"Критикон" - читать интересную книгу автора (Грасиан Бальтасар)

Кризис V. Площадь черни и загон для толпы

Рассказывают, что однажды, когда Фортуна, восседая под царственным балдахином, принимала услуги своих почитателей, не оказывая им взаимных, явились просить ее милостей два соискателя счастья. Первый просил успеха у личностей, среди мужей ученых и мудрых. Придворные, переглянувшись, зашептали:

– Этот покорит мир.

Однако Фортуна с ликом спокойным и слегка грустным пожаловала ему испрашиваемую милость.

Подошел второй и попросил, напротив, успеха среди невежд и глупцов. Развеселилась вся свита, встретив хохотом столь странное желание. Но Фортуна с любезным взором даровала и ему то, о чем просил.

Итак, оба ушли довольные и благодарные – каждый получил желаемое. Придворные же, всегда наблюдающие за лицом государя, чтобы отгадать его чувства, дивились странной перемене в выражении лица своей королевы. Заметив их изумление, она любезно молвила:

– Как вы полагаете, придворные мои, кто из этих двоих был благоразумнее в своей просьбе? Думаете – первый? Так, знайте, что попали пальцем в небо; первый – глупец, он сам не знал, чего просит, и быть ему последним в мире человеком. А вот второй, тот дело понимает, тот всем завладеет.

Слыша столь парадоксальное суждение, все были поражены – и по праву, но Фортуна тут же объяснила: Видите ли, мудрецов мало, и четырех не наберется в одном городе – да что я говорю! – и двух в целом королевстве. Невежд зато большинство, глупцам несть счета. Вот почему кто привлечет их на свою сторону, тот и станет владыкой мира.

Вы, разумеется, поняли, что этими двумя просителями были Критило и Андренио, когда последний, последовав за Кекропсом [375], решил стать глупцом вместе со всеми. Несметная свита сопровождала того, кто, ничего не зная, безмерно зазнается. Вот они вышли на Главную Площадь Мира – огромную, но тесную, битком набитую, но без единой личности, как полагал тот мудрец, который в полдень с фонарем в руке искал и не мог найти человека [376], – все попадались получеловеки; у кого голова человеческая, так хвост змеиный, а у женщин – рыбий, и наоборот, у кого есть ноги, нету головы. Увидели они тут множество Актеонов [377] что, ослепнув, обратились в оленей. У других головы были верблюжьи – чинами умученный, вьючный люд; у многих – бычьи, да не по надежности, а по тупости; попадались и волчьи головы – про волка сказ, но всего больше было безмозглых, тупых и злых ослов.

– Странное дело, – сказал Андренио, – не вижу ни у кого головы змеиной, слоновьей или хотя бы лисьей.

– Увы, друг, – сказал философ, – даже это далеко не всем скотам даровано.

Все то были люди с изъянцем – у кого львиные когти, у кого медвежья лапа. Один шипел гусиным клювом, другой хрюкал свиным рылом; у этого – ноги козла, у того – уши Мидаса [378]; у некоторых глаза совиные, но у большинства – кротовые, а смех собачий, с оскалом, «знаем мы вас!» Столпясь в кружки, они рассуждали, нет, судачили; в одном кружке «воевали»: яростно осаждали Барселону [379] и, не теряя зря денег и солдат, штурмом брали ее в несколько дней; пока во Франции идет гражданская война [380], занимали Перпиньян [381]; наводили порядок во всей Испании; выступали походом во Фландрию – чего там, в два дня управиться можно! – по пути сворачивали во Францию, делили ее на четыре государства, меж собой враждующие, подобно четырем стихиям, и завершали походы взятием Святого Града [382].

– Кто это такие? – спросил Андренио. – Ишь, как отважно воюют! Может, тут находится храбрый Пикколомини? А вон тот – не граф де Фуэнсалданья [383]? И рядом с ним – не Тотавила [384]?

– Никто из них и в солдатах не бывал, – отвечал Мудрец, – и отродясь войны не видывал. Приглядись получше – это же кучка мужланов из одной деревни. А тот, что разглагольствует больше всех, он в географических картах немного разбирается. Прожекты сочиняет [385] да ходит по пятам за священником, короче – он цирюльник.

Андренио с досадой сказал:

– Но если они только и умеют, что землю пахать, зачем берутся завоевывать страны да упразднять королевства?

– Ба, – молвил Кекропс, – у нас тут все умеют.

– Не говори «все умеют», – возразил Мудрец, – но «обо всем судят».

Подошли к другому кружку – здесь правили миром: один издавал указы, другой оглашал прагматики [386], поощряли торговлю и упорядочивали расходы.

– Не иначе, – сказал Андренио, – как это члены парламента, судя по их речам.

– Парламентским умом тут и не пахнет, – сказал Мудрец. – Эти люди привели свои дома в упадок, а теперь пытаются наводить в государствах порядок.

– Подлая сволочь! – воскликнул Андренио. – Чего им взбрело лезть в правители?

– Вот послушай, – отвечал Змеечеловек, – как здесь каждый подает совет.

– И даже отдает свою шкуру, – заметил Мудрец.

И, подойдя к кузнецу, сказал:

– Помни, что твое дело – подковывать скот, бей не по мозгам, а по гвоздям.

А сапожнику посоветовали знать свои колодки и судить не выше сапога. Чуть подальше спорили о знати – у кого в Испании самая благородная кровь – да судачили об одном славном воине: не столько-де он храбр, сколько везуч, просто не было у него достойного противника; не щадили государей, перемывали им косточки, находя в них больше пороков человеческих, чем достоинств королевских. Словом, всех мерили одним аршином.

– Ну, что скажешь? – спросил Кекропс. – Разве семеро греческих мудрецов могли бы лучше рассуждать? И заметь, все это ремесленники, в большинстве портные.

– Верю, портачей на свете больше всего.

– Но кто заставляет их пороть вздор? – спросил Андренио.

– А как же иначе! Ведь их ремесло – пороть да мерку снимать да платья кроить. Все в мире стали теперь портными – режут чужую жизнь и пришивают черные дела даже к ослепительной мантии славы.

Хотя шум здесь никогда не стихал и от крика в ушах звенело, услыхали они громкие голоса, доносившиеся из какого-то не то домишки, не то свинарника, украшенного лозами, – где висит лоза, там и жди лозы.

– Что там – корчма или корчага пивная? – спросил Андренио. И Кекропс с таинственной миной ответил:

– Это Ареопаг. Здесь заседает Государственный Совет всего мира.

– Хороши в мире порядки, ежели отсюда им правят. Ведь это похоже на таверну.

– Так и есть, – отвечал Мудрец. – И когда винные пары ударят в голову, каждому охота стать всему миру головой.

– Не говори, – заметил Кекропс, – они часто попадают в яблочко.

– И в яблочное, и в виноградное, – сказал Мудрец.

– Да нет, я не шучу, – настаивал Кекропс, – отсюда вышли люди весьма знаменитые, о которых в мире много говорили.

– Кто такие?

– Как – кто такие? Разве не отсюда вышел Сеговийский Стригальщик, Валенсийский Чесальщик, барселонский Косарь и Неаполитанский Мясник? [387] Все стали главарями и вскоре были обезглавлены.

Прислушавшись, путники разобрали, что идет спор – одни на испанском, другие на французском, кое-кто на ирландском и все на пьяный немецкий лад спорили, чей король могущественней, у кого больше доходов больше солдат, больше владений. И за милую душу накачивались за здравие своих королей.

– Да, без сомнения, – сказал Андренио, – отсюда выходят те, кто рьяно предается пошлому занятию – высказывать обо всем свое мнение. Я прежде думал, меха носят на себе из-за того, что в мире похолодало; теперь же вижу, что люди носят мехи в себе.

– Так и есть, – подтвердил Мудрец. – Здесь не увидишь дельного человека, лишь набитые вздором шкуры. Погляди на того – чем пуще надувается, тем пустей; а вон тот мех полон уксуса, ровно мина министра; там небольшие мехи – для душистой водицы, им много не надо, сразу наполняются; вон та куча мехов – для вина, потому на земле валяются, а вон те сладко поют, лишь когда горько пьют; многие набиты соломой, как того достойны; а иные висят – это свирепые изверги, из их шкур делают барабаны, чтобы, и мертвые, пугали врагов – столь далеко отдается их свирепость.

Из вертепа валом валила всяческая сволочь и разбивалась невдалеке на кружки; во всех них роптали на правительство – так было всегда, во всех государствах, даже в Золотом и мирном веке. Чудно было слушать, как солдаты судят о Советах, торопят депеши, борются со взяточниками, допрашивают судей, проверяют трибуналы. А люди ученые – смех один! – сражались, бряцали оружием, шли на штурм и брали крепости. Землепашец толкует об актах да контрактах, купец о земледелии, студент об армиях, солдат о школах; мирянин определяет обязанности духовной особы, а та осуждает промахи мирянина; сословия перемешались, люди из одного затесались в другое, каждый выскочил из своей колеи, каждый толкует о том, в чем ничего не смыслит. Вон старики хулят нынешние времена и хвалят минувшие – нынче-де молодежь нахальная, женщины распутные, нравы гнусные, все идет прахом.

– Чем больше я живу, – говорит один, – тем меньше понимаю мир.

– А я вовсе его не знаю, – говорит другой. – Теперь мир совсем не такой, каким его застали мы.

Подошел к ним Мудрец и посоветовал обернуться назад и поглядеть на прежних стариков, точно так же бранивших то время, которое эти так восхваляли; а за теми – другие и еще другие; так от первого старика тянулась цепочкой эта избитая тема. По соседству стояло с полдюжины весьма почтенных старцев – бородатых и беззубых, досуга много, дохода мало, – и толковали они о том, как восстановить господские дома и вернуть им прежний блеск.

– Ах, какие были палаты у герцога дель Инфантадо [388], – говорил один, – когда в нем гостил плененный король французский! Как восхвалял их Франциск!

– А разве уступал им, – сказал другой, – дворец маркиза де Вильена [389], когда он был в фаворе, казнил и миловал?

– А дворец Адмирала [390] во времена Католической четы? Можно ли вообразить что-либо роскошней?

– Кто они такие? – спросил Андренио.

– Это, – отвечал Змеечеловек, – почетные дворцовые слуги, их называют придворными или оруженосцами.

– А по-нашему, по-простому, – сказал Мудрец, – это люди, которые, потеряв свое имущество, теперь теряют время; для своих домов они были молью, а для других стали украшением; сколь часто видишь людей, что, не сумев устроить свою жизнь, тщатся устраивать чужую!

– Никогда не думал, – заметил Андренио, – что увижу столько глупоумия разом, тут его хоть отбавляй – все сословия и звания, даже духовные.

– О, да! – молвил Мудрец. – Чернь есть повсюду, в самом избранном обществе находятся невежды, которые берутся обо всем судить да рядить, не имея и крохи рассудка.

Очень удивился Андренио, что среди этих отбросов государства, в вонючей клоаке пошлости, увидел нескольких именитых и, как говорили, весьма сановитых особ.

– Они-то что здесь делают? Господи, я не дивлюсь, что тут больше носильщиков, чем в Мадриде, водоносов, чем в Толедо, нахлебников, чем в Саламанке, рыбаков, чем в Валенсии, косарей, чем в Барселоне, зевак, чем в Севилье, землекопов, чем в Сарагосе, бродяг, чем в Милане; но встретить здесь людей знатных, дворян, графов, – слов не нахожу!

– А ты что думал? – сказал Мудрец. – По-твоему, кто живет в палатах, у того ума палата? Кто красно одет, тот и красноречив? Да среди них есть такие глупцы, такие неучи, почище их собственных лакеев. И заметь, даже монарх, когда он берется говорить да высказывать свое суждение о том, чего не знает и в чем не смыслит, вмиг изобличает себя как человека пошлого и плебея; ибо чернь есть не что иное, как сборище тщеславных невежд, – чем меньше разумеют, тем больше болтают.

Тут они обернулись, услыхав, что кто-то говорит:

– Кабы я был королем…

А это был побирушка.

– Ах, кабы я был папой… – говорил один дармоед.

– Ну, и что бы ты сделал, будь ты королем?

– Что! Во-первых, покрасил бы себе усы по испанской моде, затем осерчал бы и тогда – черт возьми!…

– Потише, не бранись! Кто чертей поминает, чертиков ловит.

– Я взял бы да повесил с полдюжины молодчиков. Да, узнали бы у меня, что есть над ними хозяин; не упускали бы так легко победы, не губили армии, не сдавали бы так быстро крепости врагу. У меня бы ни за что не получил энкомьенду [391] тот, кто не был солдатом и заслуженным, – ведь для таких ее учредили, а не для щеголей с плюмажами; она для старшего сержанта Сото, для Монроя, для Педро Эстелеса [392], дравшихся в сотнях сражений и тысяче атак. Ах, каких бы я назначил вице-королей, генералов, министров! Все бы у меня были графами Оньяте и генералами Карасенами [393]! Ах, каких бы послов подобрал!

– Ах, побывать бы мне папой хоть один месяц! – говорил студент. – Уверяю, дела пошли бы совсем по-другому. Никто бы не получил звание или пребенду, иначе как по конкурсу, каждому по заслугам. Уж я бы проверил, у кого есть голова, а у кого рука, я бы видел, у кого опалены брови.

Тут отворилась привратницкая монастыря, и эти умники кинулись в очередь за супом.

На огромной сей площади ремесленников было множество разных и несуразных заведений. Пирожники пекли чудесные пироги с зарытой в них собакой; от назойливых нахалов было не отбиться, как от мошкары; котельщикам всегда хватало котлов для починки [394]; горшечники выхваляли битые горшки; сапожники проверяли, где у кого жмет сапог, а цирюльники стригли всех под одну гребенку.

– Неужто, – спросил Андренио, – среди такого обилия заведений нет ни одной аптеки?

– Зато довольно цирюлен, – сказал Кекропс.

– Да я ими недоволен, – сказал Мудрец, – уж больно много там болтовни. То, что знают эти глупцы, знает всякий.

– И все же, – настаивал Андренио, – как это так, чтобы среди всей этой пошлой благоглупости не нашлось лекаря, дающего рецепты. Их-то, во всяком случае, немало у низкого злоязычия.

– Они вовсе не нужны, – возразил Мудрец.

– Почему?

– А потому что ото всех болезней есть лекарства (даже безумие лечат и в Сарагосе, и в Толедо и в сотне других мест), но от дури нет микстуры, и еще никто не исцелился от глупости.

– Поглядите, однако, – вон там как будто лекари.

В самом деле, они увидели людей, негодовавших, что все мешаются в их ремесло и желают всех больных излечить одним лекарством. Мало того, берутся учить самих врачей, спорят с врачом о микстурах да кровопусканиях.

– Эй, вы, – кричали лекари, – дайте нам убивать вас и помалкивайте.

Но тут загремели молотами кузнецы, с виду похожие на котельщиков. Портные осерчали на кузнецов – так шумят, что и слов не слыхать, не то что понять. Разгорелся спор – в таких местах это не диво. Словопрение было знатное, но без мордобития. И после подобных хвалебных речей кузнецы сказали портным:

– Убирайтесь отсюда, бога у вас нет!

– Как это – бога нет? – гневно возразили те. – Ну, сказали бы – совести нет, а то – бога нет? Что это значит?

– Именно так, – – подтвердили кузнецы. – Ведь нет бога-портного, а у нас есть бог-кузнец, и у всех есть свой – у кабатчиков Бахус, хоть он и путается с Фетидой [395], у купцов Меркурий, чьи хитрости и ловкость они усвоили, у хлебопеков Церера, у солдат Марс, у аптекарей Эскулап. Хороши же вы, ежели ни один бог знать вас не желает!

– Убирайтесь вы отсюда, – отвечали портные, – вы уж точно безбожные язычники.

– Нет, это вы – язычники, со своим плутовством безбожным.

Тут вмешался Мудрец и утешил портных – хоть у них нет бога, зато все их посылают к черту.

– Удивительное дело! – сказал Андренио. – Столько шуму подняли, а меж тем бессловесны!

– Бессловесны? – удивился Кекропс. – Напротив, говорят без умолку, только у них и есть что слова.

– А я вот, – возразил Андренио, – еще не слышал от них слова путного.

– Ты прав, – сказал Мудрец, – одни сплетни да бредни.

И действительно кружили слухи самые нелепые: в такой-то, мол, день помрет уйма народу, день этот указывали точно, и кое-кто со страху скончался за два дня до него; или что вскоре произойдет землетрясение и все дома обрушатся. И как быстро распространялись эти нелепицы, как охотно люди глотали их, упивались ими, пересказывали друг другу! А если кто пытался возразить, все на него набрасывались. Ежегодно воскресал невесть где и почему глупейший слух, против коего разум бессилен, и набирал силу. Сведения важные и правдивые вскоре забывались, а вздор передавался от бабушек к внучкам, от теток к племянницам – неподвластный времени.

– У них и слов нет, – добавил Андренио, – и голоса нет.

– Как это – голоса нет? – возразил Кекропс. – У народа есть голос, даже говорят: глас народа – глас бога.

– О да, бога Бахуса, – ответил Мудрец. – Не верите? Послушайте-ка этот пьяный голос, и услышите самые невероятные вещи; кто-то выдумывает, остальные одобряют. Послушайте, что испанец мелет о Сиде: одним щелчком Сид повалил башню, одним вздохом – великана; а какую чепуху несет – и свято в нее верит – – француз о Роланде, как тот одним взмахом меча рассек пополам всадника и коня в доспехах; а португалец, тот никак не забудет о лопате победоносной Форнейры [396].

На скотскую эту площадь тщился проникнуть некий великий философ, чтобы открыть там лавку, где становятся личностями, да распродать толику самонужнейших истин и дельных афоризмов, – но это ему не удалось, и не сбыл он ни одной истины, ни крохи прозрения, пришлось ретироваться. Зато когда явился обманщик, распространяя тьму нелепостей, продавая несуразные предсказания – например, что Испанию ждет гибель, или что Оттоманскому дому пришел конец, – читая пророчества мавров и Нострадамуса [397], в его лавочку народ хлынул потоком и принялся расхватывать выдумки с таким доверием, что ни о чем другом уже не толковали, и так убежденно, будто это были очевиднейшие вещи. Вот и получается, что здесь горе-прорицателю больше почета, чем Сенеке, и лжецу больше веры, чем мудрецу. Тут наши странники увидели бабищу с огромной свитой – множество древних и целая толпа современников сопровождали ее и слушали, разинув рты. Была она чудовищно толста, безобразна и, где ни пройдет, в воздухе повиснет такая гнусная вонь, хоть ножом режь. У Мудреца все нутро перевернулось, его начало тошнить.

– Какая мерзость! – сказал Андренио. – Кто она такая?

– Она, – сказал Кекропс, – Минерва сих Афин.

– Непобедимая и жирная, – сказал Философ. – Может, и слывет Минервой, но, клянусь, это гора сала. Кто еще, кроме тупого самодовольства, способен так разжиреть? Но поглядим, где она пристроится.

А туша, выйдя из торговок, забралась на скамью Сида.

– Сия, – сказал Кекропс, – есть Мудрость легиона олухов. Здесь определяют заслуги и раздают степени; здесь судят, у кого есть знания, а у кого нет, есть ли величие в сюжете, ученость в проповеди, искусно ли построена, хорошо ли произнесена, верно ли рассуждение, правильно ли поучение.

– А кто судит? – спросил Андренио. – Кто степени присуждает?

– Кто? Конечно, невежды, один тупей другого, такие, что отродясь книг не читали, не видали, разве что «Рощу всяческих поучений» [398], и уж самый, самый начитанный – книжицу «Для всех» [399].

– Ох! – сказал Кекропс. – Разве не видите, что это приятнейшие люди? Язык у них у всех хорошо подвешен. Вон тот, с виду такой степенный, разносит по столице сплетни, все подымает насмех, сыплет остротами без соли, тискает сатиры, изрыгает пасквили, он – душа всех кружков. А рядом другой – из тех, кто все знал заране, ничего нового ему не скажешь, издает газеты, переписывается со всем миром, но ему все еще тесно, всюду нос сует. Этот лиценциат принимает в университетах подношения от новичков, сочиняет куплеты, устраивает сборища, покупает голоса, подвизается за всех, но на публичных диспутах его не видно-не слышно. Вон тот солдат побывал во всех кампаниях, он толкует о Фландрии, участвовал в осаде Остенде [400], знаком был с герцогом Альбой, был вхож к генералу – это пустослов и лодырь, мастак болтать; как жалованье получать, он первый, а в день битвы превращается в невидимку.

– Как погляжу, все они – трутни мира, – заметил Андренио. – И они-то присуждают степени храбрым и ученым?

– Да так присуждают, – отвечал Кекропс, – что, кого объявят ученым, тот и будет ученым, знает ли что или нет. Они создают богословов и проповедников, известных врачей и знаменитых адвокатов, они даже государя могут ославить – пусть скажет об этом король Педро [401]. Захочется сельскому нашему брадобрею, ученейшей проповеди будет грош цена и сам Туллий – не оратор. А народ только и ждет их слова, никто не смеет сказать «белое» или «черное», пока те не соизволят высказаться, а тогда все ну кричать: «Великий человек, великий деятель!». И осыпают хвалами, сами не зная, за что и почему, ибо прославляют то, в чем не смыслят, и порицают то, чего не знают; нет у черни ни понятия, ни разумения. Ловкому политику требуется только бубенчик, чтобы направлять толпу, куда он хочет.

– Но неужели находятся люди, – спросил Андренио, – которым приятна хвала толпы?

– Еще бы! – отвечал Мудрец. – Находятся, и немало. Люди пошлые пустые, добивающиеся успеха всякими фокусами – для дурней диво-дивное, для болванов чудо-чудное – весьма грубыми, но народу приятными: тонкостям да изыскам тут нет места. И многие дорожат уважением толпы, праздной черни, хотя оно ничего не стоит, – слишком велика тут дистанция от языка до рук. Помните, как еще вчера бушевали они в севильском мятеже [402], а нынче, когда пришел час возмездия, вдруг онемели! Куда девались руки этих языков, дела этих слов? Порывы толпы, как порывы ветра, – чем яростней задул, тем быстрей уймется.

Встретили они несколько спящих, причем не одним глазом, как наказывал некто своему слуге, – нет, ни рукой, ни ногой не шевельнут. Но штука тут была в том, что прочим, бодрствовавшим, мерещилось то, что грезилось спящим, и воображали они, будто спящие свершают великие подвиги; на всей площади народу чудилось, будто те спящие воюют и побеждают врага. Некто дрыхнул как сурок, но молва твердила, что он, бодрствуя, день и ночь учится, опаляет себе брови. Так провозглашали беспробудно спящих мужами великого ума.

– Как это получается? – удивился Андренио. – Как возможна этакая нелепость?

– Видите ли, – молвил Мудрец, – здесь как начнут человека восхвалять, как стяжает он добрую славу, так потом пусть и уснет, все равно останется великим человеком, пусть нагородит воз глупостей, это будут мысли глубочайшие, достойные мудреца величайшего; фокус в том, чтобы начали восхвалять. И напротив, о людях бодрствующих и свершающих великие дела, твердят, что они спят, и ни во что их не ставят. Знаешь, каково пришлось здесь самому Аполлону с божественной его лирой? Вызвал его некогда на состязание в игре грубый мужлан с пастушьей свистулькой, но божественный музыкант, как ни упрашивали музы, отказывался. Тогда грубиян стал попрекать его в трусости и похваляться победой. А все дело было в том, что судить-то предстояло черни, и бог не пожелал рисковать своей славой перед ее безрассудным судом. За подобный же отказ была осуждена сладчайшая Филомела, не пожелавшая состязаться с ослом. Даже розу, говорят, едва не победил олеандр, покаранный с Тех пор за наглость тем, что стал ядовит. И павлин не решился спорить в красоте с вороной, и брильянт с булыжником, и даже само солнце с жуком – хотя победа была обеспечена, только бы не выставлять себя на суд безмозглой черни. «Ежели дела мои, – говаривал один умный человек, – нравятся всем, это дурной признак; истинно прекрасное доступно немногим; а стало быть, кто угоден толпе, будет неугоден разумным».

В это время показалось на площади странное существо. Все приветствовали его как редкостное диво. Толпа, идя следом, толковала:

– Только что с Иордана, говорят, приехал [403]! Ему больше четырехсот лет, – говорил один.

– Удивительно мне, – говорил другой, – что женщины за ним не валят толпой, когда он отправляется смывать свои морщины.

– Да нет! – говорил третий. – Как вы не понимаете, он же делает это втайне. А то бы тут такое началось!

– Но зачем он не привез оттуда хоть кувшинчик святой воды? За каждую каплю, небось, получил бы по золотому дублону!

– А ему деньги не нужны – только сунет руку в карман, а там патакон.

– Вот счастье-то! Может, даже почище святой воды.

– Кто это? – спросил Андренио.

– Хуан Вековечный, Хуан-то он наверняка [404].

Подобных нелепостей слышали они множество, и народ всему верил, всей этой клевете на Природу, на естественно возможное. Особенно в чести были привидения, попадались они чаще, чем бесноватые женщины; в любом старинном замке водилась хоть парочка. Одни видели их одетых в зеленое, другие – в пестром, а уж верней всего – в желтом. И все, знаете, этакие крохотки, да в колпачках, покоя от них нету в доме. Но вот старухам они никогда не являются – нечисть с нечистью не ладит. А когда купец помирает, вокруг него, знай, обезьяны пляшут – самцы с самками. А колдуний-то всюду полно – древние старухи да одержимые молодки; а заколдованных и закопанных кладов не счесть, равно как дураков, роющих землю, чтобы их найти; а сколько богатейших залежей золота и серебра, только они недоступны, пока не истощатся Индии и саламанкские да толедские пещеры. А попробуй во всем этом усомниться, тебе не сдобровать!

Вдруг согнанная в загон бессмысленная толпа всполошилась, невесть почему и отчего, – чернь легко приходит в смятение, особенно, если она легковерна, как в Валенсии, груба, как в Барселоне, глупа, как в Вальядолиде, распущенна, как в Сарагосе, непостоянна, как в Толедо, нахальна, как в Лиссабоне, болтлива, как в Севилье, грязна, как в Мадриде, криклива, как в Саламанке, лжива, как в Кордове, и подла, как в Гранаде. Дело в том, что у одного входа на площадь – и не главного, всем доступного, – показалось чудище редкостное и весьма гнусное. Без головы, но языкатое, без рук, но с плечами для ноши, без души, но отягощенное подушными, без ладоней, но с пальцами, чтобы тыкать ими. Бесформенное, безобразное, безглазое, оно на каждом шагу падает, слепо и яростно нападает и тут же идет на попятный. В один миг чудище завладело площадью, нагнав такую темень, что не видно стало солнца истины.

– Что за страшилище, – спросил Андренио, – и почему от него все потемнело?

– Это, – отвечал Мудрец, – первородная дочь Невежества, мать Лжи, сестра Глупости, супруга Злонравия, пресловутая Чернь.

Пока он это говорил, царь кекропсов снял с пояса раковину, украденную у фавна, подул во все легкие – шум поднялся такой и ужасу нагнал столько, что толпа в панике кинулась врассыпную. Из-за чего? Из-за простой ракушки. Вразумить, остановить не было никакой возможности – очертя голову, люди прыгали из окон, с балконов, как то случилось недавно на мадридской площади [405]. Солдаты бежали с криком:

– Нас отрезали, отрезали!

Многие принялись наносить себе раны и варварски себя увечить, подобно язычникам на вакханалиях. Андренио, прозрев и презрев, помчался прочь что было сил. Очень недоставало ему теперь Критило, но поддержкой юноше служил Мудрец, несший светозарный факел мудрости. Куда побежал Андренио, о том узнаете в следующем кризисе.