хрунов коротко хохотнул и щелчком сбил пепел с сигарки. — Ловко это у тебя получается! То-то Господь радуется, глядя, как ты черепа, будто орехи, щелкаешь!

— Грешен, — не стал спорить расстрига. — Однако должен же кто-то юдоль земную от нехристей избавлять.

— Где ж ты их видел, нехристей? Окстись, странничек, кругом тебя одни православные!

— Это вы, что ли, православные? Да вы хуже язычников! Бога забыли, душегубы проклятые! Черти оглашенные, звери лесные, лютые! Анафема!

— Тьфу, припадочный, — с отвращением плюнул Хрунов и выпрямился. — На кой черт вы его сюда притащили? Вещички его где?

Ему подали котомку расстриги. Поручик заглянул вовнутрь, брезгливо поморщился, а потом, перевернув котомку, вытряхнул ее содержимое на землю. На траву выпала глиняная фляга, кусок хлеба, завернутый в тряпицу, тощий кошелек с медяками, простой нож с темным лезвием и деревянной ручкой и какие-то бумаги. Хрунов заметил, что расстрига напрягся, силясь разорвать путы, и еще раз осмотрел скудную добычу. Рассуждая логически, расстригу вряд ли могла сильно тревожить судьба кошелька. А вот бумаги...

Хрунов наклонился и поднял с земли сложенный вчетверо лист плотной бумаги — заметно потертый на сгибах, основательно захватанный грязными пальцами, с загнутыми уголками, а с одного края даже слегка надорванный. Разворачивая бумагу, он услышал приглушенное рычание, похожее на собачье, и, повернув голову, увидел, что рычит расстрига.

— Не трожь, нехристь! — крикнул расстрига, поймав на себе взгляд атамана. — Гнева Божьего не боишься?

— Боюсь, — равнодушно ответил Хрунов. — Да только мне уже все едино — грехом больше, грехом меньше... Так, что тут у нас?

Он дважды прочел бумагу и снова повернул к расстриге удивленное лицо.

— Ну, и как это понимать? — спросил он. — Тут сказано, что ты — посланник архиерея, коему власти и духовенство должны оказывать всяческое содействие. Что ж ты врешь, будто просто так, для души, странствуешь? А ну сказывай, что это за дело, по которому тебя архиерей послал?

В ответ расстрига плюнул и отвернулся. Ерема пнул его сапогом в ребра, но пленник даже бровью не повел. Хрунов заметил, что при упоминании архиерея кое-кто из разбойников украдкой перекрестился, и это ему не понравилось.

— Ты, архиереев порученец, великомученика из себя не строй, — сказал он расстриге, — не то я тебе мигом терновый венец обеспечу.

— Давай, давай, — сказал расстрига, — богохульствуй, нехристь.

— Это, странничек, еще не богохульство, — сказал Хрунов. — А ну, братцы, бери его! Волоки к дубу, вяжи за руки к сучьям! Повисит с часок, как Иисус на Голгофе, глядишь, язык-то и развяжется.

— Не надо бы, ваше благородие, Божьего человека мордовать, — негромко сказал Ерема. — Неужто не боязно? А ну как Господь прогневается? Все ж таки архиереев посланник...

— Опять ты со своими советами? — вскинулся Хрунов. — Гляди, Ерема, больше я тебя предупреждать не стану! Пристрелю как собаку! Неужто не видишь, что этот пес что-то скрывает? А у церкви золота много, и секреты церковные дорого стоят. А что расстрига тебя гневом Божьим пугает, так это потому, что он его сам до смерти боится.

Он сложил по старым сгибам подписанную архиереем грамоту и убрал ее в карман своей зеленой венгерки. Расстригу тем временем подтащили к росшему на краю поляны дубу и, подняв повыше, привязали за руки к нижним ветвям, отчего расстрига и впрямь сделался похож на распятого. Поддав ногой лежавший на земле хлеб, Хрунов поднял вторую бумагу, которая была свернута в трубку, и подошел к дубу, рассеянно похлопывая этой трубкой по ладони.

— Ну, великомученик, — обратился он к расстриге, — станешь говорить, куда и зачем тебя архиерей послал, или принести гвозди?

— Господь — твердыня моя, — ответил ему расстрига, — на него уповаю. Будьте вы прокляты, изуверы!

— Ясно, — сказал Хрунов. — Ерема, неси гвозди. Поглядим, что он тогда запоет.

Неодобрительно качая забинтованной головой, Ерема отправился за гвоздями. Хрунов тем временем присел на бревно и развернул отобранный у расстриги свиток. Расстрига рванулся, будто намереваясь защитить свое сокровище, но веревки держали крепко.

Вернулся Ерема, неся горсть гвоздей, какими прибивают лошадиные подковы, и большой молоток. Расстрига на какое-то мгновение задержал взгляд на этих страшных вещах, после чего снова уставился на свиток, таращась на него так упорно, будто рассчитывал, что бумага воспламенится под воздействием его взгляда. Увы, чуда не произошло, и Хрунов, рассеянно кивнув Ереме — дескать, приступай, — разгладил на колене норовящую свернуться в трубку бумагу.

Некоторое время он читал, шевеля губами и хмуря брови.

— Ну, чего там? — полюбопытствовал Ерема.

— Дьявол его разберет, — сердито проворчал Хрунов. — Тарабарщина церковная, ни слова не понять. Про царя Ивана Васильевича что-то, а что — не разберу хоть убей. Про что грамота, расстрига? Говори, дурак, а то ведь и до греха недалеко!

— Так я тебе и сказал, — ответил чертов упрямец. — Читай, коли грамоте обучен. Молебен это за упокой души царя-батюшки. Премного грешен был царь Иоанн Васильевич, вот и послал меня архиерей по святым местам грехи его замаливать.

— Ты ври, да не завирайся, — сказал ему Хрунов. — Никаким молебном тут и не пахнет. Что же это за молебен, в котором имя Божье ни разу не упомянуто? Вот это вот — что это такое? Зла... Зле... Черт подери, злато! Злата полста пуд, се... ну да, серебра пудов сто двадцать, каменья... Ба! Так тебя, борода, за златом отправили? Вот так сюрприз!

— Золото? — подался вперед Ерема, мигом забывший о своем страхе перед гневом Господним. — Где?

— То-то и оно, — сказал ему Хрунов, — что тут ничего про это не сказано. Кремль какой-то, а какой — ни слова, ни полслова. Где клад спрятан, борода? — спросил он у расстриги, получив в ответ лишь очередной плевок. — Врешь, — продолжал он, брезгливо вытирая пучком травы оплеванный носок сапога, — скажешь. Ты, борода, может, и не знаешь, а я всякого народа насмотрелся и скажу тебе по секрету: чем сильнее человек поначалу геройствует, тем скорее ломается. И ты сломаешься, никуда не денешься. Так что лучше сразу говори. Зачем без толку мучиться? Неужто церкви золота не хватает? Сам посуди, расстрига: от начальства твоего не убудет, а нам, сирым да убогим, этих денег до самой смерти хватит. Осядем где-нибудь потихонечку, лавчонок себе прикупим, торговлишку начнем, и будет тишь, гладь да Божья благодать. А? Неужто лучше будет, ежели мы и дальше на дорогах разбойничать станем? Думай, борода! Ежели ты одним словом целую банду на путь истинный наставишь, так тебя, верно, в два счета при жизни канонизируют. Святым станешь, борода, и, главное, безо всяких мучений!

— Чтоб ты сгорел, ирод окаянный, — сказал расстрига. — Такому, как ты, сколь злата ни дай, все мало будет.

— И то верно, — вздохнул Хрунов. — Что ж, прибивай, Ерема. Видишь, дурак какой попался, не хочет по-хорошему. Прибивай, я сказал!

Ерема помрачнел, но не посмел ослушаться. Кто-то подкатил к дубу толстую сосновую колоду и поставил ее на попа. Ерема взгромоздился на эту подставку, держа в руке молоток. Гвозди пучком торчали у него изо рта, борода растрепалась космами, на грязной ткани рубахи расплывалось темное пятно пота. Утвердившись на колоде, Ерема вынул изо рта ржавый кованый гвоздь и приставил его острием к ладони распятого на дубе расстриги. Расстрига закрыл глаза и начал громко читать «Отче наш». Голос его дрогнул и прервался, когда тяжелый молоток в первый раз опустился на шляпку гвоздя, но тут же окреп и возвысился. Молоток глухо ударял по гвоздю; после второго удара брызнула кровь, обильно окропив лицо и рубаху Еремы; после четвертого или пятого расстрига уже закричал, но это не был вопль боли и страха: распятый продолжал читать молитву, ни разу не сбившись и не перепутав слова. Дочитав до конца, он начал сызнова; лишь изредка молитва прерывалась скрежетом зубов или нечленораздельным рычанием. Тем временем Ерема забил первый гвоздь, передвинул колоду и взялся за вторую руку расстриги.

Хрунов смотрел на это не более минуты, после чего углубился в чтение отобранной у пленника рукописи, шевеля губами и, казалось, утратив всякий интерес к происходящему.

Руки расстриги уже были намертво прибиты к ветвям дуба, и Ерема, неуклюже спрыгнув с колоды, склонился над его ногами, а молитва все звучала. Краем уха ловя эти отчаянные выкрики, обращенные к безучастному небу, Хрунов досадливо морщился: все это было чересчур даже для его закаленных нервов. Он ждал, что расстрига наконец сломается или просто потеряет сознание от боли, однако тот, похоже, был вылеплен из очень крутого теста. Экзекуция длилась уже более пяти минут, а упрямый расстрига все повторял и повторял «Отче наш», будто и впрямь рассчитывал получить помощь свыше.

Хрунов покосился на Ерему и понял, что тот уже вошел во вкус. Он знал за своим помощником эту слабость: от вида крови тот буквально пьянел и был способен сотворить такое, от чего у окружающих кровь стыла в жилах. Упорство расстриги, вызывавшее у Хрунова лишь брезгливое раздражение, будоражило Ерему, как хмельное вино. Между тем найденная в котомке рукопись, поначалу и впрямь казавшаяся написанной на тарабарском языке, мало-помалу делалась бывшему поручику все более понятной и цель предпринятого расстригой странствия постепенно прояснялась. Хрунов понял, что расстрига, вернее всего, не смог бы вразумительно ответить на его вопросы, даже если бы очень сильно захотел. Поэтому, когда Ерема вооружился кузнечными клещами и стал глумливо водить ими вдоль тела распятого, будто бы выбирая местечко, откуда начать, Хрунов вынул из-за пояса пистолет, поднял его на уровень глаз, быстро прицелился и спустил курок.

Простреленная навылет голова расстриги тяжело мотнулась и упала на грудь. Молитва оборвалась на полуслове, и в разбойничьем лагере стало так тихо, будто у всех разом заложило уши.

— Почто, барин? — проговорил Ерема с обидой, которая показалась Хрунову совершенно неуместной. — Еще бы чуток, и он бы все сказал.

— Ничего бы он тебе не сказал, — возразил Хрунов, — потому что сам ничего не знал. Снимите его оттуда и закопайте где-нибудь в сторонке, а мне подумать надо. Иван! Слышь, щербатый! В какую сторону он шел?

— Так известно в какую, — шепеляво ответил Иван, мстительно косясь на распятый на дереве труп. — В Смоленск.

— Ну конечно, — тихо, ни к кому не обращаясь, пробормотал Хрунов. — Конечно, в Смоленск! Недаром здесь сказано про какой-то кремль... Вот уж, действительно, не знаешь, где найдешь, где потеряешь! Эй, Ерема! Подрясник с него сперва снимите, а после закапывайте. Думаю, он может мне пригодиться.