"Крыша мира" - читать интересную книгу автора (Мстиславский Сергей Дмитриевич)Г л а в а X. БЕЛЫЙ КНЯЗЬВ Бальджуане работалось плохо. В антропологическом отношении интересного здесь нет: только курейшиты, пожалуй, — арабского корня племя, с верховьев Ях-су… но к прямой задаче нашей они никакого отношения не имели. Померили мы их — для очистки совести больше… Главная же масса населения — того типа, который, чуть не сотнями особей, прошел уже под нашими циркулями… То же и с экономикой: цифровой материал, собранный нами, — о сборе хлеба, о рыночных ценах, о податях и налогах — давал ту же, преобладающую для Бухары, привычную уже нам картину: на общий итог — не легче здесь, чем даже в Гиссаре. — Черт их разберет! — задумчиво говорит Жорж, перелистывая испещренные цифрами страницы нашего путевого дневника. — Средний прожиточный здесь не выше гиссарского, бесправие то же… А на всех — от старьевщика на базаре до бекской челяди — печать какого-то гнусного довольства жизнью. Помнишь, караул-беги говорил: «счастлива жизнь бальджуанцев». Я думал — звонит: нет, они и на самом деле счастливы. Жорж прав, Бальджуанцы — мы убеждались в этом каждый день, каждой новой встречей — доподлинно радовались жизни: плову, базару, параду пехотного батальона, расквартированного в городе… Даже сами сарбазы — обычно забитый, угрюмый народ — здесь были улыбчивы и щеголеваты… Случалось, проходя мимо площади в часы солдатского ученья, видишь: едет на учение сарбаз на ишачке, в тюбетейке и халате, качает туфлями на носках босых ног; мундир, красные штаны, высокие сапоги с неимоверными каблуками — пачкой уложены под рукой на ишачьем загорбке; ружье — за штык волочит за собой, прикладом но земле; в дуле — красный пушистый помпон, за ухом, пропоротым серьгою, цветок… И горланит во все горло песню. Рад жизни и он… Мы никогда не уделяли во время наших исследований особого внимания администрации: национальную архитектуру смешно изучать по гауптвахтам, тюрьмам и зданиям судебных установлений. На этот раз — в поисках «причины благоденствия» — пришлось заглянуть и в канцелярии. Но и канцелярские розыски нам ничего ощутимого не дали: как будто все то же, обычно бухарское. И закон тот же, и обычай — тот же, и такие же, плутоватые на вид, юркие чиновники и сановитые казии, и вереницы просителей… «Арз бар — жалоба есть». В одном только наше «обращение к администрации» — как шутливо назвал Жорж — имело непредвиденные нами последствия. Три дня спустя после того, как мы начали свой обход, джевачи, взволнованный и польщенный, предупредил нас о предстоящем — нынче вечером — посещении Белого князя. До тех пор мы видали его только на парадных обедах — у бека, старшины города, старшего казия. Слышали о нем много: разговор о нем — на всех перекрестках. Почтительный — до благоговения. По тому, что мы слышали, — решили: ханжа. Интереса к нему у нас не было. Разговоры с ним при встречах не шли дальше этикетных. Приехал он, как предупредил, к вечеру — в том же серебряном парчовом халате, на том же белом коне. «Иным, — говорит джевачи, — его не видели люди». С ним — большая свита, привезшая роскошный дастархан: вечером сегодня он угощает лично. После первых приветствий, удобно раскинувшись на подушках, он знаком отослал слуг и наклонился ко мне приветно. — Предание о Шакыке Балхском: когда он скрыл свой монашеский чин под княжеским нарядом — три дня соблюдал он княжеский вид, но на четвертый забыл умыть руки и тем обнаружил свое дервишество. Ты тоже вскрыл себя на четвертый день, о, государь мой вихрь. — Я не понимаю тебя, Ахметулла! Белый князь укоризненно погрозил пальцем. — Разве ты не присутствуешь — с четвертого дня твоего бытия в Бальджуане — на суде и не говоришь с нашими сборщиками податей и выборными базара? — Ну так что же? — Вопрос правления закрыт дервишу, певцу или писателю ученой книги. Ты пришел к нам, как юродивый, ибо — мерить головы и руки погонщикам ослов юродство: кто не согласится с этим? Но — по стати узнается князь. Я узнал тебя с первой встречи. Ты скрывался, — я ждал. Ты открыл себя, сев по правую руку судьи. Доподлинно: вопрос правления — твой вопрос. И выбор твой правилен: в Бальджуане есть чему поучиться правителю. — Ты ошибся, таксыр, я не правитель и никогда им не буду. — Судьба человека не в мыслях его, но в крови. Ты спрашивал казия: спроси меня — я отвечу тебе открыто, без утайки, как князю князь. — Я сказал уже, таксыр: это не мой титул… и не моя честь. — О чем спорить, — мягко пожал плечами Ахметулла. — Спрашивай, я отвечаю. Молча я отвернулся. Вступил Жорж. — Раз уж об этом зашел разговор, — сказал он, сухо глядя на Ахметуллу сквозь очки, — вопрос наш может быть формулирован так: исчисление доходов и расходов здешних туземцев показывает, что им живется не легче, чем в остальной Бухаре. О том же говорит здешний закон; но в них мы замечаем довольство, которого не видели мы в других владениях эмира. Какова причина? Ахметулла через плечо бегло посмотрел на Жоржа и обратился ко мне: — Вопрос поставлен тобою верно. И о причинах я скажу тебе со всею открытостью, хотя ты и спрашиваешь о тайнах правления. …Положение нашего народа то же, что в остальной Бухаре. Это так, и не может быть иначе, — ибо здесь, как и во всей остальной Бухаре, он выполняет призвание народа: быть подножием власти. …Но мы утверждаем подножие это не так, как другие беки. Рахметулла гиссарский забивает зинданы осужденными; плети его палачей каждый день работают на регистане, утеряя счет преданным казни. Спору нет: железной рукой держит он власть, и власть эту никто не вырвет. Но излишен напряжением этот путь. Наш путь легче. Мы бьем разумом, а не плетью. …Дворец беков бальджуанских — на твердом, на древнем устое: мы — родовичи. Мысли нет у бальджуанцев о возможности смены бекского рода: в этом утверждаем мы их каждодневно — и проповедью мулл, и беседами в чой-ханэ, и на базаре наших бекских людей. Ты знаешь: бог имеет ангелов, бек — сыщиков: глаза и уши; мы прибавили к ним рот. Наши люди не только слушают, но и говорят. Это пригодится тебе — запомни. …В безграничной на жизнь и смерть власти нашей — до последнего уверен народ. Во всех школах, на колоннах наших мечетей увидишь ты надписание мудрейшего слова Хасана-эль-Басри: «Неискренен в молитве своей тот, кто не сносит терпеливо ударов своего владыки». …Изречение это знает в Бальджуане каждый ребенок. Если бы я приказал четвертовать на площади достойнейшего из стариков Бальджуана, никто не усомнился бы ни в праве моем, ни в правде моей. И каждый, кого я ударю плетью по лицу, — примет это как должное. …Но мы не бьем плетью по лицу. А существо холопа — каким другим именем можешь ты назвать толпящийся на базарах и воняющий на пашнях народ? — таково. Если ты, имея право ударить по лицу плетью, — ударишь только по плечам, он сочтет себя отмеченным милостью; а если ты ударишь его просто рукой, — он скажет: хвала облагороженным! Он будет счастлив, таксыр. Ты видел сам. Ибо вся тайна довольства Бальджуана — в одном: без нужды мы не бьем плетью по лицу. Наша рука тяжела, — она тяжелее, если хочешь, руки Рахметуллы, ибо он человек без рода, без завтрашнего дня, грабит, где удастся; мы же накопляем со всех, и каждый день. Но холопы не чувствуют этого, потому что их кожа не изрезана плетью и при встрече я кланяюсь приветно — я, Белый князь в серебряной парче. Я даже разговариваю с ними, Аллах мне свидетель, проезжая по улице, когда на пути моем скопление этих грязнейших людей. И они горды собою и бекским родом Бальджуана… Зачем им знать, что, прикоснувшись к ним, я трижды омываю руки благовониями и окуриваю их аравийской смолой? …И больше того. Когда мы решаем ввести новый налог или отобрать в свое владение новое угодье, — я никогда не бросаю им приказа в лицо. Нет: я созываю стариков и говорю: «Вот наше м н е н и е о налоге или угодьях. Не правда ли, и в ы д у м а е т е т а к?» И смотрю им в глаза пристально. И они отвечают согласно: «Воистину — так». А наутро они важничают по всему базару: мы решили, и бек приказал. И славят благость решения, хотя бы оно удваивало их десятину. Истинно говорю: мудрость правителя: поласкай ишаку грязную морду — он будет радостно подбирать по канавам отбросы и почитать за счастье возложенную на него кладь. — Я вижу, — сверкнул очками Жорж, — на пользу бекам пошло сказание о превращении ишака в тигра. Но уподобление неправильно. И, поскольку рука ваша тяжела (ты сам говоришь об этом), народ осознает в один прекрасный день действительную цену своего довольства. И вспомнит, что, по сказанию (в этом оно верно), тигр создан самим человеком. — И дальше что? — презрительно сказал, сквозь зубы, Ахметулла. — Народ восстанет. — Если ты читал книги, — усмехнулся жесткой усмешкой бальджуанец, — тебе ведома судьба восстаний рабов. Они обречены. Но здешние рабы не восстанут. Сказание, о котором ты упомянул, сочиненное нашими дедами, — недаром установило тигровый запрет. В нем — великая правда. При покорности тигр берет только то, что захочет. Но если восстать, если убить хоть одного тигра, — остальные будут не только взимать подобающую им дань, но и мстить. И поскольку народ знает, что бек и знать не в одном Бальджуане, как не в одном Бугае водятся тигры, ему, поверь, ясно, что тигровый закон — закон вечный. Ибо для того, чтобы стряхнуть этот тигровый закон — закон нашей власти — власти тех, кто не грязною работой живет, но данью, — мог бы быть только один путь. — Перебить всех тигров! — Ты сказал, тура-шамол! — спокойно кивнул головой Белый князь. — Именно, без остатка, в с е х. Но безумие такой мысли очевидно: народ отгонит такую мысль сам: на это у него хватит природного разума: в таких пределах — рассуждает и ишак. Пусть тигр создан человеком. Но, воистину (и в этом глубокая мудрость дедовского предания о тигре), то, что человек создал, над тем не волен уже и сам бог. — А ты веришь в бога, таксыр? Ахметулла сузил зрачки. — Спроси об этом муллу главной мечети. А сам о себе я скажу — словами арабской песни… ты ведь разумеешь по-арабски, таксыр?.. Но поскольку от дел правления мы перешли к вопросам духовным (он хлопнул в ладоши — в тотчас распахнувшуюся дверь вошла челядь), — уместно продолжить беседу за трапезой. Когда, закончив ужин, мы приняли из рук прислужников чашки ароматного чая, я напомнил о песне. — Мы ведь арабского рода — корень наш от пустыни. Оттуда привезли мы и песни. Пустыня за Кызыл-су — владение наше — не дает нам уснуть: мы вспоминаем родину. И о себе — я люблю думать словами Шанфара, самого одинокого из певцов Геджаса: Он замолчал, призакрыв глаза, словно утомленный. — Мы знаем эту песню: френгский ученый записал ее давно уже в свою книгу. Прекрасная и гордая песня. Но звучит странно в роскоши твоего дворца. Тебе ли, человеку государства, исчисляющему налог, — петь эту песню? Ахметулла засмеялся — в первый раз за наше с ним знакомство. — Изречение Сирри-эл-Сакаты: «Самый сильный — тот, кто побеждает свою страсть; самый слабый — кто ей поддается». О Сирри рассказывают: во время отшельничьего его подвига дочь принесла ему кружку для охлаждения воды. Сирри задремал, и ему приснилась прекраснейшая гурия. Он спросил: «Кому ты предназначена?» — «Тому, кто пьет воду не охлажденной». Проснувшись, он разбил кружку вдребезги. Во дворце — искушении больше: поэтому место сильному — во дворце. Жорж почесал подбородок. — Победить страсть, чтобы овладеть гурией! Одно — стоит другого. — Закон рая, — беззаботно сказал, расправляя плечи, Ахметулла. — Ты читал Коран, таксыр? — Сура сорок восьмая: «По пяти сотен гурий каждому будет дано…» — Ты мог бы выдержать состязание в богословии с Бишр-абу-Насром! — весело кивнул мне князь. — Дозволь же закончить сегодняшний скромный ужин — чашей вина. Ты свободен от мусульманского запрета, государь мой вихрь. И для тебя — только для тебя — приказал я изготовить этот напиток! Он дал знак. Тихо позванивая оружием, высокий рыжебородый туземец поднес мне, на серебряном блюдце, тяжелую кованую чашу. — Наш славянский обычай таков: мы не потчуем гостя тем, что для нас самих запретно. Если вино — порок, зачем ты предлагаешь его мне? Если же правда, что еще со времен Соуджа, вашего пращура, не чужд бальджуанской знати обычай веселого пира, — разделим чашу. Один — я не буду пить. — Ваш обычай мудр, быть может — он лучше нашего. Но каждый блюдет свое. Пей, государь мой вихрь, и да приснится тебе сегодня прелестнейшая из гурий. Рыжебородый, по знаку Ахметуллы, вторично поднес к моей руке тяжелую чашу. Я принял ее. Ахметулла ленивым движением потянул с дастархана янтарную кисть винограда. — Чудесное вино, — сказал я, поднося к губам чашу. — Его запах прян и остр; оно гуще крови; еще не прикоснувшись, я ощущаю его аромат. Напиток редкостен. Но силен тот, кто преодолевает соблазн, как сказал Сирри. Я хочу быть сильным, я отставляю чашу, таксыр. — Сирри говорил еще: мгновение не повторится, — пристально глядя на меня, промолвил Ахметулла. — Я удержу его, — ответил я, не отводя взгляда. — Ты поймешь любознательность путника. Я исследую состав напитка, чтобы в свое время почествовать им высокого гостя, когда он, в дружеской беседе, склонится к моему столу. Ахметулла потянулся, томно оправляя под локтем шелковые подушки. — Ты так решил, государь мой вихрь? — Да, князь. Разве мне нужно говорить дважды? Он повел бровями. Челядь, склонившись, вышла. — А ты, Гассан-бай? Разве ты не слышал? Тебя зовут. Гассан склонился в свою очередь. Когда он выходил, за дверью — мне показалось — блеснула сталь. Ахметулла продолжал есть виноград, плавным движением тонких, хенной оттененных пальцев обрывая ягоды. — Как ты узнал, что чаша отравлена? — Я опознал рыжебородого. Я видел его у зиндана Рахметуллы: я памятлив на лица. Привстав, он протянул мне руку. — Разве я не говорил тебе, что ты — наш. Твой спутник — пусть он простит мне — лежал бы уже ничком на ковре. — За то, что поверил твоему гостеприимству? — Вопрос, недостойный тебя, — брезгливо сдвинул Ахметулла тонкие рисованные брови. — Разве я мог отказать Рахметулле? В таких услугах князья не отказывают друг другу. — «Закон тигров… вечный закон». — Истинно. И скажи мне, открытый разумом: если бы ты выпил чашу, — не был бы тем самым оправдан Рахметулла? Тебя ведь не случай спас. Ты — н е м о г выпить. Ты знаешь это, как знаю я. Он неожиданно звонко рассмеялся, сверкнув белыми, как слоновая кость, зубами. — Ведь правда: в Бальджуане есть чему поучиться правителю! Гей, коня, Джура-бай! Мы едем. Жорж писал до позднего часа: озлобленно. Ночью он разбудил меня. — Что ты? — Пойдем утром в Бугай на тигров. Я сбросил одеяло. Это — мысль! — Надо разбить суеверие, — взволнованно шептал Жорж. — Нельзя так, недопустимо! Ведь это — в десять раз хуже, чем у Рахметуллы. И эта белая гадина… — Он прав в одном: если уж бить — то в с е х тигров. Если уцелеет хоть один, — все сойдет на нет: слишком живуча порода. Жорж болезненно сморщился: — Опять крайность! Духовный максимализм. Тут не в физическом истреблении дело, а в предрассудке, в суеверии. По нем надо бить. — Нет, одного этого мало: именно — ф и з и ч е с к и истребить! — Всех? — Тигров? Тех? До последнего. А в Бугай все-таки пойдем. Буди Гассанку. Но Гассан уперся: — Гостеприимен Бальджуан. Да и не найдем мы тигров в Бугае: на версты камыши, озера и топи. Не скрадешь зверя: мы ведь и повадок его не знаем. Только с бальджуанцами поссоримся, обидим хозяев. Так и бросили, до утра. А к утру Жорж раздумал. Когда я на заре потянул его за ногу: «Ну что же, идем?» — он отвернулся к стене и пробормотал, кутаясь в шелковое надушенное одеяло: — Авантюра! Я бросил его и вернулся к себе. Широкая, в камыше пробитая, тропа: к водопою; лазурится сквозь зеленые жесткие просветы тихая гладь заводи. Хрустнул в стороне камыш. Осторожно раздвинув стебли, мы сошли с Гассаном в топь. Ноги вязнут по колено. Кругом по болоту, опять без шума, к тропе, саженях в десяти ниже. Затаились. Ждем. Вихорятся, обсыпаясь, метелки камышей. И вдруг — дрогнули, закачались. Трещат стебли, ломится зеленая стена. Он идет, не скрываясь, хозяином: от кого ему скрываться, здесь, на Бугае? Идет, лениво постукивая по сытым бокам пестрым упругим хвостом. Близко. Вздрогнул. Поднял голову, потянул ноздрями. Желтые круглые глаза потемнели, тяжелой складкой опала черная, в морщинах губа, обнажая огромные клыки. Припал на передние лапы. Я нажал на спуск. Брызнула в лицо илистая глина. Щелкнул затвором, сменил патрон. Нет… Гассан, как безумный, плясал вокруг распластанного поперек тропы тела. С выстрела! Чуда нет: ведь не дальше шести шагов. От тела шел еще пар, когда мы сдирали шкуру… Мы поднялись поздно и долго засиделись за утренним чаем. Только к дневному намазу стали собирать инструменты, сменили в фотографической камере пленки. Решили проехать к южному кварталу. Там осело несколько семейств афганских цыган-люли: негрского, уверяют, корня. Одного из них я видел случайно на базаре: действительно, если это не негры, то, во всяком случае, — негроиды. Пока седлали, из-за высокого тына донесся нарастающий гул. Явственно — приближалась толпа: хлест бьющих камень босых подошв, взлаивание дервишей и вскрики. Джигиты перестали седлать, прислушиваясь. Грузно качая неподпоясанный обвислый живот, выскочил, в затрапезном халате, домоправитель. Челядь спешно приперла ворота. Вскрики и гул подкатывались к самому дому. — Смерть урусам, погубителям Бальджуана! — Ого! Гассан, Салла! Но Гассан, бегом, уже вынес наши винтовки. По воротам частым тяжелым градом застучали камни. Домовая челядь растерянно металась по двору. Быстро осмотревшись, мы с Жоржем отбежали к особняком стоявшему — насупротив главного здания — крылу дворца. Один вход, одна лестница: отбиваться будет легко. На верхней ступени, у двери, прижавшись боком к стене, — старый, морщинами изрезанный, безусый, безбородый монгол. Трясясь дряблою кожей, он вытащил из-за пояса кривой тусклый ятаган. Я ударил его дулом ружья под колено. Старик охнул и сел. Дверь была приперта туземным, затейливо резаным замком. Через тын пестрой бурливой волной уже перебрасывались кричащие люди. Медлить было нельзя. Я нажал коленом, — одна из створок треснула. В полутьме раскрывшейся затаенной комнаты мелькнуло обнаженное женское тело. У входа — слева — огромный низкий диван. Мы завалили им полуразломленную дверь и припали к вырезам прикрытых ставень. Двор кишел людьми. Камни, ножи, палки — толпа случайная, с базара. Домоправитель беспомощно мотался в тесном кольце наступавших на него туземцев. Ему в упор что-то кричал рыжебородый. Взять на мушку? Чья-то рука тихо легла мне на плечо. Обернулся. Придерживая на груди наскоро наброшенный широкий халат, улыбаясь подведенными глазами, за мной стояла женщина. Да… ведь мы — на женской половине! — Отойди от окна. Они не войдут сюда: евнух опять стоит на страже у входа. Иди же скорее, фаранги. Я смотрела на тебя каждый раз, когда ты садился в седло во дворе. Ты — красавец… Она разжала руки. Под шелковой тканью — жадное, жаркое дрогнуло тело. Их было несколько там, в глубине, таких же, как эта, полуобнаженных. — Смерть урусам, оскорбителям веры! Народ прибывал: на той стороне с треском распахивались ставни. Дом обыскивали. Куда девались Гассан и Салла? В соседней комнате — медленно и зазывно пропели струны дутора. — Брось мултук, палавон. Идем. Я говорю тебе — опасности нет. Пусть воют. Мне имя — Сулайя. Красивее меня нет женщины в долине Великой реки — от самой Крыши Мира. Я отвел смуглую, жасмином пахнущую руку. — Оставь! — Сарбазы! — крикнул от прорези соседнего окна Жорж. Ударом прорезался сквозь гул сигнал рожка. Толпа расхлестнулась. Во двор, шестеро в ряд, отбивая шаг, входила бекская рота; у правофланговых не было пушистых помпонов в дулах настороженных ружей. Рота шла с примкнутыми штыками. — Очистить двор! Шеренги разомкнулись, топоча. Снова прокричал, глуша напев дутора, военный рожок. — На площадь, к мечети! Амиро-Сафид будет говорить! Слышите: великие барабаны!.. Над городом ударили плавным медным голосом колокола. — Амиро-Сафид!.. Гей, выбирайся из дому! Урусы — во дворце Ахметуллы. Его бирючи кричат об этом по всем улицам. С амвона Алаи-Уруг объявит он решение бека об урусах… Скорей! Гони! Он уже в мечети!.. Двор быстро пустел. Солдаты, пересмеиваясь, занимали входы. Из-под навеса, по ту сторону, где мешки с ячменем, выскользнули Саллаэддин и Гассан. Они подошли к офицерам. — Время! Идем, Жорж. — Да стой же. Неужто я напрасно зажгла курильницы? Дурманящий дым стлался над яркими — даже в полутьме — коврами. В соседней зале по-прежнему томились, плакали струны. В прорези арок полуобнаженные женские тени над алыми огнями разожженных углей… — Ударь в бубен, Нарда, — ты мастерица плясать!.. Уходишь?.. Так будь же ты проклят — вор единственного часа! Монгол у двери посторонился, осклабясь. Ятаган по-прежнему тускло блестел за поясом. Старик подергал обрубком языка, широко раскрыв нестарчески-крепкие челюсти. — А-ара! — Откуда ты, таксыр? — бросился к нам Гассан, едва мы выскользнули из-под навеса одинокой каменной лестницы. Два офицера, бродившие, запинаясь высокими каблуками сапог, по неровному плитняку двора, перед разломившейся шеренгой взвода, — подтянули кушаки. Пошептались. Старший подошел, приложив к барашковой круглой шапке с эмирской звездой — проросшую шерстью распяленную ладонь. — Благословение Аллаха на вас, высокий таксыр. Бек выслал нас на охрану, дабы народ не истребил вас за ваше богоотступничество. В открытые ворота махнул рукою часовой: — Бунчук Амиро-Сафида! Офицеры вприпрыжку уже бежали к быстро ровнявшемуся фронту. — На краул! Медленно въехал, окруженный телохранителями, Ахметулла: на белом коне, в серебряном парчовом халате. Он легко сошел с седла; поводья перехватил Гассан. В рядах свиты был и наш джевачи. — Вы, как в сказке, накрылись шапкою-невидимкой, — улыбаясь заговорил он, пока, следуя за ним, мы поднимались по ступеням во внутренние покои. — У рыжебородого чутье, но и он не открыл вас. Кому из моих людей (это ведь мой дворец — дворец моих женщин) дать награду за то, что вы были укрыты от ишачьего набега? В крупном стаде — опасен даже ишак! — Я ничего не понимаю в случившемся, князь. — Игра Рахметуллы, — небрежно отвечал бальджуанец, опускаясь на подушки. Слуги спешно сменяли смятый, разбросанный дастархан. — Рыжебородый поднял народ, заверив клятвою, что вы сегодня на заре убили в Бугае тигра — и тем обрекли Бальджуан. Триста коров выгнали бальджуанцы к Бугаю на умилостивление князей камыша. Но жертва была бы не полна, если бы жертвенник не окропили вашей кровью — не правда ли? — Неужели так легковерны бальджуанцы? — Народ видел поутру твоего коня на водопое: он был накрыт тигровой шкурой. Ему не надо было верить: он видел сам. — Но ты разубедил народ? Ты ведь знаешь, что сегодня утром я не отлучался из дворца? — Ты слишком быстр на вопросы. Подумав, ты ответил бы сам. Конечно же, я ответил народу: «Фаранги, по незнанию своему, навели на Бальджуан беду. Но на трое суток, постясь, станет сам Амиро-Сафид на молитву. Бальджуан может по-прежнему жить беспечно. Тигры останутся на Бугае». Ты думаешь, слабее станет после этого наша власть? — Да, но нам закрыт с этого часа доступ к бальджуанцам. — Зачем они вам? — прищурился Ахметулла. — Народ всюду одинаков. И, я не скрою, ваши вопросы волнуют наших добрых ишачков. Уже пошли слухи о задуманном эмиром налоге: вы ведь записывали, сколько собрано богары? Вам лучше уехать. То же думает и ваш джевачи. Сегодня — он удостоверит — нам удалось отстоять вас, спешно выслав на вашу защиту сарбазов. Но как остеречь вас от случайного удара — где-нибудь на улице или в переходах дворца. Нет, по искренней дружбе, вам лучше уехать… Ваш путь теперь к керкам или на север? — На восток. Мы хотим пройти Дарвазом на Рошан и Шугнаи, к Крыше Мира. — Туда путь через Каратегин: подымитесь на север. Восточными путями вы не пройдете. Народ говорит: там дивья застава. Это сказка, конечно, но путей там действительно нет. — Но ведь живут же там люди? Ахметулла пожал плечами. — Если это называть людьми! Впрочем, в Кала-и-Хумбе есть даже бек… Из тамошних голодранцев. Ваша воля: хотите — идите в Кала-и-Хумб. Я прикажу дать проводников. И сам провожу вас до заставы… на случай, если еще что-нибудь придумал рыжебородый. За городскою чертой забудьте о нем: на востоке у Рахметуллы нет ни друзей, ни рабов. — Почему? Амиро-Сафид, смеясь, погладил бороду. — Я уже сказал тебе: там дивья застава. Да, когда будешь в Гарме (потому что — хочешь не хочешь — твой путь будет на север в Каратегин — ты не пройдешь востоком) — кланяйся старому беку: мы — родичи. Ну, что же? Седлай коней походной седловкой, Гассан-бай! Путь будет трудный. На выезде нас конвоировали сарбазы. Лавки были заперты, базар пуст. Редкие прохожие злобно провожали нас глазами. У порубежной башни мы трижды обнялись с Ахметуллой, накрест меняя руки. |
||
|