"Мгновение — вечность" - читать интересную книгу автора (Анфиногенов Артем Захарович)Часть вторая В весеннем небе на ДонуСкорый поезд Владивосток — Москва громыхал по снежной Сибири на запад, «в Россию», как издавна говорят на востоке и как говорили пассажиры сейчас о европейском крае родной земли, рассеченном фронтом от моря Баренца до калмыцких степей и отрогов Эльбруса; большинство пассажиров были военные. Комэск Горов, авиатор до мозга костей, смирился с многодневной ездой по железной дороге, поскольку вырваться из Приморья, как подобало бы истребителям, лётом, в составе боевой сплоченной девятки, — дело неосуществимое, совершенно несбыточное. Вопреки ожиданию долгий путь через Сибирь, некогда приютившую сирот Горовых, Алешу и Николая, не был Алексею в тягость. Скорее, напротив. Земля, его вскормившая, напутствовала Алексея перед боем. Поднятый войной и прокатившийся по всей Сибири вал эвакуации оставил след на стенах станционных зданий, как оставляет свой след на берегу высокая, сошедшая в море волна. Сочувственно, будто ему адресованные, читал Горов вкривь и вкось написанные, нацарапанные, выдавленные с надеждой на прочтение тексты: «Петя, я с детьми в Бийске», «Детдом 76 поплыл вниз по течению», «Пульхритудовы остались в Голышманово...». Он вспоминал лихолетье, пережитое в детстве, сравнивал с нынешним, тяжело вздыхал... На всем пути состав осаждали жаждущие попасть на проходящий скорый. Алексей наблюдал картины штурма, стоя у окна. Возведенный Егошиным в ранг второго магистра «Союза старых орлов» и оставленный без верховного руководства, он уповал на случай, на встречу с каким-нибудь летчиком-фронтовиком, который примет в нем участие, возьмет на себя роль умудренного опытом наставника... За кипятком на остановках обычно бегал Житников. «Одна нога здесь, другая там», — напутствовал его капитан; после долгого безвыездного сидения в сопках страх опозданий, отставаний, крушений, прочих удовольствий, на которые щедра железная дорога, побуждал капитана держать всех подчиненных под боком. Житников, надо отдать ему должное, оборачивался. После голодного Забайкалья, где снова отведал Горов не забытого им «пирога с молитвой», то есть с солью, запеченной в тесте из ржаной муки, пошли места посытнее; когда стоянка поезда затягивалась. Житников тайком от капитана бегал в ближайшие деревни менять тряпье на продукты. Однажды притащил он полную ушанку яиц и затеял в двухлитровом бидончике гоголь-моголь на всю компанию, на девять летчиков эскадрильи. Горов, к сладкому равнодушный, в сахаре его не ограничил, яйца сбивали и крутили по очереди от перегона до перегона. «Проводниц угостим?» — «А для кого стараемся? Гоголь-моголь не «пирог с молитвой», сладкое — дамам». Две молоденькие проводницы, ютившиеся в конце вагона за мешковиной, отделявшей их от общего прохода, пользовались вниманием летчиков. Как понял Горов, обе девицы — простушки, наивны до крайности: своих соседей-технарей приняли за летчиков, в то время как ползункам известно, что голубые петлицы летчиков окантованы золотом, а у техников — черный кант... Часа через два, когда желток взошел, обретя аппетитную кремовую вязкость и алюминиевый бидончик застольным кубком отправился по кругу, Житникову была пропета хвала. Горов, снявший пробу с кончика ножа, пожаловал Егору Житникову чин дорожного интенданта. «Первого интенданта», — великодушно уточнил капитан. Егор, как подобает триумфатору, расточал улыбки поверх голов. «Ленька! — катал он письмо с дороги школьному приятелю, закисавшему в тылу, вполуха слыша, как воркуют над бидоном побратимы. — Военные летчики — мировые ребята, а наслаждение полета в истребиловке, где все протекает стремительно, признаюсь, трудно описать. Я, например, этого не сумею. Машина компактная, в полтора человеческих роста, мотор как зверь. Вот ты взлетел — хлоп, уже посадка, а скорость 130 — 140 км/час. Но скорости бояться не нужно. Ее не замечаешь. Главное, не упустить землю... Вот я и споткнулся, не зная, как это расшифровать... Помнишь ли наш последний разговор в читалке, на балюстраде? «В авиации героических натур хватает, — сказал ты. — А в культурном отношении они не блещут. Хотя бы своей начитанностью...» Ты меня таким образом благословлял, да и о себе думал, ведь ты в истребиловку нацелил лыжи, так? Дескать, с нашим приходом кадры ВВС получат пополнение, в котором они нуждаются. Теперь-то я полагаю, что опасного флюса нет, просто у нас выпячивают напоказ то, что выгодно. А мой командир к-н Горов, могу сказать, незаурядная личность, т. к. он прекрасный летчик и оч. глубокий человек, такое сочетание. Несмотря на молодость (23-24 г.), в нем много энергии и ума, его авторитет непререкаем. Ты, конечно, помнишь Борьку Чукреева из 11 шк.? Уж какой эрудит, верно? А его отчислили по летной неуспеваемости. Мне его жалко. Подумай, что он будет говорить своим товарищам и родным...» Тут Егор прервался: летчики, вспомнив проводниц, засобирались к дамам с визитом. Житников от участия в нем отказался. Мягко, учтиво, ссылаясь на письмо, которое надо закончить, — в душе он лишь пожалел любителей дорожного флирта. Пожалел, посочувствовал тем, кто не знает его Альки, Алины Молокоедовой. Алька... «Не потеряй этой вещицы!» — начертала ему Алька на своем подношении в плотных, темно-синих корочках, украшенных тонким вензелем допотопной фирмы. В первой строке, подобно заклятью: «Не потеряй!..» А дальше: «Может быть, вспомнишь о днях нашей дружбыи...» Из конспирации, или стыдливости, или опасаясь боли, оберегая его, опустила: «любви». Дальше: «Будет ли продолжаться...» «Любовь» — читал он всегда ненаписанное, заполняя этот пропуск, уходил в свою боль: в десятом классе, напрягшись, как молодой вереск, он объявил родителям о своем решении жениться, и отец, подсеченный тяжкой болезнью, встал на его пути непреклонно: «Нечего разводить нищету!» «Будет ли все продолжаться, будет ли все, как сейчас, будем ли мы вместе?.. 10.V.40 г.». Накануне вечером он был вызван в военкомат, а ветреным промозглым утром 10 мая на вокзале она, сонная, потерянная, в легком пальто нараспашку, вручила ему «эту вещицу» с золотым вензелем древней фирмы на плотных корочках. Внезапность отъезда в училище была сокрушительной, он не отнес на базу лыжи с ботинками, не взял в школе справку и долго приходил в себя, размышляя о силах, все в его жизни перевернувших, оторвавших его от Альки. На первой странице «вещицы» («Память бабушки», — пояснила Алька), ниже ясных Алькиных строк он сжато, в четырех словах, написанных, чтобы не бросалось в глаза, по-немецки, так выразил понимание и ход своей судьбы, зашифрованной в знаках высокого неба: die Geschihte (История) — die Heimat (Родина) — der Held (Герой) — die Waffe (Оружие). Героя и Оружие он несколько раз менял местами, выискивая истину их взаимосвязи. Все определилось, формула отлилась к маю сорок первого года: Герой — Оружие. Война, начавшаяся в июне, ее подтвердила. Сейчас Егор ждал Оружие, дело было за ним. «А ты, Ленька, в пессимизм не впадай, — снова принялся он за письмо. — Ты этих врачей, придравшихся к тебе, обдуй и держи курс, как решил, на истребиловку. Форма у всех летунов одинакова (нам скоро выдадут новенькую), но летчика-истребителя всегда отличают: а) быстрая реакция, б) манера держать себя. Опять же Горов. Молчит, склонившись, не поднимая глаз, а какая в нем сила!.. Ну, пока. Желаю тебе стать хорошим летчиком. Поезд мчит с ветерком, и теперь уже скоро... Да, Ленька, даже не верится. Следующее письмо жди с фронта. Завалю первого тевтона, напишу. С комсомольским приветом. Р. S. Когда сделаешь дело? Год добиваюсь и год не могу узнать: отнес ты мои лыжи с ботинками? Я в запарке не успел их сдать на базу, они числятся, у матери могут быть неприятности, — отнеси, сдай, чтобы все было чисто. «Куда?» — думал над исписанными листками Житников, умалчивая в письме о том, что сейчас больше всего его волновало. Вместо оставленных на границе «И-шестнадца-тых» дальневосточники, вылетая на фронт, должны получить самолеты новейшего образца. Какие? Где? Как скоро? Куда переведет железнодорожные стрелки Генштаб, перебрасывая истребителей из Приморья в действующую армию? На Западный фронт? На Север? На Южный? Под Новосибирском долго стояли, Житников вышел из вагона и пропал. Поезд тронулся, сержанта нет. Пять минут, десять... Горов, поглядывая на часы, поглядывая вдоль вагонного прохода, сделался мрачен. Летчики, знавшие приливы и отливы в их отношениях и только что с возведением Егора в ранг первого дорожного интенданта радовавшиеся за товарища, притихли: чепе, пятно на эскадрилью... Воспоминания о том, что не сбылось, живучи. ...Резвый рокот чужого мотора упал с высоты на сопки, холодно розовевшие под утренним солнцем, и вольно покатился через границу, через аэродром, в сторону Сихотэ-Алиня. «Р-девяносто седьмой», — понял Горов по звуку, — разведчик... Скорость четыреста десять километров в час, потолок пять тысяч метров». Потом он увидел японца: черная муха на стекле декабрьского неба... «Р-97» быстро полз, пересекая границу, нацеливаясь в сторону наших баз. «Началось?» — подумал Горов, включая магнето, подавая условный сигнал «К запуску!» Ивану и сержанту Житникову, летчикам дежурного звена, сидевшим в кабинах наготове, как и он. Погранзастава стояла рядом, летчики, с часу на час ожидая удара вероломного соседа, были в курсе всех новостей. Активность японской стороны заметно возрастала. Отмечалась усиленная переброска войск, подтягивались инженерные и понтонные части, оси железнодорожных вагонов менялись на размер нашей колеи. Третьего дня пограничники отправили самолетом в Москву «визитера», показавшего на допросе, что объявлена эвакуация семей военнослужащих, пассажирское движение в сторону границы прекращено, — меры, предвещавшие начало вооруженных действий. «Началось?!..» Прогретый мотор взял сразу, Горов плавно, не оборачиваясь, тронул с места — знал, что Иван и Житников не промедлят, пойдут с ним вместе: все учения, тревоги, стрельбы, какие они знали в своей жизни и какие усиленно проводились здесь, на полевом аэродроме, готовили их к этому. За спиной возвышался Сихотэ-Алинь, впереди розовели, бросая длинные тени, сопки. Дежурное звено устремлялось навстречу «Р-97», уже повисшему над заснеженным аэродромом. Озноб сближения пронял Горова. С каждым взлетным мигом в нем росло давно разбуженное, а сейчас целиком его захватившее чувство бойца передового заслона, помянутого Егошиным. Он, летчик-истребитель Горов, встретит врага как подобает. Пусть весь воздушный флот Японии последует за «Р-97» — Горов будет биться до последнего, с поля боя не уйдет. Взлетая, он освобождался от земной суеты, от безвестности, годы ожиданий готовы были прорваться, озарить его одним, все оправдывающим мгновением... Уверенный в Иване, в Житникове, как в себе, он Житникова между тем не видел. Скорость нарастала медленно, словно бы противясь Горову, отдаляя поворот судьбы. Он убыстрял, как мог, как умел, как позволял ему «ишачок», движение... «А зачем они мне?» — подумал Горов об Иване и Житникове, предчувствуя свой, выстраданный на границе час. Иван на востоке год, Житников — без году неделя. «А-а», — вложил Горов в короткий возглас необходимость ввязываться в бой без Житникова, который может все сорвать; медлительность сержанта давала новый импульс для немедленной атаки... «Москва, Кремль» — да, может быть, так... И развернулся, чтобы кинуться на разведчика сверху. Огромное солнце, играя в глянце снежного наста, отполированного ветрами, ударило ему в лицо прежде, чем он что-то перед собой увидел: ослепленный, с навернувшимися слезами на глазах, Горов мчался вперед, ничего не видя, спеша приноровиться к сильному резкому свету. Японца в небе не было. Горов его не видел. Разведчик, наглый нарушитель, исчез в слепящей синеве неба. Иван и подошедший наконец Житников, занятые тем, чтобы не отстать, удержаться за метавшимся командиром звена, жались к Горову, веря ему, не сознавая ужаса происшедшего; японский разведчик потерян, упущен... Ушел. После приземления Горов долго сидел в кабине, быстро остужавшейся, перед черными кругляшами приборов, — отброшенный назад, в прошлое, в самолетный класс, где он мог часами пребывать наедине с такой же приборной панелью учебной машины, все забыв, ничего, кроме делений и стрелочек, излучающих таинственный фосфоресцирующий свет, не видя, уносясь мечтами в будущее. Безвестный курсант Горов. «Война! — прокричал над ухом Горова вскочивший на крыло молоденький посыльный из штабного балка. — Япония с воздуха напала на Америку!» «Дежурство можно кончать, — добавил подошедший к нему Житников. — Сегодня агрессор на нас не обрушится...» Оглушенный Горов молчал, не умея взять в толк, что вылет, возбудивший его против целой армады и тут же, едва дело коснулось отсечения одного разведчика, показавший, чего в действительности стоит летчик-истребитель Горов, — что этот позор пал на него по ходу мелкой самурайской акции, дешевой уловки, предпринятой в момент внезапного бомбардировочного удара по тихоокеанской стоянке морского флота Америки. Он чувствовал себя игрушкой в руках высшей силы. «Сейчас так, — рассуждал сержант, — кто первым подготовился, чтобы напасть, тот и пан... Разведка у японцев сильная, они этим воспользовались, хорошо бы и нашим ушами не хлопать». — «Шпионов забрасывать? — проговорил наконец Горов. — Ты это брось, Житников...» Горов верил в братскую солидарность рабочих, знал ее силу, — ни одно буржуазное государство не имеет такого козыря. Солидарность трудящихся — вот наша опора, а не шпионы! Немецкий солдат, в ночь на двадцать второе июня перешедший к нам, чтобы предупредить о нападении фашистской Германии, — из рабочих. Наверняка из рабочих. ...Воспоминания о том, что не сбылось, живучи. И сейчас, более года спустя, горечь пережитого саднила Горову душу; с формальной стороны, правда, все обошлось, но сказать, что вообще без последствий, нельзя... На фоне трагедии Пирл-Харбора, где несколько сот японских самолетов торпедировали американский флот, инцидент с одиноким нарушителем границы «Р-97» прошел спокойно. В рапорте по команде отмечалось, что «было поднято дежурное звено, но безрезультатно», акцент в донесении делался на решительности Горова, на дружном, без промедлений взлете звена, на слаженности посадки. Вслед за рапортом Горов был досрочно представлен к воинскому званию «капитан». В двадцать три года получить в петличку «шпалу»!.. Горов затих. Тренировочные полеты свернул, маршруты и стрельбы тоже, оставил летчикам одни дежурства: как бы не пошли «дрова», аварии; случайность, ничтожная поломка, одно летное происшествие — и не видать ему «капитана»... Выждал, получил. Стал и самым молодым капитаном, и самым молодым командиром эскадрильи, и с рекомендацией командир полка не задержался... а что-то точило Горова изнутри. Бесславный рывок на «Р-97» жил в нем гулом мотора, потряхиванием кабины, вибрацией приборной доски... Солнце-огонь, ослепившее летчика, всходило и садилось, чтобы бередить его рану. Вдруг вспомнится ему молоденький посыльный из штабного балка, хотевший узнать, как расценивает летчик известие о Пирл-Харборе, и собственное молчание. Приступ какой-то немоты. Немоты и удивления перед сержантом Житниковым. Перед его невозмутимостью, перед его бойким, уверенным суждением о случившемся... Промедлил в небе, заждался сержанта. «Ошибка, допущенная в первоначальной расстановке сил, едва ли может быть исправлена в ходе всей войны», — говаривал Мольтке. Виновник его ошибки — Житников. Раньше надо было его бросить, идти одному. Принуди он, Горов, капитулировать японца, открой боевой счет, давно бы уже был на фронте. Продолжал бы счет... — ...Товарищ капитан! — кричал Житников из клубившегося морозным паром, забитого людьми тамбура. — Я здесь! — Забаррикадированный «сидорами», он делал капитану ручкой, продирался вперед. — Земляка встретил! — Сержант стоял перед ним, тяжело дыша, глаза его сияли. — Хоть мать родную! — На ходу вскочил в последний вагон... — Отставание от поезда расценивается как дезертирство! — Да здесь я, товарищ капитан, не отстал... Он Паулюса в плен брал! — Кто? — Земляк! — Вы и рот раззявили, готовы эскадрилью бросить! Гитлера он в плен не взял? — Ему эсэсовская охрана ногу прострелила! — Какая охрана? Какую ногу? В газетах ни о какой стрельбе не было... — Не было! — Объясняясь и тяжело дыша, Житников меньше всего думал о своей вине перед капитаном. А его погрузили в поезд с раздробленным коленом как участника капитуляции, проведенной Ильченко... — Голову ему не зацепило? Осколком или чем другим?.. Капитуляцию проводили маршал Воронов и Рокоссовский! — А брал Паулюса в подвале универмага Ильченко со своими бойцами! Летчики навострили уши: подвал, последнее прибежище 6-й немецкой армии, универмаг, снимки которого поместили все газеты... — Он первым проник в их убежище, Ильченко... Капитан примолк, отвалился к стене, на лицо его легла тень, — в тени, затаившись, узнавал Горов подробности последних минут великой, вдали от них прогремевшей битвы. Взвинченный выходкой Житникова, вновь на него взъевшийся Горов начало рассказа пропустил, а безвестному Ильченко, о котором талдычил сержант, воспротивился. Капитан готов был сколь угодно слушать о маршале Воронове, о генерале Рокоссовском Константине Константиновиче, о командарме Шумилове... Капитуляция! Кто где стоял, куда повернулся, что сказал, — история, при чем тут Ильченко? Но когда этот из небытия явившийся хохол крикнул бойцам «Наша взяла!» и птицей вымахнул через бруствер в сторону универмага, Горов взял себя в руки, воочию представив, как над обломками кирпичной стены поднялась — впервые за войну — белая тряпица, наволочка, поддетая штыком. Поднялась, затрепетала на ветру, взывая к вниманию и милосердию. И этот Ильченко из своего укрытия броском (бойцы за ним) туда, где галдят возбужденные, высыпавшие на мороз немцы. В темноте, не задерживаясь, не отвлекаясь на расспросы, — так велит ему чутье разведчика, — устремляется к черному провалу входа. До зубов вооруженная, сдерживающая себя охрана. Заросшие лица, гортанная речь... Вот оно, капище врага! Сумерки бетонного туннеля, необходимость двигаться на ощупь, вытянув перед собой руки... Офицерские, генеральские погоны в свете плошек... Целый выводок генералов. Принужденных к переговорам, выставляющих условия, предающих эти условия огласке педантично, пункт за пунктом, как будто составленный ими перечень способен что-то изменить, — разбитый генерал исстари сутяга... Что же Ильченко? На высоте: «Требую встречи с Паулюсом!» — говорит старлей Ильченко (справедливость всегда скажет лучше). Быстрый, глазастый, охвачен чувством «Наша взяла!», головы не теряет. Голова у него ясная. В лабиринте темных подземных ходов и как будто начавшихся переговоров знает одно: не упустить Паулюса. Доступа к Паулюсу явочному парламентарию не дают. Фельдмаршал нездоров, плохо себя чувствует, испытывает потребность в уединении. Вместо содействия встрече немецкая сторона продолжает выставлять условия, перечисляет просьбы. В частности: не разоружать солдат в присутствии фельдмаршала. Слишком тягостная картина. «Его сердце этого не выдержит...» — «Заметано», — коротко говорит Ильченко, располагаясь в тесноте так, чтобы видеть раскрытую входную дверь, мимо которой могут провести Паулюса, а выражением лица, всей своей позой демонстрируя внимание к тому, что говорят ему генералы. Тем более что сказанное касается его, Ильченко, лично: немецким генералам в качестве представителя для переговоров надобен советский генерал. Полномочный, на уровне штаба Донского фронта, не ниже. «Подключим», — отвечает Ильченко, оборотившись в слух: какая-то возня поднялась за раскрытой дверью... Немецкие генералы ждут советского генерала, а детали предстоящей церемонии обсуждают, плодя параграфы и пункты, с ним, старшим лейтенантом: гарантировать Паулюсу безопасность, не учинять ему допроса, оставить денщика... Не для отвода ли глаз все это? Пользуясь заминкой — упрятать Паулюса... пойти на все, только бы не допустить его пленения? «Немецкую охрану снять, свою поставить!» Уралец, земляк Житникова, занимает пост у комнаты, в которой, как уверяют Ильченко генералы, находится фельдмаршал. «Никого не впускать, не выпускать, сбежит — расстрел на месте». Гудит в потемках агонизирующий штаб. Ждут капитуляцию, отвергают ее, проклинают («Сибир, кальт»), пырнуть часового у двери ножом, пристрелить — проще простого... Ильченко подойдет, насторожит слух — тишина за дверью. «Ну как, упустили?!» — «Никто не выходил, товарищ старший лейтенант». — «А может, там и не фельдмаршал? Ведь я им на слово поверил...» Не шорохи, не шаги выслушивал старший лейтенант — опасался поступка, одинокого выстрела (Горов — вместе с ним: фельдмаршалы, как известно, в плен не сдаются). Прибыл наш генерал. Тот, кто находился в комнате — сухощавый, длинный, под стражей поднимается во двор. Быстро проходит мимо своих солдат, бросающих в кучу оружие, занимает место в «эмке», чтобы следовать на допрос. Смотрит, как растет, растет штабель «шмайссеров», парабеллумов, штыков. Смотрит. Сердце ему не отказывает. «Эмка» трогает, съезжает со двора. «Документики бы проверить», — спохватился Ильченко, глядя вслед автомобилю (тут Горов его понял, посочувствовал старшему лейтенанту). Не успела «эмка» свернуть за угол, как с чердака универмага ударили автоматы, подсекли уральца. «Крови вышло много, терял сознание...» Приходя в себя, спрашивал: «Того взяли?» На третий день в госпитале успокоился, узнав из газет: того, фельдмаршала... — Скиксовал Паулюс, — проговорил Горов. — Скиксовал господин фельдмаршал... Сколько ему лет? — На вид старый. Лет пятьдесят. — Тем более! — Наших-то сколько положили, фрицы сопливые... — Сталинград — советский Верден, — сказал Житников, любивший давать определения и слышать потом, как подхватывают их приятели и повторяют. — С оговоркой, — возразил Горов, как видно, думавший об этом. — Верден всех обескровил, и французы, и немцы после Вердена выдохлись, а наши?! Так прут на Ростов, что только держись! — Так прут, что нам ничего не останется. — Пока доедем, пока переучимся, пожалуй, и на фронт не попадем! — Братцы, только бы не «ЛАГГи»! — воскликнул Житников, умевший угадать не только общее желание, но также и общее сомнение. — Только бы не «ЛАГГи», — повторил он, думая об Оружии. В обсуждениях, которыми летчики могли заниматься часами, сопоставляя данные наших и германских боевых машин, первым показателем являлась скорость, а вторым — маневр. Как раз по этим данным истребитель «ЛАГГ-3» серийного производства преимуществ нашим летчикам не давал. В управлении он был тяжел и своенравен, на фронтовых аэродромах аббревиатура «ЛАГГ» читалась так: лакированный авиационный гарантированный гроб. Дальневосточники знали об этом, и возглас Житникова «Только бы не «ЛАГГи»!» выражал общую надежду на получение новинки, которой можно было бы играть в бою. — На чем прикажут. Житников, на том и пойдем, — поставил сержанта на место капитан Горов. — Не хочешь — заставим, не умеешь — научим... Другое дело — где? — направил он разговор в более спокойное русло. Где их выгрузят, где станут переучивать? С того дня, как отъезд эскадрильи на запад, в Россию, решился, Горов поверил, что встреча его с Москвой наконец состоится. «На фронт улетал из Москвы, — скажет он когда-нибудь, вспоминая. — Капитаном, командиром эскадрильи». Что-то важное было для него в том, чтобы связать свою военную судьбу со столицей... Николай, братишка, в декабре сорок первого пропавший без вести под Москвой, прислал ему набросок карандашом: на фоне кирпичной кремлевской стены выставляется домик с мезонином, виден осенний газон, вскопанный лопатами, чернеют разрытые посадочные гнезда. Пометка внизу листа: «С натуры...» Не сразу понял Алексей, что вдруг за домик объявился на Красной площади, не сразу угадал в нем Мавзолей, обшитый в целях маскировки досками под легкое строение... Торопливый, отмеченный тревогой и горечью рисунок — последняя весточка от Николая... Гадания дальневосточников велись, естественно, вокруг столицы. Переучивание предполагалось в Подмосковье. Все годилось Горову, все — Москва. Житников, губа не дура, прицелился на Центральный аэродром, ЦА, согласно армейским документам. Лихо, сержант, лихо. Молодым людям, вырастающим в провинции, как давно замечено, свойственно бывает с отроческих лет облюбовывать в далеких столицах свои уголки и силой ненасытного воображения обживать их, осваивать до последней достопримечательной былинки. Больше других нуждаются в этом те, кто растет в одиночестве, чье детство обездолено. Для Алексея Горова таким уголком был ЦА — некогда пустырь на московской окраине, Ходынка, где на заре авиации пионеры моторного летания испытывали силу и направление своего опасного спутника — ветра, выбрасывая над головой носовой батистовый платочек... Знали, знали репортеры-молодцы, чего ждет от них читатель в сибирской глуши, и какие описания, какие шикарные картины выходили из-под их пера! Взлетная дорожка с горкой для трансполярного броска «АНТ-25» подавалась в газетном отчете так, что был виден «тонкий просвет между узким днищем перегруженного самолета и частоколом изгороди, за которой щиплет травку беспечное стадо». Алексею такие описания нравились, иногда он их с удовольствием пересказывал. А репортаж о рейсе из Кенигсберга с тремя пассажирами на борту?.. Весть о том, что самолет благополучно прошел Великие Луки и приближался к Москве, «волнением и нетерпеливой радостью брызнула по телефонным проводам красной столицы. Внезапно, без предупреждения, этапным порядком по воздуху... это похоже на фашистскую манеру обращения с арестованными. Но вдруг не они? Или они, но в последний момент случится что-нибудь страшное?.. Если бы знать на два, на три часа раньше, — здесь собрались бы сотни тысяч московских рабочих... Вдруг откуда-то из темноты многоголосый шум, радостный, звенящий оркестровый марш... это рабочие соседних с аэродромом заводов, чудом узнав о волнующей вести, буквально в несколько минут собрались тысячными колоннами и с оркестром, со знаменем шагают сюда... Первым по-хозяйски открывает дверцу самолета начальник авиации. Зато вторым — пусть вторым! — можно схватить, обнять и прижаться губами к холодным щекам живого, настоящего, спасенного из фашистского ада усталого, но улыбающегося Димитрова...». Алексей глотал эти строки, упивался ими: внезапно, по воздуху... вдруг случится? Авиация представала здесь в глазах миллионов в своем высоком, гуманном назначении, искупая и оправдывая жертвы, понесенные ради нее человечеством: она служила делу справедливости, защищала его и спасала. А стойкий антифашист, герой Лейпцига Георгий Димитров, которому авиация так услужила, был тем, кто в двадцать первом году поднял рабочих Болгарии на помощь голодающим Поволжья... И как же подосадовал Горов, когда в день посещения ЦА товарищем Сталиным на аэродроме не оказалось автора этого репортажа, влюбленного в революцию и революционеров, знающего толк в летных делах! Другие писали как-то сухо, уведомительно: осматривал образцы, беседовал с конструкторами. Был дан снимок: товарищ Сталин в белой фуражке и темном, развеваемом ветром плаще здоровается с Валерием Чкаловым. Дружески придерживает его за локоть: «Ваша жизнь дороже нам любой машины...» Вместе с заботливыми словами имя заводского испытателя разнеслось с ЦА по стране... Конечно, большей известностью, чем ЦА, пользуется Тушино, центральная арена всех авиационных празднеств. Тушино доступно, открыто, лучше подходит для народных гуляний и зрелищ, однако проводы папанинской экспедиции узким кругом лиц происходили на ЦА. Тут другая атмосфера, свои обычаи, свои порядки... Можно сказать, что здесь судьба военной авиации сплелась с магистральным курсом пореволюционной России. Когда Горов поступил в училище, прославленный испытатель ЦА Чкалов с товарищами открывал воздушный парад над Москвой, а по выходе из училища, уже на Востоке, слушая первомайское радио с Красной площади, Алексей следил за пролетом лучших летчиков РККА под командой Анатолия Серова — вдоль стрелы Ленинградского шоссе, на сияющие купола Василия Блаженного... Теперь Горов — капитан, командир эскадрильи, но все так же далек от него ЦА, подчиненный режиму закрытого объекта: спецрейсы, шеф-пилоты, церемонии официальных встреч (а для базирующихся здесь авиаторов — концерты популярных артистов, сеансы одновременной игры с гроссмейстерами, новинки экрана. Командиры экипажей и частей, проходящих Москву с фронта на фронт, всеми правдами и неправдами стремятся попасть на ЦА. Главный штаб ВВС, держа аэродром под своим контролем, сурово, не всегда, впрочем, успешно, пресекает эти попытки). Чем же кончились дорожные мечтания дальневосточников? В центр Москвы их не пустили. В Подмосковье — тоже. Им отвели для жительства подмосковную деревеньку, на пастбищах которой полевая команда БАО разбила зимний аэродром. «Дыра», — скулили бы другие, но летчики Горова, покинувшие таежные, своими руками отрытые землянки, готовили себя к фронтовой, исполненной лишений жизни и не роптали: Москва — рядом, вместе с ними квартируют в деревеньке истребители-фронтовики, отведенные в тыл для переучивания, так что рассказы о боях, все новинки тактики — из первых рук... «Здорово! — радовался Житников. — Знать бы только, что получим?» — «Что дадут, то и возьмем!» — вновь осадил его капитан. В избу, ему отведенную, Горов стучал долго. — Местов нету, все занято... — Одного человека, мамаша!.. — К другим просись, я свою очередь отслужила. Он уговаривал, хозяйка не пускала, и долго бы это продолжалось, если бы не посыльный из штаба, которому бабка, приученная к военным порядкам, открыла сразу. Вместе с ним вошел и Горов. — Постоялец мой залег, — предупреждала старуха, пока Горов обметал в сенях ноги, — смотри, осерчает. — Кого черт принес? — донеслось из боковушки, закрытой пестрой занавеской. — Дверь высадят, холода напустят... Что — Веревкин?.. Катись к своему Веревкину, знать не желаю!.. Вдвоем?.. А я сейчас обоих, у меня это быстро!.. Хозяйка знала военные порядки, а гонец из штаба — нрав ее постояльца: гонца тут же как ветром сдуло. Хозяйка, указывая в сторону занавески, пояснила Горову: «Он веселый... Из Москвы вернется, песни поет...» — Дальний Восток? — восклицал постоялец, отдернув для лучшей слышимости полог на дверном проеме, но не показываясь. — На хрена мне нужен Дальний Восток!.. А если год под Старой Руссой, не вылезая, это как? Силой вломятся, на голову сядут... — Я не силой... — А то я не слышал, как вдвоем избу таранили! — Меня направили... — Топай, Дальний Восток, откуда пришел! — Афанасий Семенович, что же ты на ночь глядя человека гонишь, — вступилась за Горова старуха. — Или лавки моей жалко? Не пролежит. А уж засветло разберетесь. Кровать под Афанасием Семеновичем протестующе скрипела. — Афоня Чиркавый гремел и будет греметь, — откинул он занавеску, выходя на свет и нетвердо стоя на ногах. — Командовать? — с вызовом спросил он. — Командую! — в тон ему ответил Горов. — От Веревкина? — От Тихого океана, сказал же... — Веревкин на мое место кандидата подбирает? Избавиться хочет? — Темные, цыганского типа глаза Чиркавого диковато сверкали. Горов, переминаясь на пороге, готов был хлопнуть дверью, его удержала Золотая Звезда Героя на гимнастерке фронтовика. — Напугал Веревкин, страсть! — гремел Чиркавый. — ~ Воздушные стрельбы назначил! Отлично. Даже очень хорошо. С тобой в стрельбе состязаться? Пожалуйста. Хоть с Клещевым, хоть с Барановым! — С поезда я, «состязаться»... Десять дней тряслись, все еще еду... — Ах. притомился... Устал!.. А год под Старой Руссой, не вылезая, одна официантка, зубная врачиха да фря, которая строит из себя недотрогу... — При слове «фря» он запнулся, сморщился, одумываясь, не лишку ли хватил, и продолжал: — И ведь опять туда, в болото, неужели пожить отдельно не заслужил?.. Переучиваться?.. Или же Веревкину наушничать? — Будь здоров, Чиркавый! — грохнул дверью Алексей. Уязвленный в лучших своих чувствах, смиряя обиду, раздумывал он на крыльце, под звездами, куда ему податься, в какие ворота стучать, а старуха за его спиной, в сенях, пеняла постояльцу: «Чем одному-то маяться, сели бы рядком да песни пели... поезд из Москвы последний, теперь до утра не будет...» — «Не будет?» — «Нет... Человека на мороз выставил, десять дней, говорит, трясся... Хорошо ли, Афанасий Семенович?..» Дверь позади Горова раскрылась. — Мерзнешь, Дальний Восток? — Чиркавый стоял перед ним, придерживаясь за скобу. — Какие все в тылу барышни, слова не скажи, сейчас в обиду... Давай в избу! Повторять не буду, сказано — не студи!.. Алексей, прохваченный морозцем, прошел к протопленной печи, молча начал раздеваться. — Водка есть? — спросил Чиркавый. — Спирт? — Он брезгливо поморщился. — Давай спирт. Мать, что с ужина осталось?.. А много и не надо, рукавом занюхаем... Непьющий Горов, слова не говоря, достал припасенную для первого фронтового застолья баклажку. Чиркавый одернул гимнастерку, примял ладошкой волосы, плеснул из фляги по кружкам: «Дай бог не последняя!» С Золотой Звездой Героя фронтовик Чиркавый свыкался медленно и трудно. В морском порту, где до призыва в армию его знали как хваткого стропаля, парни от моды не отставали. Один щеголял в «капитанке» с надставленным плоским лакированным козырьком, другой форсил хромовыми сапожками «джимми» с вывернутыми наружу желтыми голенищами, а на маленьком Чиркавом всегда красовался берет с помпоном, выменянный у боцмана канадского лесовоза на бухточку манильского троса. Других, более существенных отличий от портовой братвы Афоня не имел, отсюда и прозвище его — Беретка. За полтора года боев лейтенант Чиркавый поднялся до капитана, получил эскадрилью и недавно стал Героем. В нем ожидали теперь проявления добродетелей и достоинств, которых до Золотой Звезды никто в Чиркавом не подозревал. Это всегдашнее, где бы он ни появлялся, ожидание стесняло летчика; гордясь наградой, он чувствовал себя подчас не в своей тарелке. Повезли Героя на камвольный комбинат налаживать шефские связи. Повели по цехам. Объяснения он слушал рассеянно. «Как в курятник попал», — улыбался фронтовик обалдело, провожая женские мордашки, — в таком прекрасном окружении он давно не бывал. Девчушкам, ойкнувшим в дверях, он выразительно мигнул, председательшу месткома обхаживал на портовый манер, высказываясь за танцы, записывая телефончик... Комсомольский секретарь, очкастый малый с птичьей грудью, взяв дорогого гостя под локоть, повел его в президиум: «Расскажите, как бьете захватчиков, что пережили...» При виде гремевшего аплодисментами зала игривость сошла с Чиркавого. Что им говорить? — встал в тупик летчик, глядя на усталые в сочувствии и ожидании обращенные к, нему лица женщин, жаждавших какой-нибудь весточки, живого слова о ком-то из близких... Не он им нужен, не Чиркавый: «Как бьете захватчиков»?.. А что говорить, если под Старой Руссой нам, братцы, пока не светит... Закопался фриц в землю, зенитки понаставил, на барраж выходишь — темно в небе. Весь год на «ишаках» «Р-пятых» прикрывали; все, что было, брал Сталинград, все в него как в прорву уходило. Чтобы отвлечь врага от Сталинграда, наступать было сунулись под Старой Руссой... не при женщинах о том вспоминать. Рот не откроется. «Что пережил»!.. Хватил Афоня лиха, мог бы поделиться. Что пережил, когда одна четверка, работая на переднем крае, ударила по своим, а обвинили его, Чиркавого, штурмовавшего в тот же момент четверкой тылы противника... «Генерал-пристрелю», дабы немедля кого-то покарать, схватился за пистолет. И он, Чиркавый, — неужели молодой лоб дураку подставлять? — тоже выхватил «пушку»... Этого ждет от него притихший зал? Матери, жены? Пацанва, облепившая подоконники, рассевшаяся на полу?.. «Есть на Северо-Западном фронте капитан Алеха Смирнов, как говорится, отважный воздушный боец. Герой Советского Союза. Лично капитан Смирнов уничтожил двадцать фашистских самолетов. Приведу вам такой эпизод...» Так он вывернулся. Мало в бою, — Алеха Смирнов его и в тылу выручил, на камвольном комбинате. Все обиды, которые Чиркавый принял и стерпел на фронте, теперь оживали, просясь наружу, требуя отмщения. Досуга летчик коротал в прокуренном уюте коммерческих рестораций, где неутомимый джаз и певицы в вечерних платьях, где быстро сыскивались друзья — все закадычные — и подруги — все верные и кроткие. С ними он бывал то милостив, то крут, по ничтожному поводу вспыхивал, нес все, что наболело, — все в нем двоилось. С одной стороны, золото Героя на груди, двадцать один грамм чистого веса, знак высшей справедливости, если не сказать — избранности Афанасия Чиркавого, портового стропаля в недавнем прошлом. Сколько народа полегло, какие парни, а он, Беретка, сеченный немецким железом, невредим, а теперь приравнен к тем, кто вывозил челюскинцев. Одно он понял: Дуся Гнетьнева, писарь из полка бомбардировщиков, к нему не переменилась. Протянула ручку, чмокнула, недотрога, в щечку: «Поздравляю, товарищ капитан, с высокой правительственнойнаградой...» — «Фря», — сорвалось у него, сорвалось от обиды. Да и как сдержаться, если все окружавшие Чиркавого к нему переменились, а Дуся осталась холодна, как была! А в твердости ее, неподатливости, в том, как она ровна с ним, нельстива, ее же достоинства и выступают. Тех, кто сейчас в Москве мельтешит перед ним. Героем, льет патоку, не сразу раскусишь. — ...Люстры пудовые, скатерочка с хрустом, Эх, говорит, Фоня-Фонечка, люблю, когда мужик нескупой. Обещалась сюда приехать... Врет? Верить ей, москвичке? — хотел знать Чиркавый, ища поддержки у дальневосточника. — Или все потому, что Герой, деньги?.. Находясь в плену сомнений, он каждого, кто не так скажет, не так глянет, брал в оборот. Пускал с лестницы, грозил пистолетом. Сражался с патрулями... Дальневосточник не пил, а слушал его хорошо. Не проронив слова, слушал. — Третьего дня заявляет: с тобой убегу! На фронт уеду, возьмешь?.. Обшивать буду, обстирывать. Я, Фонечка, на районных соревнованиях второй результат выбивала, и в живого фашиста попаду, не сомневайся... Дуреха: под Старую Руссу бежать? Алеха там сейчас терпит, мать ее, Старую Руссу. Завидует: Москва, сам понимаешь, столица... Как вспомню сорок первый год, как с капитаном Трофимовым на Можайском направлении в засаде сидели. Вдвоем, на «ишаках» Посадили нас вдвоем встречать врага, отражать налеты. «Юнкерсы» на Москву где-то стороной идут, а возвращаются над нами низом... Стекла в пустых дачах дрожат, яблоньки осыпаются. Капитан Трофимов только зубами скрипит. Золото мужик — капитан Трофимов. Такие были летчики, не чета Веревкину, действительно орлы, для них что надо из-под земли достанешь... Короче, мы в «Москву» прямо с вокзала, кто в чем, в шлемофонах, в унтах, как орда, швейцар на входе артачится, вроде не так одеты. Я ему дуло в бок, он и заткнулся. А как с бляхами нас увидел, уже другой, лыбится: я, говорит, при обязанностях, у меня на гостя нюх. За налетчиков, спрашиваю, принял, с нюхом-то? За диверсантов? Мы здесь, Алеха там, «ИЛов» прикрывает... Знаешь, как «ИЛов» надо прикрывать? — с вызовом спросил Чиркавый, метнув на Горова темный, презрительный взгляд. Фронтовика будто подкинуло при этом, он стал на ноги пружинисто и твердо. Поднял на уровень глаз рядком составленные пальцами вперед ладони, глубоко ими нырнул и выплыл. Нырнул — и выплыл. — Всю дорогу так, чтобы «ИЛов» не обогнать, а себя под зенитку не поставить. Они ведь на малой скорости, как жуки... Горов неподвижно, без вращения глазами, его слушал, как бы сквозь рассказчика всматриваясь в морозное небо над снегами северо-запада, в скаженную, без роздыха работенку летчиков по взаимосвязи, взаимной выручке, без чего людям нельзя. Генштаб удачно переключил стрелки. Алексей уже не жалел, что его занесло в эту избу, свело с фронтовиком Чиркавым. Во входную дверь постучали. — Кто? — поднялся с места Горов. — Я,товарищ капитан! Он узнал голос Житникова, поднял задвижку. — Посыльный шумнул, что вас... это... — Все в порядке, Житников. — Я нашел другой ночлег, товарищ капитан. — Все в порядке, беги. — С-секреты? — надвинулся сзади Чиркавый. — От меня? — Какие секреты? Летчик мой, сержант Житников... — Проходи, сержант, если летчик. Садись, если летчик. Я не смотрю, что сержант... — Проходи. — Горов пропустил Житникова вперед. Сели за стол втроем. — А бьют «горбатых», я тебе скажу! — продолжал Чиркавый, подчеркнуто обращаясь к Горову. — Иной раз «ИЛ» внизу парит, как самовар, а тянет домой, из последних сил тянет, линию фронта перевалит — бух в снег и уже на крыле, пляшет, руками размахивает, дескать, ура, живой... Вот с косой-то каждый день в обнимочку намаешься, так, бывает, иной раз не знаешь, что бы дал, только бы куда прислониться... Сказали бы сейчас: все, Чиркавый, ты свой долг исполнил, оставайся в тылу, — я бы до неба прыгнул, честно. У нее муж-то на броне, она так считает: с одним, говорит, спишь, другой нравится, в том и разница, — смятенная улыбка блуждала на устах Героя. — У вас сколько сбитых, товарищ капитан? — вклинился в беседу Житников. Горов, дорожа вниманием Героя, боясь неосторожным словом его спугнуть, утратить, надавил сержанту на сапог: помалкивай! — Лично — семнадцать, — ответил Чиркавый с готовностью. — Четыре в группе. Есть неподтвержденные, они не в счет. Убрал — и ладно. — Он помолчал. — Двадцать пятого июня гонял одного «юнкерса». Он мне по морде... вот, вывеску поцарапал, я его за это — в Рижский залив. Доложил, зафиксировали, а потом пожалуйста: сбитый не в счет, нет подтверждения. Женская логика... Баба говорит одно, делает другое, как фининспекторша в Калинине. «Не искушайте меня», — лепечет, а у самой ноги, чувствую, обмякли... Теперь под Руссой веселей пойдет: «ЯКи» получаем! Какое сравнение, если взять тот год!.. Я тебе провозной дам. Столик снимем, из инспекторов кого прихватим, — он предвкушал поход, как бы уже давно с дальневосточником обговоренный. — У моей подружка есть, тоже с комбината... — Точно, что «ЯКи»? — осторожно уточнил Горов, не решившись — да еще в присутствии сержанта — сделать это тотчас по оглашении новости. — Или «ЛАГГи» возможны? — вопреки предостережению капитана, Житников не удержался от вопроса, мысль об Оружии жила в нем неусыпно. Формула, обдуманная и зашифрованная в четырех по-немецки написанных словах в книжечке, врученной ему на память Алькой, окончательно сложилась, когда выпускник авиашколы сержант Житников прибыл для прохождения службы на должность летчика в молодежный, недавно сформированный полк, — один из ста, которые еще предстояло создать; весь комсомольский призыв сорокового года ушел на пополнение ста полков, стоявших, как и самолеты, за словом «Оружие», и формула Егора, — формула поколения, называл он ее, — в окончательно сложившемся, законченном виде читалась так: «Родина вручает Герою Оружие во имя своей великой Истории». А вслух, воображая предстоящие бои, Егор говорил: «Нам добрые кони нужны, жеребцы!» И товарищи повторяли за ним: «Добрые кони нужны, жеребцы!» — Под Москвой Шульца сняли, кавалера Рыцарского креста. Знаете, сколько наших собрал? — фронтовик, во все посвященный, взирал на темных людей с печалью. — Командующий ВВС издал специальный приказ... Сбивал по три штуки в день. И в основном — «ЛАГГи»... «ЛАГГ» госиспытаний не прошел, — добавил он, с силой сощурив один глаз. — Быть не может! — воскликнул Горов. — «Быть не может», — передразнил его Чиркавый. — Слушай, что говорят. Я с Васиными орлами Новый год встречал. — Где? — Горов не то что не поверил — возможность подобной встречи показалась ему фантастической. — В Москве, где же еще! — огрызнулся Чиркавый, задетый недоверием. — Понятно, где же... Ляпнул, не подумав... Горов уже не Генштаб, не Главный штаб ВВС благодарил, а сердобольную хозяйку, милую бабусю, — ей обязан он встречей с фронтовиком, которому все известно и все доступно. Как изобразил Чиркавый прикрытие! Зрелище! А как рассказал о подбитом: «Пляшет на крыле, ура, живой...» Артист! Ничего этого Горов не видел, не знал, не представлял. И так же, как фронтовая жизнь, неведомая дальневосточнику, открыты Чиркавому заоблачные выси инспекции ВВС. — ...Встречал Новый год... Он на отца жаловался, дескать, зажимает, не дает генерала... жуть!.. Сказано: «ЛАГГ» госиспытаний не прошел», — значит, не прошел. Данные из первых рук. — А в производство запущен? — Недоумение, если не вызов прозвучали в словах Горова. — Что делать, если в нашей истребиловке одни тихоходы? — Чиркавый явно кого-то копировал. — Эталонный образец «ЛАГГа» показал скоростенку, его и поставили на поток. Несколько тысяч наклепали, потом отказались. — Могут выделить из задела? — Горов смотрел Чиркавому в рот. — Если командир лопух — запросто, — улыбнулся Чиркавый. — Запросто! — повторил он. — А вот такой башка, как мой майор Егошин... — Михаил Николаевич?.. Вы знаете Егошина?.. — Отец родной!.. «Батя»! Ах, бабуся, золото, какую встречу им подгадала! Оказывается, не вступись Егошин за своего пилотягу, дурного малого Беретку, на которого напала блажь промчаться с веселой подружкой по городу на подвернувшейся под руку «эмке», не было бы в строю военного летчика Чиркавого и все те «юнкерсы» и «мессеры», что сбиты им лично и в группе, гуляли бы в нашем небе... Велико же было искушение Горова сейчас же рассказать Чиркавому о ритуале посвящения в «Союз старых орлов», проходившем под руководством самого Михаила Николаевича, магистра «Союза». Таинство совершалось при свечах, с чтением стихов (не вполне печатных), с принесением на кинжале клятвы верности орлиному гнезду, орлиному племени. Связанный словом, в присутствии Житникова Алексей лишь с чувством поддакивал Чиркавому: «Душа командир Егошин, сердечный человек... А жена, Клава, — что за женщина!» Мог бы Алексей выложить фронтовику — Герою Чиркавому другую подходящую историю, рассказать, как генерал Хрюкин, тоже Герой, проводя инспекцию, поставил на кон свой портсигар, пообещав его тому из летчиков, кто лучше всех приземлится возле посадочного «Т». Но случай этот, позволивший Алексею отличиться, заслужить похвалу боевого генерала, не очень выгодно представлял самого Егошина, тоже пытавшего счастье; Горов решил, что лучше о нем не вспоминать. Житникову в таком разговоре хранить молчание было трудно, он спросил Чиркавого: — Звездочку в Кремле вручали? — Рассчитывал на Кремль! — эхом отозвался Герой. — Очень рассчитывал... одним бы глазом глянуть! Мы же, слушай, товарищу Сталину письмо писали. Так бы я Героя разве получил? При Веревкине? Да ни в жизнь, что ты! По своим ударили, такой был бенц. «Генерал-пристрелю» на меня с пистолетом, я на него... Дурака-то .потом сняли, а за мной хвост, непочтение к родителям. Командир полка Веревкин такую создал репутацию, дескать, Чиркавый, несмотря что больше всех в полку нащелкал, пьяница незрелый, бригвоенюриста избежал, а с трибуналом встретится... Кто насчет письма мысль кинул, не скажу, но все комэски его подписали. Причем так: фамилия, а в скобках — количество сбитых. Все на голых фактах: за весь год — три ордена в полку. А какие бои, потери, наступление это!.. Майору Веревкину подписывать не дали. Он свою позицию определил: пока, говорит, сам Героя не получу, других Героев в полку не вижу... Подписали — и этому, Поскребышеву. Вот. Чтобы вернее дошло. Так, мол, и так, уважаемый, передайте родному товарищу Сталину, что бьем врага, себя не жалея, а наград никаких не выходит... Месяца полтора, что ли, прошло, я, помню, чуток вздремнул, меня толкают: вставай, Афоня, ведь ты Герой!.. Да, глянуть бы... Не повезло. В приемной Калинина вручали. Оттуда всем кагалом в «Москву», швейцар первый друг... Пойду к Веревкину, — прервал себя Чиркавый. — Давно не виделись, да. Не поздно!.. Он что думает, Чиркавый на стрельбы не явится? Упражнение сорвет? И он меня с эскадрильи пинком под зад? А я завтра распушу щиты, разделаю их, как бог черепаху, а потом и скажу: ну-ка, товарищ майор, командир полка, покажи, как стреляешь, продемонстрируй... При всех потребую. Если Чиркавый заслужил, а он считает, что не положено, неужели молчать? Пусть все знают, кто летчик, а кто дерьмо... Ткнулся в стол и уснул мертвецким сном. — Ну и Чиркавый! — неожиданный финал почему-то развеселил Житникова. — Скапустился... готов. Горов, ни слова не говоря, бережно подхватил странно легкое тело Героя и понес, как ребенка, в постель. Неторопливо раздел, складывая обмундирование на табурет, покрыл шинелькой синего сукна... Сержант, молча наблюдавший эту сцену, нахлобучил ушанку, отсалютовал командиру и, как был в одной гимнастерке, припустил через всю деревню в свою избу. «Был Егошин, — думал он о капитане Горове, — потом Баранов, теперь его икона — Чиркавый... «ЯКи» — добрые кони! Воевать пойдем на «ЯКах»!..» ...Трубно ревя в облаках искрящейся на солнце снежной пыли, не признавая над собой ничьей власти, кроме власти вожака, «ЯКи» гуськом продвигались за капитаном Горовым, чтобы с околицы подмосковной деревни стартовать на Южный фронт. Изгибы и неровности рулежной дорожки, прорытой лопатами между слежавшихся за зиму, уже темнеющих сугробов, затрудняли движение маленьких машин. Они покачивались, пружиня на черных колесиках, но строй их не растягивался и не скучивался: эскадрилья, занятая собой, миссией, ею на себя принятой, настойчиво и дружно рулила к стартовой черте. Горов оглянулся, и невнятный гортанный звук, — передатчик был включен, — достиг слуха летчиков. Горов подавил клекот внезапно подступившего волнения: «Я - «Жгут-один», даю настройку...» Прокашлялся, повел отсчет в свойственной ему повелительной манере. Летчики отвечали капитану поднятием рук, покачиванием элеронов, что означало: все в порядке, командир, слышимость хорошая. А также, — читал Горов между строк, — верность уговору... — Вышколил своих капитан, — сипло проговорил лейтенант Фолин, наблюдая за «ЯКами» и медлительным жестом руки поправляя у виска дужку темных очков. Он был единственным во всей округе владельцем светофильтров. На их золотистых, утолщенных возле стекол дужках, стоял фабричный знак: «Made in USA». Летчик, гонявший самолеты на фронт из Нома и Фербенкса, понял нужду лейтенанта в темных очках и запросил с него крупно. Жаль было Фолину пары неношеных, из овечьей шерсти, унтят, жаль было трофейного компаса к деньгам в придачу, а печальней всего было сознавать, что вынужденный, разорительный обмен подводит черту под его авиационной жизнью. Кожу лица и рук вместе с кровью отдал авиации Фолин, а что получил? Пришел безвестным пилотягой, таким же безвестным с ней и расстался. Списан вчистую, назначен комендантом аэродрома — все!.. Затемно поднимался он и уходил в открытое поле, чтобы весь день дотемна никого и ничего не видеть, кроме ясна солнышка в небе, трактора с волокушей да самолетов. Все происходящее вокруг воспринимал Фолин болезненно. Сделка с перегонщиком отвечала духу непонятных тыловых отношений, и от них ему не уйти, — новые, непривычные, с мукой осознаваемые косметические проблемы вставали перед Фолиным, нуждались в решении. Его реплика: «Вышколил своих капитан» — могла означать и похвалу (Горов держал группу в руках) и осуждение (усердие летчиков отдавало школярством), однако голос Фолина оттенков не имел, а полумаска светофильтров, поправляемых незаученным, медлительным жестом, скрывала выражение его глаз. Боевых подвигов, о которых можно было бы распространяться, он за собой не числил, друзей-приятелей, знавших, как он летал, рядом не находилось. Заглядывал в его аэродромный балок, обогревавшийся «буржуйкой», капитан Чиркавый. Доставал флягу, Фолин нагребал из углей печеной картошки, капитан пускался в рассказы о женщинах. То, что капитан знал, думал и говорил о них, выявляло, сколь глубоки различия между боевым истребителем-фронтовиком и летчиком, вышедшим в тираж. Как моряк, все потерявший в бурю, ждет на морском берегу каких-то объяснений, откликов судьбы, так и Фолин, угодивший в БАО на снежный, сверкающий наст подмосковного аэродрома, откуда летчики уходят на фронт. А Чиркавый, с трудом осваиваясь с новым своим положением, маялся, не понимая, кого из женщин интересуют его «цацки», как он выражался, а кого — он сам. Не решив непосильной для него проблемы, он три дня назад отбыл с полком на юг. «Вот тебе телефон, — сказал он, забежав к Фолину на прощание, — вот тебе адрес... Хотела удрать со мной под Старую Руссу, а нас, видишь, повернули на юг. У мужа бронь, он за бронь держится, а она с ним жить не хочет... От Москвы до твоего балка ближе, чем до Старой Руссы или до Ростова. Юг красотками не беден, правда? Под Старой Руссой вытерпел, на юге не пропаду... Звони и действуй, комендант!» Возле стартовых флажков «ЯКи» по примеру вожака замерли, можно бы сказать — примолкли, как обычно делают люди, присаживаясь перед дальней дорогой. Фолин это почувствовал: на фронт уходит, в дело вступает новое пополнение. Как июньским рассветом вступал в него Фолин, как вступали его друзья. Мало кто из них уцелел, дотянул до перелома. Пашка Гранищев, напарник Баранова, прогремел под Сталинградом. Не пришлось ему проститься с Павлом. Баранов пошел с повышением, пара Баранов — Гранищев распалась... А гремела! В Ленинске дивизионный комиссар на глазах Фолина снял со своего поясного ремня красавицу «финку» и вручил ее Гранищеву «как лучшему из молодых напарников Героя». Потом газеты писали об этом, поместили снимок... Самое интересное: дивизионный комиссар укатил, а Баранов и говорит: «Гранищев, дай «финку» посмотреть, больно красивая». — «Нравится, товарищ командир?» — «Да ведь ты, я знаю, не кавказец, это кавказцы за похвалу дарят...» — «Возьмите, товарищ командир! Без вас-то я никто...» Новое стартующее пополнение — другое. Ничего не видели, ничего не знают, обо всем берутся рассуждать... Егор, дальневосточник, принял «ЯК» прямо с конвейера, пригнал, «ЯК» — игрушка, а Егор недоволен: шершавое покрытие, видите ли. Нет тщательности в отделке. «Ну, скажи, не дуреха ли баба, бригадирша заводских маляров? — сокрушался Егор, отколупнув зашпаклеванный на счастье в тело истребителя и закрашенный, чтоб не бросался в глаза, нательный медный крестик. — Дремучесть российская. Такое покрытие пять километров скорости съест. Если не все десять. Чем тевтон и воспользуется... Эх, деревня, ведь это мое Оружие!» — ив сердцах запустил крестик подальше, чтоб глаза его не видели. Капитан Горов тоже хорош. «Комендант! — орал Горов. — Вся полоса в рытвинах, взлетать опасно!..» Это под чистым небом, под охраной зенитки, за триста верст от переднего края — опасно? Не знает капитан, что такое «опасно»... Перевели ребята дух, взвыли моторы... Пошли! Комендант замер. Все попреки, только что просившиеся на язык, вон из головы. Взлет резервистов захватил его, взял за живое. Обгоревший в бою, разлученный с небом пилотяга как будто сам понесся вместе с «ЯКами» навстречу безжалостной войне. Он придерживал у висков очки, усмирял тик. Хороший взлет, компактный. Быстрый сбор. Молодцы! Сейчас капитан развернет их вправо, подальше от московских зениток и — прощай-прости, первопрестольная... Темный крестик, закинутый Егором, глянул на Фолина с белого наста аэродрома. Телефон, в котором больше не нуждался Чиркавый, крестик на удачу — в пятнах заводской шпаклевки, снижающий силу Оружия, — вот чем он будет теперь греться, затемно поднимаясь и уходя в поле, чтобы никого не видеть. — Левый разворот! — протяжно скомандовал Горов, накреняя свой «ЯК» влево и мельком, как во время выруливания, оглядывая выстроенный им в воздухе боевой порядок «клин», «клин звеньев», — журавлиный клин... Беглого взгляда исподлобья, снизу вверх, ему хватило, чтобы все увидеть, оценить и больше о строе не думать. «Ни звука! — приструнил себя Горов, убирая палец с кнопки передатчика. — Не отвлекаться...» (То, как он невольно хекнул, выбираясь по снежным завалам на взлетную, без внимания не осталось, позже и эту мелочь припомнили...) «Ни звука!» — он погрузился в чтение, в узнавание Москвы, измененной высотой и скоростью. Размытые дымами, смутно очерченные приземистые окраины и холмистое возвышение центра открывались летчику одновременно, но речушки, мосточки, пруды, разбросанные справа и слева, ныряли под крыло, а центр, старательно воспроизведенный на листке самодельной карты, прояснялся перед летчиком и укрупнялся. Карту он построил в несколько приемов, наезжая в Москву, чтобы не спеша пройтись по Замоскворечью, Таганке, Абельмановской заставе. Эту старинную часть города, противоположную району ЦА, Горов не знал. Заводские корпуса, рабочие слободки, бывшие купеческие особняки. Представляя себе, как выглядят они сверху, он прокладывал маршрут в обход зенитки — к Кремлю. Наших зенитчиков Чиркавый, например, в расчет не брал: «Мажут безбожно!» — но, между прочим, подчеркивал, что своих снимают с первого залпа. Пролеты над городом вопреки строжайшему запрету случались, пока что ни один фронтовик не пострадал: «Не за тем сюда явились!..» Ноги сами выносили Алексея на Москворецкий мост. То стоя на мосту, то озабоченно куда-то устремляясь, он кружил там часами. Рассматривал Кремль. Без алых звезд на башнях, без золотых крестов на куполах. Звезды демонтированы, купола обшиты темным тесом. Курился поземкой гололобый холм, знакомый по газетам, по репродукциям картин. Окна большого здания на холме оклеены крест-накрест... Искал глазами и не находил домик, о котором мечтал Чиркавый; легковушки, изредка проезжавшие по пустынному двору или с гудками вылетавшие на Красную площадь, заставляли его настораживаться... Неловко хоронясь, отчего фигура высокого военного на мосту производила странное впечатление, он выбирал для себя контрольный створ, входные ворота, тайна замысла согревала его на студеном ветру... Наметил ворота: пространство между трубами электростанции и шпилем английского посольства. Здесь они просвищут. Опорный ориентир — трубы. Конусом вверх, слабо дымящие. Шпиль посольства на Софийской набережной виден плохо. «Триста метров», — определил Горов высоту пролета, для него безопасную, для зениток невыгодную. Зенитка пристреляна на средние и большие высоты. «Дадим шороху, в стеклах звон пойдет, даром что оклеены»... Другая опасность — аэростаты воздушного заграждения. Маневрировать в сетях свисавших с неба стальных тросов — безрассудство. Строй рассыплется, управление группой нарушится. Как быть? В старом дворе, на площадке, где летом детишки копают песок, он увидел пузатый аэростат со следами колбасных веревок на тугих боках. Он пошел вокруг него, мысленно прикидывая длину тросов на барабанах густо смазанных лебедок. Из темного подъезда, натягивая на ходу рукавички, выскочила ему навстречу солдаточка с винтовкой — охрана. «Тяжела служба?» — посочувствовал ей Горов. «Разговорчики! — гусыней прошипела охранница, делая ударение на последних слогах. — Разговорчики на посту, товарищ капитан!» — «А в подъезде?» — «В подъезде — товарищ младший сержант». — «И куда же бедному крестьянину податься?» — «Некуда», — так отвечая, она шла в обход серебристого дирижабля, принайтовленного к детской площадке. «Местная?» — Горов следовал за ней. «Астраханская...» — «И я волжанин... Достается?» Они вышли на ту сторону, где младший сержант не мог их видеть из подъезда. «Сейчас не так... держат строго, ничего не видим. За всю зиму два раза в кино сводили. Скоро, говорят, вообще из Москвы отправят, так ничего и не увидим...» — «Не отправят...» — «Отправят, отправят... Чего здесь сидеть? Немец на Москву не летает, разве ночью когда. До города все равно не пробьется, вы же первыми его отгоните...» — «Стараемся», — сказал Горов... На других постах картина была сходной: московские аэростаты, честно потрудившись в первый год войны, наступавшей весной сорок третьего года могли отдыхать... Солнце... После встречи с «Р-97» яркое солнце в полете вызывало в нем предчувствие беды, он прилагал немалые силы, чтобы не поддаться душевной сумятице. Правильно ли, что он бросился на разведчика в одиночку? Не лучше ли было атаковать звеном? Может быть, при атаке звеном Житников его бы и накрыл? А уж потом бы разобрались, чья победа... Чиркавый говорит, что немцы сбитого в группе записывают на личный, счет каждого участника боя. «Стимулирующий принцип...» Возможно... Солнце, ослепляя капитана Горова, возбуждало сомнения, которыми делиться он не мог. Рассчитывая маршрут от Москвы до Ростова — как раз на юг, на светило, — Алексей первым условием себе поставил: взлет и выход на маршрут — не позже восьми утра... Бортовые часы показывали восемь часов десять минут, и он во главе эскадрильи, сплоченной единым замыслом, мчал над восточной окраиной столицы, где наши самолеты не появлялись ни в одиночку, ни в боевых строях. Солнце за его спиной, освещая фасады и торцы домов, вспыхивало в рассыпанных по городу стеклах, не мешая летчику, напротив: свеча Ивана Великого засияла ему издали. «Пройдем, пройдем, пройдем», — радость стучала в летчике при виде поднявшегося во весь свой рост Ивана. Это еще не фронтовая вольная жизнь, его ожидавшая, но, не попав на ЦА, один, без Егошина, с недосягаемым Барановым в мечтах, Алексей Горов принял решение, отвечавшее желанию его восьми побратимов. Больше того, он чувствовал, что их складный прощальный пролет на малой высоте, задуманный запретам вопреки, созвучен помыслам сотен и тысяч других бойцов, уходящих на фронт не только из-под Москвы. И сам Алексей видел себя Чкаловым и Серовым во главе парадных пятерок, радующих столицу. Дымящие трубы электростанции, темный проем звонницы Ивана Великого... Загодя, в согласии с произведенной на мосту прикидкой, плавно и глубоко переложил он машину с крыла на крыло — сделал традиционный знак крыльями. Ему одному доверено было передать сыновний поклон столице в торжественном сопровождении товарищей, державших на него равнение и шедших чуть поотстав, чтобы не помешать... Мелькнули сегменты правительственных зданий, освещенный солнцем, по-утреннему, увы, пустынный кремлевский двор... Где-то на окраине, за Калужской заставой, вдогон дальневосточникам ударила зенитка; ее разрывы в небе были как салют в честь эскадрильи капитана Горова... Лейтенант Павел Гранищев, вызванный на сборы командиров звеньев, ждать себя не заставил и явился к месту их проведения в небольшой поселок на окраине Ростова в лучший час фронтового дня — под ужин. Ранний, на рассвете, завтрак, как говорится, в глотку летчику не идет, обед привозят, когда оглушенный вылетом истребитель томится ожиданием нового сигнала к бою, и лишь далекий вечер за пределами аэродрома обещает ему какие-то земные блага... Замечено: и сердечные дела, когда они серьезны, люди склонны относить поближе к ночи. В сумраке барака, принимавшего командиров звеньев, стоял гомон, какой бывает при встрече бойцов только что отгремевшей баталии. Вход оглашался вскриками приветствий, тут и там затевалась щенячья возня, раздавались крепкие, с чувством, шлепки по спинам — звучало молодое эхо свирепой карусели, просверкавшей в мартовском небе Ростова. «Веня, Лубок, друг ситный, куда же ты запропастился? Куда нырнул?» — «Фоккер» срубил колпак кабины, — отвечал Венька. — По загривку жахнул. Был колпак над головой, и нету. Как бритвой срезал...» — «Ну?» — «Сижу как шиш. Гарь и масло из кабины прямо в морду, дышать нечем», — лоб Веньки скорбно морщился, в глазах — укор, как будто все вокруг повинны в его невзгодах. «Высота?» — «Тысячи полторы...» — «Хватило?» — «Как выбросился — не помню. Динамический удар и — тишина. Завис под куполом. Ну, думаю, сейчас начнет меня расстреливать... Ты-то куда исчез?» — «С командиром!.. С ним, ни на шаг, а как же? Мы одного бомбера поимели, земля прислала подтверждение!..» — «А я как был весь в масле, так к морячкам и опустился. Негритосом. Они мне тельняшку дали. И коня. Кобылу! Я в полк верхами на кобыле въехал», — без улыбки, мрачно заканчивает свой рассказ Венька. Сочувствия, сострадания от окружающих он не ждет. Все глубже пропасть, отделяющая его от тех, кто бесчувствен к ужасам войны. Теперь-то эту пропасть не заровнять... Удар немецкой авиации приняли в небе Ростова и отразили в основном истребители-гвардейцы, они и были героями дня. Но в отличие от курсантской поры, когда тон всему задавал инструктор, судьбы авиаторов-фронтовиков вершил бой... а завтра боя не будет. Страсти кипели, но уже витало в бараке предвкушение какой-то паузы, отрады железного, так мало ценимого прежде военного распорядка, когда часы академических занятий перемежаются с часами приема пищи, «окна» самоподготовки — со временем досуга. Этот последний, досуг, требует изощренного самодеятельного обеспечения. Тут каждый кузнец своего счастья. Веньку могла бы устроить «пулечка», организованная под маркой легального «кинга», но в сомнениях Венька, в затруднении: кого пригласить? Кого пригласить, чтобы не напороться на отказ, не получить: «Трусы в карты не играют»? Любители танцев преют, ожесточаясь, над проблемой баяниста, а успевшие заручиться согласием зенитчиц — помалкивают: загад не бывает богат... Жаркий отзвук боев, в котором имена погибших, сбитых, обгоревших повторялись чаще, чем имена удачливых, — боль сильнее задевает сердце, — возбуждал и тревожил Гранищева прежде всего потому, что он не знал, чем все кончилось для Лены. После госпиталя и долечивания Лена Бахарева попала в другой полк, виделись они редко, и Лена всегда спешила. «Жизнь диктует, — оправдывал ее Павел. — Одна среди мужиков... С одним побольше поговорила, задержалась, остальные недовольны, косятся. Самое умное — быть ничьей... так держаться...» Их встреча в освобожденных Чепурниках, на зимнем, сиявшем под солнцем аэродроме, в царстве покоя, широко и полно разлившегося там, где восемь месяцев гремела битва и где сейчас люди передвигались не спеша, степенно, а связные «ПО-2», утицами переваливаясь на заледеневших сугробах, среди бела дня безбоязненно взбирались в небо, на высоту, оставляя под собой прямые дымки из печных труб, — та встреча в Чепурниках была единственной за время сталинградского контрнаступления. Лена, разумеется, спешила. Быстрая ходьба разогрела ее лицо, оттенив легкий, неяркий обычно румянец и белизну подбородка: да, морозец был ей к лицу... А в поднебесье их дорожки скрестились только теперь, когда немецкая авиация, отброшенная от Волги, завязала опустошительные воздушные бои на нижнем Дону. Не скрестились, а, точнее, сошлись. Еще правильнее сказать, сблизились в распавшемся и вечно живом клубке сражения; только под вечер, отъезжая с аэродрома, остывая и погружаясь во все пронесшееся перед глазами. Павел из роя машин выделил один «ЯК», выделил уверенно, враз. Белый опознавательный поясок на фюзеляже был отличительным знаком, им были отмечены все машины полка, где служила Лена, но этот «ЯК» принадлежал, бесспорно, ей, — так сказало ему чувство. Он знал о ней, конечно, больше, чем она о нем. Все, что писала о ней армейская печать, доносил «солдатский телеграф», он жадно схватывал, вызнавал, на все отзывался с тайной радостью, надеждой и болью. Как летчик Лена утвердилась, была в активе, недавно получила звено. В доли секунды, сблизившие борта их машин над Ростовом, он не успел ни обрадоваться, ни испугаться. Он лишь сощурился, как если бы испытал боль, сверкнул белками глаз в ту сторону, где исчезла Лена и где, схватываясь с «мессерами», увязала и билась, не сдавая своего, гвардия. «Не оставлять!.. Махнуть за нею следом!» — успел он подумать, проносясь мимо. Венька Лубок задымил, оголяя левый фланг, Лена, стало быть, в тот момент оказалась без защиты... Не зная, чем для нее кончилась ростовская заваруха, он снова обдумывал, взвешивал плюсы и минусы ее ухода из полка. Летать на задания вместе значило быть ее стражем, телохранителем, невольно забывающим в бою все остальное, что безнаказанно не проходит; действовать, как последние месяцы, порознь — значит длить и длить свои страдания... Никого ни о чем не спрашивая, Павел хотел одного: увидеть Лену живой и здоровой. «После удачного боя и теща мила!» — говорил выбритый досиня гвардии лейтенант своему приятелю, тоже гвардии лейтенанту, с полуулыбкой оглядывая возбужденный улей сверстников. «Что Лубок киснет? Что хандрит?» — «Не знаешь? Его Хрюкин в приказе высек». — «Не слыхал. Когда?» — «Приказ поступил сегодня, вся армия гудит...» — «Венька в своем репертуаре?» — «Формулировка новая: пассивен в бою. Играет роль балласта». — «То есть?» — «Истребитель прикрытия, опасный для своих», — так о нем сказано. Непривычная формулировка. Странная. Приказы Хрюкина, как правило, карают трусов, поощряют мужество и честь, атут: «пассивен...» Ни рыба ни мясо — как понимать? Занимая место в строю, вводит других в заблуждение? На него рассчитывают как на активную фигуру, а он филонит, уклоняется, прячется за спины других? Так, что ли? Ясности у Павла нет. Венька сидит нахохлившись, многие не понимают, за что летчик так громко ославлен. Сочувствуют Веньке. В столовой Павел засомневался: так ли хорошо, так ли удобно это место для объяснений? Вот Лена входит. Ищет глазами, где бы сесть. Он поднимается ей навстречу: «Лена!» Она у всех на виду поворачивается к нему спиной... Уткнуться в тарелку? Будто не видит ее? Она и упорхнет, как умеет. «Надо ее встретить, — настраивается Павел на решительный лад. — Перехватить на ходу...» Ночью, когда задурманенная боем душа мечется в потемках, ища свободы и утешения, и глухие стоны, детские всхлипы, призывные вопли раздаются в спертом воздухе барака, вдруг громыхнули стволы, прикрывавшие аэродром. Зенитчики словно бы взялись разгонять дурные сны: когда летчики, кляня потемки и дневального, куда-то сбежавшего, продрали глаза, расчухались, — пальба прекратилась. Утром только и было разговоров, что о сбитом немецком разведчике и о том, что командир взятого в плен экипажа — молодая немка из Эльзаса. «В юбке воевала! — уверял молоденький дневальный, почему-то боясь, что ему не поверят. — В полпередничке и юбке, видел своими глазами!» — И прикладывал руку к груди... Лена среди командиров звеньев не появилась. При контрольном опросе в конце сборов Гранищеву досталась тема: «VI съезд РСДРП, курс партии на вооруженное восстание». Однажды Павел уже был спрошен об этом — под Сталинградом, в саманном домике заволжской МТФ, где расположилась выездная парткомиссия. Три члена комиссии в ватниках сидели на пустых канистрах вокруг плошки, трепетавшей на сквозняке; руку старшего охватывал свежий, без потеков, бинт, тот, кто вел протокол, поставил у себя в ногах с одной стороны пузырек с чернилами, с другой — оструганную палку, подобие трости. Все трое — выходцы из сухопутного сталинградского войска, может быть, с Мамаева кургана, может быть, с развалин Тракторного, — как работают летчики по городским кварталам, знали. Право окончательного утверждения — или неутверждения — в звании члена партии было предоставлено им Уставом, личная же причастность членов комиссии к сталинградской пехоте придавала их мнению высший авторитет. «Правильно, что вопрос о летчиках решают они», — подумал Павел. Первым по очереди шел немолодой, сурового вида воентехник второго ранга. «Воевал добровольцем в Китае, — рассказывал он о себе, несколько сбычившись, исподлобья поглядывая на членов комиссии. — Заправлял самолеты горючим из деревянных бадеек, втаскивая их на крыло веревкой... (подробность должным образом оценил Павел, а не члены комиссии). — Летал стрелком-радистом, за что удостоен боевого Красного Знамени...» — «Что сделано вами для победы в Сталинграде?» — спросил старший, баюкая перевязанную кисть. «Обеспечил семьдесят три самолето-вылета, восстановил пять поврежденных машин, шесть раз ходил на боевые задания...» — «Шесть?» — переспросил старший. «Шесть». — «Летающий техник, что ли?» — старший дал понять, что ему знакома специфика авиационной работы. «Место коммуниста сейчас в бою». Прием воентехника в партию утвердили. Простоватый вид безусого летчика-истребителя, его рябенький нос и частая несмелая улыбка производили, должно. быть, невыгодное впечатление, — старший решил проверить теоретический багаж Гранищева. «Курс партии на вооруженное восстание?» — спросил он по-учительски строго, и на Павла пахнуло их десятым «А» классом в конце полугодия, когда складываются четвертные оценки... Нет, что ни говори, без хождения в десятый класс впечатления школьных лет, конечно, не полны. Только переступив порог десятого класса и услыхав о себе почтительно-удивленное: «Десятиклассник!» — можно в полной мере ощутить прелесть всей поры ученичества... Урок, воспринятый некогда с увлечением и серьезностью, хронология октябрьских событий по дням — все это подзабылось, выветрилось, Павел от хронологии уклонился. Он стал рассказывать, как Владимир Ильич, подвязав щеку платком, чтобы его не схватили ищейки Керенского или юнкера, рыскавшие по Питеру, перебирался с квартиры рабочего в Смольный для руководства вооруженным восстанием и как в трамвае, громыхавшем в парк, девчушка-кондукторша, по-боевому настроенная, в двух словах объяснила припозднившемуся пассажиру существо момента: «Нынче Зимний брать будем!» Эта сценка, с первого просмотра фильма тронувшая Павла, теперь, когда он ее пересказывал, взволновала его, лица членов комиссии тоже как бы помягчели, а вместе и затуманились... да: пламя осенних костров, поднятое революционным народом у пологих ступеней Смольного, сделалось смыслом и верой всей их жизни, пусть небогатой, исполненной сомнений, трудов, но — достойной, ибо самые тяжелые лишения примет и превозможет сознательный пролетарий ради торжества справедливости... И вот ныне, четверть века спустя, этот огонек колеблется и трепещет, как лампадка, и они, противостоя вражеским полчищам на Волге, веря в него и греясь им, бьются насмерть, чтобы его отстоять... И на сборах Павел обстоятельно раскрыл актуальный, неспроста задаваемый вопрос, правда, концовка получилась скомканной: небо незнакомо загудело, все повскакали с мест, кинулись из барака встречать долгожданных «Бостонов». Бомбардировщик «Бостон», как водится за иностранцами в России, являл собою зрелище экстравагантное: его внешность, его осанка и профиль указывали на заморское происхождение; хвост самолета не касался земли, а нос, чтобы не перетягивать и не клевать в грунт, опирался на выставленную вперед стальную ногу трехколесного шасси. Ни один отечественный самолет в то время не имел такой наружности. Венька Лубок стал протискиваться к кабине, старший техник-лейтенант пресек его поползновение. «Высота — в футах, скорость — в милях» — вот все, что счел он нужным обнародовать. Техсостав, разинув рты, глазел на американские моторы. «Опломбированы, — объявил хозяин «Бостона». — Все регламентные работы — через пятьсот часов», — а большего не удостоил. «И чего темнит? — подумал Павел, узнавая в старшем технике коллегу, проходившего вместе с ним парткомиссию. — Чего?» Прошлым летом на хуторе Манойлин полк Егошина стоял бок о бок с полком «Бостонов», и они узнали все, что хотели узнать, — от южной трассы, по которой через Персидский залив, Тегеран и Баку направлялись в Россию авиационные поставки от союзников, до переделок, срочно предпринятых для усиления бортового огня бомбардировщика (вместо слабосильных пулеметов «Кольт — Браунинг» наши оружейники на фронтовых аэродромах монтировали надежные турельные установки Березина). Старший техник, прилетевший в «гробике», как окрестили на «американце» тесное пространство за сиденьем летчика, куда-то спешил, торопился закрыть машину. Чехол, ловко вскинутый им, покрыл фюзеляж подобно попоне. Стартех поиграл постромками на манер вожжей, произнося губами: «Тпру-у!» — расправил их, связал концы под брюхом машины в узел и дружески, как хозяин заведенного в стойло коня, прихлопнул ладонью по гулкому туловищу «американца». Дело сделано. Стартех свободен, бомбардировщик может до вылета отдыхать... — Расчехляй! — прокричал подкативший на «виллисе» командир полка. — Открывай кабину! — спрыгнув на ходу, он принялся сам распутывать постромки. «Виллис», слегка притормозивший, малым ходом покатил дальше, к незачехленному «Бостону». Командир бросил постромки и припустил за ним вдогон. — Приехал капитан Андреев, — проговорил стартех, не сводя глаз с генеральских погон пассажира «виллиса». — Капитан? Ты что? Генерал!.. Генерал Хрюкин!.. — Для тебя, — назидательно ответствовал стартех, не удостаивая автора реплики взгляда, старательно обтирая руки пуком ветоши и охорашиваясь. — А для меня — капитан Андреев, как мы его в Ханькоу звали... Вон еще где! Щеголять на свежем весеннем ветру без шинели, по-летнему, было, пожалуй, рановато, но приталенный китель темно-синего сукна, пошитый в Москве и за одну ночь перекроенный, как того пожелал командарм, собираясь на первое в освобожденном Ростове заседание Военного совета, был очень хорош на рослом Хрюкине. Тимофей Тимофеевич чувствовал это. Легко спрыгнув с «виллиса» и слушая объяснения подоспевшего командира полка, он направился в обход «Бостона». «На одном моторе тянет как зверь, — говорил ему командир, унимая, восстанавливая дыхание. — Две пушки у летчика, одна у стрелка... «мессер» его в жизнь не достанет!..» Хрюкин слушал молча. Как совпало: его армия вместе с войсками фронта напрягает силы, развивая успех сталинградского контрнаступления, и тут на помощь ему является полк из бригады, которой он до войны командовал в Белой Церкви. Бригада реорганизована, полк — носитель ее духа, ее традиций, — заявлял о себе в Испании и Китае, на Халхин-Голе и Карельском перешейке... Полк-ветеран. Командир, естественно, новый, стариков, конечно, не осталось... Как старого друга встречает его Хрюкин. Вовремя подоспел, дружище. Сталинградская эпопея подняла армию, он, командарм, на этом сражении вырос, снискал признание, уходить в тень, уступать лидерство — не в его натуре... Его место и впредь — на острие событий. «Срок очередных поставок? — спрашивал Хрюкин. — Когда можно ждать очередную партию?» Не довольствуясь пополнением самолетного парка, поступавшим от промышленности, а также от союзников по ленд-лизу, Хрюкин силами своего техсостава собирал все, что можно было собрать в степях междуречья Волги и Дона; собирал, поднимал, вводил в строй: Сталинград учил заблаговременному накоплению сил, и штаб уже сейчас планировал и готовил первый после взятия Ростова массированный удар по вражеским аэродромам... Совершая обход, Хрюкин слегка поводил плечами, пробуя и находя, что китель не жмет, не тянет, а погоны не коробятся, выявляют линию развернутых плеч. Весь смак обновы, шитой в Москве на заказ (размеры были сообщены загодя по телефону, потому что он мог задержаться в столице всего лишь на сутки), состоял в них, генеральских погонах, недавно введенных и впервые надетых. Крестьянский сын Хрюкин к ним еще не привык. Его искушало желание оглядывать их, кося глазами, он удерживался, поводил плечами. Могло, однако, показаться, что генерал — мерзляка, ежится на ветру. Подчеркнуто неторопливо проводя обход, Хрюкин, не боясь посадить на китель жирное масляное пятно, поднялся в кабину. Знакомство генерала с «американцем» завершалось... Старший техник-лейтенант, сунув ветошь в карман, отделился от толпы, издалека глазевшей на генерала, и, слегка косолапя, направился к Хрюкину. «Вот к кому он торопился», — понял Павел, толпа потянулась за стартехом. Венька Лубок, понося последними словами «Бостон», лишивший авиаторов такого надежного места укрытия, как хвост, напротив, ретировался, прикрылся от начальства стойкой шасси. Павел остался под крылом. «Поплакаться? — думал он о стартехе. — Дескать, дефицит баллонов? Перебои с ГСМ?» Мозолить глаза, выставляться перед начальством Павел не умел и не любил. Мысль о том, чтобы командарм проявил свою волю и, скажем, вместо звена, на которое выдвинут Гранищев — безо всякой к тому личной охоты, — поставил бы его напарником какого-нибудь истребителя-рубаки, — такая мысль ему в голову не приходила. Между тем собственно командирская работа Павла действительно не увлекала — молод еще, чтобы жестко требовать с других. Недозрел. Ему нравилась и, как находили некоторые, удавалась роль, угаданная для него Барановым, — роль ведомого. Ведомый — щит героя. Быть ведомым — его назначение... Вот про Испанию он бы генерала послушал. В родном городе, откуда махнул Павел в летное училище, осело несколько добровольцев, вернувшихся из Испании, в том числе два летчика, существа полумифические: с Урала перенеслись в страну басков, фланировали там, как баски, в беретках, рубашках свободного кроя, никому в голову не приходило, что это русские летчики, а потом они поднимались на своих «чато», «курносых», «И-пятнадцатых» в небо и жгли там мерзавцев, предавших республику. В городе знали, где живут бывшие добровольцы, где работают, но видеть их Павлу не приходилось. Говорили, будто их дома украшены толедскими коврами. «Нет, — думал Павел, глядя вслед отъезжавшему Хрюкину, — не похоже, чтобы он возился с коврами... Про Испанию я бы его послушал...» — ...Доченек моих вспомнил, — говорил старший техник, возвратясь к «Бостону». — Где же твои сероглазочки, спрашивает, — не зная, с кем поделиться, он обратился к Веньке, оставившему свое укрытие. — За таким кунаком — как у Христа за пазухой? — язвительно спросил Венька. — Он как раз меня за пазуху и сунул, — поддакнул стартех. — Стрелком-радистом. — На это Хрюкин мастер! В момент турнет, задвинет куда Макар телят не гонял! — К себе взял. Как стахановца ВВС. В свой экипаж. Хрюкин — командир. Сухов — штурман... — Он же не летает! — В Китае! — Ах, в Китае!.. Когда было! — Вчера. — Болтают, будто там наши авиаматку накрыли. Правда — нет? — Накрыли. Пошли бомбить переправу через Янцзы, а облачность — до земли, видимость над целью — ноль. Штурман Сухов Иван Степанович говорит: «Командир, вверх по Янцзы погода лучше, пойдем туда...» Чтобы, значит, бомбы домой не привозить. — Ты тоже летал? — Слушай... Японцев врасплох не поймаешь. И не думай! У них все стены с ушами. Хрюкин, хочу сказать, молчать умеет и других приучал... железной рукой. Железной. Надо что обсудить, огласить командирское решение — уходим в поле. «Азия! Восток!» А в столовой или в общежитии разговоры на одни житейские темы, вроде того: «Федя, у тебя есть дети?» — «Есть». — «Как зовут?» — «Не знаю», — это надо мной смеялись. В Китай уезжал, жена была в роддоме, кого принесла — не знаю... вот эту косточку глодали. О боевой работе — ни гу-гу. Хрюкин пресекал, вплоть до откомандирования на родину... Ведь сколько за этой авиаматкой гонялись, с ума сойти... Разведка доносит: «Барыня», — это шифр ей дали такой, или прозвище, — «Барыня» стала на якорь в устье...» Наши по газам, мчат в устье, а «Барыни» и след простыл. Один экипаж застукал ее на ходу, а система сбрасывания не сработала... как заговоренная. Водит за нос и не дается, верно что «Барыня»... А Иван Степанович ее учуял. Замаскирована, конфигурация изменена, наподобие какой-то дамбы с мостками, крейсера ее прикрывают. Сухов вначале-то за крейсер зацепился, его увидел, потом авианосец... «Командир, шесть градусов левее!.. Бьем по «Барыне» с ходу!» — «Где?.. Куда?.. Не вижу!.. — это Хрюкин. — Не примерещилось, Иван?» Про Сухова так говорили: штурман божьей милостью, истинный представитель культурных людей в авиации, ну, пользуется своими приемами. Прицелу будто не доверяет, бомбит по наитию, через носок унта. Иван Степанович на это обижался: я, говорит, не шаман, я укладываю бомбы на заказ и по науке!.. Крейсера ощерились, шпарят из всех стволов, Иван Степанович клещом в находку впился. «Три градуса, — дышит, — так держать!..» Теперь вижу! Есть держать!.. Через носок унта или по науке, судить не берусь, скажу одно: наша бомба влетела в дымовую трубу авиаматки. Разведка сразу просигналила, потом японские газеты писали: бомба разорвалась в дымовой трубе... А прошлый год, в Разбойшине, на перегонке встретились, Иван Степанович вспомнил: в Ханькоу, когда наградные оформляли, Хрюкин заявил: «Во главу списка поставить Сухова. Принципиально. Поскольку штурман экипажа активным поиском и уверенным маневром обеспечил ликвидацию важного военно-морского объекта...» — Да-а-а, — протянул Лубок, воротя нос в сторону. Сборы кончились, снова ему мыкаться, влачить существование, так не похожее на рассказы других о войне. — Где уж нам уж выйти замуж... С кувшинным рылом в калашный ряд... Прощевай, стартех! Желаю здравствовать!.. Павел и хозяин «Бостона» остались вдвоем. — Погорел? — спросил стартех о Веньке. — Или в картишки продулся? — Хрюкин ему в приказе выдал. Не проявляет инициативы в бою, пассивен... — Больное место генерала. Правда. «Давно не виделись, Федор?» — «Давно, товарищ генерал... Как встретил вас с московским поездом... а наутро — война». — «То утро в Станиславе полжизни стоит, если не больше, согласен?» — «Как не согласен! Согласен». Приказ по авиачастям: боевую технику рассредоточить и замаскировать... а дальше? Дальше-то что? Военный человек, тем более генерал, действует по приказу, а приказа нет. В Москве Хрюкину и во всех кабинетах внушали: не поддаваться на провокации! Упаси господь!.. Гитлер как начал войну в Европе? Сварганил пограничный инцидент, ввел общественность в обман, задурил всем головы и ринулся на Польшу. Отсюда наша осторожность: не дать повода. Плешь Хрюкину проели... В субботу он с этим прибыл, а на рассвете «юнкерса» все наши аэродромы пробороновали... — Что же Хрюкин? — «Фашиста надо бить по морде, другого языка он отроду не знает!» — весь сказ. Короче, все поднял. Все, что уцелело, ранним утром бросил в бой... ...Венька Лубок уходил, озираясь, — как бы не попасть генералу под руку, — Павел Гранищев, слушая стартеха, пожалел о быстром отъезде командарма. Теперь-то он понимал, почему Хрюкин, ополчившись против пассивности Веньки в бою, так круто обобщил: «...истребитель прикрытия, опасный для своих». Не сегодня встретился с этим генерал. Болезнь требует серьезных мер. Не только послушать про Испанию, Павел хотел бы пообщаться с командармом. Благо авиация, объединяя своих солдат и уравнивая их общим для всех понятием «летчик», такую возможность предоставляет. Пообщаться с Хрюкиным как летчик с летчиком... Но «виллис» скрылся за бараком, и мысли Павла приняли иное направление: а не дать ли ему по случаю окончания сборов кругаля? Не заявиться ли ему собственной персоной в полк, где служит Лена? «Вот не ждала!» — охнет Лена. «Сколько можно в прятки играть?» — скажет он. Сбыться этим смелым замыслам было не суждено. Хрюкин, наученный войной, знал, что в резервах у командира избытка не бывает, здесь резерв всегда в дефиците. А самолетами его армию снабжают не так, как во время Сталинграда. Поэтому в дополнение к ранее принятым мерам Хрюкин распорядился, чтобы полки обязательно задействовали свои самолеты, восстановленные в авиаремонтных мастерских, где годные к бою машины подчас простаивают впустую. Так на руках лейтенанта Гранищева появилось предписание получить в мастерских «законченный ремонтом самолет «ЯК-1» заводской № 13649 и перегнать его через г. Рос-тов-на-Дону к месту базирования в/ч 15559», то есть в свой полк. Авиаремонтные мастерские, куда командировался лейтенант, стояли в верховьях Дона, в населенном пункте Р. В апреле сорок третьего года на трассовом аэродроме Р., находившемся в верховьях Дона, Н-скую бомбардировочную авиадивизию настигла весть о присвоении ей звания гвардейской. Трассовая база не так хорошо подходила для празднования не раз срывавшейся и потому особенно желанной награды. Главное ее неудобство заключалось в чрезмерной загруженности: верхнедонской аэродром пропускал маршевые авиационные полки из Сибири, с Урала, центра России в сторону Ростова, к южному флангу советско-германского фронта, и все множество хваткого, горластого народа, объяснением и оправданием любых деяний которого являлся всесильный клич «На фронт!», обслуживала небольшая столовая — пищеблок задыхался; один из полков отличившейся дивизии расположился на отшибе, в сорока километрах от Р., — там же, куда в целях разгрузки направлялись одиночные экипажи «дикарей»... Капитан Чиркавый, быстро оценив обстановку в Р., заявил: — Эта ярмарка не по мне! Подковку над землянкой приколотили — все счастье, другого нет. Вниз спустился, здравствуй, баба, новый год, тот же «Золотой клоп», за что боролись, на то и напоролись. Будто опять под Старую Руссу загнали. В столовой пичкают «вторым фронтом», ничего другого не светит... Кто как хочет, а я отсюда мотаю!.. Говорилось это с вызовом, в расчете на командира полка. После зачетных стрельб, когда Чиркавый принародно продемонстрировал, что нет в полку лучшего воздушного стрелка, чем он, Афанасий не успокоился, а, напротив, где только мог, выводил Веревкина на чистую воду. Ведь еще в ЗАПе как изощрялся Веревкин, оттягивая вылет полка на фронт, какие плел интриги сейчас, под Москвой, чтобы уйти из полка, перебраться в центр переучивания, осесть в тылу... — Ландшафт по маршруту на Ростов бедный, — высказал опасение Веревкин. — Одни весенние проплешины. Надо бы предварительно разведать местность. — Если бы нас не ждали! — отвечал Чиркавый. — Осматриваться да расчухиваться некогда. Неужели в этой дыре киснуть? Надо идти на Ростов! — Может быть, не сразу всем полком? — сдавался Веревкин. — Может быть, поэскадрильно? — Я взлетаю первым! — диктовал события Чиркавый, чувствуя себя на коне. В Р., недавно освобожденном от оккупантов, авиаторам достался итальянский аккордеон, голосистый предвестник далекого пока «трофейного периода» войны. Аккордеоном любовались как игрушкой, ощупывали, несмело трогая сверкавшие клавиши и кнопки, потом какой-то моторяга, безвестный маэстро, вскинул «итальянца» на грудь, уронил голову, прошелся вверх-вниз по черно-белым ладам, разминая пальцы, извлекая божественные звуки, и — полоснул весенний воздух пронзительным русским напевом, заставлявшим забыть и себя, и войну, и заморский вид инструмента... Так были возвещены торжества по случаю высокой награды. Торжества приняли лавинный характер. Вначале устраивались полковые официальные вечера с докладами о боевом пути и товарищеским ужином личного состава. Потом собирались эскадрильями. Далее — по звеньям. Поэкипажно. Дружескими компаниями. В столовой, в землянках, на частных квартирах... Обычай фронтового солдатского застолья, возрожденный Сталинградской победой, к весне сорок третьего года полностью вошел в свои права, и спрос на музыку был великий. Полк, расквартированный на хуторе, в стороне от Р., в этом отношении получил преимущества... Многие вообще считали, что он выгадал, разместившись с собственным джазом и первоклассным мужским дуэтом вдали от начальства. Если джаз-оркестр настораживал — в ту пору джазовая музыка многими не принималась, — то мужской дуэт пользовался всеобщим, безоговорочным признанием. Дуэт располагал отмеченной вкусом программой, с проникновенным запевом и такой же концовкой: «Когда не возвращается с заданья друг, сердца друзей сжимаются в железный круг»... — аудитория встречала рефрен гробовой тишиной, провожала громом оваций. Тем бы и ограничиться... Нет! Гвардию должно отмечать по первому разряду, с привлечением всех творческих сил. Короче, надо вытащить на концерт нашего солиста, тенора, исполнителя популярных фронтовых песен... Славно бы, конечно. Солист-первач, аншлаг обеспечен, да ведь как его вытащишь? Не до песен нынче ему, бывшему штурману звена, не в голосе, наверно, погорел бельканто, как швед. Дня за три до ухода с северо-запада наш тенор, а по боевому штатному расписанию — штурман звена, завел свой экипаж к черту на рога, заблудился. Командир экипажа летчик младший лейтенант Дралкин, рискуя головой, приземлился на «ПЕ-2» в открытом поле, чудом, чудом спас самолет, никто не пострадал — отличный летчик Дралкин, как всем в полку известно. А штурман получил свое. С должности снят, понижен, поставлен рядовым штурманом. Провал переживает тяжело. Норовит как-то себя обелить, выгородить — пустые хлопоты, дело-то ясное, как день: блудежка... Все же с просьбой о концерте к нему обратились. Отказался. Стали упрашивать: «Гвардию» отмечаем, и ты свою лепту внес...», «Гостей позвали, вернее, гостью, летчицу Бахареву, она на хуторе транзитом...». Тут надо заметить, что младшего лейтенанта Елену Бахареву в бомбардировочном полку немного знали: прошлой осенью «Комсомолка» напечатала заметку, как молодая летчица Бахарева сбила под Сталинградом немецкую «Дору», и увлекательный, живо написанный рассказ корреспондента (был упомянут Баранов) читали вслух... С одного-то случая вряд бы Лену запомнили: много в ту пору всходило и быстро исчезало достойных имен, в штурмовой авиации, например, в полную силу разгоралось, может быть, одно имя из ста... Но вслед за «Комсомолкой» в эфире прозвучало радиописьмо, отправленное Дралкину на фронт с Урала: «Гриша, сыночек, московская газета напечатала о подвиге твоей ученицы!» Так узнали в полку, каких бойцов готовил в аэроклубе инструктор Дралкин. И вот она, его отличившаяся ученица, пролетом из Москвы на фронт застряла здесь и ждет, когда ее выпустят... Был ли посвящен в эту предысторию разжалованный штурман, сказать трудно. Услыхав о приглашенной на торжества летчице, он и ухом не повел. Эка для любимца публики невидаль — гостья... Однако выступить согласился. А когда вышел да запел, так действительно равных ему в концерте не оказалось. Расчувствовался, себя превзошел: о чем не поплачешь, о том не споешь. Как человек искусства, терпящий несправедливость, как тенор, дар которого пользуется общим почитанием, он занял место за столом рядом с гостьей. Меховая армейская шапочка (нестандартного, правда, образца) служила как бы деталью вечернего туалета Лены, да и без этого милого убранства единственная среди веселящихся гвардейцев женщина не была обойдена вниманием — тенор распушил хвост. На его старания подать себя, раскрыть и объяснить гостье окружающие реагировали чутко, но снисходительно: пусть себе поворкует, пусть потешится — артист! Однако тихий разговор штурмана и Лены непредвиденно и очень быстро обострился. «Вы пьяны... я не хочу вас слушать... перестаньте!» — все решительней, все громче протестовала Лена. Штурман, закусив удила, не умолкал. Лена возмущенно встала из-за стола и пошла к выходу, поправляя на ходу свою полукубаночку. «Дерьмо твой Дралкин! — грохнул кулаком по столу разошедшийся штурман. — Дерьмо! Испугался взлета по колее, самим же проложенной при посадке! А взлетел бы, никто бы ничего и не знал, все шито-крыто!..» Видя, что оскорбленную летчицу удерживают в дверях и утешают, штурман, обращаясь уже не к Лене, а ко всем, кто топтался у входа, крикнул: «Летчик Дралкин — трус!» Ну, тут он и получил свое. И за гостью, и за летчика Дралкина, особенно потому, что самого Гриши Дралкина на праздничном ужине по случаю присвоения полку гвардейского звания не было. В то время как полк гулял в верховьях Дона, отмечая «гвардию», экипаж младшего лейтенанта Дралкина, оставленный на северо-западе, проводил воздушную разведку в интересах фронта. Вместо тенора, разжалованного в рядовые, Дралкин получил другого штурмана, старшего лейтенанта Степана Кулева. Не совсем обычный создался экипаж: командир — младший лейтенант, штурман — старший лейтенант... Чего на войне не бывает! Летчики — младшие лейтенанты — и майоров имели в своем подчинении; с другой стороны, знаменитый штурман Ленинградского фронта Жора Правосудов в звании старшего лейтенанта командовал экипажем, где летчиком был капитан... Война!.. Штурман Степан Кулев переведен на повышение из братского полка, где, к слову, всего два человека — он, штурман Кулев, да летчик Анатолий Возничий — были удостоены учрежденной недавно медали «За оборону Сталинграда». Толя Возничий, обмыв дорогую награду, погиб в разведке над Резекне, из сталинградского воинства Кулев в полку — единственный. О волжской баталии штурман отзывался скупо, как бы не желая тревожить тяжелых ран. Вспоминал иной раз места, по которым прошел, — хутор Манойлин, Конную, — как носились по степи, собирая битую технику... О боевых вылетах — ни слова: «Кто там был, тот не забудет, кто услышит — не поймет». Так что в дивизии имя Кулева, что называется, на слуху. Мужик не промах, еще на финской отмечен медалью «За отвагу». Силу свою знает. Как-то повезли летчиков на передний край, на рекогносцировку, а перед тем как прибыть авиаторам, весь расчет связистов-наводчиков на КП накрыло прямым попаданием. Кулев сел за рацию, и контуженный начальник смены в иссеченной осколками шинели и в остро пахнущих бинтах лобызал штурмана как родного: в связи Кулев мастак. С того и пошло. Авиаторы, когда фронт стабилен, — домоседы; отработав в воздухе, со своих КП не выбираются, а наш пострел везде поспел: дивизия, решая автономные задачи, привлекает его к радионаводке. Двусторонний обмен ведет образцово, обстановку в воздухе читает как с листа; такое сочетание: штурман в прошлом — стрелок-радист... Поработал на переднем крае в интересах танков — получил награду. Тянет его на ВПУ, выносной пункт управления, играет связью. «Без связи, без телефона нет социализма», — учит Владимир Ильич», — ответствует Кулев на похвалы. Умеет быть перед начальством. Не мозолить глаза, не холуйствовать, именно быть. «За что награды?» — спросил его командир танковой бригады, видя две солдатские медали и два «боевика» на широкой груди авиатора. «Первый орден трудно получить, товарищ полковник, остальные как блохи скачут!..» Найтись, привлечь внимание старшего начальника, с достоинством подать себя — мастер. На последних сборах предстал Кулев перед штурманом ВВС, одним из столпов воздушной навигации. Молва не связывала с флаг-штурманом геройских подвигов, он был носителем и олицетворением иной ипостаси летного дела — штурманской точности. Столицы многих стран рукоплескали перелетам, в которых он, навигатор, ушедший в революцию из гимназии, неизменно участвовал также и в качестве переводчика. Так вот, вводную метра Кулев парировал в момент: «Путевую скорость определяю методом Майера!» — «Почему Майера?» — сверкнул стеклами пенсне флаг-штурман. За столом — вся его свита, небесные Колумбы, творцы и блюстители канонов НШС — наставления по штурманской службе. «Навигационная наука не точная, как говаривал капитан Врунгель!» — браво ответствовал старший лейтенант, зная неотразимость в таких диалогах находчивой шутки. Флаг-штурман, «классицист», как он себя называл в память о гимназии, дававшей навык строгого мышления, арапистых штурманов не жаловал. За труды, положенные им в основание отечественной воздушной навигации, за умение единолично править обширной штурманской епархией, с умом и тактом отстаивая ее интересы во всех инстанциях, вплоть до высших, прозван он был «царем Борисом». И уже готов был высокий судия произнести свое «Нуте-с, милостивый сударь!», с чем обычно приступал к монаршему посрамлению и публичной выучке невежественных душ, когда внимание его привлекла пометка, заблаговременно сделанная в списке против фамилии Кулева: «к.ш.», курсы штурманов, и означавшая, что экзаменуемый — выпускник ШМАСа, в начале войны посланный на курсы штурманов. А курсы — детище флаг-штурмана. Он хлопотал о них, добиваясь срочного, вне всякой очереди, создания, с цифрами в руках показывая, что для ста полков одни авиационные училища, только училища, штурманов не наготовят... Но и курсов, в первые месяцы войны посланных на брянский фронт, Кулев толком не окончил, был аттестован по текущим оценкам. Типичный практик военного времени, без сколько-нибудь серьезного фундамента. Нахватался вершков. «Методом Майера...» «Спасал Еременко», — шепнул, подкрепляя условную пометку «к.ш.», начальник сборов, знавший Кулева, как и многие, понаслышке. Собственно, спас Еременко, раненного осенью сорок первого года, летчик Павел Кашуба, посадивший свой самолет километрах в семи от фургона с рацией РСБ, где дежурил Степан, так что радист и пилот даже не встречались. За спасательным рейсом, однако, за его перипетиями и последствиями Кулев следил пристально и ревниво. Узнав, что Кашуба на пути к дому восстанавливал ориентировку тринадцатым способом, то есть опросом местных жителей, Степан думал: «Я бы так не оплошал!» Когда дошло до него, что Еременко выхлопотал своему спасителю квартиру в Москве, на Ленинградском шоссе, в одном доме с известным писателем Симоновым, Степан сокрушался: «А мог бы мне!» Сюжет с генералом пользовался у слушателей большим успехом, драматичная история всех увлекала. Он рассказывал ее изредка, к подходящему случаю, совершенствовал, оттачивал детали. Понемногу эпизод под Борщевым в его устах менялся: летчик Кашуба сходил со сцены, а на первое место выдвигался штурман Кулев. И теперь, пол-тора года спустя, в дивизии, говоря о Кулеве, мало кто не добавлял: «Тот, который спас Еременко...» Этот развернутый эпитет, дошедший до армии, и пустил в ход начальник сборов, чтобы поддержать Кулева. «Александра Ивановича? — живо отозвался флаг-штурман, слегка склоняясь в сторону инспекторов-полковников: не угодно ли, товарищи, каков орел? — Шумная баталия! И «Красная звезда», помнится, выступала... Послушаем! — предложил инспекторам флаг-штурман. — Александр Иванович специально заходил к командующему, делился впечатлениями...» Кулев обмер. «Специально заходил... делился...» Не о Кулеве же рассказывал Еременко! И флаг-штурман, надо думать, знает, как действовал удостоенный звания Героя летчик, вывозя генерала. «Повинную голову меч не сечет, — решался Кулев на признание. — Бес попутал... сам не пойму...» Ни жив ни мертв, со взъерошенным загривком, стоял пунцовый Кулев перед высоким синклитом. «Было дело... как бы это... да...», — бормотал он, потупившись; его седые реснички, создававшие впечатление разноцветных глаз, придавали лицу штурмана жалкое, потерянное выражение, признание с языка Кулева не шло. Экзаменатор, приняв лепет боевого штурмана за смущение скромницы, не утерпел и сам принялся пересказывать инспекторам узнанную от командующего ВВС историю, где героем выступал уже не летчик, тем более не радист, а раненый генерал, руководивший войсками с носилок. Контрольного вопроса, который поставил бы все точки над «i», флаг-штурман Кулеву не задал: завтра у штурмана — боевая работа. Улыбкой ободрил старшего лейтенанта. Полковники, держась курса, взятого кормчим, учтиво помалкивали. На том и кончился короткий эпизод. Перенесенный, однако, в тесный мирок полка, куда сразу после сборов с повышением в должности был назначен Кулев, перенесенный в будни, где «мессера», маршруты, потери перемежаются радостями банного дня, юбилейного боевого вылета, премиальной стопки за уничтоженный паровоз, контакт с высшим среди штурманов должностным лицом, едва не пригвоздившим Кулева к позорному столбу, силой живого воображения штурмана и сложившейся инерции обернулся к его же выгоде. Выделил Степана, главное — придал ему, новому в полку штурману, значительность. Он, конечно, не сидел сложа руки, понимал, как действовать: нюх у Степана развит. За два дня сборов он столько выведал, такого поднабрался и привез, что просто — ах, заслушаешься. Флаг-штурман-то, оказывается, был оклеветан, подведен врагами под монастырь, смещен. Дошло до Сталина. Сталин лично вмешался, восстановил справедливость. Так что теперь первый навигатор на своем посту прочнее прежнего. Отблеск этого могущества словно бы упал и на старшего лейтенанта Кулева. Замечен, как говорится. В экипаж младшего лейтенанта он потому поставлен, что лучший разведчик в полку — Дралкин, а по должности старший лейтенант чуть не на три ступени выше своего командира-тихони... Дралкину в какой-то мере лестно: такой удалец на борту, — но чтобы очень Григорий возрадовался, воспылал какими-то надеждами, не сказать. Скорей встревожился. Благословение флаг-штурмана делает старшего лейтенанта неприкасаемым, летчика, напротив, сковывает... Но свой урок на северо-западе экипаж Дралкина отработал успешно. Со дня на день он должен вернуться в полк. Городок Р., задымленный пожарами, с разбитым вокзалом, без железнодорожного моста (опавшие фермы моста темнели над вскрывшейся рекой), производил впечатление островка, вдруг ставшего сборным пунктом авиации, устремившейся на юг России. Ежедневно взамен бывших наземных эшелонов прибывали сюда «дугласы», транспортируя штабы и службы маршевых полков, пополнялся техникой полк ПВО, стоявший в Р., вводились в строй самолеты из местных авиаремонтных мастерских... Если бы гвардейцы, мастера разведки, глянули с птичьего полета на прифронтовой городок, на его улицы, на дороги, они бы сразу установили, что транспорт движется в одном направлении, к передовой, что возле школ и клубов, отданных под госпитали, отсутствует скученность санитарных машин и повозок с ранеными, что нет во дворах походных кухонь, аппетитно дымящихся, когда матушка-пехота совершает марш-бросок и рада на ходу глотнуть чего-нибудь горяченького. Короче, «как пахарь, битва отдыхает» — могли бы доложить при виде этой картины разведчики. На фронте установилось затишье. Весеннее, апрельское затишье в дымке зелени над порубленными садами, с резкими слепящими красками ветреных, выбивающих слезы дней, с ласковым солнышком, под которое хочется выставить сметанно-белые после зимы плечи, с возможностью прогуляться вечерком в одной гимнастерке... Гвардейцы отмечали награду, выстраданную в боях за Москву, под Ленинградом, на Северо-Западном фронте, и городок, пробуждаясь к жизни, праздновал «гвардию» вместе с ними. Репродукторы на столбах все дни играли марши, горожане, особенно мальчишки, с удовольствием слушали, как репетирует и исполняет давно не звучавшие мелодии музыкальный взвод. Всех пленил «Вечер на рейде», занесенный в город освободителями. Песню заучивали с голоса, ловили в репродукторах, переписывали. Она как нельзя лучше отвечала общему настроению: авиаторы, прибывшие в Р., тоже были на рейде; нацеленные на юг, на Ростов и дальше, они тоже готовились в путь. Гвардейцы, правда, не знали, проследуют ли они в общем порядке или будут направлены в сторону курского выступа, но и гвардия ждала на рейде, и щемящий припев «Прощай, любимый город» находил отзыв и в гвардейских сердцах. На третьем году войны впервые прорвалась в мелодии и словах боль кровавой битвы... Господи, с каким самозабвением, с какой жалостью к себе и беспощадностью выпевались слова «уходим завтра...». Песня ли тому причиной, или весна, или поднимавшийся из пепла городок, или все вместе взятое, но казалось, что передышка после Сталинграда, первая за два отчаянных года, охватывала весь фронт, от полуострова Рыбачьего до черноморского селения Мысхако. Хуторок в сорока километрах от Р. с появлением в нем летчиков-бомбардировщиков заметно оживился, границы его раздвинулись за счет аэродромных балков и сторожек, наскоро сколоченных из досок, которыми обшивали самолеты, поступавшие на фронт по железной дороге. В один из таких домиков, где размещался узел связи, штурман Кулев, только что с маршрута, не вошел, а вломился, распахнув входную дверцу на слабых петельках, с нетерпеливым вопросом: «Как связь?» Не зная телефонных позывных, расписания дежурств, он был уверен, что Дуся в Р., на месте, ждет его. И точно. Дуся из штаба не отлучалась, слышимость была отличной. — Я здесь! — выпалил Степан, оглушая ее известием. — Я знаю! — в тон ему откликнулась Дуся. Она следила за перелетом экипажа, знала о посадке Дралкина в своем полку, на хуторе. Сюрприза ни с той, ни с другой стороны не вышло, их обоих это обрадовало. — Долетел, не упал, — говорил Степан, крепко прижимая трубку, вслушиваясь в ее голос, дыхание, по-своему толкуя междометия и паузы. Вдруг что-то щелкнуло, Дуся исчезла. Степан стал усиленно дуть в мембрану. — Я тут, я тут! — знакомо, радостно объявилась Дуся. — Что в хозяйстве? — спрашивал он о дивизии, о новостях, которыми живут полки: кто не вернулся, кто отличился, какие веяния «в верхах»? Дуся, зная интересы Степана, раздобывала для него информацию через машинистку штаба, неговорливую девицу с претензиями. — Я соскучилась, — пискнула Дуся. Он живо представил, как, склоняясь к аппарату, спиной к штабным, произносит она слова, которые могут все услышать. — Понял, — улыбнулся Степан. — Нет проезда. Развезло. Послали за горючим трактора, и трактора завязли, — личных объяснений по телефону он избегал. — Сорок километров в авиации не расстояние... — В авиации — да, — подхватил, согласился Степан. В первое время после его ухода из полка им добрую службу сослужил приятель, летчик эскадрильи связи: вечером, когда снималась готовность, он увозил Степана к Дусе, а на рассвете доставлял его обратно — всего-то двенадцать километров, только взлетел, и сразу садись. Высаживал штурмана прямо возле «пешки», иногда на задания Степан уходил без завтрака, но полным сил, голова работала ясно. — Не расстояние, — укорила его Дуся. И во второй раз, не остерегаясь, повторила: — Очень соскучилась. — Какие новости еще? — уходил Степан от объяснений. — Все празднуют, звание отмечают. Снова что-то затрещало в трубке, снова голос Дуси пропал. — Але, але! — взывал Степан. — Я тут, я тут! — Кабы тут... Это я — тут, а ты вон где... — Так в чем же дело? — Трактора завязли, трактора не идут... Я говорю, и мы отметим! — Не знаю. — Отметим. Отметим, как подобает. Дни рождения, награды, другие выпадавшие им светлые денечки они отмечали вдвоем. Степан говорил: мне никто не нужен, только ты. Хорошо отмечали. — Некоторые у вас до того допраздновались, что пришлось вызывать патруль. — Дуся в двух словах передала чепе со штурманом-солистом. — Твоего Дралкина ругает... сказать не могу как. Последними словами. — На ушко расскажешь!.. Обнимаю!.. В Р. пристанищем и местом обитания летчиков служила землянка-гостиница, метров сорока в длину, с двумя дымоходами, известная под названием «Золотой клоп». Лошадиная подкова, вкось прибитая над ее входом, как на собственной шкуре проверил Афанасий Чиркавый, житья в ночлежке не скрашивала, и дальневосточники, шедшие на юг по той же трассе, в Р. — Афанасия уже не застали — улетел. Алексей же Горов пребывал в возбужденно-сосредоточенном состоянии духа: нехоженая трасса к фронту ему по силам, по плечу. Старт взят удачно, треть пути пройдена, финиш близок. На жилищно-бытовые неудобства он внимания не обращал. Какое они имеют значение! Когда капитан спустился в землянку, глаза его разбежались: справа и слева вдоль прохода, на первом и втором этажах крепко поставленных нар металлом боевых наград сияли гимнастерки. Двигаясь по проходу, глядя перед собой, Алексей чутким боковым зрением тыловика отмечал сияние вожделенных «боевиков», орденов боевого Красного Знамени; в некоторых случаях они монтировались по два, по три в ряд, к ним примыкали другие подвески. «В чешуе, как жар, горя, тридцать три богатыря! — восхитился Житников, забрасывая наверх свою куртку. — Какое общество... Какой народ!..» — «Обыкновенный народ, русский, — заметил гвардеец-старшина, скучавший на нарах. — Ты, парень, на бляхи-то не зарься, — добавил он дружелюбно. — Ты лучше спроси, найдется ли тут кто, чья дорожка была бы без колдобин. Вон Георгий Павлович, портянки сушит у огня, мой командир...» Назидательная струнка, как всякому старшине, была ему свойственна, а история Георгия Павловича, тут же и сообщенная, имела такие зигзаги: в отпуске перед войной Георгий Павлович женился, прикатил в свой полк с молодухой, донской казачкой, а тут ему приказ в зубы: весь командный состав переведен на казарменное положение, извольте расписаться. Лейтенант туда-сюда, поимейте жалость, молодая жена... Категорически — в казарму: приказ наркома. Ах, так... Лейтенант заявление, поданное было о приеме в партию, — назад. Продемонстрировал. А штурман его экипажа — комсорг, он своего командира-лейтенанта, как проявившего незрелость, на комсомольское собрание. Что спасло молодожена, так это орден, полученный за финскую... Майор он теперь, командир эскадрильи. Бомбил Берлин и Кенигсберг. «Герой Советского Союза, — говорил старшина, довольный произведенным впечатлением. — С тем своим штурманом, понятное дело, расстался. Год воюет, не меняя экипажа. И штурмана вывел в Герои...» Такой пример новичкам. Такой повод подумать о контрастах жизни. Долго ворочались на верхотуре дальневосточники, переговариваясь между собой; сон, их сморивший, был глубок и крепок. Алексею Горову снилось, будто он летит над тайгой, вдруг нить маршрута теряется, он не понимает, где он, ждет таежного кряжа, но ответ капитану дают не горы, а летчики-фронтовики. Они приходят ему на помощь, великодушные и знающие. «Откуда «ЯКи»?» — удивляются фронтовики, собравшись на бесснежном ростовском аэродроме. «С Дальнего Востока...» — «Смотри-ка... И кто же их в такую непогодь привел?» — «Капитан Горов!» — «Как справились с маршрутом, капитан?» — спрашивает Горова моложавый генерал. «Что же, минутка за минуткой, так и притопали...» — «Минутка за минуткой!» — смеется генерал, предлагая ему закурить, чиркая спичку за спичкой. «Спички ростовской фабрики, — весело говорит генерал. — Фабрика сгорела, спички остались...» Ранним утром Горова известили, что на Ростов никого не выпускают. На Ростов объявлен запрет. Алексей подумал, что гвардейское веселье захватило диспетчерскую службу, служба тоже загуляла. Он был слишком занят собой и не искушен, чтобы почувствовать опасность разлитого в воздухе покоя, уловить тревогу, насторожиться, призвать себя к ответным действиям. Помнить о том, что покой преходящ, обманчив, что за песнями и плясками вызревает угроза, спутница затишья, всегда вероломная, что на угрозу надо отвечать решением, безошибочным и быстрым, Горов не привык. О том, как податливы старые трещины на такие удары, он вообще не думал. ...Подслеповатая землянка оперативного дежурного аэродрома Р. встревоженно гудела. — Какой запрет? Откуда? Нас с завода по тревоге гнали, метлой, чтоб духу нашего не было! Вам, говорят, зеленая улица, через сутки быть на месте! — Вчера без ужина, сегодня без завтрака... Ничего себе дыра! — Я веду группу с Дальнего Востока, — веско, перекрывая других, подал голос Горов. — Все претензии полковнику Челюскину! — отражал нападки летчиков оперативный дежурный, ОД, левой рукой отставляя полетные листы, поданные ему для получения визы на вылет. — Кто такой?.. Не знаем Челюскина!.. Где воевал?.. Не слыхали! — Полковник Челюскин — начальник гарнизона... — На кой мне ляд этот гарнизон? Мне Тихорецкая предписана, меня в Тихорецкой ждут! — И в Краснодаре! — К Челюскину! — повторял ОД. К полковнику, естественно, никто не шел, хотя бы потому, что где он — неизвестно, а оперативный, в стеганом ватнике защитного цвета и шлеме на рыжем меху, своим полуштатским видом оставлял какие-то шансы на «добро»; было такое впечатление, что с оперативным можно договориться. — Я веду группу с Дальнего Востока, — повторил Горов так, будто долгий путь от Тихого океана до верховий Дона он прошел воздухом и негоже задерживать столь опытного ведущего, когда до Ростова — рукой подать... — Кто был первым летчиком? — спросил капитана ОД. — Икар, — ответил начитанный авиатор Горов. — А первым штурманом? Капитан молчал. — Матрос Железняк был первым штурманом, — кротко разъяснил ему дежурный. — Почему Железняк? Этого вопроса только и ждал полуштатского вида ОД. Роль просветителя он исполнил с большим, нескрываемым удовольствием. — Он шел на Одессу, а вышел к Херсону, вот почему! Одни проглотили пилюлю, другие возмутились — гомон в землянке возрос. В разгар спора к столу дежурного молча, достаточно ловко и деликатно продвинулись три летчика, с головы до пят одетые в кожу. Мягкую, черепичного отлива, скрипящую на сгибах кожу, рассеченную никелем застежек-«молний». Такой комплект союзнической амуниции, как на каждом из вошедших, можно было видеть разве что на полковнике, на генерале в чине командира дивизии и выше... Все трое были в расцвете молодых лет и чем-то неуловимо между собой схожи. Пожалуй, больше, чем заграничная обмундировка, сближало их выражение радушия и умиротворенности на молодых, разгоряченных ходьбою лицах; всем троим как будто передался покой, разлитый в чистом воздухе верхнего Придонья, внесенный ими в землянку, и этим редким по военной поре чарам должен был теперь противостоять оперативный... Тут надо пояснить, что дружная в тот год весна превратила все аэродромы южного участка трассы (сплошь грунтовые, других площадок не было) в месиво. Р. являлся последним пригодным для авиации городком. Истребители, нацеленные на Ростов, оказались перед необходимостью беспосадочного прыжка — высокой навигационной точности, снайперского прыжка. Не только необходимого, но и безотложного, поскольку немецкое командование противостояло нашим действиям на юге оперативно и находчиво. Именно здесь пытал свое счастье противник, надеясь взять реванш за Сталинград, вводя в бой авиасоединения с крымского и украинского плацдармов. Замысел врага сводился к тому, чтобы завязать и выиграть весеннюю битву в воздухе, знаменитое кубанское воздушное сражение, как о нем заговорили уже в конце апреля. Серьезный урок Харькова, в феврале освобожденного, а в марте вновь сданного захватчикам, побуждал Ставку к энергичным мерам по усилению нашей авиации, особенно истребительной, на юге. Летчики, застрявшие в Р., скорее чувствовали это, чем знали. В голове воздушного эшелона, призванного изменить соотношение сил на важном участке фронта, оказалась эскадрилья капитана Афанасия Чиркавого, которому в Р. не сиделось, которому маяться здесь без всякого дела было тошно. Протяженность незнакомого маршрута равна предельности дальности «ЯКа»? Тем лучше! Чиркавый поднял своих истребителей и ринулся вперед напропалую. «Он шел на Одессу, а вышел к Херсону»! — намекнул дежурный на результат его броска. Даже небольшое уклонение от маршрута делало выход на Ростов невозможным, — горючего, чтобы исправить ошибку, встать на истинный курс, в баках истребителей не оставалось. «ЯКи» падали в степи, плюхались на живот. Вместо притока свежих сил, ожидаемых фронтом, — небоевые потери, чепе... Все пролеты на Ростов закрыли. Было решено включить в работу самолеты-лидеры «ПЕ-2», благо в Р. находятся бомбардировщики-гвардейцы. Они-то и отведут, «отлидируют», как говорят в авиации, истребителей на Ростов. И фронту быстрая подмога, и «ЯКи» в сохранности, и гвардия при деле. — Без лидеров никто от нас не уйдет, — повторял оперативный дежурный. — Афоню-то Чиркавого перед вылетом кто-нибудь проверял? Или так, пустили на самотек? А ведь он еще под Старой Руссой был замечен в художествах, когда цели перепутал! — Под Старой Руссой!.. Он здесь из шинка на третьей улице за линией не вылезал. Не просохнувши, поди, и дунул! — Один портачит, всем отвечать! — Только с лидером! — стоял на своем оперативный. — Будь то из Хабаровска, будь то из Москвы — с лидером! Переворачивая поданные ему полетные листы двупалой культей, изуродованной шрамами, ОД быстро взглядывал на каждого из трех летчиков, подошедших к столу. — На юг, на юг, — приговаривал он, заметно оживившись, проставляя в бланках разрешительные закорючки. — Под Краснодар? Там сейчас жарко!.. — Зачем Краснодар? Нам в Ростове хорошо, — отвечал дежурному летчик, занимавший место посреди троицы, на голову ниже своих товарищей. Горов не мог оторваться от его сумрачно сдвинутых бровей и живых, восточного рисунка глаз, диковато игравших. — И сильно Ростов пострадал? — спросил ОД. — Пекарня работает, кино дают, танцы под баян, — ответил летчик, сгребая со стола готовые документы и запихивая их, не глядя, в планшет. — Товарищ командир, а ведь парашютов-то у нас нет! — воскликнул он, не скрывая своей и товарищей, так сказать, технической неготовности к вылету, разрешения на который столь тщетно домогались собравшиеся в землянке. — Разве? — спокойно переспросил тот, кто назван был командиром. В одной руке он держал перевязанный тесемкой газетный сверток, и по тому, как он его держал, Горов понял, что летчик стеснен поклажей, не хотел бы привлекать к ней внимание, — Улетели наши парашютики с головным эшелоном. Тю-тю. Отпускников оставили ни с чем. — Но моторные чехлы — на месте? — спросил командир, как если бы речь шла о том, произведена ли заправка бензобаков горючим. Это придало его вопросу комизм, оцененный землянкой. — Как не быть, — в тон командиру, с полной серьезностью ответил летчик. — Очень хорошие моторные чехлы. — Чистые? — С завода. Ваши пирожки, товарищ командир, не пропахнут. — Полетим на чехлах, — сказал командир, уводя домашний сверток от любопытных глаз, недовольный шуткой летчика. Только пирожками он и был обеспокоен. В парашютах все трое нуждались не больше, чем в закорючках оперативного на полетных листах. — На чехлах даже удобней! — заверил темноглазый командира и подмигнул Горову: — Мягче! Фронтовая вольница, мечта дальневосточника, прошествовала мимо него во всем своем великолепии, в скрипящей коже «геройских» курточек... После долгой паузы капитан сказал оперативному: — Кому-то можно, а кому-то — нет? — Амет-хану Султану, командиру полка Шестакову и штурману того же полка Королеву — можно, а, — дежурный заглянул в полетный лист, — а капитану Горову — нельзя... Поднявшись из сумрачной землянки, летчики, как водится, потоптались молча возле входа, привыкая к свету, солнцу, к ручейку под ногами. Бравада, с которой они только что вышли из затруднения, не освобождала их от привычки к парашюту. Что там ни говори, а отсутствие ранца, плотно набитого спасительным шелком, перед вылетом, чувствительно, заметно. На волжском берегу, в засаде, готовясь вдвоем сработать за эскадрилью, Миша Баранов, набираясь сил, подремывал на парашюте... «Миша, Миша, — подумал Амет с болью, — почему не выбросился с парашютом? Что помешало? Ранение?..» Смерть, подстерегая летчиков, прячет улики. И два месяца назад, унося Баранова, позаботилась, старая, о тайне: никто не скажет теперь наверняка, что стряслось во время тренировки, когда самолет Михаила пошел полого к земле и взорвался на окраине Котельникова. Судорога, как следствие ранения в ногу? Потеря сознания? Попытка спасти самолет? Амет-хан за всю войну ни разу не был ранен. Вспоминая Михаила, он невольно думал об этом как о причине, не позволявшей ему мысленно поставить себя в положение Баранова, стопроцентно проиграть его ситуацию. Миша и тут его превосходил... Хоронили Михаила Баранова на открытом степному ветру погосте, среди поржавевших крестов и жестяных облупившихся звезд, рядом с могильным холмом, укрывшим солдат — освободителей Котельникова. Место захоронения выбирал Амет-хан Султан. Тщетно искал он возвышение или открытый, заметный прохожим участок. «Вернусь с войны, — сказал Амет-хан, — воздвигну Михаилу памятник». Он так и сказал: «воздвигну». Летчиков истребительных и штурмовых полков на фронтовых аэродромах хоронили редко, и в том, как Амет-хан исполнял принятые им на себя обязанности распорядителя, не было естественной, казалось бы, для суровой годины привычности и сноровки, а замечались растерянность и беспомощность, спутники горя. С угрюмым ожесточением одолевал Амет-хан возникавшие перед ним преграды. Первая из них — где достать гроб. В полку — ни теса, ни мастера, ни инструмента... Амет-хан стал подумывать о саване. Мастеровой человек, он сам бы его раскроил и сшил, как делали это, соборуя усопших, женщины в близких им семьях и в соседних домах родного селения у подножия Чобан-Кая... Но саван, естественно, отпадал. Кто-то сказал, что в семи верстах от Котельникова стоят выведенные в резерв саперы, у саперов все есть. Амет-хан кинулся туда и под вечер привез в полк домовину. Потом не знали, как увеличить фотокарточку Михаила; выставлял свои условия пищеблок... Амет-хан нервничал, раздражался, вскинув руки, бурными речами, облегчения ему не приносившими. Лопаты, рабочую силу поставил БАО, взявшийся также соорудить скромное надгробие. Музыки не было, цветов не было. «Гроб надо украсить, — не смирялся с прозой быта Амет-хан. — Убрать по-людски, как подобает...» Ждали командарма Хрюкина. Личные впечатления опирались на жизненный опыт Хрюкина, в котором он полагал свое главное, хребтом добытое богатство. «Мой трудовой стаж — четверть века», — говорил тридцатитрехлетний генерал. И добавлял: «Знать, что взять, тоже важно». И верно. Луганская школа военных летчиков встретила добровольцев партийно-комсомольского призыва подсыхавшим на солнцепеке транспарантом: «Летчик должен обладать высоким воинским духом, основанным на гражданской доблести». Все добровольцы хотели летать, он, староста прибывшей партии, хотел сильнее других. В словах обращения было нечто лестное для него, поскольку определенные гражданские достоинства за ним, надо думать, признавались: к двадцати двум годам побывал он и в секретарях райкома комсомола и в депутатах горсовета. Но гражданская доблесть как основа воинского духа? Что такое гражданская доблесть? «Тут треба разжувати...» Как бывает с людьми, не сумевшими в свой срок начать учение и потом всю жизнь ненасытно жадными до знаний, он истолковал про себя гражданскую доблесть как грамотность. Как образованность, широту кругозора. Это достоинство представлялось ему в человеке наивысшим. А самым низким он считал черствость души. Черствость и холод женского сердца. Пройдя Испанию, пройдя Китай, Тимофей Тимофеевич углубил свой взгляд на предмет: умение стоять и биться за правду, за справедливость, считал он теперь, — вот что такое гражданская доблесть. В летчиках, желавших слыть советскими асами, он прежде всего нащупывал эту жилку, а уж потом смотрел, чему отдавать предпочтение: «силовому» пилотажу (когда «шарик свищет в лузу») или эластичному, ювелирному (когда экспрессия и темп повинуются чувству гармонии. Да, и воздушному бою свойственна некая гармония, залог совершенства). При прочих равных условиях решающим было число уничтоженных вражеских самолетов — лично и в группе. Так формируемый, полк сложился в главную ударную силу истребительной авиации фронта и одновременно — в ее мозговой трест. Часто туда наезжая, Тимофей Тимофеевич с головой погружался в интересы собственно летной среды, признанием которой дорожил, с мнением которой считался. Если Амет-хан, быстрым взглядом из-под насупленных бровей словно бы стрелявший в незнакомца вопросом, все для него определявшим: «А что ты сделал для победы?» — был барометром настроений, боевого духа, то Михаил Баранов выступал верховным судьей в безбрежной сфере воздушного боя. На разборах Хрюкин первым делом отмечал его присутствие. Начинал, однако, командарм не с Баранова. Начинал он с одежки, с несбыточной своей мечты видеть асов принаряженными по заветному образцу, добротно, красиво, с шиком. Сообщал, сколько выделено для полка гимнастерок, когда будут доставлены сапоги. «Лейтенант Кантонистов! — поднимал генерал новичка, с третьей попытки попавшего в полк («Согласен на понижение в должности и неполучение гвардейской надбавки», — писал лейтенант в рапорте, но чашу весов в его пользу склонил совместный с сержантом Сузюмовым бой против «юнкерсов», Хрюкин его хорошо помнил — 14 сентября, Мамаев курган. И ночь без сна, когда он шлифовал текст приказа, доведенного на рассвете до всех полков армии). — Ваше мнение о давешней погоне Амет-хана Султана?» — «Считаю, что товарищ командир погорячился», — ответствовал Кантонистов, не моргнув глазом (прямота и откровенность суждений были условием проводимых Хрюкиным разборов). «Погорячился Амет-хан», — соглашался с лейтенантом, душевно сожалел о случившемся генерал, не глядя в сторону замершего, как изваяние, без кровинки в лице Амет-хана. «Капитан Баранов, в чем, вы полагаете, главный урок Сталинграда? Я имею в виду воздушный бой. На что следует опираться?» Выводам, урокам Сталинграда суждена долгая жизнь, а сейчас на память капитану приходит Ельшанка, кодовый сигнал «Атака...», и говорит он о том, что вынес из боя непосредственно. «Раскованность, раскрепощенность летчика в боевом строю». Хорошо говорит, емко. Есть о чем подумать и рядовому истребителю и командарму. «В интересах строя?» — уточняет генерал, опять-таки не глядя в угол, куда забился Амет-хан. («Погорячился командир...» — и кто берется рассуждать, кто вякает? Адеха Кантонистов. Сосунок. Небось, явившись в полк с единственным сбитым в загашнике, на задание Алеха не спешил. Совсем не спешил. Слушал, что рассказывает Амет-хан, возвратившись из боя, да ждал, когда его очередь подойдет, когда Амет-хан даст ему провозной на Тракторный или на Питомник...») «Совершенно справедливо, — подтверждает Баранов, — В интересах строя...» Кто знает, насколько хватит Амет-хану полученной острастки. Сделана она вовремя, всеми наличными силами... Тепла, радости подобного общения штабная жизнь Тимофею Тимофеевичу не давала и дать не могла. Он возвращался к себе повеселевшим, с приливом сил, охотно брался за нерешенные дела. ...Не дождавшись Хрюкина к панихиде, надеялись увидеть его на поминках. Не приехал. Значит, не смог. Да, Южный фронт наступал, рассчитывая с ходу вступить в Донбасс, дел у командарма было невпроворот, но не одни армейские заботы помешали ему проститься с Михаилом Барановым, Не одни они. Вначале Тимофея Тимофеевича смутило сообщение: к Михаилу Баранову приехала мать. Не опустив телефонной трубки на рычаг, не отвечая на обращенный к нему вопрос, он от всего отключился. Наталья Арсентьевна, родная мамочка, непрошено явилась ему в мыслях. Сила обиды, боли, причиненной ему Натальей Арсентьевиой, живучесть вызванного ею страдания были ни с чем не сравнимы, Отходчивый, незлопамятный по натуре, Тимофей Тимофеевич ничего не мог с собой поделать, стоило ему вспомнить себя, семилетнего мальца, стоящим посреди чужого, чисто прибранного двора, оглушенного лаем широкогрудой овчарки с черной пенистой пастью, рвущей цепь, охваченного чувством, которому нет названия, но которое означает несчастье, беду, навлеченную на него этой женщиной. Двадцать лет спустя, после Китая, Наталья Арсентьевна разыскала его, ставшего Героем и генералом, пожаловала к нему в гости. Он встретил ее на Казанском вокзале — еще статную, цветасто одетую, с жилистыми натруженными руками солдатской прачки. «Здравствуй, Тимоша». — «Здравствуй, мать», — приложился он к незнакомым, мягким щекам, промытым огуречным рассолом, чувствуя подступившую к сердцу боль, — как в черное утро загубленного ею детства, когда Наталья Арсентьевна привела своего Тимошу за руку на просторный двор богатеев Верещаков, чтобы отдать его в найм, в батраки, сказала, что скоро вернется, и, мелькнув в тяжелой калитке юбками, навсегда для него исчезла... Приезд матери Баранова к сыну, задев чуткую струну, вызвал не боль, но стыд, приступ стыда за родную мамочку. А следом Тимофей Тимофеевич узнал: мать Михаила не застала сына в живых. Бессильный перед горем незнакомой женщины, сразу ставшей ему вдвое дороже, он потерялся... Как быть? Как к ней выйти, как встретить? Если бы еще он мог сказать: «В бою, геройски...» Нелепость, нелепость, нелепость... Чем утешить? «В бою, геройски» — да... Но все случилось в тылу, в Котельникове, по ходу тренировки. Дать РП, руководителю полетов, неполное служебное... Нет, полное служебное несоответствие. Полное! Ну, а Баранова — нет. И вина перед матерью — на нем, командарме, не обеспечившем порядка, который бы... Что ей сказать? Какие слова? Он не знал. ...Когда, теснясь, мешая друг другу в дверях, выносили из клуба останки летчика, к деревянному крыльцу подкатил «виллис» генерала-пехотинца, колесившего по улочкам поселка в поисках помещения для медсанбата. «Кого хоронят?» — спросил генерал. «Летчика Баранова». — «Сталинградца Баранова? Из армии Хрюкина?» — «Да». Молодого Хрюкина генерал встретил однажды в штабе фронта, командующий как раз решал вопрос, где, на каком берегу базировать авиацию. Летчика Баранова генерал в лицо не знал, но имя это слышал, связывая с ним, по обыкновению пехотинцев, те удачи, какие случалось наблюдать в воздухе, и прежде всего августовский удар по немецким танкам, прорвавшимся на Сталинград в районе Рынка. Там, на исходе дня, с горсткой народа, оставшейся от дивизии, готовился генерал к своей последней атаке... Да, помощи никакой ниоткуда не ждали. Прижатые к воде, не слыша соседей, не о том уже думали, отбросив пустые диски автоматов, снимая гранаты с предохранителей. Самолеты появились, как в кино, в последний момент. Как в немом кино, без звука. Солнце село, ранние августовские сумерки сгущались... налетели из-за Волги, как в кино. Кто их ждал оттуда? Сказка. Кому ни скажи, не верят. Из восьмерки «ИЛов» уцелел, убрался восвояси только один. Солдаты говорили: «Баранов...» Генерал решил так же: Баранов. Вот где пришлось свидеться. Молча, жестом придержав сошедших с крыльца людей, генерал неторопливо и властно изменил порядок траурного шествия, сообщил ему некоторую торжественность, придал характер церемониала. Водителя полуторки, поданной в качестве катафалка, он отправил пустым в направлении кладбища, велев на выезде из поселка остановиться и ждать. Потом генерал, знаток и блюститель ритуала, в печали обошел заколоченный гроб. Его тесовый верх и бока по догадке и настоянию Амет-хана были усеяны крупными алыми звездами, отпечатанными через трафаретку. Генерал понял так, что это — знаки звездного купола, свода, колыбели и усыпальницы смелой души. Амет-хан, изо всех сил старавшийся перед генералом, шепнул ему: «Сбитые!» Страдая от необходимости разъяснять окружающим свой замысел, добавил: «Двадцать три штуки убрал... Полк двухэскадрильного состава...» — «Полк! — генерал значительно поджал губы. — Двадцать три штуки... А на «ИЛе» Баранов не летал?» — «Нет». Стало быть, в жестоком бою против танков в районе Рынка летчик Баранов не участвовал. «Будет ли Хрюкин?» — осведомился генерал, рассчитывая — задним числом, с большим опозданием, — признательно с ним объясниться. «Командарм своего участия не подтвердил». Да, не только фронтовые заботы, не они одни помешали Хрюкину проститься с летчиком... — Золотую Звезду Героя и ордена — вперед, — негромко скомандовал генерал. Подставив плечо под невесомую ношу, он взмахнул белым платком. Навсегда полоненный августовским закатом в районе Рынка, генерал каждой панихидой, на какой ему случалось бывать, воздавал должное тем, чей прах смешался с дымами разрывов и растаял над темной Волгой бесследно. Лица стояли перед ним, как живые, имен, кроме Баранова, он не помнил ни одного... ...В мыслях о последних проводах Михаила Амет-хан налегке, без парашюта, направился к своему «ЯКу». Лейтенант Павел Гранищев, товарняком прикативший в Р. за отремонтированным истребителем, осаждал вместе с толпой двери летной столовой, пока не вывалилась оттуда компания разомлевших летчиков с аккордеонистом во главе. Тамбур, взвинченный ожиданием свободных мест, встретил ватагу матом. «Вася, любимую!» — скомандовал в ответ предводитель капеллы. Маэстро с готовностью исполнил перебор, и молодые глотки в несчетный раз грянули: «Иду по знакомой дорожке...» Гранищев, со своей обеденной ложкой за голенищем, ринулся в зал, клубившийся паром, в очередь к раздаточному окну... Лейтенанта занесло в Р. впервые, однако он был наслышан о городке. Получая командировочное предписание, летчик знал, что подходы к здешнему аэродрому с юга затруднены линией высоковольтной передачи, а с востока — оврагом, что рулежные дорожки пролегают в разных профилях и также овражисты, что в «Золотом клопе» пульку расписывают не по гривеннику, а по двадцати и тридцати копеек и что начальник местного гарнизона полковник Челюскин крут на суд и расправу. Был лейтенант осведомлен и относительно домика на третьей улице за линией, где истомившийся фронтовик с продпайком на руках и при деньгах всегда найдет приют и ласку... Гвардия заполонила городок. Гвардейцы-именинники — у всех на устах, у всех на виду. Отпраздновали награду, томятся бездельем — как говорится, пришлым вольготно, старожилам беда: требуют особого к себе отношения, обидчивы, скандалят, выясняя отношения с девицами известного рода, прозванными «немецкими овчарками». «Как дети малые», — думал о них Гранищев, возвращаясь мыслями в Сталинград, сопоставляя нынешнее вольготное время с днями, прожитыми, как теперь ему казалось, в каком-то ознобе высшего напряжения и обнаженности чувств. Вспоминалась Павлу ночевка под первый его боевой вылет. Спать укладывались в каком-то сухом овине, пропахшем горячими отрубями, соломой, зерном. Майор Егошин, подгребая босыми ногами сено в свой угол, чтобы помягче было спать, остановился, не собрав охапки, в раскрытых дверях: приволжская степь гляделась в овин звездным небом. Ни одна звезда не падала. Летние звезды замерли и сияли как будто для них, нуждавшихся перед завтрашним боем в отдыхе. «Не вдруг увянет наша младость, — вскинул Егошин крупную голову, — не вдруг восторги бросят нас, и неожиданную радость еще обнимем мы не раз!» Босой, в белой, выпростанной наружу рубахе, русский мужик наслаждался звуком и смыслом пришедших ему на память стихов. Он, должно быть, знал впечатление, какое производил в роли чтеца, неловкость подчиненных при виде командира, впавшего в грех декламации. Но это только раззадорило майора.«Не стая воронов слеталась на груду тлеющих костей, за Волгой, ночью, вкруг огней удалых шайка собиралась...» Сипловатый, напористый голос, улыбка чтеца-любителя, притихший овин, уловивший в звучных словах ненавистную всем им силу разбоя, подмявшую полстраны: «Тот их, — читал майор, воодушевляясь, — кто с каменной душой прошел все степени злодейства, кто режет хладною рукой вдовицу с бедной сиротой, кому смешны детей стенанья...» Обыденность, мелочи сталинградских дней, какая-нибудь морока со «спаркой» или арбузная бахча — забывались, но в том, что имело отношение к Баранову, мелочей не было; в мыслях о близком, безвременно погибшем, живой к себе безжалостен: выражения его лица, глаз, его слова, суждения Павел перебирал в памяти бесконечно... Груз Сталинграда, груз потери давил Павла. А то, что впереди, — не легче... Огромно. До Ростова дошли, только до Ростова. Сколько городов их ждет, сколько надо сил... На ужин Гранищев не пошел — открыл сгущенку, достал из бортпайка галеты. Соседи по нарам, не в пример гвардейцам, были тихи. Старшина слева, разгрызая сухарь, печалился: «Какой может быть харч, какое питание, когда командир БАО себе жену из тыла выписал и назначил ее зав. столовой?» — «Смотря какая жена, — отозвался голос снизу. — Прошлый год в Ростове нас тоже муж с женой обслуживали. Весна, все на колесах, а питание давали — пальчики оближешь. Уж сколько я БАО перепробовал своим желудком, лучше ростовского не знаю...» — «Ты на ДБ три эф работал, что ли?» — «На них...» — «Это вас «мессера» подкарауливали и рубили на взлете?..» — «Да... Как выруливаем в Ростове на задание, так они над головой. Как по вызову». — «Причину-то знаешь?» — «Нет... Меня сбили, в другой полк попал». — «Ларчик просто открывался: на немцев в Таганроге наш стрелок-радист работал. Таганрог-то, как сейчас, был немецкий, немцы этого пленного стрелка на свою рацию посадили, эфир прослушивать. Радист срочной службы, всех своих товарищей-радистов по руке знал. Экипажи в Ростове начнут между собой активный обмен — ага, понятно, выруливают на старт. От Таганрога до Ростова рукой подать, меньше ста километров... Таганрогский залив, помню, замерзнет, мы на коньки, парус в руки и пошел, как буер... Некоторые до самого Ростова угоняли, обратно на поезде... Короче, «мессера» по команде радиста — в воздух, и тюкали наших на взлете, как хотели...» Соседи по нарам сперва держались уединенно и несколько загадочно. Между собой переговаривались негромко, намеками, примерно так: «Что, Егор, здорово, а?» — «Да уж погромыхали... Оглушили публику...» — «Как думаешь, он видел?» — «А может быть, и видел», — отвечал Егор, поразмыслив. Новички, связанные какой-то тайной, с трудом сдерживались, чтобы ее не разгласить. Может быть, они оберегали не тайну, не только тайну, а — открытость друг перед другом, потребность в которой так велика и так сближает молодых людей в виду опасности. «Сестра у твоей Алины есть?» — спрашивали Егора. «Есть». — «Напиши, пусть с собой привозит». — «С билетами трудно. Алина не знает, как и одной-то добраться. Сестра маленькая, в школу ходит...» — «Подрастет!» — «Сестра — не то, что Алина». — «Не то?!» — «Нет». — «Ты ей вызов послал или как?» — «Какой вызов? На основании чего? Сама решила: приеду». — «Пусть привозит сестренку. Война кончится — невеста будет... Как ты ее нашел, Алину?» — «Моя звезда...» Присели кружком возле печурки, выдвинув вперед запевалу, того же Егора. «Если будешь ранен, милый, на войне...» — слаженно повели вторые голоса, подчиняясь запевале, его не сильному, хватавшему за живое голосу. Бравые куплеты: «Наш товарищ весел и хорош», «Нынче у нас передышка» пропевались быстро; брала свое, — Павел снова вспомнил сухой, пропахший зерном амбар, — потребность в лирике, сосредоточенности: «Был я ранен, лежал в лазарете...», «Мама, нет слова ярче и милей...» Запевале подбрасывали заказ: «Татьяну». Егор, настроившись, завел «Татьяну», песню-тайну, грезу о том, чего не было, но что — предмет извечных желаний. И Павел уносился «Татьяной» в прошлое... — Что грустишь, лейтенант, айда к женщинам! Егор, запевала, набрасывая куртку, звал Гранищева на вечерний, — с расчетом на приятное знакомство, — променад... — Я из этого возраста вышел, сержант. Ночью они столкнулись у входа в землянку, и сержант-заводила увлек его за собой — слушать соловья... «Добро», переданное из Ростова, заждавшийся аэродром встретил гулом моторов, — негустая апрельская пыль вскурилась по овалу его границы. «ЯКи» вздымали серовато-прозрачные смерчи до высоты пятиэтажного дома; осанистые в сравнении с ними бомбардировщики «ПЕ-2», «пешки», стараясь двумя моторами, вздували облака, в которых могла бы укрыться башня московской радиостанции имени Коминтерна. Каждая группа «маленьких» получала своего лидера. Пока прогревались моторы, экипажи «пешек» обговаривали с истребителями предстоящий маршрут. Почти два часа воздуха, полная дальность «ЯКа»... Достоинства личных контактов между экипажами, такие очевидные, утверждались в лишениях и драмах, на опыте Сещи и Быдгощи сорок первого года, когда трое суток собирали силы и готовили посредством телеграфа совместный удар по аэродромному узлу противника, а бомбардировщики и истребители трех фронтов, привлеченные к налету, не встретились в воздухе; в страде отступления, сталинградского противоборства, Верхне-Бузиновки, Тингуты, Обливской, других операций, уже с участием делегатов связи, — правда, мало что дававших, поскольку штурмовики наскребли прикрытие как милостыню. Бесценный опыт, оплаченный кровью Сталинграда, перенимался в войсках повсеместно. Теперь личная договоренность перед вылетом — не только необходимость, но потребность, надежное условие успеха. Ревут моторы, припекает солнце, шаловливый ветерок пробегает за вороты расстегнутых гимнастерок, экипаж «спекулянта», «ЛИ-2», разделившись поровну, режется в рюху, пуская вместо шаровок обрезы шланга и выбивая «бабушку в окошке», выставленную моторными свечами, а летчики-истребители и экипажи лидеров, сойдясь накоротке, проигрывают дальний перелет. Бывший начальник клуба, переведенный в политотдел бомбардировочной дивизии, выступал в роли посредника. Со времени своего авиационного крещения в заволжском поселке он в тонком деле организации взаимодействия, как говорится, поднаторел. Первый, чаще всего задававшийся истребителями вопрос, был: «Порядок сбора?» Инструктор политотдела догадывался, что беглый, на ходу, обмен между представителями сторон ничего нового в себе не содержит, однако же незнакомые друг другу летчики крайне дорожат возможностью такого обсуждения, и наперед известный, канонический маневр сбора обговаривается ими, как будто вопрос поставлен впервые. Дело, видимо, в том, что профессиональный диалог, при всей его быстроте и краткости, способствует узнаванию партнера. Одно словцо, улыбка, взгляд, бывает, создают представление о человеке... Голоса звучат отрывисто, нетерпеливо: профиль полета? Особые случаи (отказ мотора, вынужденная посадка лидера)? Новые полевые погоны капитана, посаженные на китовый ус, отчего один погон прогибался ладьей, а другой выступал коромыслом, выдавали в нем штатского человека; общение с людьми фронтовой авиации оттачивало в ученом чувство хрониста: для историка иногда важно попасть в обстоятельства, сходные с отошедшими в прошлое. Он делал записи, сберегал черновики корреспонденции, отправляемых в газеты прямо с боевых аэродромов. «Летопись стойкости», «Летопись мужества» — такое напрашивалось название задуманной им монографии... если суждено ему выжить, если соберется с духом. Деловито, сухо, в стиле документа, составленного очевидцем, он ярчайшими фактами подтвердит пронесенные русской летописью через века глухие свидетельства о «крылатых всадниках», укреплявших русское войско всякий раз, когда над Отечеством нависала смертельная опасность. Советские летчики на фронтах Отечественной войны представали как новая могучая поросль «крылатых всадников», от века живущих в сознании народа. Достанет ли знаний, опыта, сил?.. Недавно, на Северо-Западном фронте, в «предбаннике» армейского штаба, капитан повстречал рослого мужчину, одетого с импозантностью, какой ни прежде, ни потом в полевых условиях видеть ему не приходилось: в бобровой шапке с бархатным верхом, в шубе на рысьем меху с кисточками. «Знакомлюсь с командованием, собираю материал», — ронял гость, рассеянно скользя взглядом по тесной комнатке, где стучала машинка, велась телефонная ругань, кто-то кочегарил штыком в печке, кто-то посапывал на короткой лавке, с головой укрывшись шинелью. «Вам и карты в руки, Николай Николаевич, — почтительно внимал гостю темнолицый офицер в солдатской шинели, торчащей колом. — Авиация — ваша тема...» — «Да, я — старый аэропланщик... с двадцатых годов!» Историк понял, кто здесь находится в ожидании приема: «знаток авиации», автор нашумевшего перед войной опуса на оборонную тему. Хиромант за счет казны, составитель прогнозов, не несущий за них никакой ответственности. Хроника первого дня надвигавшейся войны, по его представлениям, должна была сложиться так: в 17.00 самолеты гитлеровской Германии пересекают границу СССР, в 19.29 последний германский самолет выдворяется за пределы нашего воздушного пространства, а к концу дня 55 процентов «мессершмиттов» и 96,5 процента бомбардировщиков «хеншель» уже уничтожены... «И хоть бы что ему, — подумал капитан, видя холеное, излучавшее бодрость и спокойствие лицо. — Глядит в глаза людям, встретившим 22 июня на границе, не боится, что его отсюда выставят взашей...» «Аэропланщик с двадцатых годов!» — громко повторил гость, обращаясь к полковнику, появившемуся в дверях, чтобы сопроводить товарища из Москвы к начальству. Прикрытый бобром и рысью, сопровождаемый полковником, он с теми же словами: «Аэропланщик!..» — раскинув руки для дружеских приветствий, вступил в комнату, где его ждали, зная, быть может, полномочия, каковыми москвич наделен. «Всеми, кроме полномочий совести», — вслед ему подумал капитан. А может быть, искал он сейчас название монографии, «Летопись военного неба»? Или шире: «Военное небо России»? С первого дня войны до последнего. Факты, факты, одни факты... Раскрытые так, чтобы выступил и вызвал мороз по коже и восхищение безмерный труд народа, чтобы стало видно всем, какой ценой оплачен перелом в ходе войны, перелом судьбы России к лучшему... И — память. Короткая память свойственна благодушию, а выгоды из нее извлекает бессовестность. Красной нитью: память не должна быть короткой... Встреча в «предбаннике» укрепила историка в том, что замысел его важен и нужен. Выступая сейчас в роли посредника между лидерами-бомбардировщиками и летчиками-истребителями, инструктор политотдела намеренно обходил такую специальную сторону дела, как боевые строи и порядки. Он полагал свое назначение в другом. Когда собираются на аэродромах разномастные группы молодого летающего народа, дух состязания, коренящийся в недрах авиационной жизни, рвется наружу, смущая пылкие души желанием отличиться, блеснуть мастерством, удивить товарищей. Этого следовало избежать. Скромность своих профессиональных познаний инструктор политотдела старался покрыть деликатностью обращения, пониманием интересов представленных сторон. Лидеры в гордыне как будто не заносились, истребители, чего особенно опасался «сват-капитан», против флагмана не задирались. Как и должно в серьезном деле, летчики не чинились, все шло складно. Инструктор, осмелев, спросил сержанта-истребителя: «Ваша задача?» — «Дойти до Ростова!» — «Способ контроля пути?» — «Контроль — пальчиком по карте», — несколько смешливо, как показалось инструктору, к удовольствию товарищей ответствовал сержант. Во всяком случае, все заулыбались, а сержант для пущей наглядности показал, как он, сантиметр за сантиметром, будет вместе с движением самолета продвигать свой ноготок с отросшими заусеницами по линии пути, нанесенной на карту. Инструктор ждал такого ответа, не раз слышанного от летчиков-сталинградцев, но остался им недоволен. Сержант мог бы высказаться серьезней и развернутой. Капитан Горов, отправленный со своими летчиками «на выселки», то есть в дальний конец аэродрома, очереди дальневосточников не знал, но все шло к тому, что вспомнят о них не скоро. «Как бы нас вообще не позабыли», — думал Алексей. Места в первом эшелоне, отбывавшем на Ростов, были по справедливости отданы истребителям-фронтовикам. В их порывистом старте проглянуло озорство. Поначалу, будто страшась покинуть оазис весенней пыли, «маленькие» кружили над ним, как на привязи, смиренно ожидая, пока лидер, согласно принятому здесь порядку, поднимется и впряжется в лямку. Кротость и послушание олицетворяли собою «маленькие». Но потом, выманив провожатого в небо, заручившись надежным поводырем, они вели себя, по мнению Горова, бесцеремонно и нахраписто. Третируя уставные порядки, не признавая благородной симметрии авиационного строя, фронтовики обкладывали «пешку» со всех сторон, охватывали ее пчелиным роем и — на Ростов!.. «Мы вам покажем сбор, — думал Горов, хмурясь в ожидании своей минуты. — Изобразим, как это делается!» Чувство единения с летчиками эскадрильи, пережитое в Москве, грело его. Москва позади, с Москвой он простился, как было задумано, другое близко — главное. Выскобленный безопаской, как на смотр, в хромовых, приспущенных сапожках, извлеченных из вещмешка вместо тяжеловатых по такой погоде унтов, в темно-синих галифе с голубым кантом и в меховой, не до конца застегнутой куртке, под которой светлел полосатый шарфик из вискозы, Горов своим молодцеватым, от головы до пят авиационным видом вписывался в интерьер весеннего аэродрома. Переменчивый в симпатиях, открывая бездны достоинств то в одном знакомом, то в другом, увлекаясь ими, презирая себя за неспособность быть таким, как другие, он в своем главном выборе, именуемом авиацией, был гордый однолюб. Сегодня, сейчас авиацию представлял не столичный ЦА, а этот базовый аэродром на тысячекилометровой трассе, где пели боевую песню моторы едва ли не всех авиазаводов, набравших силу в разгар войны. И капитан Алексей Горов, держась бок о бок с фронтовиками, смотрелся здесь как свой. Самолеты его эскадрильи помечены, пронумерованы мелом. Такая же маркировка, торопливое напутствие заводского двора, на машинах фронтовиков. Снег, ветер, весенние дожди смывают мел — в конце пути всех ждет единое тавро, именно: бортовые номера масляной краской, какие в боевых частях получает техника, штампуемая через трафаретку... Да, они следуют бок о бок одной дорогой, Амет-хан, правда, откололся, ушел, — ну так Амет-хан во всех смыслах вырвался на три корпуса вперед. Остальных летчиков запрет уравнял. И он, Горов, в самой их гуще. Принят ими. Принят, но не признан. Признание — как гражданство. Право на фронтовое гражданство он пока не получил. Признание — в бою. Не исключено, что сегодня же они пройдут до фронтовой площадки, а завтра... Очередность, которой здесь придерживаются, показывает отношение к нему, к его эскадрилье... Что делать! Грань, отделяющая его от фронтовиков, не перейдена. В их великое сообщество он еще не вошел. Надо терпеть! Выбритость щек подчеркивала худобу тронутого ранним загаром, освещенного внутренней лихорадкой лица. «ЯК» капитана, заправленный по пробку, выкатился из общего ряда вперед. «ЯКу» тоже не терпелось. Но время дальневосточников пока не подошло. Ростов сообщил: «Петр второй» с девяткой «маленьких» сел благополучно». — Интересно, — задавался во всеуслышание вопросом сержант Житников, — какого лидера мы получим? Времени в обрез! Времени было с избытком — день впереди. Но тех, кто вместе с Горовым видел, как экипажи лидеров совсем недавно сговаривались здесь с истребителями, и слышал теперь их донесения из Ростова, долгое ожидание утомляло и расстраивало. — Представят, — говорили одни. — Не обязательно, — возражали знатоки превратностей авиационной жизни. — Лидер есть лидер. Опытный летчик, опытный штурман, все средства связи на борту... Назначат — и все. «Идите!» Большинство считало так: на него возложено — пусть тянет. Наше дело за хвостом болтаться. «Приняты еще два «наряда», — докладывал Ростов. В донесения ворвался текст, вызвавший пересуды: «Шубочкин позабыл у хозяйки подушечку и бритвенный прибор...» Начальник связи, на слух распознав радиста, тут же пообещал «бандиту эфира» пять суток ареста. «Бандита эфира» дружно осуждали, вспоминая другие его прегрешения, но сама проделка, хохма, текст поданной им радиограммы как бы подтверждали надежность переброшенного воздушного моста. Трасса обжита, истребители Горова повеселели. — Житников, когда ориентировка считается потерянной полностью? — Когда летчик и штурман не узнают друг друга... Вообще-то пора бы ему объявиться! — Житникову не нравилась проволочка с выделением лидера. Как будто нарочно. — Можно подумать, — скривил губы Горов, еще более болезненно, чем сержант, воспринимая, как их, тыловиков, манежат, — что мы сами до Ростова не дойдем... — Действительно! — А коли так, — продолжал капитан, чувствуя в себе силы для пролета, Амет-хану разрешено, а ему, тыловой крысе, нет, — извольте обеспечить, как положено. По всем статьям! — добавил Горов с вызовом, не зная, правда, какие тут существуют правила, поскольку за чужим хвостом никогда не ходил, привык в ответственном, всегда сложном для истребителя навигационном деле полагаться на свое умение. — Заслужил, а не позволено, видишь как? — апеллировал он к сержанту, не вполне, впрочем, уверенно: выпустили Амета, но еще раньше выпустили Чиркавого. Запрет вызван неудачей такого зубра, как Чиркавый. Амет увлекал дальневосточника, провал Чиркавого страшил, в затянувшемся ожидании было что-то для него унизительное. Но «качать права», теснить кого-то локтями, ломать сложившийся порядок — не в натуре Алексея. Скорей бы кончали жевать резину! «Терпеть, ждать своего часа», — говорил он себе. Ибо хуже «резины», хуже всякой волокиты, самое последнее дело перед вылетом — смена решений, чехарда «указивок». Он послал на КП сержанта. — Сгоняй, разведай, что они там колдуют... Житников исчез, а перед Горовым предстал Павел Гранищев. — Ну и загнали же вас! — начал Павел, пристроивший свой «ЯК» возле самого КП. — Мне так объясняли: «Бостона», трехногого американца — знаешь?» — «Только что принимал из Тегерана». — «Тогда дуй, никуда не сворачивая, мимо городошников, на выселки, до той «америки», а как в «Бостон» упрешься, спроси. Они там прячутся, носа не кажут...» И то правда: «Бостон» нашел, вас никто не знает... — Прошу представиться! — прервал его капитан. — Лейтенант Гранищев! — В чем дело? — Манера лейтенанта держать себя со старшим показалась Горову развязной. — По распоряжению полковника Челюскина подключен к вашей эскадрилье до Ростова, — доложился лейтенант. Вернее, уведомил Горова. Поставил его в известность, спокойно и независимо. Поскольку и капитан и его эскадрилья в загоне, «ютятся, носа не кажут», — кто здесь с ними считается? — Где полковник? — спросил Горов, глядя поверх головы лейтенанта, как бы намереваясь сейчас же лично во всем разобраться. — Был на КП... «Где девять, там и десять», — сказал полковник. — Но отвечать-то за вас мне, — резонно заметил Горов, угадывая в лейтенанте, в его залоснившейся куртке, в обшарпанном планшете с подвязанным на нитке карандашным огрызком фронтовика и испытывая удовольствие оттого, что ставит фронтовика на место. В Р., перед фактом запрета, все экипажи равны. — Мне, а не полковнику, — повторил Горов. — А я отвечаю за перегонку «ЯКа»... — На здоровье! Пожалуйста! При чем тут капитан Горов? — Одиночку не пускают. — И меня не пускают, берут на поводок, как этого... К поводырю и обращайтесь! — Где Сусанин? — Фамилии не знаю... Сусанин? Не интересовался! — Кто ведет, тот и Сусанин, — пояснил Гранищев, коротко усмехнувшись. «Ну, товарищ капитан, — говорила его улыбка, — если вы и этого не знаете, тогда не удивляйтесь, что вас загнали под лавку...» Житников, на крыльях мчась из разведки, сиял. — Гвардия ведет! — еще издали прокричал он. — Гвардия ведет! — повторял сержант, усмиряя дыхание и ожидая, когда подойдут все летчики, чтобы выпалить главное: — Экипаж Героя Советского Союза, гвардии майора!.. — Правда? — ОД сказал! — Того гвардии майора? Который Берлин бомбил? — И Кенигсберг! — с апломбом подтвердил Житников. — Его зовут Георгий Павлович. Известие импонировало каждому, кого принимал под свою опеку фронтовик-Герой, экипаж Героя. У них, бомбардировщиков, вся соль дела в экипаже, в его составе. Алексей Горов, когда шел в военкомат призываться, ни о чем другом, кроме «истребиловки», не думал. Летчик-истребитель — сам себе голова. И свинца принимает сполна один, и золота... А на бомбардировщике всю музыку создает экипаж. Скажем, на борту «пешки» — три человека, целый колхоз. Кто — холостяк, кто — женатик, одному нравятся блондинки, другому бы грибков на закусь — разные люди. А экипаж Георгия Павловича год воюет в одном составе, сплочен, един — боевая семья. И летчик и штурман — Герои. — Базируетесь в Ростове? — продолжил Горов объяснение, несколько смягчившись к лейтенанту Гранишеву, поскольку теперь и летчикам, и эскадрильи, и этому приблудышу должно быть ясно, как в Р. относятся к Горову. Замухрышку не дадут, вот как. Не Сусанина выделяют, а экипаж Героя, гвардии майора. — Под Ростовом.. Станция Верблюд. Садиться буду в Ростове, — Полк боевой? Действующий? — Сталинградский. Сталинградский, ордена Красного Знамени,,. А ваш? — Пока не знаю... Не прописан!.. Должность? — Командир звена. — Товарищ командир звена, ставлю вас замыкающим. — Есть, замыкающим! — без выражения отозвался Павел. Горов, по-своему поняв лейтенанта, счел нужным пояснить: — Замыкающий танцор на сцене самый ловкий, то же летчик в строю. Согласны? Гранищев ответить не успел. «Чиркавый!» — издали кричал представитель политотдела, спеша к заждавшимся дальневосточникам с радостной вестью: комэска Чиркавый, так неудачно стартовавший из Р., вступил в дело и за успешный воздушный бой получил благодарность лично от командующего товарища Новикова. — Маршала авиации Новикова, — немедленно уточнил Житников и, слегка вскинув голову, испытующе пройдясь по лицам товарищей, задержался на фронтовике-лейтенанте, с которым ночью под голой яблонькой слушал соловья. Слушал, не шевелясь, плохо различая лейтенанта, тоже замершего, испытывая желание открыть ему «формулу поколения»... Именно его, боевого летчика, призывал он сейчас по достоинству оценить удивительное, если вдуматься, сочетание слов: «маршал... авиации» — звание, коего первым из всех авиаторов Отечества удостоен их командующий товарищ Новиков А. А. «Герой — История» — в новом свете представал перед сержантом масштаб его формулы, равно применимой и к рядовому воздушному бойцу, и к высшему авиационному начальнику. Он жалел, что не открылся лейтенанту ночью. Грозный гул близкого сражения слышался Егору. Там неунывающий Афанасий Семенович уже заявил о себе. Чем черт не шутит, заявят о себе и другие. — Маршала авиации Новикова, — охотно принял поправку инструктор политотдела; подсказкой, нетерпеливо сделанной, и выражением очень молодого, в небе мужавшего лица сержант-дальневосточник — в отличие от летчика, объяснявшего способ счисления пути, — располагал к себе инструктора, внушал ему симпатию. — Наш Чиркавый! — объявил Житников, гордясь перед лейтенантом своим знакомством с удалым Афанасием Семеновичем. — С лидером мороки много, — отозвался наконец Павел на вопрос Горова. — То скорость его не устраивает, то строй, — повторил он слова Баранова. — Лучше на себя рассчитывать... Замыкающим так замыкающим! Козырнув капитану, улыбнулся Житникову и потопал к своему «ЯКу», заботливо пристроенному возле КП. — Наш Чиркавый, наш, — задумчиво повторял Горов. Мгновенный, истинно фронтовой перелом в судьбе истребителя, его новый быстрый взлет давал богатую пищу воображению. Мечтам, однако, предаваться было некогда, с КП последовала очередная вводная: вместо пятнадцатиминутной готовности — отбой. Что стряслось? Вот что: командиром лидера назначен не гвардии майор, а гвардии младший лейтенант. Не кавалер Золотой Звезды, а кавалер Красной Звезды. Гвардии младший лейтенант поведет... капитана! Горов был обескуражен. Сунув руки в нагрудные карманы не до конца застегнутой куртки, он отвернулся от летчиков, сильно вдавив каблук в сырую землю. Новость совершенно выбила его из колеи. Ему расхотелось встречаться с лидером. Он плохо себе представлял, как, собственно, все это произойдет. Кто кому будет докладывать? Капитан — гвардии младшему лейтенанту? Тянуться перед ним? «Есть», «слушаюсь», «так точно»?.. Велев всем безотлучно находиться при самолетах, Горов сам пошел выяснять обстановку. Черт знает что!.. Амет-хана пропускают без звука, а их мурыжат, как будто они по маршруту никогда не ходили... Пример Амет-хана, снискавшего в боях такую славу, что теперь для него не существовало никаких преград, звал Алексея вперед, опыт травленого лиса Чиркавого, потерпевшего на пути в Ростов жестокое фиаско и чудом поднявшегося вновь, взывал к благоразумию. Он чувствовал себя между двумя фронтовиками на перепутье, чью сторону принять, не знал. Вид у капитана, когда он пришел на КП, был такой, что с ним посчитались. Вошли в его положение, стали объяснять: на самолете Героя — неисправность, забарахлил правый мотор. Другую «пешку», выделенную про запас, пришлось «вывешивать», поднимать на «козелки», — матчасть фронтовая, поношенная. Чтобы выдержать сроки, поставленные для перегонки свыше, задействовали полк, квартирующий в стороне от Р. Хуторяне отрядили экипаж, вчера прилетевший с Северо-Западного фронта. Да, трубили там одни, как бобики. Весна, пехота убирает вытаявшие трупы, а воздушный разведчик работает: надо знать, что готовит немец. Командир — гвардии младший лейтенант Дралкин, лучший разведчик части, произвел более пятидесяти боевых вылетов, дважды орденоносец... «Вчера прилетел, когда же он карты на Ростов поклеил? Маршрут изучил?» — «Разведчик в форме, торжества его не коснулись, то есть ни в одном глазу, что также приходилось учитывать...» Вместо Героя его и поставили. Пятьдесят боевых вылетов — цифра. Серьезная цифра! «Он будет здесь садиться?» — спросил Горов, вскинув голову, выжидая. «А какая в том необходимость? — ответили капитану. — Пока сядет, дозаправится, тары-бары, время уйдет. График перегонки жесткий, возможен повторный рейс. Так что арканьте лидера на кругу, берите его в шенкеля и — в дамки!..» Вслепую, понял Горов, не зная, хочет ли он все-таки встречаться с гвардии младшим лейтенантом Дралкиным. Или пусть уж он, лидер, всю полноту ответственности берет на себя? Вслепую... Не обговорив порядка сбора, роспуска, условных сигналов. Полная дальность, семьсот километров. Нет, так дело не пойдет! Маршрут надлежит обсудить с экипажем совместно. — «Штурман экипажа — гвардии старший лейтенант, — дали справку Горову. — Водил полковую колонну. За последнюю разведку на Северо-Западном фронте получил «боевика», орден вручил командующий лично... Выдвинут на должность штурмана АЭ». Баланс: командир экипажа — младшой, штурман — старлей, сумма звездочек — капитанская... Плюс фронтовой опыт. Богатый фронтовой опыт. Снова засомневался Горов. Какая-то неловкость в его встрече, объяснениях с гвардии младшим лейтенантом существует. Он перед ним — мальчик, которого не рискуют выпускать без няни... Настаивать на своем, качать права — не значит ли выглядеть смешным в глазах фронтовиков? Но все же с кем идем-то? Летчик, штурман — что за люди? На не кошенный с прошлого лета луг, изборожденный колесами куцекрылых, увесистых «пешек», Степан Кулев шлепал по лужам, по грязи, ругая штаб, у которого на все дыры одна затычка — штурман Кулев, ругая БАО, не сподобившийся обеспечить экипаж автомобилем; пехота на северо-западе заботилась о них лучше, да и свои, в полку, нельзя сказать чтобы встретили его радушно... Щедрый весенний свет бил Степану в глаза больно и сладко. Первая зелень, охватившая деревья, остро-свежая, трогательная на фоне черных, обгоревших бревенчатых стен, уцелевшие в рамах и помытые стекла, просыхавшие между домов тропки — все играло перед ним и виделось словно бы в легком хмелю. В раскрытые настежь окна неслись довоенные песенки Утесова и Юрьевой, дробь каблуков сопровождала «Шофера-душку». Хуторская краля, замеченная Степаном накануне, — не без риска, полагаясь на милость отходчивых победителей, — райским голоском выводила русско-немецкие гибриды времен недавней оккупации: «Милая, варум унылая, варум с презрением так смотришь на меня», и, приглушив голос: «Я ждала тебя на штрассе, но варум ты не пришел», совсем тихо: «Война прима, война гут, жинка дома, муж капут...» Измызганный, по колена в грязи, Степан не замечал дороги; легко ему было, в нем тоже все пело: не кто другой, а он, так холодно здесь встреченный, отработал за полк на разведке, и он же, когда все голосят и пляшут, выделен лидером «маленьких». Объявленному перелету на Ростов он, естественно, воспротивился. Он не мог сказать, что рвется в Р., где его примут, обласкают, осыплют нежными словами. Он говорил: дайте отдышаться. Отоспаться, орден обмыть (орден обмыть никто не напрашивался — все разбились по своим компаниям...). Потом Степан сменил пластинку. Пилотяги как хотят, детей с ними не крестить, а начальству иногда нелишне открытым текстом дать понять, с кем оно имеет дело. Он напомнил, во-первых, как противился переводу в этот полк («Вроде бы с повышением, верно? Другой бы сам побежал — я дважды отказывался. Тяжело. Из родной семьи да в чужую уходить тяжело...»). Коснулся, далее, невзгод, которые он терпел, условий работы, когда их одних оставили, бросили, как цуциков, вкалывать на разведку («Погоды — мразь, снег и дождь, облачность триста метров, видимость ноль, Дралкин в облаках не очень... Откуда ей быть, слепой подготовке? Слепому полету Дралкина никто не учил, все самоуком... «Мессера» прижмут, загонят в облака, жить хочешь — держись, не вываливайся, подберут. А так крутит баранку, куда велено. Вся стратегия галсов (ввернул он) на мне...»). С командующим, правда, им повезло. Командующий — умница, светлая личность. Не то что пехотный полковник, просивший Кулева на «передке»: наводчик, запроси, говорит, нашего воздушного разведчика, узнай, сидят немцы в передовой траншее или убрались оттуда, а наш разведчик «ПЕ-два» в это время гудит на шести тысячах... Командующий — голова, в авиации смыслит. «Какой у вас налет, товарищ лейтенант?.. С финской!.. А вот скажите, за сколько минут ваш «ПЕ-два» набирает высоту пять тысяч метров?..» Мало того, что ценит воздушную разведку («Получаю весь театр действий, вижу всю картину вширь и вглубь»), он роль штурмана лучше иных авиаторов понимает, ему, штурману экипажа самолета-разведчика, отдает первую скрипку. «Мы вашими маршрутами довольны... Я почему поинтересовался, какой налет? — последний ваш фотопланшет немецкого аэродрома, прямо скажу, уникален...» Аэродром взяли на скорости двести сорок, панорама сложилась первый класс, «юнкерсы» выступают на снимке рельефно, как жуки, по три сантиметра каждый... Наконец, о перелете. Свое возвращение домой Степан обдумал и готовил тщательно. После топтания на «пятачке», на затвердевшей, месяцами не менявшейся линии фронта,где пересчитаны все воронки и гильзы, где протер он стиральной резинкой свою полетную карту до дыр, штурман вырвался на оперативный простор, и влекло его конечно же не в полк, приютившийся, как он знал, на хуторе, а в Р., где Дуся. Отбрехался бы. «Подгуляли компаса, вкралась ошибка...» Нашелся бы, что-нибудь наплел. Но посадка не в заданной точке, а в Р. лишала маршрут, загодя обдуманный, выверенный, на виду всей дивизии осуществленный, достоинства чистоты. За штурманом потянулся бы хвост: «Не чисто сработал Кулев». Давать повод для таких разговоров он не хотел. Не смел себе позволить. Его стремительное, после сборов, возвышение вызывает недовольство, встречается в штыки: люди завистливы. Полторы тысячи километров с севера на юг Степан отмахал как по нитке, вывел свою «сибирячку», сибирского завода «пешку» на КПМ1 тютелька в тютельку. Дралкин аж присвистнул: «Так в него и уперлись, в хутор!» Занявшись перегонкой «маленьких», он продолжит свое восхождение, утвердится в роли полкового выручалы, готового по первому зову лететь куда угодно, и тем самым заткнет недовольным глотки. А одновременно заполучит кое-что и у начальства. Выцарапает для себя кое-какие льготы... Вот на что направлены его развернутые разъяснения. Ведь он не один. Выбор, сделанный Дусей, ее постоянство, ее верность ему тоже не всем по душе, а полки базируются порознь... «Сколько орденов у твоего Амета?» — хотел он с ходу спросить Дусю, когда смолкли моторы и после долгого, напряженного маршрута самолет замер на этом пожухлом, брошенном, влажном лугу, расстилавшемся перед ним шелковистой гладью, наградой за решение, за точность кропотливой штурманской работы. Перелет на Дон был им выношен, он провел машину и сел не в Р., между прочим, ради нее, чего Дуся, к сожалению, не поймет. Не оценит. Профессиональные тонкости — не женского ума дело... Не поддался порыву Степан. «Я здесь!» — крикнул он Дусе в трубку. «Три ордена у Амета, — сказал он себе. — У меня — два... Пока». Пока не рассмотрен, не утвержден наградной лист, составленный и посланный до ухода Кулева из полка. «А если бы еще задержали, оставили в распоряжении командующего?» — задавался Степан мечтательным, волнующим вопросом... Результаты разведки командующий рассматривал лично. Дважды вызывал штурмана в свою натопленную, чистую, с высоким фундаментом избу-шестистенку. Выслушивал его, водя кривым пальцем по своей карте, покрывавшей кухонный стол, с любопытством, неслышно передвигаясь в мягких чесанках, заглядывал в штурманскую замусоленную двухкилометровку. Его слабостью, надо думать, было чтение фотодокумента, дешифровка. Планшет немецкого аэродрома он разглядывал неторопливо и пристально, смакуя каждую деталь. Отложив лупу в сторону, тихо, почти растроганно сказал: «Произведение искусства...» Что мог ответить штурман? Он следил за генералом и слушал, не сводя с него темных глаз, не мигая, почти не дыша. ...Когда в просветах между снеговыми разрядами напоролись они на взлетно-посадочную полосу, — только она, полоса, пробитая авиационными колесами на километр, была перед ними, — Дралкин крикнул: «Штурман, шасси!» — «Что?!» — оторопел Кулев. «Шасси!» — взревел тихоня Дралкин, белея глазами, и он, Кулев, ничего не понимая, но повинуясь, быстро перевел кран на выпуск. «Щитки!» — так же непреклонно, вслух подстегнул себя летчик. Послушно исполняя его команды, выпуская шасси, Кулев видел справа и слева от набегавшей посадочной полосы немецкого аэродрома, куда они заходили, «юнкерсы»; они стояли несимметрично, тесно, в два-три ряда... Кровь сошла с его лица. Только в секунды последующего снижения понял он яркое, как молния, ошеломляющей дерзости решение младшего лейтенанта Дралкина, лучшего разведчика части: сымитировать посадку на вражеский аэродром. Будто они переметнулись к врагу, сдаются... и тем парализовать зенитку, заткнуть ей пасть, предотвратить расстрельный залп из всех стволов в упор по беззащитному разведчику, а также пройти цель на минимальной, наилучшей для фотографирования скорости... Так был получен фотопланшет, восхитивший генерала. «Произведение искусства, — повторил он, снова беря лупу, не в силах оторваться от склеенной полоски кадров. — Шедевр». Фронтовая судьба впервые оставила Степана наедине с человеком, олицетворявшим собою власть, всегда для штурмана необъяснимо привлекательную, оставила в момент полной к нему расположенности командарма. Член Военного совета, полушубок которого из романовской овцы мелькнул перед окоченевшим стрелком-радистом на льду финского озера, оставил память о себе медалью «За отвагу»; проплывший на походных носилках генерал Еременко сказал ему: «Всем сердцем прошу». Степан сделал, что мог, а Героем стал Кашуба; бритоголовый флаг-штурман едва его не погубил; а пехотный генерал, командарм, вместе с ним, штурманом, вошел в обсуждение профессиональной проблемы... «Цельная, без просветов, панорама, все снимки впритык, — говорил штурман, подбирал необходимые, точные слова, боясь, как бы ровный, тихий голос его не сорвался, не выдал волнения. — Даже с небольшим перекрытием... Вот, — осторожно, мизинчиком, показал Кулев, чувствуя настроение генерала; его благоволение экипажу. — И без размывов». — «Но как же вы построили маршрут?» — спросил генерал, завороженный деянием экипажа. Пискнул телефон, он снял трубку. «Федор Тарасович? Какими судьбами? — Лицо генерала радостно осветилось, он откинулся на стуле. — Назначен к нам?.. Доклад по телефону не принимаю! Отставить, полковник Раздаев, отставить!.. Прошу представиться и доложиться лично, только так! Непосредственно и как можно скорее. Транспорт есть? Жду!..» — «Полковник Раздаев — мой комдив», — осторожно вставил Кулев. Узнать это генералу было приятно. «Весь Сталинград прошел с Раздаевым», — проникновенно добавил Кулев, вспоминая, как шпынял его полковник на КП майора Егошина. — Летчиков не обижал, сам же летал безотказно, весь Сталинград... Очень душевный командир!» Чутье Кулеву не изменило. Представление, сделанное под диктовку командующего и им же подписанное, гласило: штурману — Красное Знамя, летчику — Красную Звезду, стрелку-радисту — медаль «За отвагу». «Ты у меня, Дралкин, как за каменной стеной», — сказал он тогда, давая летчику понять, что это он, штурман, его слова, вовремя сказанные, все определили, а не случись его, Кулева, на докладе, сидели бы они с носом... Чьей находчивостью, чьей отвагой получен шедевр воздушного фотографирования, значения не имеет, главное — подать товар лицом. Что и сделано. Поэтому никаких обид. Благодарить и кланяться, кланяться и благодарить. ...В приятных воспоминаниях и светлых мыслях коротал Степан дорогу на аэродром. Взвод танков, прошедший накануне через луг, спихнул в кювет «гуся», передвижной подъемник. Техники с утра впрягли в «гуся» лошадку, пытаясь выдернуть кран, средст- во малой механизации, из ямы, залитой вешними водами. Кран, доставленный для ускорения ремонтных работ, не поддавался, заваливался, угрожая придавить спасателей вместе с животиной. «Ну, работнички! — приглядывался к техникам Степан. — Руки — как крюки, простого дела не сделают...» Дралкин ждал его возле самолета с прогретыми моторами. Вальяжность в лице летчика была непривычной — Григорий будто за ночь подобрел, прибавил в весе. — Выспался? — спросил Кулев. — На ужин будили — не встал, — улыбнулся летчик. — После ужина опять будили. Витька Горинов, Иван Бахтеев... Серега Муравлев, тот вообще оседлал меня, как мула: «Поехали!» — Как мула, — хохотнул Кулев. — Я и от него отбился. Перечислив отраженные атаки, Григорий объяснил, что же он в конечном счете отстоял: — На чистой постели, в трусах, в майке, часов-то десять без просыпу! Худо ли? — Да записочка в головах, с нежными словами, — подбросил штурман, продолжая улыбаться. — Не знаю, какую Бахареву приглашал нынче антифашистский комитет в Москву, а только прошлый год, под Сталинградом, я одну Бахареву с вынужденной вытаскивал. Было дело. Припухла — будь здоров... Немец прет, а она постирушку затеяла, голову моет... — Голову? Она! — сказал Дралкин. — На Елену Бахареву похоже... — С гонором девица: предложил «ЗИС» — отказалась. Тут, я слышал, она космы кое-кому за своего инструктора драла... — Не драла... — Фигурально. В Москве на трибуну не выпустили, она, значит, здесь с праведной речью выступила... Давно не виделись? — Три года. Кулев присвистнул. — Письма писала? — — Елена? «Григорий Сергеевич, — написала Лена в оставленной ему записке, — как я хотела вас повидать, вспомнить нашу пролетевшую молодость и тех, кто ушел на фронт. Все старое помнится ярко. Я почему-то мало кого встретила за эти годы. Из настоящих встреч была одна. Я бы вам рассказала все. Сейчас вы бы поняли меня, не как тогда, на водной станции, когда мы показались друг другу чужими. Ваш уход из аэроклуба я сильно переживала, терялась в догадках. Командир отряда Добролюбов погиб, Володька Сургин получил Героя, воюет под Ржевом. Я очень вас ждала, ведь такие встречи случаются редко, вот и наша не состоялась. Ох и ох. Пишите, я вам сразу отвечу. Е. — Бахарева». — Нет, не переписывались... Ей велено было отсюда отбыть с первой группой «ЯКов», она осталась. — Любит на своем поставить. — День прождала. А вчера за полчаса до нашего прихода полковник Челюскин приказал ее отсюда выгнать. — На Ростов? — Я понял — да, на Ростов. — Свидание переносится в Ростов. В Ростове даже лучше, есть где развернуться... Один момент! Из аэродромной сторожки Кулев еще раз позвонил в Р. — Палки крутятся, — сказал он Дусе. — Вылетаю... — Жду! Сладко екнуло сердце Степана. — Не задержусь, — заверил он себя и Дусю. — Постараюсь сразу вернуться. — Жду! «Вот где меня действительно встретят...» — Знаешь, кто здесь? — спросила Дуся. — Амет?! — Амет улетел. — Дуся тихо рассмеялась. — Я же объясняла. Показался, как ясное солнышко, прозвенел бубенцами и скрылся. — Тебя не навестил? — Откуда ему знать обо мне, Степа? Я же сказала... Другой товарищ, твой знакомый... Вот догадайся! — Гадать времени нет. — Сдаешься? — Сдаюсь... — Майор Жерелин, — сказала Дуся. — Ты про него столько рассказывал. — Откуда его черт принес? — Степан забыл о прогретых моторах. Дуся ответила деловито: — Жерелина привез летчик Кашуба. Он не поверил своим ушам. — Кашуба?.. Какой... Кашуба? — Не знаю. Летчик. — Павел Кашуба? — Ты как маленький, Степа. Застрял на своем хуторе неизвестно зачем и задаешь смешные вопросы. Почем я знаю — Павел или Петр? Не встречались. Вот так сюрприз — Павел Кашуба! Как обухом по голове. — Такая фамилия... — Какая? Я, например, первый раз слышу... Минутку!.. Никто не знает... Жерелин и Кашуба прилетели вместе, играли в городки, потом зашли к нашему командиру. Командир и сказал: это, говорит, майор Жерелин, связист, их тоже перебрасывают, знает вашего Степана... — Больше ничего? — Ничего. Пошли в летную столовую. Степа, товарищи подсказывают: командир экипажа «ЛИ-два», Герой Советского Союза Кашуба. Возможно, что и Павел... — Возможно, что Павел, или точно, что Павел? — Он спросил так, что Дуся примолкла. Что-то уловив, осеклась. Чутье заменяет женщине знание профессиональных тонкостей дела, которым занят близкий человек, друг. Чутье и гибкость. — Степа, — без тени только что звучавшего раздражения и недовольства, скорее горделиво пропела Дуся. — Товарищи поздравляют тебя с завершением перелета (он видел, как она поглядывает вокруг себя). Все говорят, что ты вышел на хутор как бог. — Даю поправку: как бог, водит один флаг-штурман. — Но поскольку флаг-штурман давным-давно отбыл... — ...Кулев провел «сибирячку», как апостол. Как сын апостола Петра. — Здесь говорят: как бог. — Все понятно, кроме сказанного... Обнимаю! Штурман вернулся к самолету. — Ты у меня, Дралкин, как за каменной стеной, — снова мягко коснулся он выгоды сложившихся между ними отношений, при которых он, Кулев, временный член экипажа, держится сообразно своей штатной должности штурмана эскадрильи. Выгоды, другими словами, вклада, внесенного штурманом в их удачно завершенную, — как бы о ней ни судачили, — работу. Действительно, ночевку, питание, техобеспечение экипажа на северо-западе Степан полностью взял на себя: «Голова командира должна быть свободна от хозяйственных мелочей!»; не говоря уже о том, что все штабные дела — от получения кодовых таблиц до представления обзорных докладов — штурман осуществлял единолично («Дралкина в штабе никто в глаза не видел!» — рассказывалКулев). Григорий в ответ помалкивал, понимая, что завтра Кулев от него уйдет, пересядет в кабину комэска, будет все решать на уровне комэска. Но не только это в молчании летчика, однажды прервавшемся... Не только это. — В Р. будем садиться? — спросил Дралкин. Вот! Посадка, порядок действий — прерогатива летчика, командира экипажа, тут ему ничьи советы не нужны. — Садиться в Р. — время терять. — Кое-что обсудить нелишне... — Что? С кем? Образ, ритм, музыка перелета на Дон жили в штурмане, выход на точку хутора как бы предопределял успех ростовского отрезка, мысли Кулева, легкие и быстрые, занимала не раскладка маршрута, не расчеты пути, а то, что он жив, молод, у него Дуся и он нужен начальству. «Если бы не Кашуба», — думал Степан. Кашуба и Жерелин, вдруг вставшие на его пути, омрачали радость встречи с городком. — «Маленькие» в ориентировке! Степан покрутил головой, притворно ужасаясь беспечности «маленьких»: — Ни уха, ни рыла. А спеси у них с избытком. Этого хватает. Ну, спесь собьем, не первый год замужем. Как поведем, так и пойдут... «Тенор» меня допекал, — поделился он с летчиком. — «Газует», не уймется, правду ищет, — он пожал плечом: верить «тенору»? Или не обращать внимания?.. Все известно Кулеву! Как посадил младший лейтенант Дралкин «пешку» в поле, как бегал «тенор» выспрашивать название деревни и потом уговаривал летчика «взлететь по следу» и заявиться домой на свой аэродром, как будто ничего не случилось... Взлетать по следу, продавленному колесами «пешки» в снегу, летчик не отважился. «Пуганый он, Дралкин, насмерть пуганный», — стонал «тенор»... — Зачем мне его сомнения, — доверительно говорил, был великодушен Кулев. — Мне они неинтересны, Бахарева ему правильно выдала. «Что привез, что сказал обо мне Кашуба, что посеял в Р. Жерелин?» — думал штурман. Один бы Кашуба ничего — прилетел, улетел, но в паре с Жерелиным... Все разыгрывается просто: беседуют с командиром в той же летной столовой, слово за слово. «За что дали Героя?» — «За спасение Еременко...» — «А Кулев, спасатель генерала?» — «Какой Кулев? Первый раз слышу...» Тут-то и покажет себя Жерелин, знающий всю его подноготную. Слава штурмана для Жерелина — нож острый. «Вскрыть» или «скрыть», лейтенант Кулев?» Тут он вскроет, развернется, начнет рыть землю. Сколько, к примеру, у Кулева боевых вылетов? Всего? А после очередной награды? Восемь? Или двадцать восемь? И пошла писать губерния... «Сожительствуя с писарем Гнетьневой, получил доступ к штабной документации, в корыстных целях, присвоив вылеты погибших, подделал цифру, увеличил свой личный счет на двадцать вылетов...» Копыто случая. Дралкин однажды под него попал, под копыто. До войны, три года минуло, а все сказывается, по сей день знает и ждет Дралкин: в нем могут усомниться. Вроде бы на хорошем счету, доверяют, а чуть что — припомнят и на корни укажут. Случай-то неясный, необъясненный, в него даже поверить трудно. Мыслимо ли, взлетая, упустить машину так, чтобы она развернулась на сто восемьдесят градусов, поднялась в противоположном направлении?! Дралкин и помалкивает. Дали Красную Звезду — он доволен. — Нас в Ростове ждут, нам в Ростове назначено свидание, — улыбнулся штурман. ...«Гусь» в кювете просел, безнадежно завалился. Техники выпрягли лошадь и, опустившись на корточки, дымили самосадом. «Работнички», — подумал о них Степан досадливо и с превосходством, которые давали ему орден боевого Красного Знамени из рук командарма, безошибочно «взятый» хутор, уверенность перед этапом, страшившим истребителей. Неначатый, «неподнятый» маршрут — в кармане, знал, чувствовал Степан, взлетая над влажным, шелковистым лугом. Борозды, взрезанные «тридцатьчетверками», выступали на земле как свежие шрамы. «Работнички, до моего прихода провозитесь», — зыркнул он на техников, пускавших дымки вокруг «гуся». «А ведь его отказ взлететь по следу — зрелое решение», — подумал он о Дралкине и с возможной твердостью в голосе произнес: — Садиться в Р. не будем!.. В кабине «ЯКа», закрывшись колпаком и прослушивая эфир, Горов подстраивался на командную волну. «Договариваться надо на берегу, — думал он. — Буду требовать посадки. Связь, помехи, возможные отклонения — все обсудить...» Сквозь треск разрядов он расслышал чей-то голос: «Кого потянем?» — «Каких-то лупоглазых». — «Сколько штук?» — «Девять... Или десять. — Ответы давал, как понял Горов, штурман, обремененный заботами. — Пристегнули десятого. — Добавил насмешливо: — По мне, хоть двадцать!» Чем-то расстроен штурман, не в духе. Не получил на праздник, что причиталось: «Одни на гвардию батрачат, а другие поддают с утра до ночи!» Или не обмыл награду, как задумывал: сорок третий год на дворе, награды заведено обмывать. Чтоб не ржавели, чтобы множились, — молодое честолюбие жадное... «Будем садиться?» — спросил командир. В каждом экипаже — свой расклад. На лидере, как видно, тон задает штурман. Второй «боевик» из рук командующего, выдвинут на должность штурмана АЭ... Штурмана «почтили» боевиком, а командира? На разведку-то ходили вместе. Командир, похоже, о себе не очень-то печется: пятьдесят боевых вылетов — все младший лейтенант. Деликатный: «Будем садиться?» — «Нет!» — категорически отвел встречу штурман. Пустопорожние разговоры. Перевод времени в дугу. Он во встрече не нуждается. «Нет!» — сказал, как отрезал. «Этот себя не забудет», — подумал Алексей о штурмане. — Товарищ командир! — кричал вскочивший на крыло Житников. — За вами капитан приехал на КП! — Какой капитан? — Капитан с телеграммой!.. Телеграмма из Москвы, вас ищут! — Поздно, — сказал Горов, приподнимаясь на сиденье и движением руки отстраняя Житникова, чтобы не мешал: с восточной стороны, как его и предупредили, к аэродрому приближалась «пешка» гвардии младшего лейтенанта, лучшего разведчика части. — Поздно, — повторил Алексей Горов, готовый к другому, главному, что ждало его по завершении перелета над сонными плавнями Кубани, не ведающими, свидетелями каких воздушных сражений им суждено стать. Ни страха, ни сожалений о расставании со столицей. Простился с ней по-сыновьи и от кары избавлялся, от московской телеграммы уходил потому, что прав... Уходил ли? Летчики, при виде лидера кинувшиеся по своим местам, ждали сигнала капитана. Присев на борт, Горов всматривался в «пешку». Она быстро приближалась, позволяя различать антенные стойки, трубку Пито, потом и светлые пятна лиц, летчика, худенького, в глухом комбинезоне, штурмана с ним рядом, чуть позади, плечистого, в кожанке... В том, как все эти детали быстро прояснялись с одновременной готовностью столь же стремительно исчезнуть, было нечто, заставившее Горова подумать отчужденно: «Надвинулся!..» Надвинулся, навалился на него, собственно, широкогрудый гвардии старший лейтенант. Алексей явственно себе его представил, прежде всего почему-то кожан, правый рукав которого, как у всех штурманов-пикировщиков, заметно потерт на высоте плеча, где выступает и при каждом толчке дает знать о себе магазинная часть бортового пулемета, — в кабине «пешки» не разляжешься. А летчик, щуплый, в заношенном комбинезоне, — «пришел»... Алексей, по наитию отделив летчика от штурмана, на него уповал, на командира, на гвардии младшего лейтенанта Дралкина. И лидер, склоняясь коротким крылом, приглядывался к «маленьким»; командир экипажа как будто размышлял, взвешивал: не сесть ли ему в Р., не обсудить ли совместно предстоящий маршрут?.. Гранищев оставил КП, где он толкался, набираясь новостей, когда с хутора протелефонировали о взлете «пешки». Через овражек, на бугре, просыхавшем под ветром и солнцем, он увидел Лену; она торопливо шла к своему, с белым пояском на хвосте, самолету, отстранившись, как бывает перед взлетом, от всех мирских забот. Павел понял, что разговор с ней сейчас невозможен. Опять невозможен. За время контрнаступления под Сталинградом он повстречал ее только однажды, в Чепурниках. Тогда зимние, залитые солнцем Чепурники — первый перевалочный пункт великой дороги на запад кишели, как муравейник; возле пышущей жаром водомаслогрейки, одной на весь аэродром, не смолкала веселая ругань, летчики, выбравшись из степных, заволжских нор на просторы Придонья, радуясь солнцу и свету, втягивались в ритм солдатского боевого похода. Лена из Чепурников уходила, Павел туда прилетел. Она, как обычно, спешила (возле самолета, расправив лямки парашюта и потряхивая ими, ее ожидал механик), а главная новость Лены состояла в том, что Обливская освобождена и опросы местных жителей подтвердили ее правоту. Все, что она доложила и написала в докладной о вылете в паре с Венькой Лубком на Обливскую, правда! «Я никогда в жизни никому не врала, — чеканила Лена. — Ни вот на столько!» Говорить об этом посреди отполированного тяжелыми, тупоносыми волокушами, сверкавшего на солнце аэродрома, откуда то и дело взлетали и куда то и дело садились боевые машины, не нуждавшиеся в истребительном прикрытии, где черные фигурки тепло и удобно одетых людей делали свое дело, не думая об угрозе ежеминутного удара «мессеров», было необыкновенно приятно. И говорить и слушать... Лене, возможно, показалось, что она бахвалится, упивается своей правотой. Потом, она спешила... Она переменила тему. Заговорила о другом: о том, как стирает война возрастные грани между мужчиной и женщиной. Это тоже сильно ее занимало. Взять, к примеру, женский авиационный полк. Туда пришли юнцы, мальчишки последнего призыва, моложе летчиц на три, четыре, а то и на пять лет, и начались истории, романы, явные и тайные. И какая наивность, слепота, неготовность мальчиков к требованиям сердца, зову крови! «Детский сад, детский сад...» — причитала Лена, глядя на него с улыбкой, повергавшей Павла в растерянность: о ком она говорит — о мальчишках пополнения? Или же о нем? Он углубился в эту загадку, а Лена перешла на Конную, на свой первый день под Сталинградом, на свой первый полк — их общий полк. «Всех помню, все прекрасные ребята!» — И руку ему, на прощание... В новых унтах на туго прошитой, незаношенной подошве она подскальзывала по льдистому насту, — пожав протянутую руку, он пошел с ней дальше... После встречи в Чепурниках оба они, находясь на разных аэродромах, пережили потрясение, вызванное гибелью Михаила Баранова. Не было на свете человека, более близкого и нужного ему в те дни, чем Лена, все его помыслы были обращены к ней; и он, наверно, был ей нужен. С той горькой поры, порознь пережитой и, хотел он думать, сблизившей их (вместе с командиром навсегда похоронил Павел открытую, доверенную ему исповедь Баранова о поездке в Эльтон), они не виделись. Как ни странно адресовать письма в соседний, теми же дорогами идущий на запад полк, он несколько раз принимался ей писать. Откладывал, откладывал... Не собрался. Не потому, что недосуг или не знал, что сказать, а потому, что боялся, боялся получить в ответ слова, которых она вслух ему не говорила. Вид торопливо идущей, погруженной в свои заботы Лены означал, что не сейчас, не здесь, в Р., прозвучит ее приговор. Что все отодвигается, куда-то переносится, в этой оттяжке — его надежда. Должно пройти время. Ему надо выждать. «Сейчас нам лучше разминуться...» Почувствовав, должно быть, на себе его взгляд, Лена оглянулась. Полукубанка армейского фасона — с красной звездочкой, освеженная от руки мехом, очень ей шла, но, кажется, была маловата; вскинув голову, Лена придержала шапочку нестандартного изготовления, чтобы она не съехала с макушки, и улыбнулась. — Откуда? — прокричал Павел, оставаясь на месте, понимая, что она через овражек к нему не пойдет. Ее ждет машина, близкий старт. — Из Москвы! — Я тебя искал! Отдыхала? — Командировка!.. Женская конференция против фашизма!.. Лечу в Ростов!.. «Я тоже!» — хотел отозваться Павел, но это могло прозвучать навязчиво, могло ей не понравиться. — Меня отправляли с Чиркавым, да я опоздала... — Идешь одна?! Не в том смысле, не в том, спохватился он снова: «одна» — в условиях запрета, вот что он уточнял. В компаньоны он не напрашивался. — С инструктором! — просияла Лена. — С моим аэроклубовским инструктором!.. С Дралкиным! — И вопреки ожиданию направились через овражек к нему. «Все объяснит, успокоит...» — понял замерзший Павел. — Лидер на подходе! — громко прокричал оперативный со стороны КП. Она остановилась, махнула досадливо рукой и побежала назад, к своей машине, на ходу снимая отороченную мехом полукубаночку и ловко упрятывая прибранные светлой лентой волосы под шлемофон... — Я тоже иду в Ростов! — крикнул ей Павел вдогон. Она не оглянулась. И зимние Чепурники, посреди которых с отлетом Лены он почувствовал себя последним из несчастных, заиграли, засверкали белыми снегами, и он благодарил их за сияние и тепло. Непредвиденные события, будучи реконструированными, всегда дают повод сказать: «Если бы...» Так и мизансцена: капитан Горов, присевший на борт своего «ЯКа», и гвардии младший лейтенант Дралкин, накренивший над ним «ПЕ-2»... «Ждать не буду!» — по-своему сказала «пешка»-сибирячка, показывая капитану побитый осколками пятнистый бок, круто выворачивая остекленный нос на юг, в направлении Ростова. Воздушное пространство над базой бомбардировщик просекал по касательной, от него веяло силой и холодом; бросить истребителей, если замешкают, — плевое для него дело. «Сделал круг, они не взлетели!» — вот весь сказ, все его объяснения, если потребует начальство... Горов, поднявшись в рост, чтобы все его видели, вращал над головой кистью руки. Это было похоже на прощание с «пешкой», но жест капитана означал другое: «Запускай моторы!» С опозданием он встал, поднялся на ноги, с опозданием давал знак. Дорогие секунды вложил Алексей в ожидание посадки лидера: верил в нее, в благоразумие летчика, гвардии младшего лейтенанта, лучшего разведчика части... Московская гроза, настигавшая Горова по телеграфу, черная «эмка», спешившая к нему через весь аэродром, предстартовая чехарда решений, вытряхивающая душу, — все работало на то, чтобы разрубить дорогие для Алексея связи с фронтовиками, отторгнуть от совместного с ними, фронтовиками, выступления на рать. «А Чиркавый уже в деле!..» В лихорадке, его колотившей, капитан поступил так, как, сколько помнил себя, не поступал: он ринулся на взлет, не посчитавшись с готовностью своих подчиненных. Пошел в набор, никого не дождавшись, как будто ведомых и не было. Не записал ни времени, ни курса — только бы не отстать, не дать своенравному лидеру скрыться за горизонтом. Сильное солнце ударило Алексею в глаза. «Так всю дорогу», — щурился он, плохо видя перед собой, медленно нагоняя «пешку». За ним тянулся «шалман». «Шалман», «куча мала», «рой», — говорят фронтовики, когда возникает такое сборище. Алексей устыдился давешнего своего бахвальства: «Изобразим взлет, покажем, как это делается...» «Кто-то отстал», — недосчитался Горов одной машины в небе. Трезво это зафиксировал. Понимал, что его отрыв от растянувшейся на километры эскадрильи рискован, и гнал, хвост трубой, доставая лидера. «Кто-то не поднялся... Кто?» Плохое начало. Под ярким солнцем, прогревавшим кабину, наполнявшим ее каким-то уютом, Горова охватила тоска. «Надо решать!.. Решать!» — понукал он себя, стараясь сбросить оцепенение. Полетную карту капитан раскрыл минут через десять после взлета. Павел Гранищев, расположившись близ КП и охватывая панораму с небольшого возвышения, видел, как прочесывает лидер аэродром: в его стремительном проходе была злость, миндальничать с «маленькими» флагман не собирался; и одновременно с какой-то неловкостью, стыдясь за «авиационный цирк», Павел косился в сторону Лены: Лена «цирка» не одобрит... «Хорошо, что мы в разных полках, — снова подумал он. — Летать в одной паре, вместе вести боевую работу рядом с нею я бы не смог». Да, нездешний, со стороны подошедший, лично истребителям не представлявшийся лидер, выступая в ореоле своих последних разведывательных деяний, нагнал-таки на дальневосточников страху; робея ростовского маршрута, боясь остаться без колонновожатого, потерять его в небе, летчики капитана Горова пускались в импровизации, опасные и заразительные. Один, торопясь взлететь, гнал поперек стартовой полосы, другой начал разбег по ветру... Прошлый год на Дону, в Песковатке, таким же примерно манером, друг дружке в лоб, едва не сталкиваясь, уходили «ИЛ-2» из-под удара «юнкерсов»... «Стадо баранов, стадо баранов», — приговаривал Гранищев, зная за собой приливы презрения к тем, кто не хлебнул фронтового лиха. Капитан Горов, например, сиганул за лидером, как наскипидаренный. Жалкое зрелище! Лидер, однако, тоже хорош. — — Не пори горячки-то, не пори! — урезонивал его Павел. Нашел, на ком срывать свои обиды. Нет у меня передатчика. я бы тебе сказал пару ласковых. Дальневосточный караван-сарай мог бы, конечно, собраться пошустрей, действовать профессиональней, но лидер, лидер! Так и гарцует, так и красуется, так себя и выказывает! Демонстративно, безо всяких к тому оснований — жестко выказывает. «Не по мне эта компаша, не по мне!» — Гранищев со взлетом не спешил. Запрет, наложенный на маршрут, с появлением лидера отпадал, в суматохе, под сурдинку, можно было подняться и по-тихому уйти на Ростов одному. Семьсот верст, вокруг которых горели страсти, Павла не страшили. Он хорошо проработал маршрут. Повремени он еще немного, обдумывая сбор, поправляя карту, прихваченную на колене резиновым жгутиком от парашюта, протирая лобовое стекло, он бы, возможно, отложился от каравана и пошел бы на юг, как собирался, один. Но тут в сумятицу взлета, вызванную устрашающим пролетом «пешки», вписалась траектория, отмеченная простотой, наглядностью и изяществом. Вот, говорила кривая, прочерченная в небе «ЯКом», привлекшим общее внимание, как надобно поступать, как строить маневр сближения с лидером. Подавая пример спокойствия, «ЯК» как бы примирял дальневосточников с лидером. Фюзеляж «ЯКа» охватывало широкое белое кольцо. «Лена!» — понял Гранищев. Полковник Челюскин, оперативный, другие люди на аэродроме знали, что в кабине «ЯКа» — женщина, но только Гранищеву были известны отношения Дралкина и Лены. Ее показательный выход, в отличие от дальневосточников, поддавшихся переполоху, был окрылен доверием к «пешке». «Спешит к своему инструктору, — читал ее спорый, элегантный разворот Павел. — Торопится встать с ним рядом...» Чувствуя, что его как бы оставляют, что, проще говоря, в нем не нуждаются, Гранищев тронул машину с места, покатил на взлет. Он покатил на взлет, с первого шага, с первого метра маршрута, поневоле совместного, решив для себя: не выставляться. Ни при каких условиях вперед не вылезать. Следовать за группой автономно. Взирать на происходящее со стороны, если уж полковнику Челюскину угодно переправлять лейтенанта Гранищева в Ростов в одной компании с дальневосточниками. Способ нагона избрал простой, надежный, на фронте обкатанный: вначале пойти низом, разгоняя скорость, потом «горкой» подняться в хвост кавалькады. Он рулил к старту, когда выпорхнула откуда-то и встала перед ним черная «эмка». «Стой!» — показывал ему руками долговязый офицер. Павел скинул газ, пискнул тормозами. «Эх, не успел!» — кричал ему капитан интендантской службы, придерживая рукой тугую полевую сумку и вскарабкиваясь на крыло, обдуваемое жарким воздухом от мотора. «Телеграфное распоряжение Москвы, — кричал капитан, провожая глазами сорванную струёй фуражку, — выдать денежное довольствие эскадрилье Горова!» — «Могу передать!» — «Без расписки?» — «Вот карандаш, пожалуйста!» Павел подцепил огрызок, болтавшийся перед ним на нитке. «Одна расписка, получателей много...» — «Один за всех, все за одного!» — «Не имею права... Успокойте капитана, перешлю телеграфом!» — «Не те деньги, что получены, а те, которые предстоит получить!..» Интендант съехал вниз по крылу за фуражкой, перекати-полем бежавшей по земле, Гранищев начал разбег. «Угомонится, — думал Павел о флагмане, диктовавшем новичкам свои условия сбора, Лены, однако, не притеснявшем. Напротив... — Это он здесь, над Р., кобенится, учит «маленьких» жить: спесь почет любит. На маршруте куролесить некогда, работать надо. Задал дальневосточникам острастку, теперь отпустит вожжи, облегчит пристраивание...» Флагман как будто так и поступил — уменьшил скорость. Но не прибрал ее плавно, а резко, внезапно сбросил. «ЯКи», не успевшие перевести от погони дух, чтобы не столкнуться, не налезть друг на друга, как лошади, начали вспухать, громоздиться этажеркой, в небе заиграла «гармонь». Тут держи ухо востро, не зевай. Или хвост кому-нибудь обрубишь, или какая-нибудь разиня на тебя сядет. Сто потов сольет летчик в сходящихся и расходящихся мехах такой «гармоники», пока строй понемногу успокоится, затихнет, чтобы затем по прихоти или нерадивости головного экипажа снова прийти в опасное движение... — Что же ты над людьми измываешься? — взъелся на лидера Гранищев. Держась особняком, в безопасности, он читал скрытую жизнь строя, как по книге, и не мог не вступиться за дальневосточников. — Что же ты людьми помыкаешь?! Инструктор Дралкин, понял Павел, именинник, — повстречал свою прославленную ученицу. Рад свиданию, тут же подсобил ей занять лучшее в строю местечко — справа. Место, предназначенное, строго говоря, не ей, а Горову. Капитан, рванувший со старта, туда гнал, к правому борту, но «гармонь», сыгранная лидером, вывела вправо, на удобную позицию, Лену. Две пары вошли в головку воздушной флотилии: одну составляла «пешка» и Лена, другую — Горов и его ведомый. Конечно, Лене мотаться два часа слева тяжело, утомительно, но джентльменский жест лидера в ее сторону, вывод Бахаревой на место, по праву принадлежавшее капитану Горову, Павел не одобрил. То, что Дралкин так открыто потрафляет Лене, поступаясь интересами других, вызвало у него протест. «Не тем занялись, братцы, не тем! — осуждал он Дралкина, бывшего инструктора. — Маршрут надо строить, путь счислять!» Известно, хорошо известно, чем кончаются подобные игры. «Вот посмотрим, чего вы стоите, — распалялся он против «пешки», принимая сторону безропотных дальневосточников. — Посмотрим, кто проходит маршрут по струнке, а кто петли плетет, вальсирует...» Выявить и огласить, причем огласить сразу после посадки в Ростове, пока не остыл, не отошел, не раздумал, предать гласности все профессиональные ляпы лидера — вот что он предпримет! Начиная с этого маневра скоростью, с «гармони». Да, все пойдет в счет, каждое лыко в строку... Солнце било в глаза, горизонт то прояснялся, как бывает над морем, тонкой слепящей полоской, неведомо, морю или небу принадлежащей, то исчезал совсем, черно-белая зебристая земля играла слабыми блестками слежавшегося в низинах снега, очертания путевых ориентиров были размыты. «Ну-с!» — сдерживая подступавшую радость, Павел на глаз прикидывал, выверял очередную промашку лидера. Не столь значительную, но все же заметную... Забрал в сторону лидер, лучший фронтовой разведчик, мать твою за ногу! Жилой массив впереди, распланированный, как хозяйской рукой нарезанный торт, — прет мимо жилого массива, оставляет его в стороне. Чего и следовало ожидать, когда в воздухе затевают флирт! Он освободил руку, нацелил болтавшийся на нитке карандашик в точку на карте, изобличавшую лидера в промахе, принесшую ему очко, первый выигрышный балл. До Ростова таких огрехов наберется куча, он и преподнесет ее «бомберу». И выложит при всех, при Лене... Чего стесняться? Пусть и она знает. И он, чтобы впредь дурью не мучился, не заносился. Вел себя скромнее. Павел перевел взгляд на землю, чтобы сличить подробности, да так на какое-то время и остался с занесенным карандашиком в руках... Темное пятно внизу, с ясным контуром и строгой планировкой жилого поселка, в быстрой игре света и воображения исчезло, растворилось. Перестало существовать. А контрольную точку лидер проследовал безукоризненно, по всем правилам навигационного искусства. Не флагман оказался посрамленным, а он, Гранищев! Он, обличитель, глашатай истины, шлепнулся в лужу. Павел отрезвел. На чем споткнулся, ясно: весенний ландшафт. Забытый за зиму, давно не стоявший перед глазами весенний ландшафт, игра света и теней. Дальше к югу местность еще пестрее. Реки в половодье не реки, они заливы искаженных, не отвечающих карте очертаний; карта — одно, местность под крылом — другое... Нитка железной дороги пропадает на таком фоне, как иголка в стоге сена. Лидер свое дело знает. Выступить за справедливость не удалось. Гранищев пристыженно оглядел строй. Лена о его провале, естественно, не подозревает. Глаз с лидера не спускать! На юге все разлилось, зацепиться не за что... И все-таки «ЯКи», тянущиеся за лидером, взывают к состраданию. Солдат-сталинградец, прошедший школу Баранова, знал не только могущество, но и неизреченную прелесть, поэзию строя, когда согласным, смычковым трудом сотво-ряют летчики в небе боевой порядок, отвечающий интересам боя и вместе несущий в себе красоту и силу взаимопонимания. «Маленькие» же, поднятые лидером, были обречены на галерный труд. Флагман то уводил их влево, принуждая одних вспухать, а других заваливаться и потом припускать за вожаком, то без сигнала брал вправо, и снова тянул на левое крыло... «Или ее экзаменует, Лену? На предмет владения строем? — подумал Павел. — Дескать, ну-ка, бывший учлет Бахарева, продемонстрируй нам свое искусство, свою фронтовую выучку! Покажи работу боевого летчика-истребителя в строю! А она и рада...» «Справа встанет — никаких забот, — вспомнил он Баранова. — Орлица...» Инструктор Дралкин, должно быть, это понял, почувствовал, какую хватку выработал у Лены фронт, и мог, мигнув своему штурману, — нет, ты полюбуйся, какова привязанность! — скользнуть, легонько вспухнуть, придавить нос «пешки»: что бы флагман ни предпринимал, самолетик Бахаревой оставался с ним рядом. Нитяной просвет между ними не изменялся... В Чепурниках, уже распрощавшись с Леной, он увязался проводить ее до машины. «Всех помню, все прекрасные ребята», — говорила ему Лена о бывших своих сослуживцах, и — в утешение, чтобы позолотить пилюлю? — взяла его за руку, и тридцать — сорок метров, на виду стоянки двух полков, прилетевшего и уходящего, они шли, помахивая сплетенными — кисть в кисть — руками: он ждал, ловил возникавшее в такт шагам прикосновение ее плеча, заволжский окопчик, родник его радости, источник страданий, всплывал перед ним, примолкшая Лена, казалось ему, думала о том же; повзрослев на целую жизнь, Павел и теперь чувствовал, знал: обмануть ее доверие не посмел бы... «Говорят, в Котельникове — клуб, по вечерам бывают танцы», — говорила Лена. «Я танцор неважнецкий... А ты?» — «Ух! — улыбнулась Лена. — И тебя вытащу, и тебя растрясу!..» Не вытащила. В Котельникове они не встретились. В Котельникове погиб Баранов... Те тридцать — сорок шагов рука об руку вспоминались Павлу, когда он смотрел на самолетик, преданно державшийся «пешки», как она ни колбасила. Страстотерпец Гранищев, не сводивший с головы колонны глаз, знал ее состав лучше, чем экипаж флагмана, но догадки, рисовавшиеся его воображению, были верны лишь отчасти. — Чтобы не рыпались, спесь свою поуняли, — сказал Степан Кулев, удобней усаживаясь на тарелке штурманского сиденьица, поглаживая ладонью, расправляя бортжурнал. — Им только волю дай, на шею сядут. Командир справа — до того настырный, не знаю, как за консоль не заденет. Так в форточку и лезет... — Передай, чтобы не жался. — Радиообмена с группой нет. — Почему? — Рабочую волну не дали. — Ты же бегал звонить? — Специально бегал! — подтвердил возмущенно Кулев, вспомнив последний разговор с Дусей. — Никто ничего не знает... «Гвардию», видишь, отмечают. — Косарьков, — запросил Дралкин по внутренней связи стрелка-радиста, — «маленьких» слышишь? — Вижу, но не слышу. — А Ростов? — И Ростов молчит... «Маленькие» рассыпались, как картошка, одна пара держится прилично. Да ведущий... — Справа? — На своем месте, справа. Предельная дистанция, предельный интервал. Силен мужик, цепко держится. — Осади ведущего, — сказал Дралкин штурману, не отвлекаясь от приборов. — Дай знак рукой. — Брысь под лавку! — скомандовал Кулев, взмахом руки отводя «ЯК» назад. Со штурманского сиденья он лучше летчика видел, что происходит справа от них. — Понятливый, — доложил он Дралкину. — И покорный. Даже удивительно: такой настырный и такой покорный... Курс сто шестьдесят градусов, — бросил он летчику. — Сто шестьдесят, и никаких гвоздей до самого города. Без фотографии запомнят штурмана Кулева! Бланк бортжурнала, вправленный для удобства в дюралевый держатель, после отхода от Р. не заполнялся. Теперь следовало задним числом восстановить пройденный путь, закрепить его в строках типографского листка. «Для кого? — подумал Кулев. — Кто будет проверять? На хуторе, перед стартом, ни одна душа его не потревожила, а в Ростове — кому он нужен? Дозаправимся и — домой. «Жду!»...» Бесконтрольность казалась ему независимостью, такой желанной, удачливость — мастерством; знать и чувствовать себя единственным, кому доверяют ответственные задания, было приятно. «Как бог!» — вспомнил он. В полку его не признают, а мнение дивизии другое — как бог!.. «Дусе оставаться в полку не надо, — думал Степан. — Я ее оттуда заберу...» Предупредила насчет Кашубы, уберегла от неприятностей... Себя — тоже, сама того не ведая. Хорошо бы перевести ее в свой полк. Или в штаб дивизии. «Определюсь — тогда», — думал он об устройстве своего и Дусиного житья по уже имевшимся походным образцам. «Извлекай урок из ошибки, иначе головы не сносить!» — Баранов с его призывом стоял перед Павлом, как живой, когда нарезной торт жилого массива из света и теней внизу растаял. Перевернув карту, Гранищев расправил подошедший лист и с новой энергией вперился в «поднятый», то есть расцвеченный, проработанный, проштудированный накануне маршрут, который собирался покрыть в одиночку. Волей судеб он следовал по нему рядом с Леной; тем строже, тем повелительней был наказ Баранова: «Извлекай урок из ошибок!» Вдоль черной нити маршрута цветным, красным, карандашом были выделены высотки, голубым — речушки и озера, коричневым — гряда, отсюда невидная. Где-то слева катит воды Дон, где-то справа — линия фронта. По широкому коридору между тихим Доном и опасным фронтом пролегает путь истребителей на Ростов. А вот и населенный пункт, получивший под его старательной рукой расцветку в виде креста. Районный центр... В долгом перелете, случается, находит на летчика затмение: отвлекся, упустил нить, смотрит в планшет, на землю и не понимает: где он? А тут Павел определился сразу. Как будто для того только и перевернул карту, чтобы его увидеть, крест. Вот он, районный центр, вот он, крест, с белой колоколенкой посередке. И также с первого взгляда увидел: «пешка» отходит, смещается от креста в сторону... вправо... теснит, теснит Елену... Ожегшись на молоке, дуешь на воду: он строго себя перепроверил. Самостоятельность, развитая в летчике Барановым, чувство достоинства подсказали ему: проверь себя трижды. Лидер секся над маковкой церкви районного центра. Только это установил лейтенант, с пристрастием пытая карту. Штурман флагмана — стреляный волк. Скорость, правда, у него пляшет. Скорость у него барыня... В Ростове, когда сядут, вместо публичных сцен и обличений он покажет Лене свой планшет. Ничего не говоря, молча. Вот как колбасил, вон куда уматывал хваленый лидер. А вот линия его, Гранищева, пути. И эта барановской строгости струнка все ей скажет. Въедливость, с которой Павел приступил к раскрытому листу хорошо проработанной карты, открыла ему в полосе движения нечто новое, прежде от него ускользавшее. Районный центр с белой церковью, распланированный на местности в виде креста, имел двойника. Зеркально ему подобного, но без церкви. Как будто местные братья Карп и Исай, повздорив и разойдясь, возводили свои деревни, руководствуясь сложившимся до распри планом, и теперь один порядок домов, с церквушкой, уплывал под крыло, а другой, точная его копия, маячил впереди. И на этот дальний, в стороне от маршрута, держал курс, по нему счислял свой путь лидер. Накрывая церквушку, флагман был и точен в данный момент и в то же самое время начинал свое очередное, для строя, правда, пока неощутимое, микросмещение вбок. Гранищев его отпрепарировал — и засек. «Повело, повело», — приготовлялся он встретить обратный ход, водворение дикого мустанга на свою стезю. Он держал флагмана на мушке, чтобы упредить введение поправки, всякий раз взрывное, с вызовом... «Взбрыкивает мустанг, дурит», — думал Павел, карауля. Перед вылетом в землянке оперативного он слышал в динамике наземной рации разговор командира флагмана и штурмана: «Будем садиться?» — «Нет!» Кто-то из гвардейцев заметил: «Старший лейтенант теперь с командующим якшается, не ниже, свой командир для него так, мелкая сошка...» — «Он на младшего, чуть что — грудью, — сказал другой. — С двумя «боевиками». — «А младшему Красную Звезду. Как будто не он водил, не он в разведке на брюхе ползал...» — «Мастера, а сладу между ними нет...» Паны дерутся, у холопов чубы трещат. Час десять, час пять минут до Ростова. Скорость пляшет, точное время выхода на Ростов определить трудно. Примерно час десять, час пять минут. Много. Затяжелела рука. Павел чувствовал усталость. Выжидал, сторожко выжидал обратный разворот, коррекцию пути... А лидер меж тем, тесня бортом Лену, забирал и забирал вправо, к линии фронта, к опасной стене воздушного коридора, направленного на Ростов. «Капитан-дальневосточник первым туда не полезет, первым отвернется, — рассудил Павел. — Зачем искушать судьбу? Войны не знает, ребята без опыта... Капитан первым от лидера отколется, вывернет на Ростов». С возрастающим нетерпением следил он за ними — за лидером, Леной и капитаном (или, что то же самое, за неразлучной парой: капитан — ведомый). Лена, должно быть, на своего инструктора не насмотрится, три года не виделись. Радиосвязи нет, объясняется с ним на пальцах, как глухонемая. С полетной картой, конечно, не работает. Была нужда! Такое соседство, столько мужиков вокруг, одну-то девицу до места назначения доставят! Как навигатор она, естественно, не в счет. Тревогу поднимет Горов. У Горова глаз наметан, всю страну пересек с востока на запад, шутка... Строй, показалось Гранищеву, успокоился. «Маленькие», как-то приноровившись к флагману, к его манере, втянулись в ритм, им навязанный... Битым зеркалом сверкал внизу разлив. «Сейчас!» — ждал Павел дальнего озерка: белесое посередине, в темной оправе берегов, озерко было заброшено на такое от маршрута расстояние, что слепой увидит, куда его занесло, глупый поймет, что надо делать, как выбираться... Строй не шелохнулся. Укатал флагман «маленьких», убаюкал. Ни единого признака тревоги, несогласия, протеста. Капитан идет, как заколдованный. «Ну, братцы!.. Я дальше с вами не ходок!» — сказал Павел, минутку за минуткой откладывая на карте ложный путь флагмана, держа в голове Дон, такой теперь от них далекий, линию фронта, подошедшую вплотную, — Лена к фронту ближе всех! — и курс на Ростов. Курс на Ростов он знал в каждый момент движения. Знать его, видеть, что «пешка» тянет черт-те куда, и покорно плестись за ней?! Но тут она очнулась. Пробуждение было медленным, стыдливым. Будто на ощупь, с осторожностью, столь мустангу несвойственной, флагман накренился в сторону Ростова. В его движении было достоинство, можно сказать, элегантность и вместе вкрадчивость, извинительность. Дескать, все мы не без греха; у всех у нас рыльце в пушку, будем же снисходительны и братолюбивы... Признавая ошибку, он исправлял ее, и от одного этого Гранищев весь к нему переменился. Добрые слова о лидере, услышанные в землянке оперативного, представлялись ему заслуженными, справедливыми, а собственные нападки и претензии — запальчивыми. Минута смирения искупала час строптивости; признавая ошибку, лидер возрождал авторитет, в ореоле которого он появился. Правильно, что перегонку поручил «бомберам», зубрам-фронтовикам, знающим свое дело, умеющим замечать ошибки, не упорствовать в них... Павел позволил себе расслабиться. Помахал затекшей кистью, подвигал туда-сюда ногами. Встряхнул машину, взбодрился сам. До Ростова — меньше часа! Много! Элегантный доворот, коррекция пути — как бы маневр согласия с ним, примирения, — выразительно обозначился и... прервался; курс на Ростов против необходимого был выправлен разве что на четверть... Но капитан своего слова не сказал! Сейчас он вмешается, не позволит «пешке» прервать начатое, потянет всех за собой, выведет на ростовский курс!.. А Лена, приросшая к флагману справа? Она может капитана не увидеть!.. Ну, дальневосточник, ну, командир эскадрильи! Желание Горова представить в Р. свою эскадрилью — естественно, и себя, ее командира, — в наилучшем виде, блеснуть, что называется, расположить к себе фронтовиков не исполнилось; момент признания, которого он ждал, отдалялся. Но нервотрепка, томление на медленном огне кончились. Эта пытка позади. Теперь только флагман, свидетель взлетного срама, поглядывал на него насмешливо и раздраженно. С флагманом трудно. Зубр, искушенный в боевых маршрутах, сделал им, можно сказать, одолжение, впрягся в бечеву, потянул караван... «Хозяин-барин», — терпел Алексей, питая полное к лидеру доверие. И признавал скрепя сердце, что Бахарева, вольная птаха, закрепившись там, где он ей позволил, смотрится!.. Слишком много всего нахлынуло на него в Р., чтобы вступать в спор с девицей. Она и рта не раскрыла, словечка не вымолвила, как получила от него подарок: бери себе место по душе, становись справа!.. Она так в ответ просияла, благодарно ему козырнув «Есть!», так мило поворотилась на стройной ножке и так быстро, чтобы не передумал, отошла, что ему стало неловко. В его широком, великодушном жесте (предугаданном полковником Челюскиным) был свой расчет (змий Челюскин — пехотинец, жизнь небес от него сокрыта), свой умысел; пропустив Бахареву вправо, оставшись с Житниковым по левую руку от флагмана, он тем самым давал экипажу «пешки» понять, что для такого летчика, как Горов, не имеет значения, где ему находиться, справа или слева от лидера. Он там и здесь — как рыба в воде. Суть в том, что птаха Бахарева — одна, забот не знает, а за ним — хвост, эскадрилья; она флагману не в тягость, о нем же на борту «пешки» говорят с неудовольствием: «Телепается!..» «Надо решать, — думал Горов. — Надо определяться...» Нечто подобное испытал он, взметнувшись на перехват японца в морозном небе Сихотэ-Алиня, не зная, ждать ему отставшего Житникова или завязывать бой в одиночку; секунды оказались на руку японцу, «Р-97», в мыслях почти поверженный, смылся. И сейчас все в Горове двоилось. То ли терпеливо собирать ему разбредшихся своих в кулак, наводить порядок и вести эскадрилью под своим командирским началом, как он привык и умел, контролируя лидера, то ли, напротив, полностью положиться на лидера, ни на что другое не отвлекаться, ему одному служить верой и правдой. Смирять его покорностью, умасливать послушанием, завоевывать в нем союзника... Что за удел!.. Страдать, терпеть мучения не в бою, а на подступах к нему, — как в декабре, на дальних подступах — как сейчас, в апреле? За что? Почему? Сбитый с толку, в плену поднявшихся сомнений, не зная, на что решиться, Алексей в самый маршрут, которым следовала группа, не вникал. Все, что предпринял и проделал лидер, нацеливаясь на Ростов, пока «маленькие» вели за ним погоню, Горов взял на веру. Определяясь грубо, на глазок, по солнышку, он знал общую направленность полета — она сомнений не вызывала, — а остальное для флагмана с его хваткой, с его львиной поступью — дело техники. Техники и времени. Остепенившийся было провожатый снова стал испытывать его терпение, снова зарыскал по курсу. «Надо решать», — говорил себе Алексей, все ближе, все теснее поджимаясь к «пешке», все реже оглядываясь назад, на ведомых, внушавших ему тревогу, не понимая этой тревоги, заглушая ее. Свободы флагмана он не стеснял. Был отзывчив, гибок, упреждал его желания. Пропасть, отделявшая тыловика-дальневосточника от боевого экипажа, от героя Чиркавого, затягивалась, закрывалась. Еще не исчезнув, она не тяготила Алексея, как прежде. Главное определилось: не Бахарева, а он задавал тон в голове кавалькады. Сознание внутренней общности, единства с лидером вознаграждало его за страдания... Капитан вторил «пешке» во всем, как заговоренный. «А в баках-то булькает!» — не себе, им, Горову, флагману, Лене, крикнул Гранишев и снова поработал рулями, чувствуя, как полегчал в полете «ЯК». Он ужаснулся быстроте исчезновения свободы, которую так старательно оберегал после взлета. Все, чем он только что владел, испарилось: свобода, уверенность. Неведомая сила ввергала его в какие-то бездны, и уже неслось ему предостережение: «Поздно!..» Набатное «Поздно!» зазвучало прежде, чем он понял, что его ждет... — Булькает в баках, — упавшим голосом повторил летчик, перемещаясь влево, откуда легче свернуть на Ростов. Теперь, прозревая, он распознавал истинный смысл манипуляций лидера: вкрадчивый маневр «пешки» выдавал старания экипажа скрыть свою растерянность, а осторожность, половинчатость действий, как и недавние броски из стороны в сторону, могли иметь одно объяснение — своего местонахождения, курса на Ростов лидер не знает. Признаться в провале перед теми, кто полон безмятежной веры в благополучный близкий финиш, он не может, ищет, за что бы ухватиться, восстановить свое место... Да ведь поиск для «маленьких» невозможен! Исключен! У «маленьких» горючего в баках с гулькин нос! «Далеко я их от себя отпустил, — думал Павел, пускаясь за группой вдогон и глядя на бензочасы. — Слишком далеко...» Дальше всех от него была Лена. «Тот изгиб дороги — последний рубеж. Его пересеку — не дотяну до Ростова... Повернуть, увести за собой эскадру, не долетая до изгиба дороги!» Косой снежный заряд, налетая, скрывал землю, все впереди исчезало, летчик помнил твердо: слева — Дон, справа — линия фронта — и не выпускал из головы курса на город, на Ростов, и ждал, когда ледок высветит изгиб дороги, обегающей холм или насыпь, — предел его совместного с ослепшим флагманом полета. «Я шел по следу, он сбился, сбился, — внушал себе Павел, мчась вдогон, заглушая сомнения, отчаиваясь оттого, что расстояние до Лены, до флагмана не сокращалось... почти не сокращалось. А горючее таяло, как будто в бензобаке образовалась течь. — Он сбился, сбился, — заклинал себя Гранищев. — Но там — штурман! Радио на борту. Лучший разведчик части!..» Усилие, которым при встрече с «африканцем» Павел удерживал себя, отвращал от «змейки», мнимо спасительной, будто дарующей жизнь, а в действительности обманчивой, ставившей его под нацеленный удар, — это усилие не шло в сравнение с тем, что он должен был проявить, доставая, — кого-то!.. Не всех?.. Но может быть, может быть, — доставая и... «Стоп! — сказал себе Павел, несясь вперед. — Сожгу горючее и грохнусь первым, не доходя Ростова. Флагмана не взять, флагмана я упустил. И Лену. Левее, левее... Выцарапывать «маленьких» по одному, начиная с последнего». Выцарапать по одному, сколько позволит бензин, и — оторваться, отколоться от строя. Вся тяжесть Сталинграда не перетягивала этого труда и выпавшей ему муки — отколоться от строя. Строй, верность строю — первая заповедь Баранова, он внедрял ее всеми доступными средствами, вплоть до пулеметного огня, когда такие, как Лубок, не понимали русских слов... В просветах поземки мелькнул изгиб дороги — рубеж! Павел смотрел на скифский холм, какой-то частью своего «я» отдавая должное искусству топографа, воссоздавшего на карте холм и облегающую его подкову, и тем же внутренним чувством уверяясь в гибельности слепого движения группы. «Брать влево, идти на Ростов!» — должен был приказать себе Солдат, а вместо этого думал о Лене: «Доверилась, забылась, земли не видит. Инструктор, ненаглядный Дралкин, ослепил Орлицу. Все лучше Гранищева: Баранов лучше, Дралкин лучше... Ты судья, Лена, твое слово — закон: лучше. Одно мне нужно, одного хочу: чтобы сейчас, только сейчас, когда сомнения жгут душу, ты поверила мне, только сейчас пошла за мной...» Лена, будто в насмешку над ним, теснее придвинулась к флагману. Укатали сивку крутые горки. Не ведают, что творят. Выломиться из строя, бросить своих... Впервые услышал летчик, как в небе — громче мотора — стучит его сердце. Он поравнялся с «ЯКом», мотавшимся у «пешки» в хвосте. До Лены — три таких расстояния... «Поздно!» Павел качнул крылом влево, в сторону Ростова. «ЯК», колыхнувшись, сейчас же ему ответил. Павел глубже опустил крыло: «Готов ли ты изменить курс?» «Готов!» — ответил «ЯК». Солнце высветило меловой росчерк на его хвосте... «Семерка», Егор, повелитель птиц! Минувшей ночью в потемках, придерживая Павла, чтобы не шевелился, не дышал, Егор одними губами произнес «Ди нахтигаль!» и сделал легкий дирижерский знак. Птаха защелкала! Сияющими во тьме глазами Егор призвал: «Смотри, смотри!» — и он увидел, как на голой, незацветшей ветке трясет хвостиком маленький певец. «Что снилось?» — спросил его чародей утром. «Я сны редко вижу...» — «Представились мне лыжи, — делился с ним Житников, то ли озадаченный, то ли ото сна не отошедший. — Нас с такой скоростью отправляли в училище, что я лыжи на базу не сдал. И вот они мне явились. Стоят себе в холодном чулане, просмоленные, на распорочках, а мама кому-то рассказывает: «Летом он любил плавать, а зимой бегал на лыжах за свой десятый «А» класс...» Голос — мамы, а лица — нет». — «И я десятый прихватил, — сказал Павел, довольный, что оба они дотянули до десятого, вкусили сладкого плода, да повестки из военкоматов прилетели раньше, чем приглашения на выпускной бал. — А снов не люблю, — веско заметил Павел. — Ну их. Днем кошмаров насмотришься, да еще ночью....» Фронтовая жизнь, встававшая за его словами, была сержанту неведома, он отвечал откровенностью. «У меня лучше идет, — говорил Егор застенчиво, — когда я немного взвинчен. Возбужден, что ли...» Егор, подстраиваясь к нему на «семерке», привлек жестами еще один «ЯК». Не поздно... Бог троицу любит. «Вперед!» — показал Павел развернутой ладонью, как Баранов при возвращении с завода. Баранов повторял в воздухе это движение руки, подобное ходу шатунного механизма, отсылая их домой, чтобы одному покончить с делом, которого они, по нехватке ли горючего или по другой причине, не могли завершить. Но жест лейтенанта, перетянувшего на свою сторону два «ЯКа» из группы, по сути, был противоположен барановскому: Гранищев не отсылал от себя, а, напротив, призывал товарищей вместе, втроем образумить капитана, а вслед за ним и Лену. При оставшихся крохах горючего форсирование мотора ускоряло опустошение баков, но не сделать последней, с риском собственного падения попытки Павел не мог. — Семь градусов влево, — сказал Кулев, прерывая воцарившееся в кабине молчание. — Где идем? — спросил Дралкин, доворачивая. — Минутку... — Место дай, — летчик щурился, вглядываясь в левую от себя сторону. — Место! — Все разлилось, видишь... — Вижу, места не знаю. — Светлые глаза под темными бровями настороженно мерцали. — Потоп... Уцепиться не за что... Собственно Дона, русла реки, осевой опоры маршрута, Кулев давно не различал и уже не пытался его выделить, понимая, что открывшаяся перед ним, сверкавшая на солнце и слепившая его акватория есть не что иное, как весенний Дон, преображенный разливом. Из этого он исходил, ведя расчеты, счислял путь. Что-то чрезмерное, не речное выступало в мощи талых вод. Их спокойствие деиствовало гнетуще. Ростов словно бы канул в пучину, ни одного дымка впереди. Опустился на дно, как град Китеж. Бред. Если не бред, то где город? — Семь градусов влево, — вякнул он, чтобы не молчать, продолжая рыскать. Не будь за хвостом «маленьких», встал бы в круг. Не веря в него, не признавая круг как способ восстановления ориентировки. Только бы оттянуть время. «Своего места не знаю», — сказал себе Кулев, косясь на младшего лейтенанта. Летчик, которым он повелевал, безропотный Дралкин внушал ему страх... «Сейчас, сейчас», — отдалял Кулев признание вслух, ожидая какого-то озарения, чуда на водах. Время неслось стремительно. «Места не знаю», — подстегивал себя и медлил Кулев, поводя вокруг невидящими, ничего не узнающими глазами, ожидая и страшась Дралкина, его свирепого, как тогда, над немецким аэродромом, рыка: «Дай место!» Нет, подумал Кулев, он не рыка боится. Дралкин понял, раскусил его и заявит об этом прежде, чем штурман раскроет рот, — скажет, как приговорит, шансов на спасение не оставит. В жизни мало кто понимал Степана Кулева. Что, впрочем, ему не вредило, он от этого не страдал. «Я пошел!» — объявил однажды Степан командиру, сидевшему, как Дралкин, рядом, чуть впереди, за штурвалом, и выбросился с парашютом; три или пять минут перед тем глотничал он, внушая летчику, что линия фронта пройдена, что внизу — наши, а летчик ему не верил, летчик его не понимал, тянул, тянул подбитую, терявшую управление «пешку», только бы застраховать себя от посадки на стороне врага, от плена: в ста метрах от земли, на глазах спускавшегося на парашюте Кулева, не совладал с машиной командир... «Я пошел!» — готов был прокричать Кулев, пригвожденный к креслу надвигавшейся катастрофой, необходимостью иной отчаянной команды: «Кто знает курс и время — выходи вперед!» Предстать перед всеми в чем мать родила. Самому, по доброй воле, отречься от доверенной ему миссии лидера, передать колонну в другие руки... Легче Кулеву ринуться в омут головой, как на митинге в Сталинграде, когда с появлением в полку сбитого «мессерами» капитана Авдыша над штабником-самозванцем нависла угроза разоблачения, — легче Степану броситься в пекло, под пули, чем признаться в собственной несостоятельности, неправоте, заявить: «Кто знает курс и время — выходи вперед!» Поступить так — значит потерять все, что набрал он за войну, прервать восхождение. Штурман эскадрильи — должность так себе, не ахти. Штурман эскадрильи — батрак, пашет от зари до зари, дотянуть ему до конца трудно. Штурман полка — вот должность. Вот кто сам себе хозяин. Поставил задачу, проверил готовность, провел разбор и пошел сражаться в городки... А кого ставят, кого выдвигают, если посмотреть? Степан оглянулся. Два истребителя слева верны себе: неразлучная, приросшая к лидеру, во всем ему послушная пара. Она Кулева не интересовала. За слепую верность плата одна — равнодушие. Еще на старте в Р. привлек Кулева «ЯК» в хвосте. Строптивый, в строю как бы автономный, на полпути притих, а теперь снова машет крылами... Собрал, сколотил троицу «ЯКов», куда-то их тянет. Запрещая себе смотреть на бензочасы, не глядя в сторону Лены, Павел устремился за капитаном, сжигая последние литры, твердо зная истинный курс. Он обратит в свою веру, повернет на Ростов «маленьких», если его увидит, если его поймет, если за ним последует капитан. Он выходил на траверс Горова «ноздря в ноздрю», — но левее, много левее, начав загодя ему сигналить, раскачивать самолет, перекладывая его с крыла на крыло, бензин в баках, должно быть, плескался... Ему показалось, что Горов медленно — размышляя? — оборотил в его сторону голову. Дрогнул самолет Горова, и дрогнуло сердце Солдата: сбросил капитан, отвел от себя черные чары, прозрел... Все, с чем вышел Павел в полет и что его покинуло, — свобода, уверенность в себе, — все вернулось к нему, и Лена, далекая, близкая Лена... Дрогнул «ЯК» капитана, приподнял короткое, в солнечных бликах крыло, пятна света сошли с него, оно потемнело... прикрылся? Отстранил от себя возможность иного, не лидером проложенного пути? «Идя к цели дальше... остаются одни...» — вспомнил Павел. — Поразительной точности фраза! Сказано Егошиным на все времена: «Идя к цели дальше... остаются одни». Я иду к цели, я иду на Ростов, я не хочу оставаться один...» — Лена! — крикнул Павел, выворачивая на живший в нем ростовский курс, расцвечивая небо веером трассирующих очередей, своей последней надеждой, — может быть, барановский исцеляющий огонь привлечет ее и образумит!.. Минуту спустя Павел уже с трудом различал неизменившийся строй уходящих машин. Он их пересчитал: один «ПЕ-2», пять «ЯКов»... «Собрав троицу... отдаляется... Уверенно отходит, — следил Кулев за находчивым «маленьким», не потерявшим на маршруте своего лица. — Уверенно!» — признал он, видя в смелом отходе «ЯКов» призыв, не понимая его, не находя в себе сил на него отозваться, как не смог перед тем решиться на посадку в Р., чтобы обговорить сигналы. Вот он, особый случай, подоспел, ждать себя не заставил, изволь, объяснись с «ЯКами»! Все пустил мимо носа, только бы избежать Кашубы, не расхлебывать каши... Самоотверженность побуждается долгом и любовью. Она может подспудно зреть, чтобы вспыхнуть в звездный час, даря радость безоглядного риска, личного мужества во имя добра, и сохранить в человеке человека. Суетность, своекорыстие подтачивают эту готовность, глушат, вытравляют, — что открывается так же внезапно, в судный час... С окаменевшим лицом проводил Степан скрывшуюся тройку. — Штурман, место! Неторопливо и понуро, не отвечая Дралкину, он слева направо оглядывал расстилавшиеся перед ним океанские воды, и это нарочито замедленное, хладнокровное — бессмысленно хладнокровное, с тупым кому-то вызовом — движение, благодаря, должно быть, спокойствию, возобладавшему надо всем, открыло ему... залив! Что-то двинулось у него в глазах, как после карусели, взгляд на землю переменился, и он увидел, по-штурмански прочел береговую линию Таганрогского залива, ошибочно принятого им за устье разлившегося Дона... Лена Бахарева не была бы летчиком-истребителем, если бы не заметила пулеметно-пушечной трассы, — в стороне от нее, не прицельной, конечно, пущенной в белый свет, как в копеечку. «Что за выходки, что за мальчишество, — подумала Лена. — Гранищев, кто же еще... У всех на виду, перед посадкой (горючее кончается), предупреждает Дралкина...» В том смысле примерно: на чужой каравай рот не разевай. Не с вашей улицы девчонка. «Слишком много Паша на себя берет». И в ответ быстрым, ловким движением, как сделала однажды в аэроклубе в день первого своего самостоятельного вылета, она сдернула с головы шлемофон. Чтобы инструктор Дралкин наконец-то разглядел ее, признал и все понял. Но не Дралкин, а сидевший справа от него, ближе к Лене штурман Кулев увидел возникшее в кабине «ЯКа» женское лицо. Он вспомнил Лену быстрой, подспудной, безотказной памятью страха, хотя в лице ее сейчас не было замкнутости, затаенной силы, поразившей его в момент бегства на грузовике с хутора, напротив, в нем светилась дружественность, какое-то несмелое, стыдливое ожидание... Внизу, под крылом «ЯКа», прояснялся Таганрог, занятый врагом, Леной еще не опознанный. — Уходим, — выдавил из себя Кулев, поворачиваясь к Лене широкой спиной, загораживая Дралкина от нее, больше всего боясь пробуждения в командире бестрепетной решимости, как при заходе на забитый «юнкерсами» зимний вражеский аэродром, когда Дралкин крикнул ему: «Шасси!..» — Уходим, — одними губами повторил Кулев, поворотившись на круглом сиденье так, чтобы командир не увидел, не узнал Бахареву и чтобы, главное, вновь не прогремела его непреклонно-отчаянная команда: «Шасси!» — как будто можно куда-то уйти, скрыться от доверчивой улыбки на открытом, утомленном лице летчицы, не ведавшей, где и почему она брошена. Конфузливо чихая сизым дымком и замедляя бег, невесомый «ЯК» Гранищева остановился посреди черного поля ростовского аэродрома — бензин в его баках кончился. Обессилевший Павел, не шевелясь, озирался по сторонам. Он с трудом узнавал бараки-времянки, казавшиеся ему нежилыми, как и коробки разбитых зданий; сам аэродром расстилался перед ним, будто впервые увиденный, чужой. Все вокруг словно бы уменьшилось, просело в зловещем молчании, а по горизонту, лениво клубясь, вставали черные дымы. Тоска тяжелого предчувствия сдавила Павлу душу. По самолетику, застрявшему в поле, боец-стартер открыл пальбу из ракетницы: не мешай взлету других, убирайся! «Лидер на подходе», — понял лейтенант, удивляясь проворству флагмана, — быстро определился, вышел на город, — боясь думать о «маленьких», о Лене, зная, что до Ростова им не дотянуть, не хватит бензина. Будут падать. «Однажды она уже падала...» — вспомнил Павел посадку Лены в открытой степи и взлет у .немцев из-под носа. «Пронесет, пронесет...» — Вылазь! — кричал ему запыхавшийся РП, руководитель полетов, расставляя подоспевших мотористов, чтобы убрать с поля «ЯК», мешавший взлету «горбатых». — Уснул, что ли? Вылазь! — кричал РП. Павел полез из кабины, ноги плохо его слушались. Скатившись на землю, он спросил виновато: — «Пешка» на подходе? РП не понял, о чем сипит, о чем бормочет пилотяга. В Ростове не ждали ни этого истребителя, ни тем более «пешку»: ведь флагман стартовал не из Р. Приводная радиостанция для экипажа флагмана не заказывалась, сам он в эфир не выходил... Держась за крыло, под возгласы РП, спешившего освободить взлетную для самолетов, уходивших на Краснодар, Павел плелся за «ЯКом» в тот конец аэродрома, куда укатили оба его собрата по несчастью. «Упала, упала, упала», — стучало у него в висках, он не понимал, почему он так спокоен, бездеятелен, покорно тащится, слушая крики суетливого РП, когда Лена где-то одна, быть может, зовет его, истекает кровью... От «семерки» отделился ему навстречу незнакомый летчик. — Где Егор? — Павел искал глазами славного парня, который тоже прихватил десятый класс. — С капитаном! — блеснул зубами летчик, утираясь, как платком, белым подшлемником. Его светлые волосы были темны от пота. — Спарились!.. Где капитан, там и Егор, он капитана не бросит! — А на «семерке»? — Павлу нужен был тот парень — повелитель соловья, чтобы с ним посоветоваться, вместе что-то решить. — Я, — ответил летчик, радуясь твердой земле под ногами. — Трое здесь, остальные неизвестно! — счастливый тем, что он в Ростове, летчик не скрывал своего торжества и желания знать, чем же все обернется для тех, кто пренебрег их примером. — Десятиклассник? — спросил его Павел, не отдавая себе отчета в неуместности своего вопроса. — Студент, — протянул летчик, как говорят о чем-то давно забытом. — Один идет! — Он вскинул руку в небо. Потупив игравший бликами нос, к Ростову торопился лидер. Справа от него, где два часа трудилась Лена, зияла пустота. Слева, где всю дорогу терпели двое, Горов и Житников, зияла пустота. За хвостом, где страдали «маленькие», не внявшие призыву Павла, зияла пустота. Сиротливый, в считанные минуты все растерявший флагман вид имел зловещий. — А ребята?! — Радость счастливого возвращения еще не сошла с лица летчика, промокавшего шею подшлемником. — Нет ребят. — Гранищев старался говорить твердо, губы его плохо слушались. Он готов был сопровождать пару Дралкин — Лена, держась. в сторонке, ничем себя не выдавая, в молчаливом, горьком созерцании чужого единения, — готов был следовать за нею всю жизнь, только бы Лена, жива и здорова, появилась в Ростове. ...В слухах из штаба, куда, ни с кем не заговаривая, со штурманом Кулевым во главе проследовал экипаж флагмана, первым было слово «Таганрог». Звучало оно неправдоподобно, и Таганрог отметали. Но подробности, просачивающиеся из штаба, были связаны с Таганрогом, занятым немцами, с таганрогским аэродромом, с его посадочной, с зениткой, охраняющей город, и слух, казавшийся невероятным, постепенно представал как правда, как трагическая реальность не знающей успокоения войны: экипаж «ПЕ-2» вместо Ростова вывел «маленьких» — с опустевшими бензобаками, не способных более держаться в воздухе — на таганрогский аэродром... В последний момент, поняв свою ошибку, лидер, ускользнув от зенитного огня, взял курс на Ростов и через несколько минут был на месте, судьба же «ЯКов» в деталях пока неизвестна: кто-то сел, кто-то упал, кого-то расстреляла в воздухе зенитка... Павел слушал это, сидя на завалинке штаба, перекладывая в руках и подставляя ветру влажный шлемофон, неловко привалившись к стене барака. Его опавшее, в щетине, лицо щипало, широко раскрытые глаза блуждали. В самых мрачных своих предчувствиях не ожидал Гранищев такой развязки. Оккупированный город, «ЯКи» над ним без капли горючего... Взад и вперед, мельтеша, проходили перед лейтенантом какие-то люди, пересказывая, уточняя, додумывая подробности... Пойти в штаб? Потребовать встречи с экипажем Дралкина?.. Он может точно указать, в какой момент ошибся штурман, приняв село без церкви за районный центр. Или раньше, на подходе к Р., когда удачливый штурман, куражась, принялся, непогрешимый, муштровать «маленьких», учить их уму-разуму... Еще раньше: когда поднялся в воздух экипаж с миной замедленного действия на борту — внутренним разладом. Разберутся с экипажем. Разберутся. Он свое получит. Но Лена?! Капитан, Егор — повелитель птиц! Остальные ребята? Противоречивые слухи, освещая частности, обостряли сомнения, рождали надежды. Отводя сомнения, внемля надеждам, Павел ничего на веру не принимал. В душе до конца он не мог, не хотел смиряться с тем, что вокруг говорилось, желание во всем удостовериться лично несло в себе нечто врачующее. Чем больше вдумывался он в свое спасение, тем жестче терзал его ужас расплаты за слепое доверие, тем отчетливей понимал летчик, вышедший на Ростов во главе троицы, как мало он сделал... Народ возле штаба прибывал; в лице, в глазах Гранищева было что-то удерживающее любопытных от расспросов. Говорить он ни с кем не хотел и не мог. Прирос к завалинке, немощный, как Илья Муромец на печи... — Должны помнить, товарищ генерал, — повторил Егошин, получив задание нанести удар по немецкому аэродрому и вместо сбора группы и проработки боевого приказа продолжая стоять, переминаясь с ноги на ногу, перед Хрюкиным. Старания Михаила Николаевича вызнать подробности чепе ничего не дали, а слухи между тем один невероятнее другого росли как снежный ком. Одна из догадок: якобы на «ПЕ-2» оказался экипаж, сбитый прошлым летом над Россошью нашим же молоденьким, только из училища истребителем (Егошин тот случай знал доподлинно; поборник единства авиационных рядов, он и «деда», не тем будь помянут, «строгал» за превратное его толкование, и блудного сына Гранищева). Так вот, якобы этот экипаж, оказавшись в роли лидера, в отместку за пережитые страдания завел эскадрилью истребителей на Таганрог... По другой версии, флагман перелета будто бы изо всех сил тянул «маленьких» в Ростов и будто бы Горов флагману вопреки отколол, отбил от него своих летчиков и увлек их в Таганрог — сдаваться... И так далее. Истинных же обстоятельств Михаил Николаевич не знал: для их заполучения не было у него ни источников, ни времени. С таким сумбуром в голове он предстал перед Хрюкиным, выслушал задание. «Горова — знаешь?» — неприязненно, как ему показалось, спросил Хрюкин. Жизнь учила Егошина: в делах человеческих солдатская прямота, рыцарская безоглядность иной раз слишком дорого стоят. Иной раз выгодней промолчать. Тем более война — и какие только коленца она не откалывает!.. Выждать. Расспросить по возвращении с задания троицу, пришедшую в Ростов. Особенно командира троицы, он-то все видел, по ходу дела разобрался, что к чему... Когда будут собраны факты, предстанет картина. Не спешить... Как выжидал он, тянул, не проявляя своего отношения, в случае с Авдышем. Да. А потом решил, как все тогда решали... Вспомнив Авдыша, его непредвиденное возвращение в полк на запропастившейся «спарке», краской стыда залившись при воспоминании о тогда же состоявшемся между ними разговоре — слава богу, состоявшемся, — вспомнив геройскую гибель капитана в бою, отмеченную отдельным приказом Хрюкина, — Михаил Николаевич после короткого колебания ответил: «Знаю». Выжидать не стал, первого душевного намерения не скорректировал... «Знаю». Подтвердив знакомство с Горовым, Михаил Николаевич, к собственному удивлению, осмелел. Не посвященный в детали таганрогского чепе, он, как никто другой в Ростове, знал Горова. И только на это, на одно это, ни на что больше не опирался. «Вот они, резервы... сырые, не прошедшие огня резервы», — болью и недоумением отзывалось ожидание, жившее в Егошине. Не так, может быть, напористо, не так пылко, как хотелось, но неуступчиво и твердо Михаил Николаевич докладывал генералу свое личное мнение об Алексее Горове, чье поведение мучительно обдумывалось и обсуждалось в этот час всеми. Тот факт, что Хрюкин однажды видел Горова и как летчика его отметил, очень ободрял Михаила Николаевича. — Портсигар разыгрывали, — напомнил он. — Да, да, да, — машинально отозвался Тимофей Тимофеевич. — Во время инспекции, — наводил Михаил Николаевич командарма на памятный случай, освещавший фигуру Алексея. — Вы еще пригрозили, дескать, за такую посадку, как у меня, надо бы с меня получить портсигар... — А потому, что сел плохо, с промазом... Горов — длинноногий? Детдомовец? — Он! Вспомнив летчика, его строгое лицо с кротким, доверчивым выражением и чистую, без характерного волжского «оканья» речь, Тимофей Тимофеевич, тяготившийся усердием мнительных сослуживцев, отвел дошедшие до него предположения: а не по злому ли умыслу оказался капитан в Таганроге? Версию предательства он исключил. Но облегчения не испытал. Содеянное флагманом ужасно и вместе с тем вполне доступно пониманию авиатора-профессионала: потеря ориентировки. В авиации такие несчастья порождаются известными причинами халатности, самонадеянности, в конечном счете непрофессионализма. В данном случае беду усугубили погодные условия весны, топография прифронтового района. Но Горов! Зрелый летчик, капитан, командир эскадрильи... Как же Горов оказался во власти непутевого?! — ...Извинение мне принес, — припоминал Михаил Николаевич далекие денечки. Чем дальше шел разговор, тем меньше скрывал Михаил Николаевич за растерянностью, его охватившей, симпатию к своему воспитаннику, «любимцу Егошина», как о нем говорили, тем заметней на губастом лице бывшего студента техникума меховой промышленности, на его покрасневшем от натуги и страдания тонкокожем лбу выступало усилие проникнуть в мир чужой души. А командарма, в шестнадцать лет впервые раскрывшего букварь, кто учил разгадывать подобные загадки? Но и от этого бремени не позволено им уклониться. Ничьей и ниоткуда помощи не ожидая, они оба, Хрюкин и Егошин, мучались, доискиваясь причин разыгравшейся драмы. — Он, товарищ генерал, видите, как считал: если я, например, старший командир, то, значит, у меня все идеально. Так представлял. Имел тенденцию обожествлять, что ли... — Хорошо помню Горова, — задумчиво повторял Хрюкин, не отпуская от себя Егошина. — И портсигар свой... Еще бы! ...Двадцать второго июня, днем, часов около пяти, когда Хрюкин пробился наконец на КП командующего 12-й сухопутной армией генерала Понеделина, его поразил существовавший, оказывается, в природе щебет птиц, стук дятла по коре. Донеслось мычание недоеной коровы. Возможно, танки врага встали на дозаправку, а «юнкерсы» перед очередным налетом загружались бомбами, но так или иначе, десять, пятнадцать минут — или какие-то секунды? — царила тишина, сюрприз, откровение войны, пожелавшей сказать, что она не только грохот, кровь и смерть, но и такое вот умиротворение тоже. «Воюем двенадцать часов!» — говорил в этой тишине, когда Хрюкин вошел, плечистый полковник, знакомый Хрюкину по совместным штабным учениям, человек общительный и дошлый; на ужине, устроенном после учений, полковник со своим бокалом обошел за столом всех, кто был старше его по должности и званию, учтиво интересуясь, какое сложилось мнение о штабной игре, каждому выражая свои личные чувства. Сейчас, во всем новеньком, посверкивая медалью «XX лет РККА», полковник, прямо не обращаясь, адресовал свою речь Понеделину. Тот сидел молча, нахохлившись, его крестьянское приветливое лицо, освещенное обычно слабым румянцем, было бледно, как у обморочного. «Авиация, как всегда, вовремя, — обрадовался полковник Хрюкину. — Вчера из Москвы приволок чемодан литературы, прекрасный комплект, кстати, и «Биографии» этого... Плутарха, да и «Первый удар» Шпанова... А свояченица моя работает в приемной Михаила Ивановича Калинина. Так она, свояченица, подбросила мне на дорогу десять пачек «Герцеговины Флор»... Товарищ генерал-майор авиации! — тут же вовлек он Хрюкина в свои заботы, надеясь расшевелить-таки Понеделина, вывести его из шокового состояния. — Вы человек некурящий, так? Давайте ваш портсигар. Давайте, давайте!.. Павел Григорьевич, есть предложение заполнить портсигар генерал-майора авиации Хрюкина московскими папиросами марки «Герцеговина Флор» с таким расчетом, чтобы через три-четыре недели в таком же составе раскурить их в поверженном Берлине!..» Понеделин при этих задорных словах отвлекся от своей думы. Приподнял голову нехотя, где-то на уровне живота полковника задержав свой взгляд, исполненный такой беспросветной тоски и горечи, что Хрюкину стало не до портсигара. Полковник, поштучно продувая папироски и постукивая ими о днище, уложил одна к одной двадцать пять штук и щелкнул крышкой, чтобы какие-то минуты спустя вместе с ними и портсигаром сгинуть в шквале артиллерийского налета, оборвавшего первое затишье первого дня войны... Жесток огонь, уничтожающий иллюзии тишины, беструдной победы. — ...И портсигар свой помню, — повторил Тимофей Тимофеевич, связывая упование на взятие Берлина через три-четыре недели после начала войны, исповедовавшееся не одним штабным полковником, лишь взятое им напрокат, и Горова, принявшего флагмана на веру. Далеки они друг от друга, полковник и Горов, как июнь сорок первого далек от весны сорок третьего, а отказ от самостоятельного, трезвого взгляда на землю и небо роднит их. Жесток огонь, сжигающий иллюзии, но он же закаляет душу и дает человеку силы продолжать свой путь. — Иди, Михаил Николаевич, — сказал Хрюкин. — Летчики ждут. Дальнейший ход наступления, начатого под Сталинградом, требовал подавления вражеской авиации на полевых площадках прежде, чем она поднимется для поддержки своих наземных войск. — Лейтенант Гранищев, на КП! Павел сидел на завалинке барака, не шелохнувшись. — На КП, лейтенант, на КП! Бомбежки способствуют побегам!.. «Налет на Таганрог», — понял Павел. Искупить вину, смыть позор. Снять грех с души, как говорили встарь. Вряд ли налет изменит судьбу товарищей. Где они? В каком положении? Вряд ли. Но быстрота, внезапность, предприимчивость дают иногда результаты, которых не ждешь! Спланированный штабом Хрюкина и порученный Егошину налет на таганрогский аэродром подхватил лейтенанта Гранищева. ...Какая-то жилочка тряслась и дрожала в Павле, когда он взлетел, угрожая лопнуть, не выдержать напряжения. «Не разминулись, встретились, товарищ командир», — отвлекся, переключился летчик на Егошина. «Ты веришь в первое впечатление?» — спросила его Лена однажды, и он, теряясь, как всегда, от ее вопросов, не зная, держит ли она в голове свою первую встречу с Барановым в Конной, или же говорит о впечатлении, оставшемся от их знакомства на посадочной МТФ, ответил, следуя правде, в том и другом случае для него убийственной: «Верю...» Если бы не Егошин, она бы вынесла из МТФ другое, совсем другое впечатление. Все между ними пошло бы иначе. Ничего не забыв, ничего не простив, он наблюдал за Егошиным пристрастно. «ИЛы», поднявшиеся с окрестных аэродромов, вышли на Ростов шестерками — каждая в свое время, — чтобы получить здесь истребителей сопровождения. Обычное дело: «ИЛы», которым замыкать строй, подотстали. Егошин не подстегивал их, радиокоманду «Разворот!» не давал, позволяя летчикам почувствовать, что они не обуза, что на них возложено прикрытие, что вся колонна ими дорожит. На протяжении одной, а то и полутора минут выжидал Егошин, чтобы они подтянулись, подстроились, пришли в себя; пот в кабине «ИЛа» не утирают, пот на лице летчика просыхает сам, так вот: чтобы сошли, испарились следы первого умывания... Все это можно было бы одобрить и тут же поставить в укор, в прямое осуждение давешнему флагману. Но, показалось Павлу, медлит Егошин. Слишком уж он нетороплив. Тянет время, словно бы забывая, куда они посланы, зачем. Все решают минуты!.. Но вот колонна в тридцать боевых единиц, каждой своей клеточкой повинуясь голове, составилась, внешне успокоилась, возбуждая общее чувство собранности, нерасторжимого — венец командирских усилий — единства, позволяя ведущему «добавить газок», как говорят летчики, увеличить скорость движения... И как же воспользовался этим Егошин? Он развернул колонну... в море! «Опять?» — возмутился Гранищев, вспомнив Авдыша, его рассказы о том, как уходил Егошин в кусты. — Вместо того чтобы жать напрямую, забирает в море... С таким-то хвостом!» — весь нетерпение, негодуя, он окинул взглядом умело собранную, — да, этого не отнять, — вздымавшуюся и проседавшую на незримых воздушных ухабах колонну. Разворот, смена курса — пробный камень сплоченности. Боевой порядок из тридцати экипажей после крутого, неожиданного маневра сохранял стройность и силу, выкованное Сталинградом единство «ИЛов» и «маленьких» было железным... Он понял, почему же так степенна, нетороплива колонна: о Лене, попавшей в Таганрог, никто не знает. Он единственный, кому известно ее участие в перелете!.. Надо было явиться в штаб. Надо было сообщить командованию, тому же Егошину. Он-то ее помнит... Дважды от имени штурмовиков благодарил телеграммами за прикрытие ее лично, телеграммы зачитывались перед строем, печатались в газетке... Павел вслушивался в эфир, в безнотную музыку боевого полета. Передатчик Егошина, изредка включаясь, всех подавлял, однако голоса вне регламента прорывались тоже. Требовательные — штурмовиков («ЯКи», «ЯКи», сократите дистанцию, плохо вас вижу!»), сдержанно-независимые — истребителей («Держусь заданного эшелона, прикрытие обеспечу!»), а также тех, кто обладал неписаным правом на подсказку, на совет. Такое право завоевал, например, капитан, известный в армии по имени и позывному Федот. «Море скрадывает высоту, низкий разворот опасен, будьте внимательны!» — дал в эфир рекомендацию Федот, и флагман Егошин не одернул Федота, своим молчанием согласился с ним. Внутри колонны царило согласие, умножавшее ее силу, ее грозную мощь, никто не выражал нетерпения. Лишь Амет-хан Султан, беспокойно сновавший с одного фланга строя на другой, казалось, был с Павлом заодно. Но когда он гортанно призвал товарищей: «Наведем порядок в небе!» — командир полка Шестаков тут же одернул его с земли: «Аметка, не зарывайся!..» Павел внял предостережению, адресованному Амету. Прикусил язык. Не спуская с Егошина глаз, признал: крюк в сторону моря расчетлив, оправдан. Да, конечно, именно так, внезапно, — со стороны ли морского простора, откуда сухопутных самолетов противник не ждет, прикрываясь ли солнцем, или же пользуясь разрезами местности, проходя в тени холмов, должно нападать на немецкий аэродром. Каждому сталинградцу это ясно, о чем речь? Азы повторяет Егошин, азы... С ясным пониманием нехитрой егошинской затеи Павел ощутил приход второго дыхания. Усталость его оставила. «Один «трехногий» застрял, остальные следуют по курсу «Шмеля», — сообщила земля. «Подняли «Бостонов», — понял Павел. «Бостоны», пришедшие через Тегеран, тоже в колонне... Будут завершать удар, ставить в Таганроге точку... Время неслось, утекая, не поддаваясь контролю. Давно ли прибыли «Бостоны»? Давно ли среди пыли и грохота Р-ского аэродрома представлялся он близ «Бостона» капитану Горову, и капитан, погруженный в свои заботы, потребовал от него, лейтенанта, уставного обращения? «Правильно потребовал», — решил Павел, думая не так, как утром, на Р-ском аэродроме: летчик, не вернувшийся с задания, в глазах живого товарища начинает выступать в новом, отличном от прежнего освещении. Павел думал сейчас о Горове как о невернувшемся, новое его понимание только-только складывалось, намечалось. «Правильно потребовал... Капитан, а в чем-то я его превзошел», — вдруг твердо вывел Павел. Трезвая мысль явилась ему как открытие. Чем глубже он в нее вдумывался, тем больший испытывал приток свежих сил... Маневр в сторону моря подсказан опытом, скрытый выход на хорошо защищенный аэродром нам, понятно, на руку, но вот какое сопряжено с ним неудобство: летчики над целью, под огнем должны перекладывать нагруженные бомбами, тяжелоуправляемые машины не в левую сторону, не в левый разворот, излюбленный птицами, а потому и человеком, научающимся от птиц, а в правую сторону, в правый разворот. Что несподручно. Пропадает контакт, разлаживается визуальная связь между «ИЛами» и «ЯКами», надежность боевого порядка слабеет. Павел ему воспротивился. Капитан Авдыш год назад, исходя из лучших побуждений, не смог развернуть вправо шестерку «ИЛов», и небо для сержанта сделалось с овчинку... Так настроенный, предубежденный, Павел между тем, стараясь перед другими не сплоховать, входил в затрудненный разворот, выполнял его, как и остальные двадцать девять летчиков, споро, ладно, не нарушая, не ослабляя боевого порядка... в чем нет, конечно, отдельной заслуги Егошина. Чтобы так собрать, так развернуть, так навести на цель тридцать разномастных бортов, каждый участник налета должен иметь за спиной Сталинград, пройти школу не одной, не двух летно-тактических конференций... Михаил Николаевич, как водится, пожинал плоды, а к развороту душа Павла не лежала... Он боялся, что в эти доли боевого маршрута, раскаленные близостью цели, когда вся необъятность жизни спрессовывается до размеров секунд, он пропустит, не увидит на земле то место, а с ним ускользнет от него и картина и понимание происшедшего с Леной, с капитаном в Таганроге. Уже взметнулись первые взрывы и заговорила зенитка, развешивая в небе черных медуз, и прозвучал в наушниках клич, в котором по дороге от Сталинграда на запад менялись только названия городов: «Я, Амет-хан Султан, нахожусь над Таганрогом, смерть немецким оккупантам!» — когда напрягшееся в Гранищеве ожидание сказало ему: «Здесь», и он, вытянув шею, даже слегка привстав на сиденье, поглядел туда... обмирание в груди, боязнь и желание встречи, — чувства, с которыми приближаются к телу усопшего. Постылый ли разворот тому причиной или непомерность жившей в нем надежды, но он увидел меньше, чем ожидал. Сходство аэродромов, ростовского и таганрогского, поразило его. Особенно со стороны реки, откуда выходил на город лидер. Та же здесь и так же протянулась черная посадочная полоса, на которой остановились, замерли, не «вильнув бедром» — как и он в Ростове, — два «ЯКа» с заводского двора, помеченные мелом, капитана и Егора, понял Павел, неразлучной пары. До казарм километра три. Оттуда, из казарм, рванули к ним грузовики с немецкими солдатами. Расстояние давало летчикам какие-то минуты. Расстрелять бензобаки, поджечь самолет, распорядиться собой... За пределами аэродрома, в поле, две воронки курились дымами: Павел отметил их — свежие авиационные погребения... как под Сталинградом. Потом он снова их вспомнил... — Шебельниченко, бей по «мессеру», который рулит!.. Ишь, таракан!.. Не дай ему взлететь! — ворвался в наушники напористый, сипловатый голос Егошина. Властный призыв командира подействовал на Гранищева, как звук трубы на боевую лошадь: не раздумывая, не теряя дорогих секунд, он свалился переворотом, чтобы поддержать Шебельниченко, лихого старшину-сердцееда, в качестве воздушного стрелка занявшего место в задней кабине командирской машины... Все дальнейшее раскололось надвое. Он увидел хвостовой знак «Черта полосатого», егошинской машины, неизменный и памятный со времен Обливской, увидел старшину Шебельниченко. По примеру сноровистых воздушных стрелков, понимающих толк и в обзоре, и в свободе обращения с турелью, Шебельниченко сбросил, оставил на земле колпак своей кабины. Тот же опыт искушенных бойцов сказал старшине, что подвесной брезентовый ремень, служивший ему сиденьем, в деле не годится. Ничем не прикрытый, но и ничем не стесненный, старшина поднялся в гнездышке во весь свой рост, стоял, развернувшись на врага грудью, и его злая, длинная очередь, взбивая быструю пыльную строчку на земле, настигала «мессера»... Удар! «ЯК» Гранищева на полном ходу как бы споткнулся, пропустив вперед всех, кто только что был с ним рядом, и в опустевшем небе, в одиночестве, тишине, охватившей летчика, Павла пронзила мысль: «Где Егошин — там мое горе. Обливская, МТФ, Таганрог...» Сколько-то минут тянул лейтенант, слыша тоскливый посвист ветра, видя, как бегут на него яркие краски земли, сомневаясь, чтобы клятое место во второй раз его от себя отпустило. Лишь то утешило Солдата, что не вражеский аэродром с казармой примет его, злорадствуя, в свои объятия, не гестаповский застенок, а клин пахоты, такой же, как в Пол-Заозерье, поросший ранней зеленью, издалека на него глянувшей... Он вымахнул из кабины на стерню, жестко оценивая и одобряя свою посадку, которую никто не видел. Да что в ней, в конце концов, в посадке?! То, что он вынес сегодня из перелета, потерял, преодолел в себе и утвердил, больше. Важнее, дороже всех егошинских посадочных канонов, вместе с «зонами», стрельбами, маршрутами, недополученными в училище и ЗАПе кровью и потом наверстанными на Волге и на Дону. «Больше, важнее», — повторял он возбужденно, не понимая происходящей в нем нелепой в открытой вражеской степи перемены. «Так бывает перед концом!» — вспомнил он где-то читанное. — «Просветление, вспышка чувств», — но от начатого не отступился. «Если бы он меня понял», — напал Павел на первопричину, о которой знал, о которой все время думал и которую только сейчас, на краю бездны, так ясно и просто для себя выразил. Он внутренне замер от этой все объясняющей мысли, застывшее, выжидательно приподнятое крыло капитанского «ЯКа», когда Павел от него отходил, вырисовалось перед ним. «Понял, не поверил. Не решился. Не хватало духу... Бортпайка-то нет, бортпаек-то слопал!» — ужаснулся Павел своему положению на пустыре. Два тонких вигвамных дымка курились над бледно-зеленой стерней, мягко его принявшей, совершенно так же, как затухали две воронки, два свежих погребения на границе таганрогского аэродрома, и это случайное мелкое сходство, остро им схваченное, дало толчок исстрадавшемуся воображению, и тихий, подсушенный ветром озимый клин, где он стоял, наполнился грохотом грузовиков, мотоциклов, гиканьем и свистом автоматчиков, летевших за своей добычей, за капитаном Горовым и сержантом, севшим рядом («Егор капитана не бросит... Спарились!..»). Только предсмертные минуты неповторимы в кругах человеческой жизни. Смерть, надвигаясь на Горова в зеленых, шестиосных грузовиках, посылала ему самые страшные из последних минут, какие могут выпасть человеку, делая его бессильным свидетелем им же порожденной трагедии. Финал ее сверкнул, как грозовой разряд, высвечивающий мертвенным светом каждую былинку, но слишком краткий, чтобы все увидеть; потрясенное сознание успевает лишь воспринять то, что стоит перед глазами. Алексей не сразу понял, что громовая пальба, впервые им услышанная, вызвана появлением его самолетов и против них же обращена: он искал глазами лидера. Его в небе не было. Лидер исчез, непостижимо и зловеще, как японец в морозной синеве далекого Сихотэ-Алиня. Над летным полем, сжигая последние капли, пошатывались в кучно вспухавших разрывах «ЯКи», не знавшие спасения. Одному зенитка отбила крыло. Он кувыркнулся и рухнул, оглушив Горова взрывной волной; ярость орудийного грохота возросла. Оберегаясь от комьев земли, от взлетавших обломков, Горов увидел, как другой «ЯК», расстрелянный «эрликоном», вспыхнул на посадочной. С трудом удерживаясь на ногах, промеряя убывавшее расстояние до мотоциклов, до грузовиков, чувствуя необратимый лет секунд, Горов не в силах был отвлечься от маленького «ЯКа», опоясанного белым, как фата, кольцом. Мало сказать, что летчик его не растерялся, — он вел с немецкой зениткой игру в пятнашки, от которой веяло жутью. Увернувшись от залпа, в него нацеленного, уклоняясь от прерывистых очередей, его настигавших, он облапошивал орудийную прислугу, как хотел, доводя ее до осатанения; он знал и умел нечто, Горову недоступное. Колпак кабины был откинут, лента охватывала развевавшиеся волосы — Бахарева! Она одна состязалась в небе с врагом. Лидер сгинул, да Горов больше к нему и не взывал. Он отторгнул лидера от себя. На черной, оттаявшей, скользкой земле он один расплачивался за все и судил себя, как умел, воздавая должное видению надежды, — пока летчик в небе, надежда остается, а Бахарева, изловчаясь, гнала вперед. Она сработала лучше, чем он, капитан, распознала вражеский аэродром. Не влетела с маху, как он, в западню. «Трасса!» — задним числом воскресил он не понятый им сигнал, вопль отчаяния, которым потряс небо лейтенант Гранищев. И она, возможно... Какого парня упустил, Горов. Какою пренебрег подмогой. Ведь кроме верности, умения держаться рядом, — как дорог в нашем деле опыт, навык строгого контроля. Горов, Горов, задвинул лейтенанта в хвост. Потому что скромен, не упирает на заслуги. Без претензий и без ореола. Поставил его замыкающим. Так он и там — теперь-то это ясно — из кожи лез, стараясь образумить капитана... В голове бы колонны держать сталинградца. Рядом. Глаз с него не сводить, каждому знаку внимать. Бахарева, лишая немцев торжества удачи, рвала силки, расставленные для «ЯКов». Стараясь за всех, она как бы подтверждала правоту капитана, отдавшего ей место справа от флагмана; проскальзывая среди частых дымков, выворачивая на восток, к дому, к своим, она вызвала у Горова, безмерно перед нею виновного, целящее чувство отмщения... «Уйдет... уйдет», — подгонял, подхлестывал ее Алексей, врастая в землю, ставя в заслугу Бахаревой литры сэкономленного ею на маршруте бензина: молодцом держалась, мастерски, не елозила в строю, не газовала. «Она и здесь меня превзошла», — свел было Алексей свою ужасную перед всеми вину к расходу горючки; другой, безжалостный голос в нем отмел эту уловку... но додумать, выразить главное, чего не прощал себе Горов, не оставалось ни времени, ни сил: сердцем отзывался он на метры, взятые у врага неуязвимым «ЯКом». Вдруг мотор «ЯКа» чихнул... пресекся... умолк. Явственно, как в гробовой тиши, расслышал он его молчание. Дрогнули, качнулись в страшном сомнении крылья. Замер окольцованный «ЯК» и беззвучно, камнем прянул на грудь земли... Пытку, суд и казнь Горов принял одновременно. Житников, лишенный Оружия прежде, чем схватился в воздухе с тевтоном, поддержал свободной рукой капитана, не давая ему упасть, вместе с этой потребностью до последнего быть опорой другому, крича и немцам и Альке, спешившей к нему на фронт, и всем, что он небезоружен! Горов знал, что рука его с пистолетом тверда. «Теперь уж я не ошибусь, теперь уж я не ошибусь!» — всаживал Алексей пулю за пулей в свой «ЯК», а «ЯК» не загорался... Один патрон остался в стволе и не более ста метров до мчавшихся через кочки и выбоины мотоциклистов. «Отпрыгались, Егорушка, живыми не дадимся!..» Последнее, что услышал Алексей, был выстрел, прозвучавший рядом. Долг выполнить нетрудно, труднее знать, в чем он состоит. Воздавая должное мужеству русских летчиков, немецкий комендант распорядился произвести погребение двух взятых на аэродроме тел с отданием воинских почестей, огласив их могилу ружейным залпом... ...Рокот моторов катился над поросшей зеленой травкой полем, — от Таганрога, сохраняя порядок, как при заходе на цель, «ИЛы» шестерками возвращались домой. — Братцы! — вскинул руку Павел, и так, с приподнятой рукой, стоял, глядя на вожака, начавшего разворот, на знакомый хвостовой знак егошинской машины, «Черта полосатого», на медленно, очень медленно выходившие наружу колеса; чувство пришедшего спасения, владея всем его существом, предательской слабостью отзываясь в коленях, не освобождало летчика от желания следить за посадкой и оценивать ее, — лучшую из всех, сколько ему еще суждено их увидеть и сделать... «ИЛы», продолжая не законченную в таганрогском небе работу, выстраивались в защитный, избавительный круг над землей — над человеческой фигуркой рядом с маленьким самолетом. Пять дней отлеживался Павел в поселке под Ростовом. От армейского дома отдыха, с помпой открытого специально для летчиков, отказался, дремал на своем топчане, как сурок, то пропуская завтрак, то забывая обед, то не ходя на ужин. В боевой расчет его не назначали, на аэродром не брали — «Солдат погрузился в спячку». Из Р., от полковника Челюскина, пришла докладная об участии в перелете младшего лейтенанта Бахаревой. Павла дважды вызывали в особый отдел. Отвечать на вопросы, выявлявшие «моральное лицо» Лены, объяснять кому бы то ни было ее поведение было для него мукой. «Они ее не знают, — утешал он себя. — Это их служба». Восстанавливал в памяти, вновь и вновь перебирал минуты, приведшие «маленьких» в Таганрог. В остальном им владело безразличие. Новости с аэродрома словно бы его не касались. Какая-то заезжая труппа ставила в поселковом клубе «Чужого ребенка»; зрелища развлекают, выводят из апатии, он отправился на спектакль. Пробрался в клуб, занял место на лавке. Вспомнил завод, получение «ЯКов», танцы... Сидел, не видя сцены, не слыша актеров, не понимая, что они представляют, зачем. С первого действия ушел, снова залег. «Бахарева не планировалась в группу Горова, вам это известно?» — спрашивали его в особом отделе. «Да». — «В группу Горова она вошла, по сути, явочным порядком. Причина?» Не явочным порядком. Ее направил к Горову полковник Челюскин. Но действительно Лена к этому стремилась, а добиться своего она умела. Причина — Дралкин. Григорий Дралкин, бывший ее инструктор. В аэроклубе что-то между ними наметилось, что — не поняли, «вошли в туман» — война... Три года не виделись, и вдруг, на перепутье фронтовых дорог, — Дралкин. Да еще не собственной персоной, не лично, а возможностью встречи, обещанием свидания, что всегда волнует, а в условиях войны и говорить нечего. Поднял, всколыхнул все прошлое, прекрасное тем, что освещено миром, и Лена подумала... решила, что встреча с Дралкиным после гибели Баранова — ее судьба. Награда ей, утешение. Что он ей ближе, дороже, чем Павел Гранищев, который всегда под рукой. Усердие, выказанное ею на маршруте, разве не тому свидетельство? Самозабвенное, безропотное женское усердие, способное у камня вызвать отклик... А Дралкин ее не разглядел... Вот вся причина. Ничего другого нет и быть не может. «Дралкин», — отвечал Павел в особом отделе. «Дралкин», — говорил он себе, вспоминая Лену, исполненную рвения. Чего он стоил Павлу, воздушный полонез ослепленной Лены... Так протекал неофициальный отпуск лейтенанта при части. На шестой день, без сборов, по тревоге он вспрыгнул на крыло «ЯКа», входящего в резерв генерала Хрюкина. Вылета Павел не ждал, специально к нему не готовился, но его приближение, его неотвратимость чувствовал, от судьбы не уклонялся. Готов был нести свой крест до конца, ни на кого ношу не перекладывая. Для того и осел, окопался в поселке, чтобы свой час не пропустить. Механик, зная, что чистюлю Гранищева с заляпанными сапогами никто в кабину не загонит, держал наготове лопаточку, какой пользуются чистильщики сапог. Павел, сидя на кромке крыла и неловко откинувшись на спину, подставлял поочередно механику пудовые от грязи подошвы, соображая, как ему взлететь, оторвать свой «ЯК» от месива из глины и чернозема, именуемого взлетной полосой, и не поставить при этом машину на нос. Кромка полосы ухабиста, как верблюжья спина, но она тверже, суше... а что в этой жизни дается без риска? Что? Все висит на волоске, в любой момент готово лопнуть. «Кого увидим в воздухе — убьем, и баста», — говорит летчикам перед стартом Амет-хан. Или мы увидим и убьем, или нас увидят и убьют. Что-то усохло, сжалось в душе Солдата, затвердело, освободив от предвзлетного томления, всегда изнурительного. Страхи, неясные картины, усилие скрыть от посторонних смятение души — все кончилось. Война вытравила в нем все, что стоит между человеком и целью. «Ни единой унции жира», — подумал он о себе, опять-таки повторяя Амет-хана. И когда он так рассудил, имея в виду свою способность отозваться на призыв сигнальной ракеты, линию доброго рта Солдата исказила скорбная тень. ...Пошел, Гранищев, пошел, «Река-семь»... Отрывистая немецкая речь неслась из эбонитовой коробки трофейного динамика, висевшего на жердочке возле аэродромного КП Хрюкина; Тимофей Тимофеевич, вскидывая к глазам и опуская трофейный цейсовский бинокль на сыромятном пояске, переброшенном через шею, сквозь треск динамика расслышал хрипловато-картавое «р-рэнд-ле...». «Брэндле», — понял он. Недобрый знак! «Брэндле», — повернулся он к переводчику, скорее подсказывая ему, чем спрашивая. Фамилию Тимофей Тимофеевич уловил, выхватил, за быстрым обменом не поспевал. «О чем лаются? Переводи!» — потребовал он. Пухлощекий переводчик, прикрыв глаза, как медиум, вслушивался в эфир и молчал. На пути от Волги до миусской траншейно-бетонной преграды, в которую уперлись войска Южного фронта, летчики генерала Хрюкина испытали все, что суждено пережить бойцам, когда они от многомесячной изнурительной обороны переходят к долгожданному наступлению. Взрыв энтузиазма, вызванный прорывом на запад, был огромен, в командирской среде, особенно в кругу штабных офицеров, не было занятия слаще, чем составление прогнозов километража на завтра, то есть упоительного состязания в том, чтобы угадать, на сколько километров продвинется наша пехота завтра. Тимофей Тимофеевич отдал дань этому увлечению. Его армия, вынесшая на своих плечах основную тяжесть сталинградского воздушного сражения, виделась Хрюкину, естественно, в гуще событий, на острие борьбы за господство в воздухе. В освобожденном Ростове, городе, где в далеком детстве началась одиссея беспризорника Хрюкина и где она завершилась, когда комсомолия железнодорожного депо избрала Тимофея своим вожаком, — в Ростове, на заседании Военного совета Тимофей Тимофеевич заявил, что войска Южного фронта «встретят Первомай скорее всего в освобожденной от врага Всесоюзной кочегарке, где начальник тыла товарищ Рябцев выдаст нам по совковой лопате и мы дружно подбросим в топки уголька ради скорейшего полного разгрома захватчиков...». Реальный ход событий, однако, с пророчествами молодого генерала не совпадал, в расстановке сил на советско-германском фронте обозначались новые акценты. В марте противостоящая 8-й ВА эскадра «Удет» начала мощно бомбить Ростов и Батайск, в донском небе завязались многодневные жесточайшие бои, и вскоре стало ясно, что весенний прорыв на Донбасс, на Украину выдохся; танковый корпус, которому была поручена роль тарана, едва унес из окружения ноги. А борьба за господство в воздухе вопреки чаяниям Хрюкина смещалась своим эпицентром на юг, на Северо-кавказский фронт, на Кубань. Там задействованы сейчас две наши воздушные армии, туда перебрасываются авиакорпуса РГК, туда же, по приказу командующего ВВС, он передал две дивизии, прошедшие горнило Сталинграда. Оторвал кусок от сердца... Гвоздевые события военной весны у соседа, его армию щиплют, понемногу «раскулачивают», ослабляют численно, к чему летный состав, кстати сказать, небезразличен: все замечает, все мотает на ус. И теперь, в апреле, после трех месяцев наступления по бездорожью и распутице, летчики только-только начинают свыкаться с мыслью, что путь на запад будет долог и очень, очень тяжел. Предвидя неизбежные невзгоды наступления, Хрюкин зорко следил за тем, как вводят в строй молодежь, «пробивал» сталинградским полкам «гвардию», исподволь обновлял командный состав. Выдвигал опять-таки тех, кто проявил себя в волжском сражении. Перемены коснулись и штабного звена. Здесь встречались и несталинградцы. Так, переводчиком опергруппы был сейчас стажер-москвич, днями прибывший и уже успевший потолкаться среди пленных немцев. («Поднабрался песенок — ладно. Есть ничего, можно послушать. Но где он выискал летчика-сержанта? Звание «сержант» в немецких ВВС отсутствует. Есть фельдфебель, обер-фельдфебель, гауп-фельдфебель... Путает стажер!») А на рацию наведения Тимофей Тимофеевич взял забракованного медкомиссией летчика-истребителя, капитана. Взял, как говорится, по одежке: приглянулся Хрюкину его шлемофон. Собственно, не сам шлемофон, потертый, с вмятиной на левом ухе (след осколка), а приверженность, с какой относился капитан к этой памяти боевой кабины. Шлемофон заменял ему в повседневной носке пилотку или фуражку. Был для израненного летчика, должно быть, тем же, чем тельняшка для моряка. К новым лицам в окружении Хрюкин был чувствителен, однако роскоши длительной притирки позволить себе не мог. Короче, им обоим, переводчику и капитану, не мешало знать, что генерал в немецком сведущ. Не в разговорном, хотя на годичных курсах Академии Генштаба произношение ему ставила Гильда Иоганнесовна Шмидт, пикантная особа, с первых же слов («Незнание иностранных языков есть признак необразованности») возбудившая у геноссе Хрюкина всесокрушающее рвение к предмету. Все хотели знать иностранный, именно немецкий, — и летчики-десятиклассники, и кадровые летчики, и командиры такого ранга, как он, умилялись плутням Рейнеке-лиса, входили в положение ранимого Вертера. А он, носивший «на гражданке» кепку-тельмановку с коротким козырьком, хотел знать иностранный, именно немецкий, сильней других. «Основное — практика», — считала Гильда Иоганнесовна, устраивая со слушателями прогулки по Москве, коллективные посещения театров. Однажды побывали даже в цирке, на выступлении сестер Кох. Но все же не разговорный язык козырь генерала, а жаргон. Немцы в воздухе не болтливы, к вниманию («Achtung!») призывать не любят, обмен ведут короткий, деловой: «Schies den Rechten ab!» — «Пришей правого!» «Knall den Linken ab!» — «Сними левого!» Ведущий не командует: «Feuer!» — «Огонь!» Он бросает своего напарника вперед, восклицая: «Hoi inn ranter!» — «Врежь!» И жаргонная лексика, и возгласы, исторгавшиеся из глубин души, пополняли его словарный запас, как, например, заклятье: «Ich komme schon weg!» — «Уйду!», прогремевшее на все Заволжье, когда командир «юнкерса», протараненного и потерявшего концевую часть крыла над Эльтоном, потянул домой. Все виды оружия, включая личное, сопровождали дымивший немецкий бомбардировщик, пока он, теряя высоту, вот-вот готовый грохнуться, шкандыбал от Эльтона до Волги. Посты ВНОС упреждали зенитчиков о его появлении, два «ЯКа» из Ленинска стремительно взмыли за ним вдогон. «Ich gehe weg!» — хрипел летчик, могучим усилием воли не давая самолету завалиться, выдерживая курс на свой аэродром. Прогромыхав над КП командующего фронтом, он таки ушел, плюхнулся на брюхо в расположении своих войск... Такую языковую практику дал Тимофею Тимофеевичу Сталинград. Неповторимую практику. Каждый день по нескольку часов кряду. Памятную до гробовой доски. Внес в нее свою лепту и Брэндле. Но сейчас-то Тимофей Тимофеевич как раз хотел бы ошибиться. — Брэндле, — раскрыл глаза обратившийся в слух переводчик. — Брэндле, — подтвердил он фамилию немецкого летчика, ничего не видя перед собой. «Курт с нами! — расшифровывал он обмен, шедший в эфире на подступах к Ростову. — Курт здесь, понял? — переводил стажер. — Курт с нами!.. И Киршнеер! Последнюю группу принял Иоахим Киршнеер!.. Вчера из отпуска, здоров как бык!» — Я же слышу, Брэндле, — сказал Хрюкин, не радуясь собственному открытию. — Где командир? — спросил он, зная, что командир и лучшие летчики гвардейского полка отбыли в тыл за самолетами. Потому и оговорился, что спросить не с кого. Немцы на подходе, а с боепитанием провал. — Где полковой канонир, инженер по вооружению? — взялся генерал за прямого виновника задержки. — Если «ЯКи» не взлетят, пусть не является... Где инженер? — Укатил на тракторах. — Каких тракторах? Куда? — Погнал вытягивать увязшие грузовики с боеприпасами. Весь гравий и шлак, какой нашелся в городе, вбухали во взлетную полосу, создавая летчикам-гвардейцам условия для боевой работы. Но подъездных путей к аэродрому нет, трясина. — Где раньше был? Полковой юбилей праздновал?.. Отправить посыльного, вернуть на место!.. Если «ЯКи» запоздают, пойдет под суд!.. Весь мой резерв, весь — в воздух!.. Вслушиваясь в эфир сквозь атмосферные разряды, Хрюкин оглядывал небо. На востоке, откуда он ждал своих, горизонт был холоден и чист, по западной окраине свода шли облака... чем немцы, конечно, воспользуются... Капитан, кодируя распоряжения прямо в микрофон, зажатый в кулаке до побеления костяшек, поднимал по тревоге армейские полки ростовского узла базирования. Взлетят истребители? Покрытие аэродромов в окрестностях Ростова таково, что за один день армия получает по три «капота», три тяжелые аварии. — Капитан, где «Река»? Капитан — рохля безголосая. Голова после ранения зябнет, вот он и спасается шлемофоном... Авиационные штабные офицеры, инженеры, связисты — отличные операторы, одного им не дано: читать небо, воздушную обстановку и подсказывать с земли так, как может это сделать летчик, сам бывавший в шкуре ведущего. Есть нюансы, доступные только опыту. Но голос наводчика должен звучать в эфире подобно флейте, чтобы по первому звуку, какой раздастся на командной волне, все ведущие знали: «Он!» — и повиновались ему беспрекословно! — Запросите у «Реки» условия, — наставлял капитана Хрюкин, теряя терпение. — Потребуйте время прихода! С таким наводчиком резерва не вытянуть, но гвардия-то, гвардия!.. Хрюкин вскинул бинокль в ту сторону, где готовились на перехват дежурные звенья. Основные силы полка асов на перегонке; едва наметился в обстановке спад, повеяло передышкой, он сам спровадил свою гвардию в тыл, за самолетами, — гвардия отдых заслужила. Дежурят молодые ребята, зелень. Немцы при первом налете застали их врасплох. Нет, не проспали, не засиделись истребители на старте, поднялись вовремя... внешне все как будто в порядке, а должной собранности, внутренней готовности к бою не проявили. Пассивность действий, отсутствие смелых, разрушительных атак. Уступили «лаптежникам» дорогу, пропустили на Батайск... Причина непредвиденная, хотя и простая: противник, укрывшись за миусским рубежом, в последние недели в небе как-то затих, практически, можно сказать, бездействовал. Впервые за два года войны смогли наши летчики вкусить радость свободных, ничем не стесненных действий, которых естественно было ждать сразу после Сталинграда. Тридцать — сорок минут полета, сопряженного с возможным риском, действительной опасности почти не представляли: драться в воздухе было не с кем. Можно было подумать, что эскадра «Удет», квартировавшая по донецким поселкам, испустила дух. На что рубака Амет-хан Султан, а за месяц не провел ни одного боя. «Прикрыть... район учений!» — вот такие задачи получал Амет-хан: пехота отрабатывала в армейском тылу прорыв укрепполосы, на всякий случай ей создавали крышу... Вылеты шли в зачет боевых, вознаграждались стопкой, освещались прессой. И день, и два, и десять — такая жизнь... Ореол Сталинграда сиял над ними, не требуя новых усилий и риска. Что же, Амет-хан навострил лыжи на армейский дом отдыха, взялся шить футбольный мяч. Лоскутья кожи монтировал внутренним швом, а как пускать дратву, забыл... Швец-любитель, что с него взять. Набивал в Алуште каблучки отдыхающим дамочкам, а Тимофей Хрюкин-старший, отец, сапожным делом кормился, брал на зиму подряды; и дратву ему сучил и вел по шву противоходом подмастерье-сын... «Из шорников многие в люди вышли, — сказал Хрюкин, вращая надетую на кулак покрышку и оценивая работу со всех сторон. — Маршал Жуков, например...» Слово за слово... он отметил: переменился Амет-хан. Помягчел. Расслабился. Сам же в том прямодушно, с улыбкой разминая покрышку, признался: «А хорошо бы, товарищ генерал, вообще их больше не встречать!» Летчика понять нетрудно: желание покоя, тишины теплится в душе солдата. Вот только возгорелось оно некстати. Вместе с лексикой люфтваффе постигал Хрюкин и нравы эскадры «Удет». «Немецкий летчик силен там и тогда, где и когда он имеет на своей стороне численное превосходство» — вывод, сделанный прошлой осенью за Волгой, сохраняет свою значимость и нынешней весной на Дону. Вот что следует, однако, добавить. Сталинградская катастрофа необыкновенно изощрила нюх, чутье асов люфтваффе. Умение распознать уязвимое место и нанести по нему незамедлительный удар в натуре таких акул, как Брэндле, как Киршнеер. Неспроста их имена разносятся в эфире. Будто разгневанный бог Вотан воскрешает над устьем весеннего Дона сталинградский август, отошедший в прошлое: полнеба занимает фаланга «юнкерсов», нацеленных на город. Говорливость, немцам несвойственная, выдает радость вновь обретенного — да, это так — численного превосходства, предвкушение успеха, жажду боевого торжества. — Воздух! — кричал капитан, нахлобучивая шлемофон, как каску. Ему повиновались нехотя: впору присматривать колеса, мотать отсюда, пока не поздно. — По щелям!.. — Где посыльный, где инженер? — негодовал Хрюкин. — Почему сидят «ЯКи»? Или гвардейское звание носить надоело?! С ужасающей ясностью видел Тимофей Тимофеевич, что если «юнкерсы» пройдут истребительный заслон, снова прорвутся к городу и все ухнет, повалится в тартарары, то прежде всего потому, что он, генерал Хрюкин, из рабочих, член партии с двадцать девятого года, недосмотрел... отправил лучших своих бойцов на перегонку, не предусмотрел самоуспокоенности, не предостерег, как был обязан, неискушенных от соблазна легкой жизни. «Начтыла Рябцев... совковые лопаты... уголька, — застыдился Хрюкин своих недавних речей. — Нет, одно в наших силах, — зарекался он на будущее, — одно: искать и устранять ошибки. А предсказывать, объявлять сроки желанных событий — несерьезно!» Думая так, он чуда не ждал. Нащупал противник слабинку, подгадал момент, когда силы отняты тысячекилометровым маршем и второе дыхание не наступило. «Один, как гигантский утес...» — проносились в его голове всем памятные, дорогие ему слова. С полуопущенным биноклем в руках, замерев на ветру в ожидании, он относил их к себе, к своей выстраданной в противоборстве на Волге и там же развившейся способности чувствовать в такие минуты нерв армейских аэродромов, раскиданных за его спиной на тридцать, сорок, сто километров, видеть лица в горячке злой, упрямой работы, слышать мысли, обращенные к полю боя, — с такой осязаемостью и полнотой, будто сам он бежит, спотыкаясь, по стоянке, набрасывает лямки парашюта и взлетает по тревоге, остужая мокрый от пота лоб высотой. Он знал выстраданное Сталинградом умение противостоять вероломству врага, другой надежды в нем не было. Его приводная — путеводная для летчиков рация, летчики и он — монолит. Они и есть волжский, сталинградский утес на пути «юнкерсов». Когда атмосфера раскалена, когда умы и души множества людей во власти стихийного чувства неотвратимости, один резкий, внезапный ход может все изменить. Ликвидировать кризис, повернуть колесо судьбы в другую сторону. Один непредвиденный ход — так бывало на Волге... — «Река» жмет, товарищ генерал! — Состав? — потребовал Хрюкин. — Звено подняли... четыре «ЯКа»... — «Негусто!» — Дорожка проложена... всем взлет, всем! Высота? — Нет высоты. — Плохо!.. Кто ведет? — «Река-семь»... — Фамилия? «ЯКи» в Сталинграде при нехватке сил были сверху! Кто командир? — Не успел набрать высоту... «Теха-матеха, наводчик, не знает ведущего!» — Жмет «Река-семь», не дышит... с минуты на минуту... вот он! Хрюкин опустил запотевший бинокль, без нужды подкручивая барашек наводки. Фамилия командира звена, вызванного рацией, в плановой таблице не значилась, да ею никто и не интересовался. Он явился в последний момент, когда всё — как всегда в последний момент — на пределе, и трудно было решить, понимает ли он свое назначение. Замысел его не сразу угадывался. Во всяком случае, Хрюкин, пытаясь прикинуть на глаз, где примерно, в какой точке встретятся «юнкерсы» и «ЯКи», развившие скорость, сделать этого не смог. Бой завязывался над аэродромом. «Сталинградский клин» — окрестил Павел отливавший металлом и сталью боевой порядок «юнкерсов», шедших к Ростову. Солнце, косо струясь сквозь разрывы облаков, пятнами пробегало по живому телу колонны. Чувствуя в себе силы для верного удара, Павел от набора высоты отказался: сверху к строю скрытно не подойдешь. Дымка слоилась над прогревавшейся землей. Мглистый воздух внизу, над поймой, смягчая краски, размывая очертания предметов, был ему на руку. Флагман сверкал на острие клыка, как исполнитель воли Вотана. В его холодных, острых бликах играл вызов приманки — дразнящей, как бы заговоренной. Смертной, однако же. Смертной. Ты чтишь Вотана, флагман? Надлежит тебе ныне трепетать перед «ЯКом». Не сводя с него глаз, Павел прижимал, разгонял свой «ЯК» в пологом снижении, весь собравшись для «подсечки», для «удара под корень». Пан или пропал, все решает глазомер. Глазомер и выучка, сработанность звена; при таком численном превосходстве и таком прикрытии, как у «юнкерсов», в одиночку к желанной точке не прорваться, на ударную позицию в одиночку не выйти. Видя, куда метит лейтенант, повинуясь ему, ведомые держались цепко, с их крыльев, сверкавших клинками, стекали светлые струи инверсии. Волга отозвалась болью в плече, зашибленном, когда он «вмазал» в Баранова, разбитом, когда он покончил с «африканцем»... гвоздь загнали Павлу в плечевую чашку. «Рано в небо вылез, надо было повременить», — понял он, страшась боли. «Бьем в голову», — скомандовал он сипло, терпя боль. Бить в голову, во флагмана — и значило «рубить колонну под корень». Бить внезапно, снизу, из мглы, стелившейся над поймой, повинуясь порыву, какому-то ритму, зазвучавшему в нем при разгоне. Вместе с тем он видел, что не седые усы, не вожжи, а бязевые полотенца, полотнища инверсии срываются с крыльев его «ЯКа», бесконечно их расширяя, — влажный воздух не маскировал настильное движение звена, а выдавал его с головой. Порыв — предощущение развязки и беззащитность перед жутким, не сбившимся с курса флагманом смешались, расчет на внезапность рухнул, он обмер — и тут же все перестало существовать: осталось только небо. Одно небо. Оно пошло, повинуясь Гранищеву, колесом, острый кок винта прошивал небо, все еще пустынное, как корабельный бушприт. Вдавленный в сиденье, с отвисшей челюстью и по-бульдожьи оттянутыми книзу веками, ничего, кроме карусели неба, не видя — ни «юнкерсов», ни «мессеров», ни собственных «ЯКов» прикрытия, — Павел ждал: наколет он флагмана задранным носом? Упредит его трассой? Или промажет, подвесит всех без скорости под огонь «мессеров»? Округлая кабина и два мотора «юнкерса» скорпионом вошли в меловую сетку прицела. Павел ударил, его тряхнуло, на лобовом стекле кабины «ЯК», как в зеркале заднего вида, отразились блики пламени за спиной. Он высек этот клуб огня, как кресалом, ударив по флагману. Проверяя, не создалась ли позади опасность, он увидел, как дымит «ЯК», прикрывавший его слева, как валится «ЯК», державшийся справа. Светлые брызги осколков, зависших фейерверком, когда он оглянулся, вызвали прилив ожесточения. «За Лену!» — воззвал Павел во власти этого чувства, заглушившего боль. Мелкая щепа, куски дюраля в сиянии огня в том месте, где только что, покачиваясь и шевеля плавниками рулей, диктовал события флагман, переменили баланс атаки. Ближайший к Павлу «мессер» при виде россыпи обломков дрогнул... Это Павел уловил, этой оторопи врага ему хватило. «Терзать до последнего!» — крикнул он товарищу, вставшему с ним рядом. Земля передала: «Поднят Амет-хан Султан». Хорошо, что Амет-хан. Именно Амет-хан. Не видя его, не зная, откуда он вклинится, Павел глотнул радость своевременно пришедшей подмоги. Амет-хан довершит, Амет-хан доконает. Терзать врага, терзать себя до полного избавления от боли — не той, что хватает и саднит плечо, а той, что жжет и сушит сердце, не утихая. Предчувствуя миг и бездну сближения, Павел знал, что «худой», схваченный им, обречен. «За наш десятый «А»!» Никогда прежде не вспоминал он в бою свой десятый «А». — Снизу, на скорости, «свечой»! — наконец-то провозгласил капитан своим полным, звучным, оказывается, голосом. — Как Баранов, товарищ генерал, — знаток воздавал должное мастеру. — Его хватка, Баранова, «свечой»! — Четко, — сказал Хрюкин, с горечью вспомнив накладку, случившуюся в тот печальный день: в гости к сыну приехала мать не Михаила Баранова, а другого Баранова, тоже летчика... И он с героем не простился... Да, его школа, Михаила Баранова, снизу, на скорости, «свечой». — Молодец, «Река-семь»! — Главное, знать, кого из резерва свистнуть, — не забыл себя наводчик. — Куда? По щелям! — гаркнул он на выскочивших из укрытий и возбужденно голосивших людей. — Дурачье, жить надоело? Теперь-то его подавно никто не слушал. — Пух-перо! — кричала аэродромная обслуга. — Потроха сыплются!.. — Отличный удар, «Река-семь», отличный! — сдерживаясь, чтобы тоже не перейти на крик, передавал наводчик «ЯКу». Микрофон в его руке приплясывал, в дикции слышался баритональный рокот. — Снаряды доставлены, товарищ генерал, — доложили Хрюкину, — пушки заряжают! — Амба, флагман! — пел наводчик. — «Река-семь», «Первый» вас благодарит!.. Слева, под одной примерно четвертью... меньше четверти... — Вижу! «На месте капитан, — понял Хрюкин. — Потянет...» В тон наводчику, сам от себя того не ожидая, подстегнул «Реку-семь» по-немецки: — Hoi ihn runter!! — вложив в напутствие всю боль только что пережитого смятения. — ...За наш десятый «А»!.. — И «мессер»... товарищ генерал?! — не веря собственным глазам, капитан приподымался на носки, вытягивал красную, испеченную ларингами шею, сопровождая падение «Ме-109». Так, вытянувшись и замерев, дождался он эха близкого взрыва. Коротко кивнул головой: — И «мессер» испекся. С одного захода двоих. — Он возбужденно смотрел на генерала. — Мне, например, такого наблюдать не приходилось. — Ответственный товарищ «Река-семь», — повторил Хрюкин. «К ордену Красного Знамени», — решил он. — Вот вам и бугай Брэндле! — ликовал капитан, путая Брэндле и Киршнеера. — Наелся кислых щей ваш Брэндле!.. Бобик сдох!.. Товарищ генерал, «Река-семь» парит!.. Передает, будет садиться у нас... — Всех с посадочной!.. Санитарку!.. Летчика, живым и здоровым, ко мне!.. Живым и здоровым!.. Впервые представ перед командармом, Павел, как подобает Солдату, хотел бы козырнуть и «репетнуть», но гвоздь, загнанный в плечо, не позволил руке описать молодцеватое строевое движение, он невольно склонил к отяжелевшей, непослушной кисти голову, отчего принял вид усердливый и неуклюжий. — Что самолет? — спрашивал генерал, переводя быстрый взгляд с летчика вновь на стоянку, где несколько минут назад решалась судьба вылета и где теперь «ЯК», прохваченный ливнем железа, получал первую помощь. Озабоченность, с какой задавался вопрос, была повышенной и для самого Хрюкина, пожалуй, неожиданной: дело, разумеется, не в «ЯКе». Генералу тоже надо было прийти в себя. — Плотный удар, близкий взрыв, — качал головой Тимофей Тимофеевич, удивляясь порознь и редкостной силе атаки, и неказистой фигурке стоявшего перед ним лейтенанта. В одно целое они как-то не связывались. — Кучность рассеивания очень высокая. — Много пробоин, хвост издырявлен, — удрученно признавал Павел факт, для летчика весьма прискорбный. — Дистанция огня? Техническая служба ставила диагноз «ЯКу», генерал зондировал летчика. — Предельная. — Лицо лейтенанта горело румянцем; разговор с командармом складывался не так, как об этом ему мечталось: в нем не было общего для них обоих прошлого. Одно настоящее, данный момент. Все заслонял собою поврежденный «ЯК». Генерал терпеливо ждал точного, цифрового ответа. — Кто ее мерил, дистанцию, — к таким объяснениям Павел не был готов и говорил коротко. — Все на глаз. Метров... шестьдесят, я думаю. — Ой ли, — усомнился Хрюкин. — А если сорок? — Зато наверняка. — Довод летчика был продуман и тверд. — Чур, смерти не искать! Смерть сама нас ищет. — Риск, конечно, есть. Согласен. Такая блямба, — Павел показал кулак, — звезданула в радиатор. Все соты порвала. Механик сказал: «Прощальный поцелуй от флагмана...» А куда денешься? Пришлось садиться. — Хорошо сели, между прочим. Из пекла, с поврежденным мотором, а хорошо. Приятно было смотреть. Профиль, касание, все — как надо. — Именно этот штрих дорисовал ему летчика, уверил в неслучайном исходе схватки. — Сильный бой! Такой состав, такое прикрытие, на одном зевке в дамки не проскочишь, верно? — Тимофей Тимофеевич вслух выкладывал свои соображения. — Нужна мысль, нужен характер... Если коротко: яростно дрались, товарищ лейтенант. Яростно. Из себя не сказать чтобы удалой, щупленький, а поди-ка, двоих... Год рождения?.. — Двадцать второй. — Начали сержантом? — Да. Под Харьковом. — Двадцать один стукнуло? — Нет еще... Стухнет. Как раз через четыре дня. — Домашние... — в таких случаях Хрюкин темы дома касался осторожно, но что-то ему подсказывало: лейтенант вспомнит о матери. И хорошо вспомнит. — Домашние... поздравят, наверное? — Прошлый год, на двадцатилетие, мама сама приехала. Я и не ждал. С Урала... Да с шаньгами! — С шаньгами!.. Видите, какая у вас мама, — сказал Тимофей Тимофеевич, как будто летчик усомнился в своей маме. — Кто командир БАО? — Майор Пушкин. — Несем потери, жаль, очень жаль, сплошь молодые товарищи, ваши ровесники... Двадцать один год — дата. «Очко»!.. А почему потери? Немец в небе притих, а мы, надо признать, самоуспокоились. Частично. Такие факты налицо. Свободный поиск, прошел по фронту, туда-сюда и — дома. Как будто дело сделал. А враг еще силен. — Показал сталинградский клык, — сказал Павел. — Сталинградский, — с чувством подтвердил генерал; точное слово, дышавшее боем, пришло к нему вместе с безвестным лейтенантом из глубин, из самых недр его армии, и было дорого и так же нужно, как только что в небе необходимо было Гранищеву своевременное появление Амет-хана. «Там они вызрели», — подумал Тимофей Тимофеевич, вспомнив почему-то свою «кузню», закуток сталинградского КП, куда сходились нити управления всеми полками. Там подспудно, независимо от него формировались такие летчики, как этот светлоглазый, с рябеньким носом лейтенант, нешаблонным ударом переменивший ход событий. Такие его единомышленники. — Знаете, с кем схлестнулись? — понизив голос, Хрюкин придвинулся к летчику. — С Брэндле. — И выждал, всматриваясь, какое впечатление произведет это имя. — С Куртом Брэндле, ихним асом, — пояснил генерал. — Он еще в Сталинграде похвалялся снять Баранова... — Летчик сосредоточенно молчал. — Фигура, — произнес Тимофей Тимофеевич весьма назидательно. — А вы показали, на что способен наш истребитель, если он внутренне отмобилизован и не преклоняется перед величинами. — Таганрог допек... — Знали Горова? — Видел. Все разыгралось на моих глазах. — Лейтенант Гранищев? Я как-то сразу не связал... Так это вы, товарищ лейтенант, образумили троицу заблудившихся и привели в Ростов? — Только троицу... — Знали Бахареву? Павел склонил голову. Одно раннее страдание способно так иссушить, обесцветить молодые глаза. — Как объясняете поведение Горова? — Лидер проявил к нему несправедливость... Тимофей Тимофеевич слушал. «Все отдал, — думал он о вчерашнем сержанте. — Воспитанник армии. Еще говорят: «Воспитанник Хрюкина». Что в нем моего, если холодно рассудить? Сам себя сделал. Вот в жизни мы поклоняемся одним образцам, на одних образцах вырастаем... И сто полков таких парней мы подняли. Выставили и положили... цвет молодежи. «Es geht alles foruber», напел ему переводчик, потолкавшись («для разговорной практики») среди пленных. «Все проходит, — поют пленные немцы. — Все проходит, мы два года в России и уже ничего не можем понять...» А нам день ото дня все лучше служит сталинградская победа, требуя смелого поиска, нового опыта...» — Важничал лидер, нос задирал, — говорил Гранищев. — Выставлял себя чересчур знающим. «Инерция, чванство, желание пользоваться старым багажом, — вот что мешает, тянет назад, — думал Хрюкин. — Все отдал лейтенант... Тем и побеждаем — умением все отдать. К ордену Александра Невского, к званию «капитан». — Помыкал «ЯКами», все равно как мелкий хозяйчик, я же видел... А Горов перед ним преклонялся. — Творить себе кумиров свойственно женщинам. Это им присуще. — Да, — Павел сжал непослушный рот... — За что они платятся жизнью. — Человек ни перед кем не должен преклоняться, — сказал Хрюкин. — Человек — это то, чем он может стать. А чтобы стать чем-то, он ни перед кем не должен преклоняться. Брать за образец, да, но не преклоняться... Простая истина, пока через сердце не пройдет, мы ее упускаем... Обломаем сталинградский клык, приеду в гости. Вместе с Амет-ханом. Он сегодня показал себя на все сто... даже на двести!.. Как раз на день рождения. Адъютант! Устами командарма, представлявшего летчика Гранищева к награде, война творила по своему обыкновению великую несправедливость и вместе неизбежность, все отдавая живым. Только живым. — Гранищев-то как отличился, — сказал командир дивизии подполковник Егошин, все узнававший первым. — Прямо герой! КП насторожился... |
||
|