"Люсьена" - читать интересную книгу автора (Ромэн Жюль)IVПервый урок состоялся на следующий день, в четыре часа. Артельщик ожидал меня на том же месте, что и накануне. Было совсем светло. Ни один поезд не давал сигнала о своем прибытии. Со множеством своих рельсовых путей и всяких механических приспособлений, не оживляемое никаким видимым движением и никаким шумом, кроме поскрипывания песка и гравия под нашими ногами, железнодорожное полотно представляло теперь своеобразную пустыню. Переходя его, я думала о дне каменистой долины и о раскрытой странице книги. Я была встречена двумя сестрами. — Сегодня, — сказала мне старшая, — дорога, вероятно, показалась вам не такой трудной. Когда идешь ночью, это целое путешествие. Я уверена, что вы удивляетесь, как можно жить здесь. У меня появилось желание объяснить ей, что, в конце концов, дом их среди рельсовых путей был не лишен своеобразия и что, мне кажется, с течением времени к нему можно привязаться, как привязываешься вообще к трудно доступным местам. Но слова не приходили мне на язык; или, вернее, я стыдилась произнести их, как бы опасаясь, что они установят слишком большую интимность между нами. Может быть, я произнесла бы эти слова, если бы была наедине с младшей сестрой. Я увидела, что на маленьком столике были приготовлены чашки и тартинки. Я поняла также по выражению лиц молодых девушек, что мы должны кого-то ожидать, вероятно, их мать. Младшая смотрела на меня с большой нежностью и проникновением. Я была тронута отсутствием сдержанности, которое она выказывала по отношению ко мне. Я даже находила ее доверчивость слишком поспешной, не заслуженной мной. Разве она знала меня? Не лучше ли было бы, если бы она сначала понаблюдала меня некоторое время? Конечно, я чувствовала к ней одну только симпатию. Но я мало исследовала себя с этой стороны. Мое чувство не прошло через испытание. Если же такая самоотдача свидетельствовала о том, что она подметила во мне больше дружелюбия к ней, чем я сама об этом подозревала, то не должна ли я была встревожиться таким вторжением другого в мою душу? Дверь из столовой в гостиную, принявшая так же, как обои и панели, жирную дымную окраску, медленно раскрылась перед г-жей Барбленэ. Служанки не было у дверей. Молодые девушки не слышали шагов матери и продолжали сидеть при ее появлении. Это появление было весьма торжественным. Чтобы раскрыть половинки двери, г-жа Барбленэ принуждена была прибегнуть к помощи своих рук, но она сделала это с чрезвычайным достоинством. Руки г-жи Барбленэ, казалось, исполняли обязанность отсутствующего слуги, и низкая работа падала только на них, нисколько не компрометируя самой г-жи Барбленэ. Вслед за тем служанка принесла дымящийся чай, к аромату которого примешивался в этой комнате тонкий запах угля, навевая вам ощущение путешествия. Я не могла хорошенько понять, чего желали достигнуть этим чаем. Во всяком случае, я рассматривала его как излишнюю любезность, тем более тягостную, что она оказалась для меня неожиданной. Правда, все происходило с достаточной простотой. В поступках г-жи Барбленэ и ее дочерей не было никакой натянутости. Ни одна частность не внушала мне чувства, будто они стараются разыгрывать людей богатых. Все было естественно церемонным. Не переставая уверять себя, что единственной целью этого чая было сообщение приятности моему первому профессиональному визиту, я не могла подавить в себе некоторой боязни. Мы обменивались только самыми шаблонными фразами. Но г-жа Барбленэ принадлежала к числу тех женщин, которые полагают, что всякое важное заявление может быть сделано лишь после длинной вереницы праздных слов. Не клонилось ли дело к тому, чтобы после ряда общих фраз косвенно дать мне понять, что эти барышни, по здравом обсуждении вопроса, еще не чувствуют себя в состоянии начать свои уроки музыки или что в виде опыта довольно будет ограничиться одним уроком в неделю впредь до нового уведомления? Я уже видела возвращение своей бедности. Снова сто сорок пять франков в месяц, а, может быть, еще меньше. Потому что одна неудача обыкновенно влечет за собой другие. Я потеряю еще кого-нибудь из своих учениц. Снова маленькая эмалированная сковородка, длинные прогулки в одиночестве, церковь с выступающими хорами и таинственная песенка, звучащая в моих ушах. Ну, что же? Я еще не успела отвыкнуть от всего этого и живо снова приспособлюсь к нужде. Я стыдилась теперь только своего вчерашнего опьянения. Беспокойство мое увеличивалось еще и оттого, что я не чувствовала больше в себе никакого отчетливого представления мыслей г-жи Барбленэ. Я могла вчера совершенно заблуждаться относительно ее истинной сущности. Но в моем сознании постоянно был ее образ, достаточно живой и правдоподобный, чтобы вселить в меня уверенность. Образ этот даже всецело занимал мое сознание. Сегодня, напротив, какая-то непрозрачная среда утвердилась между г-жей Барбленэ и мной. Во время нашего разговора она вдруг заметила: — Многие люди держатся того мнения, что молодым девушкам следует пораньше выходить замуж. И я тотчас усмотрела в этом косвенно заданный мне вопрос относительно моего личного положения: «Почему я не замужем? Я обрекла себя на безбрачие? Молодая девушка, покидающая свою семью, чтобы жить одной, разве не дает повода для предосудительных предположений?» Потом я сообразила, что Мария Лемье и еще некоторые из моих коллег были в том же положении, что и я. Г-жа Барбленэ, наверное, в достаточной мере одобряла установившийся порядок, чтобы принципиально ей мог казаться подозрительным образ жизни столь почтенных особ, как преподаватели лицея. Вскоре после этого разговор сам собой прекратился. Г-жа Барбленэ сделала тогда вид, будто она испытывает приступ глухой боли, который заставлял ее в течение некоторого времени оставаться без движения. Она сделала знак, что желает подняться. Дочери помогли ей, отодвинули стулья, открыли дверь. Сама я все время стояла, пока г-жа Барбленэ не скрылась в неизвестной еще мне глубине своего дома. Как только я осталась одна с молодыми девушками, урок начался. Было условлено, что они будут работать вместе, по крайней мере, сначала. Одна из них должна будет садиться за рояль на несколько минут; другая должна будет присутствовать при упражнении и следить за исправлением ошибок. Затем они должны будут меняться местами. Я спросила, кто из них хочет играть первой. — Решите сами, мадмуазель, — сказала мне старшая. — Хорошо, пусть начинает м-ль Марта, — младшую звали Мартой; старшую — Цецилией. Марта очень послушно отправилась к роялю. К моему большому изумлению, старшая проводила ее довольно мрачным взглядом и пробормотала: — Я так и думала. Когда при этих словах, произнесенных сквозь зубы, я обернулась к ней, она испугалась, что может не понравиться мне. Поэтому она взяла небрежный тон, в котором все же продолжали звучать ворчливые нотки, и прибавила: — Да, меня всегда забавляет угадывать то, что произойдет. В этот раз я угадала. Избирая Марту, я совсем не руководствовалась симпатией к ней — напротив. Я думала выказать таким образом несколько большее уважение к старшей, избавляя ее от неприятности первой делать ошибки. Я села рядом с Мартой. Мы попробовали несколько очень элементарных упражнений. Ее руки двигались рядом с моими. Они были белые, голубоватой, почти зеленоватой белизны; тонкие, гибкие, замечательно безобидные. Ничьи руки не казались мне менее приспособленными для того, чтобы брать. Конечно, рука начинающего, когда она приближается к клавишам, редко бывает энергичной. Даже вышколенные руки часто кажутся едва касающимися клавишей. Но пальцы Марты скользили над ними так легко, что удивительно было слышать извлекаемые ими звуки. Казалось, что клавиши опускаются не под давлением пальцев, но вследствие точного согласования между внутренним механизмом рояля и легкими движениями молодой девушки. Она делала мало ошибок, и ошибки ее еле намечались. Едва я успевала схватить их, как они уже растаивали в последующих правильных нотах. Я не замечала никакого признака усилия. Марта была очень внимательна, но внимание ее лишено было всякого напряжения. У меня было чувство почти полного отсутствия сопротивления. Она не сопротивлялась ни странице нот, стоявших перед нашими глазами, ни исходившим от меня указаниям. Она изумляла меня не столько своими способностями в строгом смысле слова, своими положительными данными, сколько своего рода нейтральностью. «Возможно, — думала я, наблюдая ее, — что наше тело от природы обладает множеством прекрасных способностей. Но мы начинаем с того, что сжимаемся, и для распрямления нам нужны бывают месяцы». Время от времени она улыбалась мне. Я находила ее почти слишком покорной. Существо сопротивляющееся доставляет нам большее удовлетворение; оно дает нам право самим проявлять некоторую активность, что бывает менее утомительным, нежели самообуздание и ровная мягкость; оно вызывает нас на усилие; оно приберегает для нас удовольствие торжествовать над ним. Но главное, оно препятствует нам смешаться с ним; оно помогает нам чувствовать, что мы отделены от него и от него отличны; оно утверждает нас в своих границах. Я смотрела на руки Марты, двигавшиеся по клавишам, как мне казалось, слишком близко от моих. При своих зантиях с другими ученицами мне никогда не случалось делать такого наблюдения. Слияние между Мартой и мной осуществлялось скорее, чем росла симпатия. Старшая сестра, Цецилия, вернула мне спокойствие. Она положила на клавиатуру руки тоже достаточно тонкие, но сухие и слегка дрожащие. Желтовато-розовая кожа покрывала, но не скрывала неровности тела, выступающие жилки. Казалось, что уже видишь в них изборожденные морщинами руки старухи, которыми они станут с течением времени. Пальцы некоторое время пребывали в нерешительности над клавишами, затем вдруг отважились. В продолжение этого маленького промедления мысли стоило большого труда решить, что нужно было делать. Глаза с почти мучительной торопливостью перебегали от страницы, полной правильных строчек, к неуверенным, как будто слепым рукам; она бросала иногда взгляд на меня, и я, пожалуй, извлекала из этого своеобразного положения выгоду, исполнялась чувством своего превосходства. Когда она кончила, я всячески остерегалась выдать каким-либо способом так быстро обнаружившееся несходство между двумя сестрами. Я не поколебалась даже быть несправедливой. Я отметила поэтому ошибки старшей, как если бы они были общими ошибками обеих сестер, и единственный специальный упрек был сделан мной младшей, которой я советовала вкладывать больше энергии в свою игру. Потом я велела им играть вместе. Я села сзади них. Младшая вела высокую партию. Я рассчитывала, что она будет немного руководить своей сестрой. Кроме того, ошибки старшей будут выделяться еще более отчетливо на фоне высоких нот, нанося таким образом уколы ее самолюбию. Упражнение состояло из ряда гамм, связанных между собой периодически повторявшимися элементарными модуляциями. Правильная игра дала бы чисто механический ряд звуков, так же мало интересный, как шум вращающейся пилы или швейной машинки. Я скоро перестала бы его слушать. Но то, что исходило из рояля Барбленэ, рисовалось в воздухе как нечто своеобразное. Я закрыла глаза, чтобы лучше схватить. Высокие ноты рождались мягко одни из других, то замедляясь, то ускоряясь, но без капризных скачков, наподобие дыхания спящего. Они казались одновременно спокойными и небрежными, безразличными и нежными. Они прельщали какой-то грацией, присущей им, и раздражали незаслуженностью своих достоинств. Низкие ноты следовали одна за другой, как шаги по темной лестнице: спотыкаясь, останавливаясь, дважды ударяя одну и ту же ступеньку, потом два или три шага, которые кажутся уверенными, счастливыми, дают вам надежду, что темп наконец найден, бедствия кончились; потом опять преткновение. Внутри — унижение, гнев, презрение к себе самой, желание все бросить; но вместе с тем отчаянное мужество, отказ признать себя побежденной, биение жизни, достаточно сильной. Самым любопытным во всем этом был способ, каким две игры согласовались между собой, держались одна по отношению к другой. Почти всегда низкие ноты немного запаздывали. Но они старались догнать высокие ноты, недовольно и торопливо; они старались одержать верх; и тогда казалось, что высокие ноты хотят съежиться, притаиться, уйти под землю. Когда старшая сестра играла фальшиво, что случалось почти в каждом такте, младшая не только не усиливала звук, чтобы отчетливее выделить правильную ноту, но торопилась заглушить его. Если бы я не присутствовала, то не довела ли бы она учтивость до того, что и сама, в свою очередь, стала бы играть фальшиво? Все это еще более терзало мой слух резкостью некоторых явно расстроенных струн, дребезжанием многих других, и, если можно так сказать, легким привкусом плесени, пропитывавшим все звуки инструмента. «Какая же из сестер, — спрашивала себя я, — ведет за собой другую, какой, в конце концов, принадлежит первенство? Младшая без особых стараний указывает темп и схватывает правильный тон. Старшая признает ее правоту, но не как подчиненный, а скорее как начальник, который присваивает себе инициативу подчиненного. В итоге что же из этого получится? Каково значение моего присутствия при этом? Вмешательство мое совсем ничтожно, и нельзя сказать даже, будто мне желательно видеть превосходство младшей. Несмотря на мою неопределенную симпатию к ней, я отношусь снисходительно к тому ограблению, которому она подвергается. Я не люблю старшей; но энергия, наполняющая ее жесткое тело и исходящая из ее пальцев, весьма привлекательна. Если я не буду противиться происходящему, то мое сердце и — боюсь — также и ухо примирятся в заключение с нелепым потоком фальшивых и исправляемых нот, которые так энергично извлекает из рояля старшая. Но над клавиатурой, над Цецилией и Мартой господствует еще нечто, именно: печатная страница музыкальной пьесы, которую глаза, видящие ее, исказить не могут. В моем сознании есть свидетель, который чувствует себя обязанным быть в согласии с этой страницей. Младшая чувствует, что над нею наблюдают двое высших судей. Так что, хотя она слышит повторение ошибки, которую сестра ее сделала уже тремя тактами раньше, и хотя она совсем не желает чинить ей какое-нибудь препятствие, она все же не решается сопроводить диезом это ре, которое она скромно извлекает из инструмента». Когда упражнение было кончено, сестры обернулись ко мне. Я теряла удобное положение, которое занимала за их спиною. Теперь я должна была выдерживать выражение их лиц, их взгляд. Пришла моя очередь говорить языком, имеющим более прямой смысл, чем язык восходящих и нисходящих гамм, но являющимся, может быть, не менее таинственным. Сестры пытались расшифровать меня с большим усердием, чем заслуживали слова, произносимые мной. Высказывая свои замечания относительно движения большого пальца, я видела перед собою страшно внимательные лица и глаза, желавшие узнать от меня гораздо больше. В конце урока появился г-н Барбленэ. Его простодушие, улыбка, пожатие руки, которую он подал мне, заставили меня внезапно почувствовать, как далека я была тогда от радости и простой сердечности, сделали для меня ощутимой угрюмость зала, в котором мы находились, и часа, который я только что пережила. Он предложил проводить меня, как и накануне. Но тогда как накануне мы перешли пути, разговаривая о мелких впечатлениях, получаемых нами по дороге, я увидела, что на этот раз, он искал разговора в настоящем смысле слова. — Что же, мадмуазель, вы довольны моими дочерьми? — Очень довольна. — Вы думаете, что вы достигнете с ними чего-нибудь? — Ну, конечно. После этих слов у меня мелькнула мысль, что г-н Барбленэ сомневается в пользе моих уроков музыки, особенно в необходимости такого большого их числа. Я не заблуждалась относительно значения г-на Барбленэ в доме, но все же усмотрела тут зародыш опасности, который нужно было удалить. Я обронила поэтому несколько фраз, имевших целью оживить чувства г-на Барбленэ к музыке и нарисовать ему в заманчивых красках перспективу иметь со временем дочерей-музыкантш. В то же время, возбуждая мое красноречие, во мне подымался горячей волной внутренний протест. Я сердилась на себя за то, что у меня остался такой грустный осадок от моего первого урока. «Вот ты уже неблагодарна к выпавшему на твою долю счастью, после того как ты утвердилась в нем!» Вдруг я почувствовала приступ радости, непритворной радости. Рельсы, фонарь, огоньки внизу, остаток дня — все показалось мне привлекательным. Я живо представила себе, как после обеда я встречусь с Марией Лемье; как мы будем болтать под уютной лампой и заливаться философическим смехом; и как в предвкушении этого разговор, подобный моему теперешнему, составляет часть моей повседневной работы, от которой здоровая душа не считает нужным уклоняться. Я заметила тогда, что я ошиблась относительно задней мысли г-на Барбленэ. Таковая у него, несомненно, была, ибо, заметив, что мы уже почти пришли, он сделал вид, будто вспомнил, что ему нужно купить табаку или спичек в лавочке на Вокзальной улице, и просил разрешения проводить меня туда. — Знаете ли вы, — сказал он мне, — что старшей моей дочери Цецилии девятнадцать лет, а Марте — семнадцать с половиной? Так что они почти ровесницы. — Как случилось, что они так поздно приступают к серьезным занятиям музыкой? — Не понимаю. Мать когда-то немного научила их сольфеджио. Потом, несколько лет тому назад, они брали в течение двух или трех месяцев уроки у одного профессора, который заболел и уехал отсюда. — Что же, они сами решили возобновить занятия? — Ах, мадмуазель, они стали бы учиться даже китайскому, если бы понадобилось! Его восклицание изумило меня. Он, по-видимому, очень желал продолжать этот разговор; я искала какой-нибудь не очень нескромной фразы, чтобы прийти ему на помощь. Но ничего найти не удавалось. Поэтому г-н Барбленэ сказал: — Во всяком случае, я очень доволен, что вы будете с ними. Вы знаете, я занят своей работой. Жена моя женщина с головой. У меня нет оснований беспокоиться. Я могу положиться на нее в отношении управления домом. Но молодые девушки не так откровенны с матерью, как с особою их возраста… Когда вы их лучше узнаете, вы мне будете время от времени сообщать свое мнение. Мы проходили мимо табачной лавки; и так как г-н Барбленэ был в слишком большом замешательстве, чтобы продолжать разговор в желательном для него духе, то он вдруг вспомнил о покупке, которую ему нужно было сделать. Мы расстались у огней лавочки. Лицо г-на Барбленэ ярко обрисовалось передо мной; черты его внезапно предстали моим глазам с большой силой. Еще сегодня, когда я в своей памяти представляю его себе, оно прежде всего появляется именно в огнях этой лавочки, и я живо вспоминаю при этом о рукопожатии, которым мы обменялись при расставании. Руки г-на Барбленэ были руками канцелярского служащего только сверху. Внутри они оставались руками крестьянина или рабочего. Еще глубже, в самом старомодном строении тела, укрывалось и дремало что-то еще более дикое, чем размеренное усилие рабочего. Его рукопожатие производило, если можно так выразиться, многоярусное впечатление: какая-то сдержанная мягкость; затем основательность и суровость; наконец, глубоко спрятанное желание сжать покрепче, но это желание не вселяло беспокойства, настолько ясно чувствовалось, что оно останется без последствий и без результата. В остальном г-н Барбленэ был очень похож на старого галла, как его изображают на картинках, но галла, все черты которого были смягчены. Маленький рост; не такой высокий лоб; толстые, но не длинные усы; никакой отваги в глазах, а только изумленное простодушие. Слуга того же племени, что и начальники. Чтобы возвратиться в город, я должна была совершить довольно длинный путь, который ночь делала скучным. В таких случаях хорошо, если мысли в порядке. Кроме того, мое нервное возбуждение достигло той степени, когда свободная игра воображения становится уже невозможной. Я ощущала потребность обращаться к себе самой, как к собеседнику, задавать себе ясные и исчерпывающие вопросы, добиваться точных ответов, убеждать себя в своем согласии с собой при помощи хорошо построенных умозаключений. Поэтому я была очень довольна, что уношу с собой две темы для обсуждения, которые способны будут занять меня, по крайней мере, до оживленных центральных улиц и добрая часть которых у меня почти наверное останется для вечерней болтовни с Марией Лемье. И так как я всегда была подобна тем детям, которые, когда им дают два пирожных, лучшее всегда приберегают к концу, то я лишь поласкала взором более занимательную для меня тему и начала свои размышления с другой. Последние слова папаши Барбленэ, его умолчания, подробности семейной жизни, могущие скрываться за этими умолчаниями, всего этого было достаточно для оживления и для удаления мрака не с одной только Вокзальной улицы. Потом я представила себе, сколько материала даст это мне для разговора с Мариею Лемье. Мы усядемся вдвоем в ее комнате, друг против друга, с чашками чаю перед собою; как приятно будет сопоставить наши сведения и наши догадки; тонкие наблюдения, улыбки, немножко тайны, чудесный аромат разузнавания; приятное щекотание мозга, вызываемое предположениями и прогнозами. Итак, я обратилась к своей второй теме, которая сверкала в моем сознании так же отчетливо, как надпись на кинематографической ленте, или заглавие научного труда на книжной витрине. «О степени сходства между барышнями Барбленэ и их родителями». Правду говоря, я сразу же заметила, к чему придут мои рассуждения. Но Вокзальная улица была длинна. Поэтому я отложила свои выводы до конца улицы, до светлого круга последнего фонаря. «Начнем с отца. Какие его черты есть у Цецилии? Некоторая грубость? Пожалуй. Но при условии не слишком точного ее определения. Потому что отец старомоден, дочь же — нет. У отца не хватает воли и авторитета. А если я говорю о грубости дочери, то я имею в виду ее волю, которую я считаю твердой, упрямой. А младшая? Чем походит она на отца? Я вижу одни только различия. Однако я преувеличиваю. У Марты есть слабость, безволие, чистосердечие и, пожалуй, также беспечность, „дар думать о постороннем“, который можно прочесть в простодушных глазах ее отца. Да, это возможно. Когда я вскоре сообщу эти выводы Марии Лемье, она не преминет напомнить мне, что, по мнению лучших авторов, дочери могут иметь все основания быть непохожими на своего отца. Я боюсь даже, как бы она не стала слишком подчеркивать этой шутки. Но разве сходство между г-жой Барбленэ и ее дочерьми яснее выражено? Твердость характера, которую я предполагаю у Цецилии, совсем другого рода, чем председательский авторитет г-жи Барбленэ. Очевидно, что г-жа Барбленэ исполняет свои обязанности с полной серьезностью. Ей доставляет даже известное удовольствие немного хмурить брови, чтобы усилить таким образом присущее ей чувство ответственности. Но я считаю ее способной взять на себя еще более тяжелые обязанности безо всякого ущерба для своего торжественного спокойствия. Я, может быть, зла, но чувствуется, что даже состояние ее здоровья таково, что опасность смертельного исхода еще очень далека. Назовем это властностью, бесстрастием или как угодно. Цецилия совсем другая. По поводу нее даже не возникает вопроса о спокойствии, хотя бы только спокойствии, давшемся после большого труда. Я не знаю, можно ли назвать ее страстной в настоящем смысле слова, но я вполне уверена, что множество обстоятельств способно взволновать ее до изнурения. Никакой величественности, даже для ее возраста. Сурова, пожалуй; мрачна, да, мрачна. Так не похожа в этом отношении на отца. Но как найти что-либо общее с матерью у младшей? Ее беспечность? Я уже рассматривала эту черту, когда сравнивала ее с отцом. Это очень поверхностно. Говорить об известном бесстрастии г-жи Барбленэ допустимо. Но о ее беспечности? Нет, ни в коем случае». Я близка была к признанию, что обсуждение не привело ни к каким результатам и что выводы, как будто ясные для меня первоначально, улетучились, пока я делала столь обстоятельные рассуждения, чтобы прочно утвердиться в них. Тогда я заметила, что я все же должна быть благодарна рассуждениям: они незаметно довели меня до улицы Сен-Блез, которая вся была залита огнями. Вечер, проведенный мною с Марией Лемье, оказался очень приятным, как я и предполагала, но он принес мне еще кое-что неожиданное. Мы провели его в комнате Марии. Ей пришло в голову устроить что-то вроде приема. Она позаботилась об освещении, салфеточках, пирожных. Я была тронута. Мария казалась несколько невнимательной во времена моей нужды. Но эта затея организовать подобие праздника, чтобы почтить мое благополучие, показалась мне чрезвычайно милой. Не предполагает ли способность радоваться счастью другого такого же благородства сердца, как и способность сострадать чужому несчастью? И так как ничто не действует на меня так успокоительно, как хорошие мысли о своих друзьях, то я почувствовала себя легко и радостно с самого своего прихода. Мария потребовала от меня подробного отчета. Моя беседа с г-жой Барбленэ очень развеселила ее. Но когда я дошла до описания обстоятельств своего возвращения и до предложения г-на Барбленэ, она воскликнула: — Как! Он имел наглость сказать вам: «Я очень доволен, что вы с ними!» А я что же? Я не в счет? Я уже больше года посещаю дом, и он еще не заметил меня? Целого года было недостаточно, чтобы заслужить доверие простака? Это слишком! Она смеялась, скрещивала руки, забавно преувеличивая свое негодование. В глубине души она была немного раздосадована. — Но, дорогая Мария, разве вы не видите, что вас слишком уважают, чтобы делать вам признания? Вы тоже внушительны, хотя и не в такой степени, как г-жа Барбленэ. Меня, напротив, никто не боится. Потом я отвлекла внимание Марии Лемье от этой щекотливой для ее самолюбия темы и перевела разговор на занимавший меня вопрос: — Что, собственно, он хотел мне сказать? Вам не доводилось выслушивать его признаний, это возможно; но вы должны были наблюдать множество вещей с тех пор, как вы к ним ходите. Мария сначала чуть было не созналась мне, что она ничего не подметила и что она гораздо больше рассчитывает на меня, чтобы удовлетворить наше общее любопытство. Потом, слегка краснея, она попыталась разыграть свидетеля, который, перед тем как дать показания, суммирует впечатления и взвешивает свои слова. Я хотела расцеловать ее за ее смущение. То, что она разыгрывала, она делала не столько с целью оправдаться в недостатке прозорливости, сколько с целью избавить меня от разочарования. Она сказала мне, что она, как ей кажется, заметила кой-какие трения в семействе Барбленэ. В голосе ее, однако, сначала не слышалось особенного убеждения. — Я не буду очень удивлена, если узнаю, что у родителей иногда возникают споры относительно будущего их дочерей. Главным образом мать настаивает на продолжении их занятий. Для чего? Это не совсем ясно. Может быть, от того, что у нее нет сына. Вы понимаете? Сын, принятый первым в Политехническую Школу, это совсем ее жанр. Я хорошо представляю себе ее восклицающей: «Я дотащила своего сына до Политехнической Школы, и я устроила так, что он поступил в нее первым». За отсутствием сына она обращает свою энергию на дочерей. Отец, человек простой, по-видимому, более или менее открыто сопротивляется этим планам. — Но в таком случае разве он обратился бы ко мне, как к возможной союзнице? Разве он стал бы приветствовать появление в доме еще одного преподавателя? — Он не идет так далеко. Для него я ученая женщина, и мое ремесло — фабриковать ученых женщин. Музыку он относит к совсем другой категории. Я даже слышала, как он говорил, что в молодости учился играть на флейте, и сожалел, что забросил эти занятия. Нет, музыка не кажется ему опасной. Напротив, это «развлекающее искусство», а развлекающие искусства приводят к браку. — Тогда… мы представляем два враждебные принципа в доме Барбленэ? Это огорчает меня. — Нет, нисколько, моя маленькая Люсьена. Это очень забавно. Папаша Барбленэ бравый мужчина, неприязнь которого никогда не будет заключать в себе ничего страшного. Он будет раскрывать перед вами свою душу, помогая вам переходить полотно, и выберет дни ваших уроков для закупок табаку и спичек. Но это не помешает ему смотреть на меня родительским взглядом и предоставлять последнее слово своей супруге. Я ей ответила. Мы производили впечатление двух собеседниц, оживленно разговаривающих, спорящих, противопоставляющих свои мнения. Но я заметила, что я перестала придавать значение истинности слов, которые мы можем произнести. Соображения Марии Лемье, не встречая более никакого серьезного сопротивления с моей стороны, мало-помалу приобретали все больший вес в ее собственных глазах; и убеждение в их правильности, которым она, в заключение, совсем преисполнилась, готово было сообщиться и мне. Правда, мне казалось, что истина лежит где-то в другом месте, но я не придавала этому значения. Что такое истина, думала я, по сравнению с дружбой? В этот момент мне вовсе не так уж хочется узнать, что означают приемы папаши Барбленэ. Я даже думаю, что предпочитаю пока что не знать их. Я хочу лишь сохранить, увеличить счастье, испытываемое нами в эту минуту, эту редкую минуту, когда оно так полно, так чисто, когда оно питается, правда, словами, но скорее их теплотою, чем смыслом. Мария сидит лицом ко мне; порою поднимается, чтобы вновь наполнить чашки чаем. Двигаясь по комнате, она говорит, смеется. Когда она удаляется в свою кухню, по другую сторону перегородки, я слышу, как она шумит кастрюлей, покашливает, зажигает и регулирует газ. Уже одно это доставляет мне удовольствие. Но особенно мне нравится, как она пытается говорить мне оттуда; мы все время перебрасываемся словами. Стены, расположение квартиры, план, которым руководствовались строители дома, не думавшие о нас, все это бессильно помешать нашему присутствию друг подле друга, прекратить обмен, общение, происходящие между нами. Потом, на несколько мгновений, мы остаемся безмолвными, она — перед своею плитою, я — в своем кресле. И тогда кажется, что нас разделяют не комнаты, а беззвучная пустота. Но я не могу назвать ее ни пустотой, ни безмолвием в истинном смысле слова. Все это пространство дает мне, напротив, ощущение полноты, изобилия, радостного трепета. Мне хочется сравнить его с пенящимся бокалом шампанского. Нам нужно, однако, возобновить разговор о Барбленэ. Нельзя, чтобы он замирал, пока Мария возится с чаем в кухне. Маленькое расстояние, отделяющее нас, не обязывает нас молчать и не нужно лениться немножко возвысить голос. Пусть Мария Лемье ошибается и приписывает членам семьи Барбленэ воображаемые разногласия. Пусть мне доставляет удовольствие поддакивать ей. Семья Барбленэ очень важна для нас в этот вечер, она является существенным элементом нашей радости, может быть, более существенным, чем я думаю. Если бы ее не было там, в ее странном доме, по ту сторону потока рельс, пока мы находимся вдвоем в этой квартирке в центре города — комната, передняя, кухонька, — в этой немного уродливой раковинке, которую мы должны заполнять; если бы мы обходились без разговора о ней, — что сталось бы с нашим хорошим настроением, с удовольствием, которое мы получаем от нашего общения, с этим приливом дружбы, таким бурным в этот вечер, заставляющим забыть об одиночестве? |
||
|