"Люсьена" - читать интересную книгу автора (Ромэн Жюль)VIIIЭто собрание не представляло сначала ничего замечательного. Когда я пришла, девушки были одни. Я узнала, что г-н Пьер Февр завтракал в доме и что в настоящий момент он осматривал мастерские под руководством г-на Барбленэ. Что же касается г-жи Барбленэ, то она, несомненно, отдыхала в своей комнате в нижнем этаже или лежала в шезлонге, в столовой, по ту сторону этой двери с двумя половинами, за которую я еще не переступала. Я начала урок, как обыкновенно. Между двумя сестрами, а также между ними и мной царило спокойствие, как между людьми, понимающими друг друга с полуслова. Цецилия и Марта обращались друг с другом с изысканной вежливостью, как воспитанницы тех чопорных пансионов, где самые интимные подруги говорят друг другу «вы». Но каждая из них имела такой вид, точно у нее была со мной какая-то особая тайна. Когда Цецилия говорила Марте: — Я на три такта дальше В, — тон ее голоса означал: «Очевидно, что делаю ошибку я, а правильно играет наша дорогая Марта. Даже, если я когда-нибудь научусь играть в совершенстве, моя злая судьба устроит так, что в тот день совершенная игра окажется неправильной». Но независимо от этого блеск ее взгляда, складка ее лба и что-то еще более невидимое посылали мне такую мысль: «Какое значение может иметь третий такт после В для человека, решившего умереть?». Да, это она напоминала мне об этом, точно молчаливо подтверждала признание; это от ее тела, одновременно трепещущего и темного, исходила по направлению ко мне эта мысль. Однако, об этом не было сказано между нами ни слова. Зато мне казалось, что всякая поза Марты намекала мне на мою предстоящую встречу с Пьером Февром, спрашивала меня о ней, немножко изумлялась, ожидала, чтобы какой-нибудь знак укрепил ее уверенность или поверг в сомнение. В конце упражнения мы услышали что-то вроде стона, исходившего из столовой. Было впечатление, что он продолжался довольно долго, но шум рояля заглушал его. При моем тогдашнем состоянии эта слабая жалоба подействовала на меня тягостно. Закопченная дверь с двумя половинками приобретала от этого какую-то мрачную торжественность и как будто увеличивалась в размерах. Марта сейчас же встала, приняв вид маленькой девочки, торопливо идущей на зов матери. Она направилась в столовую. Цецилия поднялась в свою очередь, но осталась около рояля. Через мгновение Марта возвратилась, закрыв за собою дверь. — Это пустяки. Мама говорит, что Евгения не торопится принести ей ее новые пилюли, ты знаешь? Она хочет также, чтобы я занялась сейчас же… Вы меня извините, мадмуазель, мне нужно пойти в кухню, посмотреть, в каком состоянии закуска. Впрочем, вам нельзя будет теперь спокойно работать. Мы с Евгенией все время будем вам мешать. Г-жа Барбленэ показалась лишь после того, как приготовления к закуске были закончены. Я искала на ее лице, на ее губах следов стона, который я слышала; я не находила их. Правда, в величественном выражении г-жи Барбленэ можно было прочесть мысль о том, что боль играет известную роль в человеческой жизни и дает высшим душам случай проявить себя, но мысль эта носила общий характер, не было никакого намека на что-либо частное или недавнее. Столь же мало можно было прочесть на лице г-жи Барбленэ, была ли она в курсе соперничества своих дочерей; знала ли о его серьезности; а также мирилась ли она с крушением своего первоначального проекта и согласна ли была заменить его другой комбинацией. Время от времени она бросала то на Цецилию, то на Марту взгляд, который был достаточно безразличен для того, чтобы показаться испытующим. Можно было самое большее подумать, что она проверяет, исправен ли туалет дочерей и правильно ли расставлены ими чашки. Г-н Барбленэ и г-н Пьер Февр пришли сейчас же за г-жей Барбленэ. Собрание состояло из тех же лиц, что и прошлый раз. Но мне понадобилось усилие, чтобы признать тождество его участников. Прежде всего я чувствовала, что занимаю в нем совсем другое положение. Я не скажу, чтобы с того времени я стала более близкой семье Барбленэ, стала до некоторой степени составлять часть ее — одно представление об этом, кажется, загрязнило бы меня. Однако чувства, мысли, влечения, которые имели место в пределах семьи Барбленэ, связывались в узел и образовывали центр гораздо ближе от меня, так что почти задевали меня при своем движении. С самого моего первого взгляда на Пьера Февра я вновь погрузилась в размышления, которые увлекли меня в прошлый раз и были прерваны взглядом г-жи Барбленэ. Цепь моих рассуждений началась как раз с того места, где она была оборвана наподобие ленты кружев, которую мы продолжаем вязать с того места, где остановились, или тех снов, что тянутся из ночи в ночь. «Актер маленького театра?… Лакей?… Если бы мне довелось встретить его сегодня в первый раз в трамвае, то нашлась ли хоть бы одна черточка на его лице, которая помешала бы мне думать, что передо мной совершающий прогулку молодой камердинер в отпуске? Да, нашлась бы, и мне не пришлось бы долго искать ее. В его взгляде нет ни подобострастного, ни наглого блеска; ни даже того угрожающего огонька гордости, который зажигается ремеслом. Складки на его лице привыкли собираться и разглаживаться свободно, соответственно настроению или непринужденной оценке положения. Вот он засмеялся. Одно мгновение у него было детское выражение, по крайней мере, около глаз, именно вследствие отсутствия принужденности, — оттого что он ни на секунду не ставил перед своим благодушным настроением никакого экрана. Актер? Нет, и не актер…» Но в отличие от прошлого раза, моя внутренняя речь не поглотила меня до степени полного невнимания к окружающему. Она протекала как бы на заднем плане, как игра левой руки на рояле. Она составляла аккомпанемент произносимых мной слов, деятельно сочиняемых мной банальных мыслей. Правда, мне пришлось разговаривать главным образом с самим Пьером Февром. Мы завели речь о музыке. Пьер Февр уверял, будто он никогда не умел играть на рояле. Может быть, он был искренен в том смысле, что он, вероятно, никогда не занимался систематически и что основные элементы были им усвоены чисто механически. Но он обнаруживал большие музыкальные познания. Манера, с которой он наигрывал несколько нот, чтобы напомнить мне пассажи произведений, о которых он говорил, вызывала в моем воображении маленькую пароходную каюту, несколько собравшихся в ней офицеров, попыхивающих своими трубками, и Пьера Февра, сидящего за роялем; горсточку молодых людей, втайне угнетенных пустынностью моря, встревоженных всколыхнувшимися глубоко в них воспоминаниями; Пьера Февра посреди них и музыку, которая помогает им принять свое состояние за какую-то высшую радость. Пока мы разговаривали, голова моя немного закружилась. Давно уже мне не приходилось вести сколько-нибудь значительного разговора, особенно перед свидетелями. Мария Лемье была лишена способности увлекаться трудными темами, и судьями наших реплик были мы одни. Конечно, наши теперешние судьи не были страшными. Однако их присутствие делало мои впечатления гораздо более интенсивным. Мне казалось, что вследствие взаимного понимания и согласия мыслей, мы вдвоем, Пьер Февр и я, вдруг образовали что-то вроде иллюминированного города, окруженного варварским населением, издали восхищающимся непонятным для него празднеством. У Пьера Февра, может быть, не возникло столь отчетливого представления, но он, наверное, испытывал те же чувства. Когда обычный час моего возвращения давно уже миновал, я подумала, что удобно было бы попрощаться и уйти; но желание мое оставалось бездейственным в течение нескольких минут; мне понадобилось двадцать раз повторить свое решение, прежде чем я нашла в себе, наконец, силу встать и произнести слова прощания. Не успела г-жа Барбленэ сказать своему мужу: — Ты проводишь мадмуазель, — как Пьер Февр воскликнул: — Но я тоже иду в город! Если мадмуазель позволит, я помогу ей перейти полотно. Предложение было сделано тоном столь решительным, что никто не успел ни воспротивиться ему, ни даже осмыслить его. Г-жа Барбленэ, казалось, готова была напомнить Пьеру Февру, что он должен остаться обедать, как обыкновенно. Но она ограничилась тем, что повернула голову, приподняла левую руку, немножко разжала пальцы и задержала на некоторое время дыхание. Что касается молодых девушек, то я избегала думать о том, какое впечатление могла произвести на них эта сцена. Не прошло минуты, как мы с Пьером Февром оказались уже на пороге. Тот же порыв, который охватил нас обоих час тому назад и который толкнул Пьера Февра на неожиданный шаг, заставил меня сказать ему: — Нельзя же предполагать, что это я отрываю вас от вашей невесты? Мы пересекли первые рельсы. Он воскликнул: — Вы убьете меня, если будете причинять мне такие потрясения. Моя невеста… но… И он раскатился: «Ха! ха! ха!» — очень веселым и очень мужественным восклицанием, не столь плотским, как смех, поистине чистым раскатом живого и бодрого ума, вызывавшим представление о непринужденно легком отношении к жизненным положениям и так хорошо звучащим в узком коридоре парохода или у входа на капитанский мостик, наверху железной лестницы. Один единственный взгляд человеческого существа может показаться нам неисчерпаемым и может сообщить этому существу в наших глазах авторитет, вес которого нас изумляет. «Ха! ха! ха!» Пьера Февра внезапно вселило в меня полное доверие к себе самой и к окружающему, высокое представление о положении человека. Оно действовало, как рюмка вина. Даже тело и кости принимали в нем участие. Я завидовала человеку, который носил в себе такие запасы веселого расположения, и я почувствовала, до какой степени я сгораю нетерпением услышать еще раз «Ха! ха! ха!» Пьера Февра. Когда мы перешли еще несколько путей, он прибавил: — Кто это рассказал вам, что я жених… прежде всего, чей жених? — Извините меня. Я только что сказала или сделала глупость. Я мельком слышала обрывки признаний, вырвавшихся у моих учениц, и превратно истолковала их… Я очень сожалею… — Не нужно столько извинений! Я, напротив, очень рад этому случаю узнать вещи, которые в известной степени касаются меня. Отлично! Вы обращаетесь со мной по-товарищески, это очень хорошо. Не пускайтесь же теперь в дипломатические увертки. — Но что вы хотите узнать от меня? Ведь вам, несомненно, все известно лучше, чем мне. — Извините! По-моему, у вас такой вид, что вы очень способны сообщить мне кучу вещей. Только что вы сообщили мне, что я — жених. Разве, по-вашему, это пустяк? Здесь было бы очень уместно новое «Ха! ха! ха!», которого я желала, но которое не последовало. В момент, когда я уже начала испытывать разочарование, я сообразила, что повторяясь всякий раз, как его ожидают, этот чудесный раскат жизнерадостности приобрел бы механический характер и его власть надо мной потерпела бы ущерб. — Осведомляйте же меня до конца! На какой день назначена моя свадьба? Мне очень важно знать это: ведь нужно сделать приготовления. — Вы насмехаетесь надо мной, и я заслужила это. На каком основании я вмешалась не в свое дело? Но вы хорошо чувствуете, что если произошел промах, то я могу только извиниться, а не давать вам объяснения. Если кто из нас, — прибавила я спустя некоторое время, — имеет возможность исправить ошибку другого, то уж во всяком случае не я. Он улыбнулся, сделал забавную гримаску, которую причудливо осветила лампа пилона. — Недурно. Выходит, что я оказываюсь в положении обвиняемого. Да, да! Поделом мне… Час искупления… Вы имеете самое законное право спросить меня, как вышло, что я мог сойти за жениха… Только чьего?… Ну, одной из барышень Барбленэ, скажем — за жениха барышень Барбленэ. Он говорил так весело, и слова его так хорошо соответствовали стольким моим прежним размышлениям, что я не могла удержаться от смеха. — Мне нужно оправдаться, объясниться. Я протестовала. — Да, да. Но вы поможете мне. Это сущие пустяки. Тут есть подробности, которые ускользают от меня, и которыми вы, именно вы, можете снабдить меня. Мы выходили из вокзала. Когда нам предстояло перейти площадь, он остановился, чтобы сказать мне огорченным тоном: — Вот видите, не заметив этого, я собрался провожать вас до самого города. Вас, вероятно, не очень прельщает перспектива быть встреченной с мужчиной, еще не достигшим канонического возраста. Не правда ли? Ведь мы в провинции, и в вашем положении… Я прекрасно понимаю все это. Я чуть было еще раз не попал впросак. Вы не отвечаете? По вашему лицу видно, что самой большой глупостью вы считаете это мое разглагольствование под электрическим фонарем, великолепно освещающим нас. — Боже мой! Меня это беспокоит не больше, чем вас. Но, действительно, если мать одной из моих учениц встретит меня в вашем обществе на Вокзальной улице, которая в этот час довольно пустынна и плохо освещена, то очень вероятно, что она не возьмет на себя труда искать удовлетворительных объяснений. Впрочем, это меня не испугает. Кто знает? Может быть, она будет чувствовать ко мне нечто вроде признательности. Его черные глаза замерцали при взгляде на меня; так смотрят на товарища, который только что ловко отпустил забавную шутку. — Да. Слушайте. Это очень скучно. Я не могу, однако, расстаться с вами, не объяснившись. Да, да. Я настаиваю на этом. С другой стороны, не станем же мы вновь переходить через рельсы. Меня охватило тогда странное чувство. Мне тоже показалось очень важным, чтобы наш разговор не кончился на этом. Я сказала: «Мне тоже», — так как была уверена, что за шутливыми словами Пьера Февра я угадываю такое же, почти томительное желание. У меня было впечатление, что нам во что бы то ни стало нужно еще некоторое время остаться вместе. Через какие-нибудь полчаса мы можем разлучиться, мы вольны будем сделать это. Чувство мое не было тем чувством, которое побуждает нас затягивать прощание. Оно напоминало мне скорее эмоции, которые мне приходилось испытывать, когда я напряженно ожидала успеха какого-нибудь деликатного дела, зависящего в такой же мере от случая и внешних обстоятельств, как и от моей ловкости, и легко могущего расстроиться при слишком нетерпеливом отношении к нему. — Вы идете по направлению к центру? — обратилась я к нему. — Да, мне нужно сделать кое-какие поокупки. В это время года три четверти магазинов Ф***-ле-з-О закрыты, и там ничего не достанешь. — Тогда мы можем направиться по этой улице. Я знаю дорогу. Выйдет немного дальше, чем по Вокзальной улице, но мы будем почти застрахованы от всяких встреч. Мы пошли по указанной мной улице, которая вся была погружена во мрак. — Вы знаете, — сказал он мне, — я — моряк, служу в коммерческом флоте. Во время моего последнего плавания я схватил злокачественный грипп, когда мы заходили на Азорские острова. К тому же у меня было малокровие, небольшие припадки печени. Словом, врач нашей Компании — превосходный человек — заставил меня взять отпуск на шесть месяцев. Я не был недоволен этим. Я плаваю уже очень долго. Так как Компания увеличила свой флот, а персонала у нее недостаточно, то все мы немного переутомились. Я не мог проводить своего отпуска в Марселе: тогда он не носил бы серьезного характера. Чтобы придать ему таковой, врач послал меня сюда, в Ф***-ле-з-О. Чистая случайность. Я скучал там в течение двух или трех недель, как вдруг вспомнил, что у меня есть родственники, живущие по соседству. Барбленэ мои кузены со стороны матери, не могу вам сказать — второй или третьей степени. Чтобы вспомнить о них, понадобилась чертовская незаполненность моего ума, а желание сделать им визит было продиктовано только злосчастной потребностью в развлечениях. Ведь я терроризирован средой маленьких буржуа и средних буржуа! Моя семья такова — вы понимаете? Меня тошнит от этой среды с самого детства; и я думаю, что я стал моряком отчасти вследствие желания убежать от нее. У меня не было даже адреса Барбленэ, но я помнил, что папаша занимает важный пост на вокзале. Должен вам сказать также, что я очень страдаю, когда мне приходится долгое время обходиться без таких вещей, как большой порт или большой город. Здесь я чувствую себя не очень хорошо. Но большой вокзал с массой зависимых от него учреждений — здешний вокзал очень красив, не правда ли? Все эти ротонды, все эти пути? — Большой вокзал — вещь довольно симпатичная. Я даже склонен думать, что немного ради вокзала, желая иметь предлог прогуляться по его платформам, я отправился на поиски своего родственника Барбленэ. Немножко похоже на Аран или Жольетту,[1] вы не находите? Впрочем, это оправдание я подыскал, может быть, только сейчас. Итак, я стал искать кузена и нашел его, нашел его дом. Ах! Этот дом мне страшно понравился. В Марселе, перед доками, на каком-то подобии платформы, расположенной у скрещения нескольких набережных, есть маленький затерянный бар, чудесный маленький домик. Бородатый хозяин наливает вам Old Manada Rum под десятичасовым утренним солнцем, меж тем как вас оглушает грохот от заклепывания болтов в корабельные корпуса. Конечно, дом Барбленэ не так весел, — несомненно, он гораздо менее весел, но он не лишен характерности. Больше хотелось бы, чтобы там находился маленький бар, обслуживающий укладчиков рельс и котельщиков, где старая дама — ею могла бы быть г-жа Барбленэ, но немножко попроще — подавала бы вам при случае Old Manada. Но нужно довольствоваться тем, что находишь. Вы скажете, что я блуждаю вокруг да около и все не перехожу к сути дела? Да. Суть дела? В конце концов, я ее не знаю. То, что я только что изложил вам, производит впечатление придуманного к случаю. Мое признание вам кажется давшимся мне слишком легко, чтобы быть истинным. Не правда ли? «Проницательные» люди, когда им рассказываешь такие вещи, смотрят на вас с… проницательной улыбкой. Но и им случается ошибаться время от времени. Правда, в доме Барбленэ были две молодые девушки. Я не стану утверждать, будто это обстоятельство было для меня неприятным или хотя бы безразличным. Если я скажу вам, что я вообще люблю женское общество, то я скажу правду — в грубых чертах, конечно. Объясняется ли это моим занятием? Может быть. Однако, наше положение в этом отношении совсем не похоже на положение военных моряков. Пароход, на котором я плаваю, бывает полон блестящих женщин и молодых девушек. Нам представляется немало случаев подходить к ним, разговаривать с ними. В особенности нам, комиссарам. Мы принимаем жалобы, просьбы переменить каюту. Вечером, когда у нас не слишком много срочной работы, ничто не мешает нам пройтись по салонам и вмешаться в общую болтовню. Напротив, это входит в наши обязанности. При этом нисколько не подвергаешься опасности, что с тобой будут обращаться как с непрошенным гостем. Вы не можете представить себе, какую сокровищницу подобострастия таит в себе каждая светская женщина, будь она десять раз миллионершей. Те же самые люди, которые на суше не пустили бы нас к себе на порог, если бы мы имели наглость представиться им там, на борту корабля — сама предупредительность. Вы понимаете — позолота, прекрасные ковры и мягкие кресла не заглушают исходящего из глубины непрерывного трепета, который вселяет в сознание отрезвляющие представления и удерживает гордость в… хлопьеобразном состоянии. Но нужно быть тупицей, чтобы не чувствовать, что в таких отношениях нет настоящего равенства; что они остаются бесконечно далекими от какой бы то ни было интимности и товарищества. Так что я лично не злоупотребляю ими. Мне больше нравится развалиться в качалке и курить сигару в обществе какого-нибудь туповатого американца, который спрашивает у меня адреса флорентийских гостиниц и интересуется, любят ли итальянцы своего короля. Вдобавок, все эти пароходные дамы — иностранки; если они разговаривают со мной, то делают это прежде всего в надежде усовершенствовать свой выговор и «научиться правильным оборотам». Вы понимаете, что при таких условиях я, в сущности, лишен женского общества. Барышни Барбленэ — чего вы хотите? — были милыми провинциалочками и, кроме того, моими родственницами. Я не разводил церемоний. С самого начала я стал разговаривать с ними тоном товарища, совсем не попытавшись узнать, привычен ли им такой тон. Старшая лишена грации и, конечно, не очень красива. Все предрассудки ее семьи и ее круга уже наложили на нее осадок изрядной толщины. Но она с огнем, ручаюсь вам, у меня возникало иногда желание говорить ей живые речи, исключительно чтобы подстеречь в ее глазах пробуждение весьма смелой и даже дикой души, тотчас же обуздываемой ею. Я очень хорошо представляю ее живущей в XVI веке и предающейся страстям. Ха! ха! ха! Различие пола делает проницательным, не правда ли? Заметьте, что я сказал — в XVI веке. Я не говорил ни о г-же де Помпадур, ни о Дюбарри. Что касается младшей, то это гораздо более соблазнительная молоденькая девушка, но материала у нее, пожалуй, меньше. Чувствуешь к ней благодарность, прежде всего за то, что она походит на всех вообще девушек своего возраста, живя в доме, который чертовски не похож на другие дома. Вы видите отсюда, как легко она способна вызвать у романтика семнадцать страниц восклицаний и антитез. Не правда ли? После описания жуткого дома Барбленэ и превращения г-жи Барбленэ в чертову бабушку: «В этом мраке мерцала звезда, в этом вертепе распускался цветок». Согласитесь, что в ней есть что-то в этом роде. Не могу поэтому отрицать, что мне нравилось быть в обществе этих молодых девушек. Следствие праздности, неимение ничего лучшего — как вам будет угодно. Я зачастил к Барбленэ. Я согласился принять приглашение на обед. Ах! Раз уж я исповедываюсь, я не должен опускать ничего. Приходилось вам уже обедать у Барбленэ? Нет? Жаль! Обеды в доме Барбленэ очень занятны, полны силы, полны мрачной поэзии. На стол подаются кушанья, которые кажутся пережаренными, забытыми в печи, черноватые соусы, и думаешь, что к ним никто не притронется. Служанка, подающая их, не внушает никакого доверия. Она напоминает натиральщицу паркетов, обметальщицу пыли с мебели, но совсем не кухарку, у нее нет ни лоснящейся полноты, ни чопорности. Да, но подождите. Первый кусок повергает вас в смущение. Спрашиваешь себя, не начинает ли доставлять тебе удовольствие самое извращение твоего вкуса. Сомнения длятся недолго. Один бокал вина, который наливает вам папаша Барбленэ, рассеивает их. Вы сразу обнаруживаете, что вам предстоит первоклассное угощение и что нужно отнестись к нему со вниманием. Это не утонченная кухня, но нечто лучшее: это глубокая кухня. Вы видите, как подаются самые обыкновенные блюда: семейный барашек, семейная пулярка. Но с каждым куском вы говорите себе: «Никогда я еще не ел баранины» или: «Я и не представлял себе, чем может быть пулярка». Тогда вы видите, что на обстановку, среди которой вы находитесь, и на персонажей этого дома проливается как бы гастрономический свет. Вы констатируете, что служанка, ставя блюдо посредине стола, окидывает, обследует его последним беспокойным и заботливым материнским взглядом. Вы констатируете, что г-жа Барбленэ держит про запас около своей тарелки некоторое количество аптекарских снадобий, но в самой ее тарелке лежит толстый кружок говядины, отрезанный от самой середины куска, и что ее стакан более, чем на два пальца, наполнен старым непритязательным бургундским. С лица Цецилии не сходит ее обычное угрюмое выражение, а Марта сохраняет хорошо вам известный вид рассеянного ребенка. Но вы слышите, как Цецилия замечает тонким сухим голосом, не поворачивая головы и только искривив губу в сторону отца, что начатая сейчас бутылка отдает пробкой; сами же вы этого не заметили. Вы видите, как Марта берет перцу или горчицы и кладет по краям своего куска говядины точно отмеренные порции. Ах, уверяю вас, что на пароходе я не раз имел соседкой за столом дочь миллиардера или супругу посла, и все же на меня произвели большее впечатление барышни Барбленэ. Я не осмелился бы налить им плавным жестом стакан одного из наших превосходных Haut-Saint-Emillon-chimiques или указать концом вилки великолепный кусок холодного поросенка. Вы уже готовы думать, что у меня любовь, как у других аппетит, пришла во время еды. Ведь, в конце концов, я произвожу на вас впечатление человека, всячески уклоняющегося от ответа на главный вопрос, — тот вопрос, который послужил поводом этого длинного разговора и привел нас до самых этих улиц. Да. С вами я могу быть откровенным, не производя впечатления циника. Видите ли, я не принадлежу к числу тех людей, которые думают, что для возникновения чувства любви между мужчиной и женщиной нужны какие-то счастливые встречи, редкое сродство душ. Нисколько. Мне кажется, что как только мужчина и женщина оказываются в присутствии друг друга, первое, что возникает между ними, есть чувство любви. Я употребляю это слово умышленно. Я вовсе не имею в виду какого-нибудь животного, инстинктивного импульса. Нет, чувство любви — вдруг возникающее очень сложное взаимодействие. Время не играет тут никакой роли. Я хочу сказать, что с самой первой секунды общения друг с другом вещь уже существует. Время, напротив, несет с собой угрозу все расстроить. Когда я высаживаюсь на берег после долгого плавания, я бываю очень восприимчив к тому, что происходит вокруг меня. Марсель стегает меня, как задеваемая ветка дерева. Я различаю шум каждого колеса на мостовой. Ну, так вот, когда я иду по улицам, я вижу, как бесчисленное множество мужчин и женщин проходят друг подле друга, обгоняют друг друга, сталкиваются или перекрещивают свои пути. Происходят тысячи соприкосновений, имеют место тысячи минутных сближений, тысячи чувств любви на миг вспыхивают между мужчиною и женщиною. Мне кажется, что та улица, на которую я только что сошел с парохода, представляет собой чудесный сноп искр. На следующий день я уже акклиматизируюсь, т. е. больше уже не вижу ничего этого и прохожу по улицам таким же слепым, как и всякий другой. Итак, по моему мнению, встречающиеся друг с другом мужчина и женщина в первое мгновение бывают готовы любить друг друга. Но, за редкими исключениями, это состояние не может долго длиться. Бывает, что пространство, разделяющее их, тотчас же увеличивается. Они теряют друг друга из виду с молниеносной быстротой. Эта женщина уже в другом месте. Так как я был рассеян, то мне хватило времени только на то, чтобы полюбить ее, но я не успел рассмотреть ее, не успел даже захотеть обернуть голову в ту сторону, куда она удаляется. Или же появляются другие, протестующие чувства. Соображения благоразумия, приличия, все, что вам будет угодно, очень скоро приводят к восстановлению положения. Вы считаете, что я преувеличиваю! Действительно, сказанное мной, может быть, более правильно по отношению к мужчинам, чем по отношению к женщинам. Или, вернее, мужчины имеют смелость подмечать эти вещи, тогда как женщины… Словом, вы понимаете, что с такой теорией я могу позволить себе не быть лицемером. Я не стану оспаривать поэтому, что между этими барышнями и мной произошло, особенно в начале, что-то напоминающее чувство любви. Объяснения требовало бы обратное. Я говорю: между барышнями Барбленэ и мной — речь шла одинаково и о Марте и о Цецилии — само по себе это не имело никакого значения, никакого практического значения. Это не должно было привести ни к какому событию. Я сказал вам, что мне случается быть очень восприимчивым к тому, что происходит вокруг меня. Да, но все это у меня очень беспорядочно. Я бываю прискорбно рассеян. Я и не думаю обращать внимание на вещи, которые происходят у меня под носом. Если я когда-нибудь женюсь, это может быть для меня большим несчастьем. Ха! ха! Итак, лишь совсем недавно я заметил, что я основательно запутался в сетях, расставленных этой семьей. Я открыл, что старшая, Цецилия, забрала себе в голову женить меня на себе и что г-жа Барбленэ бросала на меня взоры, как на будущего зятя. Первой моей мыслью было сесть на марсельский поезд и попросить какого-нибудь товарища уступить свою очередь на ближайший пароход. Я хорошо не понимаю, что удержало меня. Лень принять решение? Сожаление потерять месяцы своего отпуска? Превосходная кухня Барбленэ? Нет, конечно. Вы скажете мне: сила еще не сознанной любви? Нет, о нет! Скорее трудность ускользнуть таким образом без глупого вида; мысль, что родители заподозрят, чего доброго, ужасную историю, станут смотреть на меня, как на трусливого соблазнителя, который убегает после того, как обесчестил дом. Никогда не знаешь. Тем более, что Цецилия, наверное, после моего отъезда, я не скажу, стала бы, рыдая, признаваться в воображаемом падении — она не настолько дьявольская женщина! — но дала бы понять, что дело зашло чрезвычайно далеко. Оставаясь здесь еще несколько недель, я отражал эту опасность и давал себе время разубедить и родителей и детей в допущенной ими ошибке. Я мог бы с этого момента начать холодно обращаться с обеими девушками. Я не поступил таким образом. Такое изменение тона придало бы мне вид господина, который немножко поздно заметил, что он перешел установленные границы и старается избежать последствий, в которых он сначала не отдавал себе отчета. Нет. Я продолжал вести себя, как обыкновенно. Но чтобы показать старшей, что она ошиблась, возомнив себя «предметом моих желаний», а также для того, чтобы дать почувствовать им всем, что у обеих мне нравилась и у обеих я искал миловидность юного возраста и ничего больше, я стал не то что оказывать предпочтение младшей, но допустил в обращении с ней большую непринужденность, чем в обращении со старшей. Я поступил, пожалуй, так, как если бы старшая росла с каждым днем, как если бы она на моих глазах становилась женщиной и с каждым моим новым приходом заслуживала нового уважения, утрачивая таким образом то, что меня в ней больше всего занимало. Потом я стал употреблять преимущественно слово «кузины» во множественном числе; по возможности: «мои кузины». Вы понимаете? Нечто коллективное, до очевидности семейное. Еще немного, и я стал бы трепать служанку по щеке и целовать самое г-жу Барбленэ. Но я недостаточно уверен в себе, чтобы решиться на такие вещи. Но увы, у меня такое впечатление, что мои маневры не увенчались особенным успехом. Видите ли, во всяком деле хорошая работа требует знатоков. Боюсь, что мои ухищрения не попали в цель — или еще хуже. — Не в этих ли видах вы решили сейчас выйти одновременно со мной и сопровождать меня… публично? — Как? — Да… чтобы сделать ваши намерения более очевидными. — Вот это называется ошарашить! Знаете, вы меня сильно смутили. Я могу… или, вернее, я мог бы вам ответить вещи очень решительные и очень… чувствительные. Несомненно. Но то, что я вам сказал только что относительно моих теорий, ставит меня в затруднительное положение. Я оказываюсь в дураках. Я удручен, гораздо более удручен, чем могу выразить это. Что? Вы освобождаете меня от мотивированного и обстоятельного протеста? — Я освобождаю вас от него. Я ответила ему это после некоторого молчания, опустив голову и устремив глаза на полосу света, тянувшуюся перед нами, глухим и почти дрожащим голосом, как если бы эти несчастные слова были чем-то крайне торжественным и влекли за собой неисчислимые последствия. Заметил ли это, однако, мой спутник? Передалось ли ему мое беспокойство? Во всяком случае, он сообщил разговору один из тех легких толчков, которые вдруг позволяют легче дышать. — Вы выслушали меня с большим терпением. Это очень хорошо, но этого недостаточно. Вы обещали помочь мне. Да, да! Теперь вы располагаете моими признаниями, с одной стороны, и, я уверен, в той или иной степени признаниями молодых девушек — с другой. Таким образом, никто лучше вас не способен дать совет… Я стану задавать вам вопросы, а вас прошу лишь отвечать мне. Вы давеча сказали: «Ваша невеста». Какую из сестер вы имели в виду? — Но… скорее старшую. — Ах! Скорее… Ах!.. И ваши сведения почерпнуты от старшей? — Не совсем. К тому же я сказала свою фразу опрометчиво. Я, должно быть, превратно истолковала вещи, сказанные мне случайно. Слово «жених» или «помолвка» поразило меня. Я не выдумала его. Но я могла плохо понять, по какому поводу или в каком смысле оно было употреблено. Во всяком случае, я поступила глупо, воспользовавшись им. — Гм! Вы не хотите злоупотреблять доверием, оказанным вам молодыми особами. Это похвально. Однако, оказывая услугу мне, вы окажете услугу также им. Если все эти люди продолжают обольщаться на мой счет, мне нужно знать это. В противном случае обольщение так и не кончится. — Ну, хорошо! Говоря откровенно, я думаю, что ваша политика ударила дальше цели. Желая вывести из заблуждения старшую, вы, как бы это сказать?… — Ввел в заблуждение младшую? — Слишком сильно сказано. Вы заразили болезнью старшей также и младшую. — Ах, черт! — И притом, произошло еще нечто худшее. Старшая не выздоровела. Лишь надежды или иллюзии переселились в другое место. Цецилия, как мне кажется, совсем не признает, будто все ее возбуждение не имело никакой почвы. Она обвиняет свою сестру в вероломстве, а вас… в непостоянстве. — Разве вы не находите, что это ужасно? Настоящая история мореплавателя. Вы знаете ее? Случай приводит вас на берег. Вы вступаете в сношение с туземцами. Они принимают вас хорошо. Происходит обмен кусков баранины на мелкий стеклянный товар. Но вы не знаете их обычаев. Вы почесываете мизинцем ухо, и оказывается, что этому движению приписывается в стране ужасное и магическое значение. Совсем то же самое и здесь! Вы понимаете, я сам происхожу из провинциальной буржуазии. Но я уже давно покинул эту среду. Я забыл ее. И, кроме того, я жил в ней в том возрасте, когда мальчик может вольничать с кузинами, не навлекая на себя несчастий. Скажите мне, что вы сделали бы на моем месте? — Мне кажется, я спросила бы себя прежде всего, достаточно ли я уверена в том, что я не люблю одной… или другой своей кузины. — О, о! Я догадываюсь, что вы хотите сказать. Отличная вещь психология. «Вы, сударь, воображаете себе, что у вас так… самые пустяковые чувства к особе, именуемой Цецилией Барбленэ. Иногда вы даже склонны думать, что у нее грязные мысли. Уловки человека, не знающего себя. В действительности вы чахнете от любви к ней, да, сударь». Я дал бы что-нибудь, чтобы так было на самом деле. Потому что я порядком люблю пряные теории. — Я спросила бы себя затем, располагаю ли я еще безусловной свободой решения… я хочу сказать, не дала ли я той или другой из этих девушек каких-нибудь прав на себя. — Каких-нибудь прав на себя? Это ужасно. Мне кажется, что струйка холодной воды течет у меня по спине. И вы действительно так думаете? Нужно предположить, что я чудовище или что мореплавателю положительно чужды нравы туземцев. Вы не можете себе представить, как меня тревожит то, что вы думаете так. — Но… я ничего не думаю… по крайней мере, я не произношу никакого суждения. Я только поставила некоторый вопрос. — Да, и я должен буду ответить на него без всяких обиняков. Но уже самый вопрос леденит меня. Если бы я находил его нелепым, я мог бы пренебречь им. Но нет. Я отлично сознаю, что он имеет смысл. Меня больше всего устрашает мысль, что сама моя совесть может изменить мне и одобрить взгляды туземцев. Не правда ли? Я почесываю мизинцем ухо. Прискорбно уже то, что это простое движение вооружает против вас все племя. Но если я сам начинаю думать, что, почесав ухо мизинцем, я нарушил магический порядок и заслужил наказание, тогда… тогда! Я слушала его, смеясь. — И затем, сударыня, я льстил себя мыслью, что в этом деле вы будете на моей стороне… что чрезвычайно помогло бы моей совести выдержать удар. Но с вашим вопросом… Вы понимаете, я нуждаюсь во мнении человека сведущего, да — человека, который мог бы уверенно сказать мне: «При наличии таких-то местных обычаев и всех прочих обстоятельств вы поставили себя в такие условия, которые допускают такой-то исход. Вот перечень прецедентов». Это, может быть, вернуло бы мне уверенность в себе. Сам я не осмеливаюсь произнести свое суждение. У меня самого впечатление, что я не сделал и не сказал ничего такого, что имело бы хоть сколько-нибудь серьезное значение, что было бы похоже на какое-нибудь обязательство. Но впечатление это внушено мне моим здравым смыслом — моим здравым смыслом, не имеющим понятия о местных обычаях и взирающим на туземцев порядком-таки свысока. Притом человек легко поддается суевериям. Ничто не подчиняет нас себе так быстро, как мрачная мысль. — Мне кажется, я поступила нехорошо, потревожив вас. Во всяком случае, вам важно знать, как ваши кузины относятся к происходящему. Может быть, есть еще время вернуть их обеих к здравым чувствам. Что касается средств, я их совсем не знаю. Совсем не замечая этого, мы сделали не один крюк, чтобы позволить продолжаться нашему разговору. Но ресурсы города были в этом отношении не безграничны. Нам нужно было проявить много учтивости друг к другу, чтобы не заметить, что мы дважды прошли перед маленькой затерянной лавочкой, круглая лампа которой освещала стеклянные баночки так наивно, что несомненно от этого у меня вдруг всплыло во время пути трогательное и милое воспоминание первого детства и рождественских яслей. Вдруг мы оказались на улице Сен-Блез, как раз в том месте, где она пересекается улицей де Люиль. Вышли мы на нее по переулку Деван-де-ла Бушери, которого я не узнала; по контрасту с мраком, в который мы все время были погружены, улица Сен-Блез показалась нам почти ослепительно яркой. Мы были захвачены врасплох центром города, так что не успели обдумать, как нам разлучиться. Довольно глупо мы остановились на самом перекрестке, придумывая — и один и другая — такой способ покинуть друг друга, который не показался бы слишком подозрительным ни окружающим нас, ни нам самим. Мы собирались было уже обменяться друг с другом полунасмешливыми взглядами по поводу нашего затруднительного положения, как вдруг мы увидели в двух шагах от себя Цецилию Барбленэ. Да, это была Цецилия, старшая сестра из закопченного дома. Цецилия — темное тело. Казалось, она вышла не из уличной толпы, но порождена движением нашей мысли. И на улице так же, как и там, в своем доме, она образовывала род поглощающего пробела, в котором свет и оживление, казалось, резко ослабевали и исчезали, какую-то пустоту среди улицы. Цецилия поклонилась нам и прошла мимо. Я не успела различить выражение ее лица или, вернее, я не сделала никаких усилий, чтобы схватить его. Я не старалась также увидеть, в каком направлении она удалилась. Мы сделали несколько шагов вперед. Пьер Февр полуоткрыл рот так простодушно, точно мальчик, застигнутый на месте преступления. Но его поднятые брови, складка на лбу и блеск глаз самым очаровательным образом выражали, что он как знаток смаковал исключительность этой встречи и испытывал больше наслаждения от разыскивания причин ее, чем беспокойства от того, что сам играл в ней роль застигнутого. Одну или две минуты мы оставались безмолвными, не находили слов; но было ясно, что мысль наша деятельно работала. Что касается меня, то я была охвачена чувством чего-то серьезного и сладостного. Лучше всякого другого я понимала все то неприятное, что было заключено в этом факте. Я готова была доказывать себе неизбежность следствий из него, готова была преувеличить их. Но тревога моя нисколько не походила на уныние. Наконец, Пьер Февр, бросив взгляд на бляху с названием улицы, сказал мне: — «Встречи на улице Сен-Блез или Тщетная предосторожность». Он прибавил: — Согласитесь, что эта встреча необыкновенна и даже неестественна. Случалось ли вам и раньше встречать ее в этот час и в этих краях? — Нет. — Сейчас по крайней мере семь часов. Барышни Барбленэ не принадлежат к числу тех особ, которым дают поручения в город после семи часов вечера. Над этим стоит пораздумать. Покамест же я констатирую, что если есть человек, умеющий взяться за дело, то это именно я. Воображаю, как вы разъярены на меня! Он замолчал, минуточку подумал, между тем как множество маленьких улыбок, казалось, скользило по его лицу, струилось по его чертам, точно изливаясь из его глаз. — Слушайте. Раз уж я так хорошо начал, как говорится, компрометировать вас, то, может быть, мне лучше всего продолжать в таком же духе. Ошибка часто является только преждевременно сорванной истиной. Хотите, мы пообедаем вместе за отдельным столиком в самом центральном ресторане города? — Вы шутите? — О нет! Говорю серьезно. Я очень хорошо взвешиваю то, что я говорю — одна ошибка не идет в счет, — и то, что я делаю. — Гм… нет. — Нет? — Нет. Над этим тоже следует пораздумать. — Вы хотите подумать, прежде, чем принять приглашение? — Нет. Я хочу сказать, что над подобным предложением следует, может быть, больше раздумывать тому, кто его делает. Вы, я вижу, любите обращаться запросто с молодыми девушками. Жаль, что они не могут относиться к этим вещам так же легко, как вы. — Легко! Извините, извините! Думайте что вам угодно о моем поведении у Барбленэ. Я заслуживаю осуждения. Но я уверяю вас, что в настоящий момент я говорю серьезно… решительно. Вы скажете мне, что вы не видите большого различия? Но вы знаете, на море «Огонь в трюме» произносится тем же тоном, что и «Пассажиры первого класса находят, что рыба дурно пахнет». Кроме того, тут будет уже не легкомыслие, тут будет… — До свидания, господин Пьер Февр. Вы очень любезны, проводив меня так далеко. |
||
|