"Собачий бог" - читать интересную книгу автора (Арбенин Сергей Борисович)Тверская губерния. XIX векДверь отворилась бесшумно. Но Феклуша тотчас же открыла глаза, инстинктивно поджала ноги под лоскутное, специально сшитое для нее, одеяло. В избе было темно и душно. Слышался храп тятьки и посапывание Митьки. Только мамка спала тихо-тихо, лишь изредка о чем-то вздыхая. Через секунду Он был рядом. Феклуша почувствовала его близко-близко, и задрожала всем телом. Он не касался её. Он лишь присел на корточки, дышал спокойно и ровно. В темноте он казался просто большим расплывчатым пятном. Потом она почувствовала прикосновение. Он искал её руку мягкой, совсем не мохнатой рукой. Нашел, притянул к себе и положил на грудь. Грудь была мягкая, мягче пуха. А под пухом — твердые мускулы. Грудь была большой и теплой. — Этой грех, — одними губами шепнула Феклуша. Он разогнулся — темный силуэт взметнулся под потолок. И Феклуша вдруг почувствовала, как ласковые сильные руки поднимают её вместе с одеялом. — Ой, матушки!.. — снова шепнула Феклуша. — Грех ведь это! У нее потемнело в глазах, она вдруг очутилась посередине комнаты, потом — в дверях. Потом она вдруг почувствовала острый, свежий воздух морозной осени; они уже оказались на дворе. Еще мгновение — и деревня осталась позади, и стала отдаляться: редкие огоньки таяли и гасли, словно уплывая, пропадая в бездне. А над ней закачались еловые лапы, запахло хвоей, и вдруг стало тепло и спокойно. Она лежала на чем-то мягком, похрустывавшем от малейшего движения. А Он был где-то рядом, невидимый, не издававший не звука. — Маменька тебя видела, — шепнула Феклуша. Он промолчал. — А еще в деревне говорят… — она запнулась. — Говорят, что если девушка с собачьим богом согрешит, — то в аду две собаки ей будут вечно руки грызть. Она помолчала. — Мясо сгрызут, и отходят. Ждут, пока новое нарастет. А как нарастет — снова кидаются, и грызут, грызут… Голос прервался. Но тут же она ощутила его теплую ладонь на своем лбу. Прикосновение успокаивало. — Зачем же вы меня сюда звали? — спросил он. — Звали? — удивилась она, и тут же догадалась. — Так это дед Суходрев сказал, что никто, кроме тебя, от коровьей чумы не спасёт. Дед много чего знал. У него в лесу даже своя келья была, он ходил туда молиться. И однажды сказал, что никто не поможет: я-де жертву самому Власию приносил, умаливал, — и Власий не смог чуму прогнать. Надо-де собачьего бога звать. Он последний из скотьих богов жив остался. И «жив огонь» добыть поможет. Ты ведь помог?.. Он не ответил. Да она и не ждала ответа. — Мне барина жалко очень. Он такой добрый. Давеча конфект городских через горничную передал. А тут иду по деревне — староста навстречу. А староста у нас правильный, но сердитый. Суёт мне в руки сверток. И говорит тихо: «Это от барина. Если стыда нет — носи. А только я бы и родной дочери не посоветовал». Я в овин забежала, развернула — а там шаль белая, с узорочьем по краю… Я её обратно завернула, да там, под сеном, и закопала. Ей было спокойно и хорошо. — А еще барин обещал меня в ученье отдать, в город увезти. Она вздохнула. Ласковые руки касались её губ, щек, глаз. — Ох, — вдруг сказала она. — Я ж теперь некрасивая! Глаз набок стал глядеть!.. И тогда он поцеловал её в больной глаз и шепотом сказал: — Я еще не встречал таких красивых, как ты. Впервые встретил — за тысячи лет. Утром, за завтраком, Петр вдруг сказал с расстановкой: — А на деревне-то у нас — озорничают. — Что такое? — спросил Григорий Тимофеевич, откладывая нож и вилку. — У Захаровых кто-то ночью ворота дёгтем вымазал. Григорий Тимофеевич потемнел. — Парни, говорю, озоруют, — как бы ничего не замечая, продолжал Петр Ефимыч. — Девка-то у Ивана с норовом, всех парней отвадила. Вот они и отомстили. — Да за что? — чуть не вскрикнул Григорий Тимофеевич. Петр Ефимыч оторвался от еды, поглядел на барина, лукаво сощурил глаза. — Может, и не за что. Так, из озорства. А может, и был грех какой… Тёмный у нас народ! Григорий Тимофеевич молча, отрешенно глядел на него. — Иван теперь Феклушу на конюшне вожжами охаживает. По-отцовски учит, значит. Зазвенело: Григорий Тимофеевич отбросил вилку, сорвал салфетку, отбросил полотенце, лежавшее на коленях. — Что с тобой, Григорий? — спросила Аглаша. Спросила не заботливо — почти строго. Имя Феклуши ей уже было знакомо. Дворовые шептались, а горничная докладывала. Григорий Тимофеевич-де дохтура нарочно для Феклуши из Волжского вызвал. Говорят, подарки ей дарит. Григорий Тимофеевич быстро взглянул на жену, пробормотал: — Извини, Аглаша, — и быстро вышел из столовой. Аглая уронила вилку. Петр Ефимыч сидел смущенный, опустив голову. Аглая вызывающе спросила: — Ну, Петр Ефимыч, какие еще новости на деревне? Уж не стесняйтесь, продолжайте. А то мне тут одной без новостей скушно, — хоть волком вой. Григорий Тимофеевич не жалел коня. Ледяная дорога звенела под копытами, грязная ледяная крошка летела в стороны. Встречные крестьяне поспешно отворачивали телеги в сторону, пешие — не успевали снять шапки. На всем скаку барин подлетел к измазанным черными кляксами и полосами, похожими на кресты, воротам. Спешился, открыл ворота, вошел во двор. Хозяйка стояла на крыльце. При виде барина взмахнула руками: — Ах, батюшки! Грех-то какой! Феклуша-то наша, Григорь Тимофеич… — Где Иван? — прервал её Григорий Тимофеевич. Иван появился позади жены, отпихнул её, встал, — нога вперед. — Грех замолить можно, — сказал жене, будто и не видел барина. — А со стыдом теперя так и всюю жизнь жить, и помирать будем. — Иван, где Феклуша? — спросил Григорий Тимофеевич, почти перебивая хозяина. Иван потемнел, глаза сверкнули. — А тебе, барин, какое до девки моей дело? Или то же самое, молодое? Григорий не сдержался, дотянулся, хлестнул Ивана плеткой по лицу. Шапка слетела с него, жена ахнула и юркнула в избу. — Почему шапку не снимаешь перед барином? — закричал, теряя всякое терпение, Григорий Тимофеевич. Иван утерся рукавом армяка, надетого внакидку. Поднял шапку. — А скоро кончится ваша барская власть, — с ненавистью сказал Иван. — Не такие уж мы темные, слыхали кое-что, и грамоте знаем. В столице указ готов — свобода, значит. И тогда, барин, заместо поклона, я тебе вот что покажу. И Иван протянул Григорию Тимофеевичу здоровенный красный кулак. Григорий Тимофеевич побледнел, как полотно, взмахнул непроизвольно плетью, но огромным усилием сдержал себя. Опустил руку. — Где Феклуша? — спросил угрюмо, не глядя на Ивана. Иван молчал, но из избы выглянул Федька и крикнул: — Тятька в подполье её спрятал! — Цыц! — рявкнул хозяин, и Федькина физиономия, вытянувшись от испуга, тут же исчезла. — За что? — хриплым голосом спросил Григорий Тимофеевич. Иван хмуро взглянул на него. — А тебе, барин, должно, об этом лучше знать. Кусая губы, Григорий Тимофеевич с усилием сказал: — Но я действительно не знаю. Из избы донесся слегка визгливый голос жены: — Ну, расписал: «не зна-аю»! А кто подарки дарил, знает? — Ч-черт, — ругнулся Григорий Тимофеевич сквозь зубы. Обернулся. В ворота степенно вошел староста. — Грех, барин, на подворье черта поминать, — сказал он. — А звериному богу молиться не грех? — сквозь зубы спросил барин. Староста промолчал. — Вот что, — Григорий Тимофеевич снова повернулся к Ивану. — Ты выпусти Феклушу. Слово тебе даю, — вот, при Демьяне Макарыче, — нету со мной у Феклуши греха. — Ска-азывай! — донесся из избы все тот же визгливый женский голос. Иван внезапно рявкнул: — Молчи, дура! — и ногой захлопнул позади себя дверь. Глядел на барина исподлобья, на лице его попеременно отражались злоба и сомнение. — Выпусти Феклушу. Ну, я тебя прошу. Староста вдруг закряхтел. — Моя дочь — моя и воля! — сказал Иван. Демьян снова странно закряхтел и не слишком уверенно сказал: — Нет, Иван, тут ты не прав. Мы пока еще господские. Иван промолчал. — Пороть надо не Феклушу, а тех, кто ворота дёгтем мазал, — сказал Григорий Тимофеевич. Перехватил плетку. Ударил ею о ладонь. — Ну, вот что, Иван, не шутя говорю: не выпустишь девку, заморишь, — по закону, в каторгу пойдешь. Он быстро вышел, прыгнул в седло, и поскакал в сторону имения. Демьян с Иваном вышли за ворота, глядели вслед. С низкого темного неба посыпалась белая крошка, задул пронзительный холодный ветер. В ветвях придорожных ив закаркали вороны. — И то, Иван, — сказал староста. — Ни к чему девку губить. Может, и не было греха, а парни от зависти, да по злобе созоровали. Иван поднял на Демьяна мутные глаза. Сказал твердо, как отрубил: — Был грех. Сама созналась. Демьян очумело уставился на Ивана. Наконец, сообразив что-то, тихо ахнул: — С барином? Иван криво усмехнулся, запахивая армяк. Сказал загадочно: — Сказал бы словечко, — да волк недалечко… Григорий поскакал не прямо в имение, наезженной дорогой, а свернул в лес, поехал по тропинке, чтобы успокоиться. Постукивали копыта. На ветвях, нахохлившись, сидели вороны. Григорий Тимофеевич ничего не замечал, погруженный в свои думы. Да, Феклуша сильно изменилась в последнее время. Кажется, и подарки её не радовали. И на улице она появлялась редко, а на девичьи вечера и вовсе ходить перестала. Петр Ефимыч это тоже заметил, и сказал как-то, что одной красавицей на Руси стало меньше. — Глаз-то у нее окривел, — простодушно сказал он. — Вот и терзается девка, показаться боится. Григорий Тимофеевич внутренне был с ним согласен. Но какое-то сомнение точило его душу. Не только в этом было дело, нет, не только. Вот и ворота… Отродясь в их деревне такого не было, чтоб ворота молодой девки дегтем мазали. Ведь были в деревне молодые и красивые, и грешили, как у людей водится, и даже ребенка однажды в господский дом подбросили. Григорий Тимофеевич ребенка самолично свез в Вёдрово, нашел там кормилицу, заплатил. Да и теперь, время от времени, посылал в Ведрово деньги: парнишка рос при бывшей кормилице, которую почитал матерью, был смышлёным, любопытным. В Ведрове была двухклассная школа, и Григорий Тимофеевич решил, что парнишке обязательно нужно учиться. Одно время он подумывал было завести школу и у себя. Но то руки не доходили, то с деньгами становилось туговато: после каждой зимы, проведенной в Москве, приходилось влезать в долги. В Москве была квартира, а Аглаша страсть как любила устраивать балы и вечеринки. Петр Ефимыч время от времени собирал детишек школьного возраста, учил азбуке, счету. Григорий Тимофеевич корил: надо регулярнее. Хоть бы три раза в неделю. Но Петьке частенько бывало недосуг. То хозяйственные дела, в которых он, впрочем, старался не перетруждаться, то охота, то поездки в Ведрово, к сердечной своей зазнобе… Григорий Тимофеевич вздохнул и поднял голову. И словно что-то бросилось в лицо, в глазах помутилось. А ведь изменила ему Феклуша! Изменила! Согрешила, — а иначе кто бы осмелился её так на позор выставлять? Он внезапно застонал, сжав зубы. Хлестнул лошадь, и помчался вперед, без дороги, куда глаза глядят. Лицо горело от ветра и еще от чего-то, что клокотало в груди. Сердце болело — по-настоящему болело, заходилось. Ветер не давал передохнуть. Уехать. Бросить все к черту. Скоро начальство понаедет, Манифест читать будет. Все, конец прежней жизни. Мужики и раньше перед ним шапок не ломали (сам распустил, долиберальничался), а теперь вон и кулаками грозят. А дальше что? Имение спалят? Судиться начнут? В лесу хозяйничать?.. А тут еще и Феклуша… Что-то сильно, наотмашь ударило его в горло и грудь. Григорий Тимофеевич не удержался, вылетел из седла. Заржала лошадь. Видно, на сук напоролся, не заметил. Григорий Тимофеевич лежал в жесткой сухой заледеневшей траве и смотрел вверх. И думал о себе, как о постороннем. Кровь. Откуда кровь? А, все тот же сук. Встать нельзя — больно. Лошадь где-то рядом, топчется, ржет. Умереть бы вот так, в лесу, под седым осенним небом. И заметут его тело жухлые звенящие листья, и зальют дожди… А после закроют снега. Петр, Аглаша, староста соберут народ, начнут искать. Найдут. Старик Иосафат кучу листьев, припорошенных снегом, первым заметит. А кто-то и злословить будет: барин-де из-за измены простой крестьянской девки ума решился, кинулся в чащу, да и убился насмерть. Насмерть… Он тут же вспомнил — но опять же равнодушно, будто его это совсем не касалось: во дворе у Феклуши грязная синеватая свинья терлась об угол избы. К несчастью, значит. И вот оно, — несчастье. С Феклушей. И?.. Нет, или. Да, или с ним. Кто-то трогал его лицо, проводил, будто мягкой пуховкой. Григорий Тимофеевич не хотел открывать глаз. Но пуховка щекотала, заставляла очнуться. Он приоткрыл глаза. Смеркалось. Падали сверху крупные редкие снежинки. И последние черные листья. И было в воздухе над ним что-то еще: сквозь мельтешение снежинок и листьев появлялись и исчезали тени. То приближались, то отдалялись. Отдаленно они были похожи на собак или волков. Сожрать, что ли, хотят? Свежую кровь почуяли? И действительно, он почувствовал на горле, на груди горячие прикосновения. Кто-то лизал его раны. Нет, — зализывал. Григорий Тимофеевич застонал, почти пришел в себя. Тени кружили вокруг, поднимались в темнеющее небо и исчезали. На их место опускались новые — и снова лизали горячими шершавыми языками. Нет, это не волки. Это духи собак, арлезы. Арлезы, которые спускаются с небес, и воскрешают смертельно раненых… Григорий Тимофеевич снова прикрыл глаза и забылся, провалился во тьму — в подполье. И судорожно стал искать руками по углам, и шепотом звать: «Феклуша! Феклуша, родная, ты где?» Кругом были скользкие стены, и было очень, очень зябко. — Да здесь я, здесь! — ответил вдруг кто-то, смеясь. Ласковые нежные руки прижались к холодным щекам Григория Тимофеевича. Растрепали усы и бороду. — Поцелуй же меня, поцелуй! — простонал Григорий Тимофеевич. — Сейчас, сейчас, подожди… И он почувствовал нежный, невероятно нежный поцелуй. Холодный и горячий одновременно, жадный и неторопливый, соленый и сладкий. Григорий Тимофеевич вздрогнул и выгнулся от наслаждения, ища губами: еще, еще! Но что-то закрыло ему рот, и голос, совсем не похожий на голос Феклуши, сказал: — Пока хватит, Гришенька, дел еще много. Приготовься: сейчас ты войдешь в рай. Он мучительно попытался открыть глаза, и одновременно — вспомнить, чей же этот до боли знакомый голос? И вспомнил. Это был голос Аглаши. В ту же секунду ему удалось открыть глаза, уже припорошенные снегом. Он открывал их все шире, и начинал видеть: из темного леса, из чащи, из летящего прямо в него снегопада на него надвигалось нечто грозное, непонятное. — Аглаша? — вскрикнул он холодеющими губами. — Называй меня так, если хочешь. Я слышала миллионы имен, которые люди выговаривали в свой последний час. Эти имена — последние слова, сказанные ими. Людям дороги имена, я знаю. Григорий Тимофеевич замер с расширенными глазами и открытым ртом. Из тьмы на него наплывало огромное, непонятное, постепенно заполнявшее все пространство, не только лес, но и само небо, и даже тот клочок земли, на котором он лежал. Это была невообразимо огромная, чудовищная, распахнутая зловонная волчья пасть. И в самый последний миг, уже мертвый, он вспомнил: темные люди в старину верили, что таковы и есть ворота Ада. Его нашли на другое утро. Холодное, прямое, затвердевшее камнем тело под старым вязом. Тело было слегка занесено жухлой листвой и припорошено снегом. Снег набился в зияющий рот. Снег залепил впадины расширенных от неведомого ужаса глаз. И в то же самое утро Феклуша уехала из деревни. До Волжского её согласился подвести Фрол, отправлявшийся на заработки. Закутанная в платки, в старом тулупе, в валенках на босу ногу, она сидела на мешках с нехитрым крестьянским товаром, спиной к Фролу. Телега встряхивалась на ухабах, — Феклуша подпрыгивала на мешках. Пронзительный ветер продувал насквозь. Фрол что-то пел, — не пел, а мычал; ветер сносил его мычание в сторону, в глухой черный бор. Феклуша ехала в Бежецк, а оттуда собиралась добраться до Твери. А потом и до Москвы. Там можно будет устроиться на фабрику, а то и в домработницы к богатому купцу. Добрая барыня Аглая написала записку, заклеила, надписала сверху адрес. Объяснила и на словах, как найти нужного человека. В Москве, впрочем, и без нужного человека можно устроиться. Есть там и земляки-знакомцы. Она не хотела думать о том, что её ждет. Она думала об одном — о будущем своем ребенке. |
||
|