"Крыша мира" - читать интересную книгу автора (Мстиславский Сергей Дмитриевич)

Г л а в а XVIII. ГАДАНИЕ

Горный воздух чудотворен: почти без ухода (не было в Кала-и-Вамаре лекарей) закрылись раны на ногах. Скоро встану.

Язгулонцы дожидаются моего выздоровления. Бек гостеприимен, не торопит отъездом, а вернуться, не повидав меня снова в седле, — неполон будет рассказ о походе: не сложится песней…

Сам бек, отступая от обычного строгого этикета, подолгу навещал меня во время болезни. И каждый раз, осторожно, с подходцем, сводил разговор к вопросу: зачем, собственно, нарушил я Заповедь Тропы?

— Потому что она — Заповедь!

Другого ответа у меня в самом деле нет.

Бек смеется принужденно, грозит пальцем:

— И-е! Подлинно зовут они тебя: Нарушитель.

Но не верит. И через минуту, словно и не было у нас разговора:

— Так как же? Почему же ты все-таки прошел по Тропе? Может быть, Ак-Падишах, белый царь, поручил тебе осмотреть афганскую границу? Ты ведь из самого Фитибрюха — каждый день, значит, видаешь Ак-Падишаха.

Отрицаю начисто. Бек вздыхает, шелестит четками. И, помолчав, подходит опять к тому же — только с другого конца: заговаривает о Хранителях.

— Ах, старый род, всегдашний род, почетный род: утверждение власти! Сколько лет стоял Кала-и-Хумб — всегда первыми людьми были крэн-и-лонги. Хранители, что почетнее! А теперь — что с ними станется? Кто им отдаст поклон, кто честь воздаст, когда нет Заповеди, которая их хранила? Последний ишакчи, погонщик осла, не уступит им дороги… Почему у тебя был на них гнев, таксыр?

— Гнева не было: я о них и не думал. Это они думали обо мне.

Бек уныло никнет; снова долгое время молчит, пощипывая остренькую редкую бородку. Он — узбек: не здешний, ставленник Бухары.

— А вот англичане, — внезапно наклоняется он к самому моему изголовью, понижая голос до шепота, — так те уверены, что ты смотришь границу. В Кала-бар-Пяндж, что на том берегу, насупротив, целый конный полк пришел. Это они, англичане, растревожили эмира. По берегу день и ночь ездят сарбазы: берегут переправы, хотя они и знают, что ты лежишь, болен… Не верят, должно быть.

Раздражение во мне растет: закрываю глаза, чтобы сдержаться. Уйдет, может быть…

Но бек, выждав, опять:

— Но мне-то, как другу, ты можешь сказать: верно, что тебя послал Ак-Падишах?

Будь ты проклят! Как от него отвязаться?

— Да нет же! Не видал я в глаза и четверти Падишаха.

— Шшш! — испуганно машет рукою бек. — Да будет к нему милость Аллаха… Четверть Падишаха!.. Какое ты слово сказал!

— Что четверть? — смеюсь я. — Деду нынешнего нашего царя бросили под ноги банку с сильным таким порохом — так его не то что на четверти — на восьмушки разорвало!

Бек встает, торопливо наматывая на ладонь четки.

— Бисмилла! У тебя кровь еще шумит в голове. Я много говорил… Отдохни, таксыр. Не прислать ли тебе Абду-Кадыра: послушаешь его дутор?..

Жду Абду-Кадыра. Устал. Мыслей нет. Назойливо смотрят в глаза надписи на стене, у двери, против которой я лежу. Я давно знаю их наизусть, эти две надписи.

Одна, на персидском языке, в пять строк — изысканной, узорчатой вязью.

«Камнем разбила судьба драгоценный сосуд надежд —

И над этою горной страной вопль пронесся, из самого сердца». 

П о я с н е н и е: 

«Тех, что проводили дни в великом счастии, —

В вихре рыданий и стонов унес кровавый поток».

А вторая — по ту сторону двери: по-русски, корявыми, но твердыми литерами:

«Прибыл разъезд 25 числа августа за старшава абещик Яков Чернов и джигить Николай Каплунь. И переводчик Ашурбай. 1896 года».

А та, персидская надпись, старая. Должно быть, еще от прежних шугнанских ханов, от времени их разгрома.

Надписи расплываются, объездчик Чернов, верхом — вижу его: русый, веселый, серьга в ухе — наезжает в развалку на персидскую вязь. Путаются у конских крепких ног цепкие старые значки. Жорж сказал бы: два мира, две культуры. Еще что…

Абду-Кадыр, неслышно опустившись на пол, у кровати, строит дутор.

— Сегодня я спою тебе новую песню, таксыр, какую ты еще не слышал. О Пери и Искандере…

* * *

Гассан располнел на отдыхе. Но ходит невеселый. Когда спрашиваю, отводит глаза:

— Так, нехорошо.

* * *

Часто заходит Вассарга. Мы подолгу беседуем с ним: чтобы убить время, я опять стал записывать язгулонские слова — пробую грамматику составить. Но работаю так, по инерции — интереса прежнего нет. Отошли куда-то далеко, без возврата, и антропология и лингвистика: к ним не вернусь. Случилось что-то: только не могу мыслей собрать, я ведь еще болен. Вот выздоровлю…

Знаю только — Рахметулла, Пери, крэн-и-лонги: сегодняшнее мое — от них. Разное, но к одному. Путаются мысли, рано еще думать: болен.

* * *

Как-то под вечер пришел с Вассаргой старый охотник, из тех, из шести, пришедших со мной. Положил низкий-низкий поклон.

— Чего ты, старик?

— Пришли по Тропе люди. Через Язгулон. Видели наших. Иштпар, дочь, помнишь?

— Ну?

— Выздоровела. Закрылась язва, что ты лечил, таксыр.

— Не от моего лечения закрылась, скажи ты ему, Вассарга. Я ведь не лекарь.

Вассарга улыбается: лукавы ласковые глаза.

— Знаю! Ты не лекарь — а вылечиваешь; не возишь золота — а богат, не святой — а держишь судьбу. Ты — Нарушитель!

Может быть, и вправду к э т о м у приводит Тропа?

Нарушитель! — И больше не надо?

* * *

Силы возвращаются. Я уже ступаю босиком по ковру. Не больно. Бек все настойчивее надоедает своими расспросами — лыком шитый политик. Точно я не чувствую ветра с того, с афганского берега: от английской резиденции в Кабуле.

* * *

Наконец день отъезда назначен. Лошади, вьюки, чиновник бека, джигиты: едем по-прежнему. Опять не надо думать ни о ночлегах, ни о запасах. До самого Памирского поста. Там — русские войска, офицеры, начальство: они уже позаботятся переправить меня на Алай.

Бек на прощанье атакует в последний раз:

— Сколько мы ни говорили — ах! по-дружески, открыта душа! — так ты и не сказал мне, зачем нарушил Заповедь Тропы? И теперь не скажешь? Ой, неласков ты ко мне, таксыр. Что будет — а? — если светлейший эмир пришлет ко мне с запросом: почему ты Тропу прошел? Ведь он, наверное, знает уже о нарушенной Заповеди.

— Не пришлет эмир гонца, не тревожься. А если бы прислал — передай, как я тебе говорил: нарушил потому, что она — Заповедь!

— Ты смеешься, таксыр. Как сказать такое слово эмиру? Разве сам он не Заповедь?

А ведь и вправду! Велик же счет Хранителям — крэн-и-лонгам…

* * *

Зато с язгулонцами простился задушевно, как с родными.

— Не вернешься ты к нам больше, таксыр. А как бы мы теперь тебя принимали!..

— Может быть, и вернусь…

Вассарга качает головой:

— Нет, не вернешься. Не пойдешь ты два раза по одной дороге!

Посылаю поклон и еще благодарность Джалэддину и Дарвазскому беку: хороший старик.

— А крэн-и-лонгам? — посмеиваются.

— Что им посылать?.. У меня с ними нет счета.

— Народ сведет! — кивают язгулонцы. — Уже сейчас, слышно, двинулись поселенцы — и от Кала-и-Хумба и от самого Гиссара: и к тамошним дошла весть. Ведь подумать надо! — сколько было Заповедью угодий прикрыто. И под пахоту и под пастьбу. Помнишь гору ту, на которой нас туры спасали? Вся травяная… Сколько можно там богары засеять! А уголь, а железо в горах… Все под Заповедью было. На охоту выйти в окрестные горы — и то от крэн-и-лонгов шло разрешение под запретным условием: если выйдешь на Тропу — сворачивай раньше заката в сторону, сворачивай, хотя бы к скале прижал тура. От Язгулона и до Турьего Лба — их была вотчина: не счесть ташей. Теперь всему конец: нет у них больше власти над землею — пробьет народ по Пянджу твердую торговую тропу, распашет горы и плугом и киркою. От дедов — тоска по той земле. Да вот: ждали Нарушителя…

Должно быть, это хорошо; а почему-то от слов этих неприятно как-то стало… лучше бы не говорили. Разве для них это в с е? А для меня…

Какое все это для меня новое, новое…

* * *

От Кала-и-Вамара к Памиру мы двинулись спешным порядком: на переменных лошадях, почти без привалов. Измерять черепа, записывать существительные и прилагательные я перестал. О другом мысли. И домой тянет какою-то гневною, напряженною тягой.

Тропа — по-прежнему берегом Пянджа — показалась безмерно легкой после дарвазских переходов. Подъем идет все время, но подъем ровный. Много кишлаков. Воды и зелени вдоволь. В поселениях шла уже молотьба. На всем пути с откосов гор сползали запряженные быками или яками «чигина» — дровни, заваленные снопами пшеницы и люцерны: на колесах по горам езды нет. На огромных токах, увязая в соломе медленно кружили волы, парами, с мальчонком у выгнутого ярма волоча по разбитым вязкам тяжелый и длинный деревянный «чапар» — бревно, обмолачивающее колос. Работают одни мужчины: ни на токах ни на полях — на жнивье даже — женщин не видно.

Попадаются поляны, заросшие спелым, уже осыпающимся овсом. Об уборке его никто, видимо, не думает. Поляны потоптаны, по ним бродят свободно чьи-то мохнатые козы.

— Почему не жнут?

Проводник удивленно подымает брови.

— Жать гыз? Это же не хлеб, это — гыз, дикая трава. Кто ее есть будет?

— У нас, на Западе, ее нарочно сеют — лошадей кормить.

Смеется.

— И лошади едят?.. Такое?

— Еще как!

Он задумывается на секунду. Потом спрашивает:

— А правда, что у вас есть железные лошади, на которых человек ездит быстро-быстро, и другие железные, которые тащат много повозок зараз..

— Правда.

— Ну вот, — кивает горец. — Оттого-то у вас лошади и едят гыз. Боятся: не будут есть, что дают, — вы их вовсе кормить не станете, будете ездить на железных лошадях. А наши — нет! Они знают — им замены нет: они какой-то там гыз есть не станут: им дай клевер, им дай ячмень…

* * *

Странный стал Гассан. Я все чаще ловлю на себе его взгляд, помрачневший, исподлобья: оттого ли, что я другой стал?.. Или он тоже?

Как-то, по пути, спрашивает:

— Почему так? Нас восьмеро прошло Тропу, а кровавый след остался от тебя одного. А ведь ты выносливей меня, таксыр, хотя я и шире тебя в плечах.

— Оттого, что у меня одного не по ноге были мукки.

— Нет, — качает головой Гассан. — Я так думаю: Закон Нарушителя. Кто идет первый — кладет печать своей крови. Потому что без крови Заповеди не снять. А за ним люди идут уже легко.

— Это ты сам додумался, Гассан?

— Вопрос — мой, — медленно, словно нехотя, говорит джигит. — Ответ — язгулонцев. Верный ответ. Они знают. Они древние — ох, древние люди!.. А Вагсарга, — резко отводит он разговор, — в Вамаре рыбу на палец поймал. Право. Засунул руку в Пяндж — палец крючком. И поймал. Большая рыба с красными пятнышками…

— Дохлая была…

— Э-э, таксыр! Пожалуйста, такого слова не скажи!

Но не по-всегдашнему звучит всегдашняя приговорка Гассана…

* * *

Смешанный в Шугнане народ: каких только лиц нет! И черноглазые, курчавые, и русые с окладистыми бородами, голубыми глазами, совсем как наши крестьяне-великороссы. Попадаются и подлинные монголы: скуластые, глаза щелью, веки подсеченные; у иных — волос шерстью, отвороченные толстые губы, нос приплюснутый: негрской — хоть не измеряй — крови. Осколки племен, что жили в Туркестане, сбиты сюда перекатами шедших грозою по равнинной Азии орд. Пусть!

* * *

Разметался в устье ущелья большой, богатый кишлак. Мечеть — хоть Самарканду впору: высокая, нарядная, крутым, ярко набеленным навесом кичится со взгорья; вся разубрана турьими и архарьими рогами по карнизу, потряхивает по ветру конскими хвостами бунчуков.

— Что за поселение?

— Лянгар.

— Лянгар? Отчего так знакомо звучит это имя?.. Кто нам говорил о Лянгаре, Гассан?

— Ты забыл, тура! — недоверчиво раскрывает широко-широко глаза Гассан. — Или ты опять нарочно? В пещере, святой из Гиндустана.

— Ах, тот, о гадальщике? Как его имя? Помнишь, Гассан-бай?

— Хира-Чарма.

В Лянгаре назначен был привал. Я спросил старшину о Хира-Чарме.

При звуке имени и он и остальные присутствовавшие молитвенно опустили глаза. Снизили голос. Да, з д е с ь живет Хира-Чарма. Не в кишлаке, конечно: шум в кишлаке, земная забота, нельзя здесь святому. Живет особо в ущелье — запретное, заповедное, отшельничье место. Затвор!

— Давно ли живет?

— Еще при отцах пришел с Востока. Из Гиндустана. Да, да: великий святой! Судьбу знает; сквозь гору видит.

— Шугнанский бек… не нынешний, а тот, что до него был, — сам к нему ездил судьбу узнавать. Жестокий был бек… как его люди помнят! Думал народ — не примет его Хира-Чарма: праведник он, мяса не ест, нет ему разговору со злым. Но Чарма принял: сказал судьбу. Что сказал — не знает никто. Только вышел от него бек — глаза как уголья. Здесь, в Лянгаре, слабо подтянул ему подпругу джигит — убил своею рукой, со взмаха. Поехали (мы же провожали) — всю дорогу молчал. А как вышли на тропу у Юмудж-Пойона — помнишь место? над самым водоскатом карниз, — остановил коня, постоял — да как рванет поводья: головой вперед, прямо в водопад.

— А мулла из Систа, — подхватывает второй лянгарец, — вошел к нему чернобородым, вышел — седым…

— И исцеляет: кореньями или возложением руки. Сильный старец, благословение Рошану! Со всех стран, из далеких мест народ идет: кормит Лянгар. Богомольный гость лучше богатой жатвы: от паломников — богатство Лянгара. Вот и сейчас гостят у нас из Бадахшана и Сеистана купцы: который день живут. Поднесь еще не удостоены…

— А как проехать к старцу?

Старшина замялся.

— Отшельником живет Хира-Чарма. Пути к нему не показываем никому. Ученики его — здесь, в Лянгаре; своим монастырем живут: они и принимают. Кого разрешит старец — отводят к нему. А без его разрешения — нет пути в святое ущелье.

— Так позови мне из монастыря… не знаю я имени этого ученика: высокий такой, худой, седая борода, в белом бешмете.

— Арслан-беги? Монастыря старейшину? Откуда его знаешь?

— Встретил на пути. Когда мы прощались, он сказал мне: «Когда будешь в Лянгаре, поверни коня на полночь. Хира-Чарма скажет тебе судьбу».

— Доподлинно, — пробормотал старшина. — На полночь путь к святому старцу. Я иду к Арслану, таксыр.

Старшина вернулся скоро. С ним шел высокий, плечистый, с голубыми потухшими глазами старик.

— Ты привел не того, — сказал я лангарцу. — Я вижу этого человека в первый раз.

— И я не знаю тебя, истинно, — подтвердил пришедший. — Но я один из всех учеников Хира-Чармы ходил этим летом на Запад… Из других учеников святого никто не покидал монастыря.

— Постой, — припомнил я, — верно! Он и не называл себя учеником. Он просто сказал: «Когда будешь в Лянгаре, поверни коня на север».

— Ну вот, — разочарованно протянул старшина. — А ты рассказал так, будто тебя позвал кто близкий Хира-Чарме. Из паломников, должно быть, просто знакомец твой.

— Таксыр верно сказал, — вмешался, видимо задетый тоном старшины, Гассан. — Паломник! Откуда взяться паломнику на Заповедной Тропе!

Лянгарцы вздрогнули:

— На Тропе была встреча?

— Ну да. В Дивьей пещере над Пянджем.

— Имя божье! Какого вида был странник?

— Я сказал уже: высокий, сухой, белая борода, одежда белая, глаза черные, добрые. Между бровями…

Горцы пригнулись, как от удара грома:

— Между бровями…

— Синий круг.

— Ты видел его, как нас, фаранги?

Я пожал плечами:

— Мы грелись у костра вместе.

Арслан раскинул руки крестом и бросился плашмя на землю.

— Но это был сам Хира-Чарма!

* * *

«Чудо!» Кишлак жужжал как растревоженный улей. Из всех домов сбегался народ. Ученики, всем монастырем, теснились около нас: «Взысканы милостью Хира-Чармы!» Джигиты, волнуясь, уже подтягивали подпруги отпущенных было на клевер коней. Старшина, шепча молитву, благоговейно держал мне стремя.

— По возвращении осчастливь мой дом ночлегом, высокий гость! Священный гость, Амиро-шамол!

Ущелье раскрытое, веселое, все в зелени. Тропа бежит под ветвями фисташек; подъем ступенчатый, легкий. Ученики, гурьбою, у стремени, у конского повода.

Издалека видно на скалистом уступе под солнцем одинокую саклю. К ней — крутая, насеченная в камне лестница. У последней ступени пирамида камней; на верхнем камне синим начертано: глаз, включенный в треугольник. Я видел, как дрогнул Гассан.

Коней остановили. Часть учеников поднялась на скалу. Мы ждали недолго. Тот старик, что пришел со старшиною, Арслан, спустился тотчас же и, взяв моего коня за повод, повел вверх. Гассан и шугнанцы спешились.

У порога сакли, в длинном белом бешмете, туго перетянутом белым же шерстяным поясом, стоял тот самый старик, с которым мы провели ночь над Пянджем. Он приветливо улыбался.

— Я рад видеть тебя опять, Нарушитель.

— И я рад, отец.

Коня свели вниз. Один из учеников принес широкую расписную деревянную чащу с медом, лепешки и просо на чеканном серебряном блюде. Поставил на гладкий камень, около которого развернут был темный пушистый афганский ковер. Склонившись, все отошли на скат.

Старик опустился на ковер, скрестив ноги, и знаком пригласил меня сесть. Переломил лепешку, обмакнул в мед, передал, откинув со смуглой руки широкий рукав бешмета.

— Я слышал: труден был тебе переход?

— Да, отец, радостен!

Чарма приподнял брови чуть заметным движением.

— Радостен след крови?

— Кровь моя — и на мне. А люди… ты слышал, что говорят они про снявший Заповедь кровавый след?

Старик пристально посмотрел на меня.

— Ты думал о людях, когда ступал на Заповедную Тропу?

— Нет, зачем? Разве думать о себе не то же, что думать о людях?

— Люди затопчут твой след, — не отвечая, тихо сказал Хира-Чарма. — Они затрут кровь — грязью базарной подошвы.

— Что нужды! Я проложу новый.

— Где?

— Не знаю еще. Буду искать.

Он улыбнулся бескровной, скорбной усмешкой.

— Ты мог бы найти. Но ты опоясался сталью. Сталь — оскорбление правде. Пока ты будешь опоясан сталью — ты не найдешь.

— Найти мало, отец. Надо в з я т ь. Но взять — может только опоясанный.

Хира-Чарма утомленно прикрыл сухими, прозрачными веками — жесткими ставшие глаза. Голос его зазвучал медлительно и строго.

— Давно, на самой моей заре, случилось мне идти из Патны в Аллагабад, вверх по Гангу. Страшная была в те дни чума в Бенаресе. Когда я проходил город, стонами и воплями полнились улицы. Без числа тянулись смертные носилки. Вслед им вышел я к реке. Весь берег был покрыт кострами — в рост этим скалам: на них углились мертвецы. Как саван стлался над светлой водою мертвый дым мертвецов. И бились о землю, ожидая своей смертной очереди, осиротевшие.

Тяжело и грозно было у меня тогда на сердце, Нарушитель. Душа кипела от людского горя, от неправды чумы: зачем сиротит она детей, и мать отрывает от дочери, и сводит смертною судорогой руки надежде семьи, старшему сыну? Как скрутить гнойные руки смерти? Как найти правду жизни? Потому что правда жизни — в счастье. Не так ли судишь и ты, Нарушитель?

И вот, в этих мыслях, проходя сквозь стенанья толпы, увидел я у самого берега, на холме, старца в белой одежде: синий круг между бровями. Он смотрел на костры и… улыбался.

Как безумный, разбил я у ног его страннический свой посох и вскричал:

— Как можешь ты улыбаться людскому горю, отец!

Он посмотрел на меня и ответил… на всю жизнь живо для меня его слово!..

— Одного знака моего — таково знание! — было бы довольно, чтобы горе это сменилось радостью, чтобы поднялись живыми с костров обгорелые трупы и навеки ушла из мира чума.

И я спросил снова:

— И ты не напряг мышцы для этого знака?

Тогда он положил мне на голову руку. И тотчас исчезли из глаз моих трупы и костры: тихо и радостно катил свои светлые воды Ганг в цветущих пустых берегах. И весело смотрелись в него пальмовые рощи, и пели птицы, и смеялось солнце… Я был один на приречном берегу.

И понял я, благодатью откровения, правду Заповедного пути. Правду жизни. Где искать и что найти. И когда старец снял руку, — улыбаясь, прошел я за ним следом сквозь дым погребальных костров… ты хорошо слушал меня, юноша?

— Тебе нужен ответ, старик?

— Нет, — улыбнулся Чарма. — Дай мне чашу, Ходжой. Путник хочет увидеть свою судьбу.

Чернобородый мрачный послушник торопливо вынес из сакли высокий, граненого хрусталя, кубок. Мы встали с ковра. Чарма зачерпнул чашей воды из ключа, бившего у порога сакли.

Мед и хлеб сняли с камня. Чарма провел рукою по черной поверхности его, начертанием треугольников, и поставил кубок.

— Наклонись и смотри.

Я склонил лицо к самой поверхности вровень с краями стоявшей прозрачной воды. Она ярко играла радужными отражениями граней: хотелось сощурить глаза. Но в меру того как я смотрел — темней и мутнее становилась влага. Обвод кубка стал шириться, вырываясь из поля зрения. Я откинул голову, медленно выпрямляясь, но мутный круг подымался со мною вместе, не отпуская моих глаз, широким, радужною игрою окаймленным щитом заслоняя ущелья и горы.

Муть клубилась и искрилась. Внезапно, сквозь клубы эти, прорезались четко и ясно странные черты огромного, весь круг заполнявшего лица. Тусклые, бескровные глаза, отвислые жадные губы. Лицо надвигалось, крепло. Рот раскрылся, щеря зубы: в оскале их блеснуло что-то синим матовым блеском… Кривое… Нож крэн-и-лонгов!

И тотчас — снизу, от края круга, надвое рассекая лицо, взвилась прямая и быстрая, как стрела, багряная черта. Дрогнула, осела — и вновь взмыла вверх кровавым, крутящимся смерчем. Лицо исчезло. Весь круг горел теперь красными взбрызгами очертаний — людей, знаков, письмен. Они сливались, змеясь, странною тягою: из тел и письмен возникало чудесное простотою форм, высокое, вверх устремленное здание: кровавый на подножье пурпур просветлялся к вершине — чистой, радостной белизной. Надпись иссечена на фронтоне: короткая, как имя. З н а ю е г о: но чтобы сказать — надо п р о ч е с т ь. Прочесть во что бы то ни стало…

Я напряг взгляд, разбирая знаки. Но сквозь стены, руша стройность колоннад, насмешкой выдвинулось, ввстречу напряженным, ждущим глазам, то отвратительное лицо, с пляшущим в зубах кривым синеющим ножом.

И вновь, перекрывая его, взвился кровавый смерч, разметывая по кругу очертания людей и письмен. И снова, сливаясь из тел, стало возникать здание.

Три раза повторялась эта смена: смерч — здание — лицо — опять смерч. Стало нестерпимо. Я бросил руку в круг к знакомой рукоятке. Мутная волна хлестнула по глазам: невольно я закрыл веки. Когда я снова поднял их — круга уже не было: передо мною на камне стоял кубок с прозрачной студеной водой.

— Смотри еще, — глухо, почти гневно сказал Хира-Чарма.

Я снова остановил глаза. На этот раз тотчас замутнела вода и разбежалась широким кругом. Ширясь, он яснел, пока не засиневел весь. Я увидел гладкую, прямую, желтым песком усыпанную дорожку среди клумб и подстриженных кустов. Вдали: дом — пышной, богатой стройки. На террасе, у куста розовых камелий, нарядная красивая женщина; по ступеням сбегают кудрявые смеющиеся дети…

Довольно с меня! Я тряхнул головой: видение исчезло.

Хира-Чарма медленно повернул меня к себе: перед глазами все еще мерцали радужные круги.

— Милостью Великого — ты видел дважды! Как т е п е р ь мне звать тебя, Путник?

— Люди уже дали мне имя. Разве я изменился, поднявшись на твою скалу, Хира-Чарма?

— Если ты не изменился — значит, ты не поднялся ко мне, сумрачно ответил старец. — Разве ты не видел меня в пещере над Пянджем? Верь чуду или не верь себе, Путник.

— Чуду? Но… или нет чудес или все чудо… Пусть я не знаю, как попал ты в пещеру и откуда образы в чаше. Чудесного или тайного здесь для меня нет. Я не знаю причины, сегодня — я ученик еще слабой науки, но завтра — я буду знать. И, поверь мне, Чарма: если бы я встретил на дороге мертвеца, которого сам захоронил, я спокойно пожал бы ему руку… Не говори же мне о чуде и видениях.

Он повторил настойчивее:

— Верь чуду или не верь себе!

— Я верю себе и не верю чуду!

Зрачки Хира-Чармы, открывшись, блеснули гневом:

— Тропа вскружила тебе голову. Ты думаешь — и вправду добыл ты нож крэн-и-лонгов?

Туман оседал на скалы, прозрачный еще. Клекотали за ближайшей расселиной грифы.

— Ты подлинно читаешь в душах людей, Хира-Чарма. Я уже думал об этом… от самого Вамара. Вот нож. Я возьму его — второй раз.

Я положил на камень клинок в чеканных ножнах. Чарма быстрым движением положил мне руку на голову.

— Вспомни о холме Бенареса!

— К чему? Чтобы улыбаться — мне не надо закрывать глаз…

— Ты не минуешь холма Бенареса! К н е м у ведет Заповедная Тропа.

— Пусть так! Ведь я иду по ней — Нарушителем!

Старик резко повернулся и пошел к сакле. Я остался один у камня. Гассан и остальные по-прежнему ждали на скате. В горле жгло. Я взял кубок и осушил его до самого дна.

— Ходжой, — сказал, остановившись у порога, старец, — убери чашу.

Послушник, склонясь, поднялся с откоса. Протянул руку и тотчас отдернул задрожавшие пальцы.

— Кубок пуст! — выкрикнул он через силу. — Вода иссякла! Чудо, святой отец!

Ученики, толпясь, взбирались к камню. Хира-Чарма медленно обернулся.

— Какое чудо? Я просто выпил воду.

Старец вздрогнул и поднял руку. Толпа застыла.

— Ты выпил воду причастия тайны?

Голос Чармы звучал взволнованно и остро.

— Я выпил воду из этого кубка, — повторил я. — Что в этом особенного? Мне хотелось пить, кубок был полон.

— Урок ученикам, — раздельно и спокойно, словно про себя, сказал старик. — Узнайте признак Нарушителя: где полнота — он припадает губами; припав — выпивает до дна. Но когда он думает, что пьет жизнь, — он пьет смерть!

Он открыл дверь и тихо вошел в хижину. Ученики сдвинулись ко мне плотным кольцом. Ходжой к самому лицу моему вытянул побелевшие, плясавшие, как у бесноватого, губы.

Не голос — свистящий шепот:

— Ты слышал, фаранги, пророчество старца. Ты выпил смерть!

— Смерть! — глухо повторила, сжимаясь, толпа.

Я отыскал глазами Гассана: бледный, он смотрел на меня остановившимся, застылым взглядом, медленно переступая, рядом с Арсланом, — прямо на меня.

Я отстранил в неистовстве крутившегося Ходжоя.

— Что с вами сталось? Смерть? Будьте спокойны — от этой воды вашей у меня даже не заболит живот.

— Живот!.. — Толпа взревела. Из-за взвизгов и вскриков резко вырвался — воплем — голос Гассана:

— Таксыр, пожалуйста, такого слова не скажи!

В неистовстве, присев, он бил себя кулаками по коленям. И вдруг, расширив зрачки, поднял быстрым движением с земли камень.

— Бей гяура! Осквернителя тайны!

— Бей! — бешено отозвался Ходжой, разрывая бешмет на груди. — Бей! На мне кровь Нарушителя!

Отступив на шаг, я обнажил медвежатник. Толпа отхлынула. Лянгарцы, пришедшие с нами, опрометью бросились со склона. Ученики, рассыпавшись по площадке, подбирали каменья.

— Гассан, очнись!

Закрыв глаза, Гассан бросил камень: он перелетел, широким размахом, далеко в сторону, гулко разбившись в куски о скалу. Ходжой взнес над головой огромный осколок порфира. Я пригнулся, готовясь к прыжку.

— Именем Отца, стойте!

Ходжой, зашатавшись, уронил тяжелую глыбу: Хира-Чарма стоял на пороге своей сакли.

— Кровь на моем холме? — медленно проговорил он, переводя взгляд с одного ученика на другого. — Кто первый поднял камень?

— Джигит Нарушителя, святой отец! — до земли склонился Арслан. — Его ревность о вере кровью застлала глаза и нам.

Хира-Чарма обернулся к Гассану.

— Ты поднял руку на своего господина? Но… не ты ли прошел с ним Заповедную Тропу?

— Я любил его, — глухо ответил Гассан, опустив глаза и судорогою сводя руки. — Я любил его, отец, потому что он силен на слово и на удар и правит конем, как святой Алий. Но на Тропе я увидел: ему не дано страха. Он не человек: он оборотень, отец! В сказке он звался Искандером. Он заплел меня теперь в новую сказку, отец! Спаси меня от него, святой Хира-Чарма!

— Гассан, брось! Что ты говоришь, глупый!

Я сделал шаг к нему: вздрогнув, он поднял глаза. Безумный ужас сузил потемневшие зрачки.

— Белая женщина!.. Та, что шла с ним весь путь от Кала-и-Хумба. Ты видишь ее, святой Хира-Чарма?

Толпа вздрогнула и застыла снова. Чарма перевел на меня взгляд. С минуту мы смотрели в упор, беспощадно, насмерть в глаза друг другу.

— Вижу…

Гассан вскрикнул и бросился наземь. Рядом с ним, крестом разметав руки, рухнул Ходжой… Арслан… еще один… еще… вложил клинок в ножны.

— Пора кончить! Гассан, вставай, едем. Пустишь коня вскачь до Лянгара всю дурь разнесет ветром. Я не помню ни слов твоих, ни камня. Едем!

Хира-Чарма наклонился и положил руки на голову джигита.

— Имя его отныне — Ходжа-Сафид, Белый. Ибо он очищен Тропою. Благодать на нем. Он останется с нами.

Гассан, привстав, охватил колени старца.

— Да будет!

— А твоя жена и ребенок, Гассан?

— Пророчествую, — прохрипел, подымаясь, Арслан, — о брате нашем, взысканном милостью святого Хира-Чармы, страхом бога помазанном на благодать. Жену его возьмет брат, ребенок же родится мертвым.

— Да будет! — повторил, выпрямившись, Гассан. Прежнего возбуждения не было и следа. Он был совершенно спокоен.

— Ходжа-Сафид, — ласково обратился к нему Хира-Чарма. — Послушание первое: подержи в последний раз стремя… тому, кого ты звал своим господином. Он едет.

Я двинулся к спуску.

— Прощай, Хира-Чарма.

Из-за откоса, заплетаясь в полах халата, внезапно вынырнула фигура чиновника шугнанского бека — того, что послан сопровождать меня до Памира. Согнувшись, он подбежал к старцу и зашептал, часто-часто. Хира-Чарма слушал, застылый и строгий. И ответил громко:

— Нет! С почетом проводите гостя. Чтите фирман эмира.

Гассан, как во сне, невидящими глазами встретил меня у стремени. Я сказал, разбирая поводья:

— Помни: мой путь — прямо на Хорог, прибрежной дорогой. Три дня я буду идти полупереходами. Когда с твоей головы сойдет сегодняшняя одурь — ты догонишь меня. Но помни — три дня. Больше я ждать не буду.

* * *

Один возвращался я по зачерневшему сумерками ущелью. Проводник лянгарец, далеко впереди, нещадно гнал коня: надо же было оповестить о случившемся на скале Хира-Чармы раньше, чем я вернусь в кишлак. Чиновник и его джигиты отстали. Я ехал один. И в первый раз за эти дни легко и твердо думалось о будущем пути — о подлинной Заповедной Тропе, к которой кала-и-хумбский переход — радостное, детское преддверье.

Теплый ветер ласково овевал лицо. Луною серебрились уже снеговые вершины. Ширь, приволье. Один…

«Радугой перьев павлиньих сад зацветен затененный…

Он назвал меня опоясанным сталью, Хира-Чарма. Кажется, я глупо, по-ребячьи говорил с ним на скале. Но непереносно кликушество. И заразно.

Все равно. Хорошо на душе. И навсегда, должно быть. Наверное, навсегда!

Я подымаю в галоп лошадь и бросаю поводья…

* * *

На дворе старшины встретили меня глубоким молчанием. Не сразу даже отвели в дом. Но чиновник бека долго и вразумительно толковал старшине, часто упоминая Хира-Чарму и фирман. В конце концов я оказался все же перед пышным дастарханом.

Но разделить со мной трапезу не пожелал ни хозяин, ни чиновник. Сослались на обычай, но глаза сказали иное.

Было противно это «гостеприимство по фирману». На минуту — я решил было даже сейчас же приказать седлать и выехать дальше. Но лянгарцы, конечно же, сочли бы такое решение бегством от проклятия старца. А мне нужно — совсем другое… Я вызвал поэтому чиновника и сказал ему, намеренно небрежно:

— Лянгар красив: мне нравится это место. Мы останемся завтра здесь на целый день. На склонах я видел туров. После болезни мне ни разу еще не довелось стрелять. Прикажи старшине вызвать мне к утру проводников: я выеду в горы на охоту.

Чиновник посмотрел на меня с нескрытым удивлением.

— Очень хорошо, таксыр. К утру будут готовы и лошади и люди. Больше не будет приказаний?