"Отречение" - читать интересную книгу автора (Балашов Дмитрий Михайлович)Глава 32Князь Андрей, «кроткий и тихий, и смиренный, и многодобродетельный», как наименовал его нижегородский летописец, умер второго июня на память святого Никифора в неделю пянтикостную. Княгиня Василиса, почерневшая от горя, со страшными, обведенными глубокою тенью глазами, твердо отодвинув Бориса от дела, которое она урядила свершить только сама вкупе с игуменом Денисом и духовником покойного князя, похоронила Андрея, как он и просил, рядом с отцом, в Спасском соборе. В облаках ладана, в волнах погребального плача удивительного Иоанна Дамаскина уплывала куда-то скорбь и обиды на живых, вытесняемые легкою потусторонней печалью. Теперь и Борис, и Дмитрий, и эта взорвавшая суздальский дом пря из-за Нижнего – все уходило посторонь, гасло, исшаивало пеплом в мысленном огне погребального костра. Острые касания боли и отчаянья уходили, уносимые властною силою надмирной красоты, и вот уже светлела ее грядущая дорога: обитель и подвиги послушания, подвиги приуготовления себя к переходу в тот, иной, вечный, как полагают, мир, мир, удаленный от скорби быстролетного земного бытия, мир прекрасный неизреченною светлотою и неведомый, дондеже не свершит смертный предназначенного пути своего. Дмитрий Константиныч устремил в путь, едва заслышав о смерти брата. Он ехал с дружиною, боярами, с епископом Олексеем и матерью Оленой, надеясь, что ежели не бояр и не епископа, то матери родной послушает все же Борис! Ехал, дабы утвердить за собою престол покойного Андрея. События с этого мига стали развертываться с головокружительной быстротой. Оба князя загодя отправили своих киличеев в Орду. Борис сообразил содеять это первым и теперь ждал с часу на час своего тысяцкого с ордынским решением. Он был весел и зол, и когда гонец подомчал объявить, что Дмитрий на берегу Оки и уже возится на сю сторону, то Борис, оскаля зубы, сам ринул встречать и останавливать брата. – Бронь! Живо! – Холопы, суетясь, подавали ему ратную справу. – Ты! – он оборотил лик к своему городецкому боярину. – Возьмешь лодью! Гребцов! Лети в Городец! Что они там, сдохли, что ли? Псы! Велел быть с ратью в Нижнем неделю назад… Яков! Позвизд! Онтипа! Юрко! Тимофей! Вам – ворота! Жизнью! Поднять на ноги всех! Он выхватил из рук холопа холщовый стеганый зипун, прыгающими, непослушными пальцами вдевал в петли плоские костяные пуговицы. Сунув голову в подставленную холопами бронь, облился длинным струйчатым железом, принял пояс, крепко перетянул сверх кольчуги кушак. Проверил, на месте ли нож, кинул через плечо перевязь роскошной своей бухарской сабли с золотым письмом по лезвию, в ножнах, осыпанных бирюзой, натянул кожаный подшлемник и вздел, туго застегнув ремень под горлом, отделанный серебром островерхий шелом с кольчатою бармицей. Скатился по лестнице. Вышиб дверь. Взмыл на коня, чуя тяжесть брони и лихорадочную радость возможной битвы. Орлиным оком с седла обозрел двор. Стремянный, уже верхом, держа господиновы щит и копье, преданно ел князя глазами. Дружинники выводили коней, доседлывали, иные уже верхами сожидали князя. Борис гикнул, крикнул: – За мной! Остатние – догоняй! – и опрометью рванул со двора, только ветер засвистел в ушах. Вымчали за ворота. Дощаник, медленно плывущий с того берега Оки, в котором густо грудилась суздальская дружина, уже застал на берегу рассыпанных цепью, с копьями наизготовку Борисовых кметей. У вымола началась ругань. Братни паузки Борисовы кмети отпихивали шестами. С той стороны ругались, грозили веслами. Кто-то, оборуженный и в кольчатой броне, пытаясь перепрыгнуть на берег, упал в воду и теперь барахтался меж кораблем и бревенчатым вымолом, пуская пузыри и взлаивая дурным голосом, – видно, железо тянуло ко дну. Его наконец выволокли обратно на княжеский дощаник. Над бортом второго дощаника поднялось гневное лицо Дмитрия. Он стоял на коне, только что без брони, тряся бородой и крича, а Борис, подъехавший вплоть к краю вымола, кричал тоже, и уже первый дощаник, развернув и закружив, начало выносить в Волгу, и над бортом братнего судна показалось укоризненное лицо епископа Олексея с крестом в руке, и донесся до Бориса высокий голос матери, взапуски, неподобною бранию ругавшей своего младшего сына. Бояре попятили со сторон, кмети опустили шесты, дощаник глухо стукнул о вымол. Суздальцы сами соскочили, начали вязать чалки. И на всю эту неподобь лилось с высоты щедрое солнце, сверкала вода, где-то на урезе берега оглушительно свистели вездесущие сорванцы, которым потеха была зреть, как вот-вот начнут ратиться княжеские дружины. В конце концов Борис, кусая губы, позволил привязать дощаник и спустить сходни. Перед епископом и матерью пришлось спешиться. – Город мой! – упрямо твердил Борис, ратные которого так и стояли наготове, с копьями наперевес, меж тем как растерянные суздальцы – кто соступил на берег, кто ждал, чем окончит княжая пря. К бою с братней дружиною они явно готовы не были. В это время подошел и стал чалиться второй дощаник. Ратники и бояре скатывались на берег, озирая то растерянного высокого князя Дмитрия, который, похожий сейчас на голенастого журавля, не ведал уже, что и вершить, то епископа Олексея, что был в дорожном облачении и потому, уступая в росте обоим братьям, казался невидным и невеличественным. Крест дрожал в его руке, словно что-то ненужное и смешное в лесу копий, сулиц, островерхих шеломов, рогатин, вздетых топоров и готовых выскочить из ножен сабельных лезвий. Борис приздынул саблю, обвел, жарко дыша, чужие и свои лица дружинников. В глазах его уже сдвинуло, поплыло, и он бы вот-вот уже рубанул вкось первого суздальского ратного, но тут, дергая за концы свой шелковый плат, уродуя губы, в середину готовой вспыхнуть схватки, грудью вперед, расталкивая локтями и телом оружных мужиков, двинулась великая княгиня Олена. – Псы! Звери! Над могилой родителя своего! Ты, волчонок, меня, матерь свою, сначала убей! Борис отступил шаг, другой, вбросил клинок в ножны. Дмитрий надменно скрестил руки на груди, ожидая, чем окончится спор. От раскиданных по низкому берегу на стечке рек сараев, шатров, балаганов сюда, к ратным, бежали любопытные глядельщики. Неподобь росла и росла. Уже и бояра заоглядывали по сторонам. – Дружину оружную в город не пущу! А сами – ступайте! – уступил наконец Борис. С паузка сгружали возок, сводили лошадей. Матерь стихла, посажалась в возок, и в окружении Борисовых кметей процессия устремилась к городу. Не понять было, то ли Борис уступил, то ли взял в полон старшего брата с матерью. В город, поругавшись вдосталь еще у ворот, впустили, кроме епископа, брата и матери, Дмитриевых бояр и свиту. Дружину суздальцев остановили на подворьях по-за стеною, выславши им снедный припас. Через час уже стряпали на поварне. Тащили корм лошадям. Борис, с неохотою стащивший с себя шелом и бронь, скрепя сердце изображал хлебосольного хозяина, а мать, красная лицом, распаренная, гневная, отходя, ругательски ругала девок, швыряла и шваркала сряду, кинула о пол рукомой, пока не почуяла, как быстро-быстро бьется сердце в груди. Села, отпила кислого квасу на травках, отирая концом плата невесть с чего покатившие из глаз злые слезы. Поревела про себя. Потом уже, омывши лицо вином с водою – сынам слез не казать! – велела холопкам переодевать себя. И наконец, разоблачившись от дорожного платья и облачившись вновь, вышла в трапезную палату… Чтобы ее, мать, не пустили в терем, строенный покойным супругом, который и жил тут и умер тут, на этом самом месте!.. Едва не зарыдала опять. – Княже! – позвал негромко Бориса ближний боярин, Степан Михайлович, когда уже невольные гости сажались за столы. – Выдь на час малой! Борис, разом почуя недоброе, вышел в сени. – Гонец! – проговорил Степан Михайлович тревожно и разом отверг движением головы надежду Борисову: – Наших еще нету! Василий Кирдяпа, сынок князь Митрия, доносят, в Орде, у хана самого… Худа б не стало! – Ведают?! – только и спросил Борис, яро кивнув вбок, на закрытую дверь столовой палаты. – Не вемы! – пожав плечами, отмолвил боярин. Оставало надеяться лишь на то, что Дмитрию от Кирдяпы покамест не было никаких вестей. Сотворив деревянную, более похожую на волчий оскал улыбку, Борис воротился в столовую палату. Прочли молитву. В тяжелом молчании приступили к трапезе. Борис сейчас ненавидел родного старшего брата паче ворога, паче любого насильника и злодея, и все потому, что должен был ради матери, ради суздальского владыки Олексея сдерживать себя, привечать и угощать брата и братних бояр, глядеть, как Дмитрий пыжится, закидывая голову, как он изо всех сил изображает за этим столом старшего в роде, повелителя… «За тем и матерь к себе забрал!» – думал Борис, ярея все более и более. И быть бы грозе, быть бы крутой братней которе, да присутствие епископа и двух игуменов, приглашенных на пир, не позволяли прорываться буйству одного и упрямой гордости другого. Ближе к ночи прошли в думную палату, расселись по лавкам. Спорили. Дмитрий упирал на лествичное право, на то, что он старейший Бориса и стол Андреев должен по праву перейти ему. Сейчас уже не имело значения, прав был старший брат или нет. В конце концов ярлыки на княженья давала Орда, и ни великий князь, ни митрополит не имели в том части. Ночью Бориса подняли с постели. Накинув домашний зипун на плечи, щурясь от плещущего света факелов, он вышел к черному крыльцу теремов. Измученный гонец протягивал ордынскую грамоту. – Едут! – проговорил. – Меня наперед послали! Борис сгреб за плечи и расцеловал ратника. Посол Барамходжа от болгарского царя и царицы Асан, привезший Борису ярлык на Нижний Новгород, прибыл еще через день, к вечеру. Третьи сутки не стихали споры бояр и князей. Третий день святые отцы предлагали перенести прю на суд владыки Алексия, в Москву. В это утро, принявши татарина со свитою и задав ордынскому гостю на радостях пир, Борис прямо на стол перед лицом Дмитрия швырнул татарский фирман, прекращая все дальнейшие переговоры с братом: – Мой Нижний! Суздальские бояре недовольно и опасливо оглядывали татарина в дорогом халате и в перстнях на корявых пальцах, читали ярлык, понимая с горем, что Борис первый након выиграл, а на второй надобно перенести споры в Орду. Вечером того же дня у Бориса состоялась толковня с епископом. – Я обещал покойному брату твоему старейшему, – с сокрушением говорил владыка Олексей, – поддержать того из вас, кто будет правее. Теперь вижу, что надобно поддержать тебя, сыне! Но повиждь и помысли: не достоит ли все же обратить слух к глаголам набольшего духовного судии? Суд князем на Руси должен вершить митрополит Алексий! Понеже брат твой старейший покидает город… Там будет паки рассмотрен и ярлык, добытый тобою! Борис выслушал епископа, отемнев лицом. – Не еду! – отверг решительно и гневно. – Князь я аль нет?! – Переже всего, сыне, ты христианин еси и как всякий верный подлежишь суду духовного главы, митрополита всея Руси, кир Алексия! – Не еду! Не еду! Нет моей воли на то! – Помысли, сыне! Духовная власть… – Можешь ты, ты, отче, повестить владыке Алексию про ярлык, полученный мною? – прервал яростно своего епископа Борис. – Ради памяти Андрея хотя бы, как ты и сам говоришь! Епископ пожал плечами, вздохнул, понурился, вымолвил: – Попробую, сыне! (Он не ведал еще, что этим своим «попробую» уже терял епископскую власть над Нижним Новгородом и Городцом, ибо Алексий, не терпя препон от ставленников своих, отторг вскоре от суздальской епископии эти два города, подчинив их своей владычной власти). Назавтра суздальцы собирались домой. Мать уезжала вместе со старшим сыном, не простивши Борису нанесенной ей обиды. Торочили коней. Выезжали со двора бояре и слуги. Почетная стража стояла рядами от крыльца до ворот. Столкнувшись в сенях, Борис с Дмитрием затрудненно едва кивнули друг другу. Мать на отъезде не сдержала гнева. Заматывая дорожный плат (у нее, как всегда, когда гневала, дрожали руки), говорила, не глядя на младшего своего: – Обидел! Оскорбил! До смерти помнить теперь! Нянчила! – Тебя, мать, не гоню! – хмуро отмолвил Борис. – Нет уж! Ноги моей больше здесь не будет! – возразила Олена и пошла, большая, сердитая, еще более полная и плотная в дорожном вотоле своем. Борис про себя тихо радовался материну гневу. Так бывало и в детстве: ежели накричит, разбранит, значит – уже согласилась с чем, а там и отойдет, а там и примет! Не скажет сама никоторого слова, а словно бы позабудет. Вздохнул, подумал: «Усижу год-другой – и мать примет как неизбежное!» Не ведал еще Борис, что и единого лета не дадут ему высидеть на нижегородском столе. Проходил июнь. Стояла сушь. Воздух курился, словно бы пропитанный дымом, там и тут возгорались пересохшие моховые болота, и небо гляделось белесым и мглистым сквозь чад. |
||
|