"История русской словесности. Часть 3. Выпуск 1" - читать интересную книгу автора (Сиповский Василий Васильевич)VIII.[50] Николаевскій періодъ русской литературы (30-50-ые годы)И вотъ, одни уступили этому гнету, другіе вступили въ борьбу съ нимъ, рѣшившись самостоятельно добиться того, что не даровано было свыше. Репрессіи правительства и упорный консерватизмъ большей части тогдашняго общества обострили энергію и фанатизмъ тогдашнихъ либераловъ-конституціоналистовъ. То, что недавно еще было въ ихъ сознаніи только «мечтой», "утопіей", — теперь, заостренное борьбой, стало искать себѣ выраженія въ жизни; теорія стремилась воплотиться въ практику… Военный мятежъ 14 декабря 1825 года былъ первой попыткой со стороны оппозиціонной части русскаго общества вступить въ открытую борьбу съ правительствомъ. Опытъ оказался очень неудачнымъ. Мятежъ былъ подавленъ безъ труда, потому что нѣсколькихъ десятковъ до фанатизма убѣжденныхъ людей оказалось недостаточнымъ для того, чтобы создать настроеніе среди такихъ массъ, которыя къ конституціи относились безъ всякаго сознанія и интереса, о правахъ личности еще не имѣли представленія, или либеральничали только потому, что это было тогда «модой»… Къ тому же въ средѣ русской интеллигенціи тогда очень силенъ былъ сознательный и стойкій консерватизмъ, сильный не Аракчеевыми, Фотіями. Магницкими, — a сознательной любвью къ родной старинѣ (Карамзинъ, Шишковъ), искреннею вѣрой въ то, что "самодержавіе", "православіе" и «народность» — главныя основы русской исторіи, что не въ подражаніи западу сила Россіи, a въ поддержаніи, укрѣпленіи и развитіи этихъ «основъ», признанныхъ исключительно-народными. Энергичнымъ и убѣжденнымъ поклонникомъ такихъ взглядовъ явился императоръ Николай I. Онъ былъ, во многихъ отношеніяхъ, полной противоположностью Александру I. Это былъ человѣкъ, не знавшій колебаній, прямолинейный и рѣшительный, оставшійся вѣрнымъ своей политикѣ отъ восшествія на престолъ до смерти. Свою политику онъ построилъ на тонъ сознательномъ консерватизмѣ, лучшимъ представителемъ котораго былъ въ царствованіе Александра Карамзинъ, — его "Исторія Государства Россійскаго" и "Записка о древней и новой Россіи" — сдѣлались политическимъ Евангеліемъ Николая I. Онъ энергично расправился съ фанатиками-либералами, — и изъ русскаго общества были вырваны самые замѣтные его дѣятели, одухотворявшіе своими мечтами большую часть общества. Ихъ не стало, замеръ въ обществѣ "духъ мятежный". Правительство, опираясь на Карамзина, потянулось къ дореформенной, допетровской Россіи. Пытаясь уничтожить «зловредныя» вліянія Запада, оно ставило крестъ на всемъ царствованіи Александра I; оно критически относилось къ реформамъ императрицы Екатерины, отчасти даже Петра, — за то политическіе идеалы Немудрено, что массы общества, недавно равнодушныя ко всякой политикѣ, или, слѣдуя за модой, тяготѣвшія къ декабристамъ, теперь безъ труда перетянулись на сторону правительства, покоренныя обаяніемъ его силы. Расшатанное при Александрѣ самодержавіе вновь укрѣпилось въ сознаніи массъ. Императоръ Николай сумѣлъ взять рѣшительный, энергичный и самоувѣренный тонъ въ разговорѣ не только со своими подданными, но и съ государствами Западной Европы, — и такъ тоже надолго увѣровали въ мощь самодержавной Россіи. Такъ создалось обаяніе личности императора и русской непобѣдимости, — обаяніе, которое было разсѣяно лишь Крымской кампаніей, изобличившее передъ всѣмъ міромъ слабость необразованной Россіи, на видъ столь могущественной и всесильной… Но задолго до этого разочарованія, въ началѣ царствованія Николая I, режимъ, имъ введенный, былъ очень популяренъ даже въ кругахъ русской интеллигенціи. Общественныя движенія эпохи Александра объяснялись теперь, какъ результатъ поверхностнаго воспитанія молодежи, какъ вольнодумство, явившееся слѣдствіемъ увлеченія тлетворными идеями западноевропейской жизни. Чтобы впредь не повторялись подобныя треволненія, правительство рѣшило взять въ свои крѣпкія руки дѣло "перевоспитанія" русскаго общества и притомъ на основахъ чисто-"народныхъ". Впервые, съ эпохи Московской Руси, заговорило русское правительство о русской "народности". Съ исторической точки зрѣнія, это возрожденіе націонализма было явленіемъ вполнѣ закономѣрнымъ: выше, пересказывая судьбы русской литературы въ ХѴIII-омъ и въ началѣ XIX-го вѣка, я отмѣтилъ постепенное проясненіе націонализма въ русскомъ самосознаніи. Но уже въ эпоху Александра I этотъ націонализмъ изъ сферы чисто-литературной перешелъ въ сферу политическую, выставивъ противъ либеральныхъ начинаній императора такую консервативную общественную массу, которая вступила въ борьбу во имя ясно-сознанныхъ историческихъ идеаловъ. Такъ произошло скрещеніе и соединеніе "націонализма" съ «консерватизмомъ». Теперь, въ эпоху Николая I, эти консервативно-націоналистическіе идеалы восторжествовали въ силу историческаго закона, по которому всякій моментъ интенсивнаго движенія впередъ всегда сопровождается моментомъ такого-же интенсивнаго стремленія назадъ. Такимъ образомъ, націонализмъ этихъ идеаловъ и въ царствованіе Алексавдра, и въ царствованіе Николая I не созрѣлъ спокойно, какъ слѣдствіе мирной эволюціи общественнаго самосознанія, — онъ опредѣлился, какъ результатъ политической борьбы. Такой боевой, Кромѣ этого воинствующаго характера, "оффиціальность народность" грѣшила еще тѣмъ, что, опираясь на историческія основанія русскаго прошлаго (односторонне-освѣщенныя Карамзинымъ), она, въ то же время, не понимала, что въ исторіи неподвижнаго нѣтъ, — все движется, все развивается, и потому историческія основы, на которыхъ, быть можетъ, дѣйствительно, строилось міросозерцаніе нѣкоторыхъ общественныхъ группъ старой Москвы, — не могутъ оставаться основами общественнаго самосознанія Россіи ХІХ-го вѣка. Вотъ почему уже многіе современники этой эпохи начали сомнѣваться въ благотворности такого «народнаи» характера новой политической системы. "Они соглашались, что она удовлетворяла преданіямъ массы, но утверждали, что, въ болѣе широкомъ смыслѣ, она вовсе не была народна, такъ какъ, по своей крайней исключительности, не давала никакого исхода для развитія умственныхъ и матеріальныхъ силъ народа, оставляя огромную долю самого народа въ рабствѣ, и, наконецъ, что даже въ способѣ ея дѣйствій господствовали взгляды, внушенные чужой, западной реакціей" (Пыпинъ). Изъ такихъ мыслей стало складываться оппозиціонное настроеніе въ русскомъ обществѣ николаевской эпохи. Одинъ изъ современниковъ такъ характеризуетъ внѣшнюю и внутреннюю политику императора, видя въ ней продолженіе идеаловъ Священнаго Союза и развитіе идей Меттерниха: "поддержаніе существующаго порядка не только въ Россіи, но во всей Европѣ, даже въ Турціи, защита охранительнаго монархическаго начала повсюду, исключительная опора на силу войскъ, организація общественнаго воспитанія и развитіе административнаго элемента путемъ централизаціи власти, обрусѣніе иноплеменныхъ народовъ, стремленіе создать единство вѣроисповѣданія, законодательства и администраціи, строгій надзоръ за общественной мыслью", — вотъ, главныя основанія внѣшней и внутренней политики русскаго правительства этого времени. Событія 1848-го года и польское возстаніе усилили еще болѣе этотъ режимъ, имѣвшій цѣлью объединить Россію и спасти ее отъ вліяній запада. Но опека правительства направлялась не только на искорененіе изъ русскаго сознанія чужихъ «ненародныхъ» идей, но и на воспитаніе тѣхъ идеаловъ, которые считались «истинно-народными». Въ этомъ отношеніи, правительство дѣйствовало очень умѣло, и, въ концѣ концовъ, создало въ русскомъ обществѣ преувеличенное понятіе о міровомъ значеніи своего отечества.[52] Послѣ вѣковъ рабскаго преклоненія передъ западомъ теперь массы русскаго общества прониклись презрѣніемъ къ этому западу; любовь къ родинѣ, теперь обратилась y многихъ въ національное самомнѣніе, не желавшее видѣть y себя ничего плохого. "Сущность этого представленія состояла въ томъ, что Россія есть совершенно особое государство и особая національность, непохожая на государства и національности Европы. На этомъ основаніи она отличается и "Россія и во внутреннемъ своемъ бытѣ непохожа на европейскіе народы. Ее можно назвать вообще "особою частью свѣта"; со своими особыми учрежденіями, съ древней вѣрой, она сохранила патріархальныя добродѣтели, малоизвѣстныя народамъ западнымъ. Таковы, прежде всего, — народное благочестіе, полное довѣріе народа къ предержащимъ властямъ и безпрекословное повиновеніе; такова простота нравовъ и потребностей, не избалованныхъ роскошью и не нуждавшихся въ ней. Нашъ бытъ удивляетъ иностранцевъ и иногда вызываетъ ихъ осужденія, но онъ отвѣчаетъ нашимъ нравамъ и свидѣтельствуетъ о неиспорченности народа; такъ, крѣпостное право (хотя и нуждающееся въ улучшеніи) сохраняетъ въ себѣ много патріархальнаго, — хорошій помѣщикъ лучше охраняетъ интересы крестьянъ, чѣмъ могли бы они сами, и положеніе русскаго крестьянина лучше положенія западнаго рабочаго. На этихъ основаніяхъ Россія процвѣтаетъ, наслаждаясь внутреннимъ спокойствіемъ. Она сильна своимъ громаднымъ протяженіемъ, многочисленностью племенъ и патріархальными добродѣтелями народа. Извнѣ она не боится враговъ; ея голосъ рѣшаетъ европейскія дѣла, поддерживаетъ колеблющійся порядокъ; ея оружіе, милліонъ штыковъ, можетъ поддержать это вліяніе и ему случалось наказывать и истреблять революціонную крамолу. Есть недостатки въ практическомъ теченіи дѣлъ, но они происходятъ не отъ несовершенства законовъ и учрежденій, a отъ неисполненія эттхъ законовъ и отъ людскихъ пороковъ".[53] (Пыпинъ) Эта утопія была красивой и стройной системой, льстящей національному самолюбію, и потому она имѣла полный успѣхъ въ значительной части русскаго общества. Многіе видные общественные дѣятели, литераторы и публицисты вдохновлены были ею и легко приспособились къ этимъ идеаламъ "оффиціальной народности". Лишь немногіе общественные дѣятели не поддались обаянію этой системы; они доказывали, что, вслѣдствіе примѣненія такой системы, русское общество лишено самодѣятельности, и въ умственно-нравственномъ, и въ матеріально-экономическомъ отношеніи; охраняя «народную» самобытность, система эта не допускала въ Россію ни смѣлыхъ выводовъ европейской науки, ни желѣзныхъ дорогъ; «самобытность» кончалась умственною и матеріальною бѣдностью и отсталостью (Пыпинъ). Крымская война доказала справедливость такого критическаго отношенія къ показному блеску николаевской Россіи: отсутствіе гласности прикрывало злоупотребленія, вѣра въ добродѣтели русскаго народа не оправдалась фактами: народъ коснѣлъ въ невѣжествѣ и бѣднѣлъ отъ солдатчины, бѣднѣлъ отъ того, что русская промышленность прозябала, торговля была въ рукахъ иностранцевъ, пути сообщенія были плохи. Но всѣ эти недостатки русской дѣйствительности замѣчались сперва лишь и многими дѣятелями, — они сдѣлались ясны всѣмъ, когда крымская война показала, что одной физической силы для процвѣтанія государству мало, — нужно образованіе, нужна гласность, самодѣятельность общества, взаимное уваженіе сословій и сознательная любовь къ родинѣ… На передовомъ русскомъ обществѣ отразились ярко послѣдствія новой политики правительства: такъ какъ сфера живыхъ общественныхъ интересовъ была закрыта, многіе примкнули къ идеямъ "оффиціальной народности" — въ силу вѣры, искренняго убѣжденія, или по причинамъ чисто-эгоистическимъ (Шѳвыревъ, Погодинъ, отчасти Пушкинъ и Гоголь). Другіе же — или замкнулись въ сферѣ своей интимной, личной жизни (Лермонтовъ), или сосредоточили свою дѣятельность въ области чистаго искусства (отчасти Пушкинъ), отвлеченной философіи (кружокъ Станкевича) и морали (Гоголь). Наконецъ, третьи — занялись вопросами философско-политическими; хотя эти интересы и отличались отвлеченностью, но, всетаки, во многихъ своихъ взглядахъ на прошлое, настоящее и будущее Россіи эти политики-теоретики ("славянофилы" и "западники") разошлись съ господствующиии взглядами "оффиціальной народности". Наконецъ, четвертые, несмотря на всю трудность своего положенія, отъ умствованій отвлеченныхъ переходили иногда къ живымъ вопросамъ современности, разрѣшая ихъ отнюдь не въ духѣ большинства; ихъ можно отнести къ группѣ ярко-оппозиціонной по отношенію къ идеаламъ правительства и массы русскаго общества. (Герценъ, Бѣлинскій, отчасти Чаадаевъ). Въ лицѣ Чаадаева "оффиціальная народность" встрѣтила рѣшительнаго противника. Въ самый разгаръ общаго упоенія чувствами патріотизма и народной гордости онъ выступилъ въ неблагодарной роли непримиримаго скептика. Это былъ человѣкъ для своего времени очень образованный, съ философскимъ складомъ ума. Въ юности онъ былъ гусаромъ, принималъ участіе въ войнѣ 1812 г., побывалъ за границей и оттуда вернулся съ запасомъ идей и интересовъ; въ эпоху Александра онъ былъ либераломъ-теоретикомъ, въ тиши своего кабинета на книгахъ воспитавшимъ свои убѣжденія. Его интересовала философія, исторія и религія — практической дѣятельности онъ остался чуждъ. Замкнувшись въ свой интимный міръ политика-утописта, онъ остался въ сторонѣ отъ настроеній николаевской Россіи и неожиданно явился на судъ русской публики съ тѣми идеалами политическаго «космополитизма», которые были такъ характерны для эпохи предшествующей — александровской. Вотъ почему теперь онъ оказался совершенно одинокимъ дѣятелемъ, — повидимому, не понявшій настроеній современнаго общества и никѣмъ не понятый, далекій отъ всѣхъ общественныхъ группъ, онъ ни въ комъ не встрѣтилъ поддержки. Его первое "Философическое письмо" появилось въ "Телескопѣ" въ 1836-омъ году; всѣхъ писемъ должно было быть 5–6, но не всѣ могли бьггь напечатаны, и большинство изъ нихъ осталось въ рукописи. Въ первомъ письмѣ онъ говоритъ о необходимости религіи, какъ главнаго культурнаго фактора. Будучи «крайнимъ» западникомъ, онъ преклонялся передъ культурой запада и, въ основѣ этой культуры, подобно многимъ мыслителямъ западной Европы, увидалъ католицизмъ.[54] Все это заставило его пессимистически отнестись къ русской исторіи: причины нашей «отсталости» онъ увидалъ въ томъ, что мы никогда не шли вмѣстѣ съ другими народами; мы не принадлежимъ, — говоритъ онъ, — ни къ одному изъ великихъ семействъ человѣчества, ни къ западу, ни къ востоку, не имѣемъ преданій ни того, ни другого. Мы существуемъ, какъ бы внѣ вренени, и всемірное образованіе человѣческаго рода не коснулось насъ… То, что y другихъ народовъ давно вошло въ жизнь, дла насъ до сихъ поръ есть только умствованіе, теорія… Обрашаясь къ русскому прошлому, онъ не увидѣлъ тамъ ни одного момента сильной, страстной дѣятельности, когда создаются лучшія воспоминанія поэзіи и плодотворныя идеи. Въ самомъ началѣ y насъ было дикое варварство, говоритъ онъ, потомъ грубое суевѣріе, затѣмъ жестокое, унизительное владычество завоевателей, — владычество, слѣды котораго въ нашемъ образѣ жизни не изгладились совсѣмъ и донынѣ. Вотъ горестная исторія нашей юности". "Существованіе темное, безцвѣтное, безъ силы, безъ энергіи" — вотъ, что увидѣлъ онъ въ прошломъ Россіи… "Нѣтъ въ памяти чарующихъ воспоминаній, нѣтъ сильныхъ наставительныхъ примѣровъ въ народныхъ преданіяхъ". Въ результатѣ, какое-то вялое, равнодушное существованіе при полномъ отсутствіи идей долга, закона, правды и порядка… "Отшельники въ мірѣ, мы ничего ему не дали, ничего не взяли y него, не пріобщили ни одной идеи къ массѣ идей человѣчества; ничѣмъ не содѣйствовали совершенствованію человѣческаго разумѣнія и исказили все, что сообщило намъ это совершенствованіе". Мы остались въ сторонѣ отъ эпохи Возрожденія, крестовые походы не сдвинули насъ съ мѣста. Русское "христіанство", вслѣдствіе его культурной «инертности», онъ ставилъ на одну доску съ «абиссинскимъ». — Заключается письмо указаніемъ, что мы должны торопиться съ пріобщеніемъ себя къ культурному міру Западной Европы. Въ слѣдующихъ письмахъ онъ въ апоѳеозѣ представляетъ католичество и папу, мечтаетъ объ единеніи всѣхъ народовъ подъ покровомъ католической церкви… Тогда, писалъ онъ, начнется мирное развитіе общечеловѣческой культуры, — для этого протестантамъ надо вернуться въ лоно католичества, намъ отказаться отъ православія. Чаадаевъ договорился до того, что предложилъ отказаться отъ русскаго языка ради французскаго: "чѣмъ больше мы будемъ стараться амальгамироваться съ Европой, тѣмъ будетъ для насъ лучше" — заявляетъ онъ. Взрывъ негодованія вызвало это сочиненіе Чаадаева въ широкихъ кругахъ русскаго общества: "люди всѣхъ слоевъ и категорій оощества соединились въ одномъ общемъ воплѣ проклятія человѣку, дерзнувшему оскорбить Росйю; студенты московскаго университета изъявляли желаніе съ оружіемъ въ рукахъ мстить за оскорбленіе націи". Чтобы смягчить впечатлѣніе скандала, произведеннаго статьями Чаадаева, правительство объявило его «сумасшедшимъ». Онъ написалъ въ свое оправданіе еще новое политическое сочиненіе: "Апологія сумасшедшаго", въ которомъ опять отстаивалъ свои идеи, хотя и смягчивъ ихъ рѣзкость и опредѣленность. Онъ, не безъ примѣси легкаго презрѣнія, заговорилъ о "толпѣ", его осудившей: "общее мнѣніе (la raison gênêrale) вовсе не есть абсолютно справедливое (la raison absolue); инстинкты большинства бываютъ безконечно болѣе страстны", болѣе узки, болѣе эгоистичны, чѣмъ инстинкты отдѣльнаго человѣка; "здравый смыслъ народа вовсе не есть здравый смыслъ вообще". Затѣмъ онъ указывалъ, что "любовъ къ отечеству есть вещь прекрасная, но еще прекраснѣе любовь къ истинѣ". И, обращаясь къ исторіи своего отечества, онъ вспоминаетъ Петра, — создателя русскаго «могущества», русскаго "величія"… Онъ пересоздалъ Россію благодаря общенію съ западомъ, благодаря порабощенію Россіи западу. Этотъ путь, по мнѣнію Чаадаева, былъ правильный. Затѣмъ онъ критикуетъ мнѣніе лицъ, утверждающихъ, что намъ нечему учиться y запада, что мы принадлежимъ востоку и что наше будущее на востокѣ. Попутно онъ высказывается рѣзко отосительно идеализаціи старины, — этого возвращенія къ "старымъ сгнивишимъ реликвіямъ, старымъ идеямъ, которыя пожрало время". Онъ говоритъ, что отечество свое любитъ не меньше своихь критиковъ, оскорбленныхъ его сочиненіями. "Я не умѣю любять отечество съ закрытыми глазаки, съ преклоненной головой, съ запертыми устами, — говоритъ онъ. Я люблю свое отечество такъ, какъ Петръ Великій научилъ меня любить его. Признаюсь, что y меня нѣтъ этого блаженнаго (bêat) патріотизма, этого лѣниваго патріотизма, который устраивается такъ, чтобы видѣть все въ лучшую сторону, который засыпаетъ за свои иллюзіями". "Философскія письма" Чаадаева полны историческихъ ошибокъ и фантазіи, но много было въ нихъ вѣрнаго, хотя слишкомъ страстно-высказаннаго. Но главное значеніе ихъ не въ историческомъ содержаніи, a въ томъ скептическомъ отношеніи къ патріотическимъ "иллюзіямъ", которыми жило тогдашнее русское общество. «Письма» Чаадаева въ исторіи русскаго самосознанія сдѣлались тѣмъ мостомъ, который соединилъ свободную русскую мысль двухъ эпохъ — александровской и николаевской. Идейные противники его «славянофилы» высоко цѣнили его, какъ благороднаго человѣка и какъ смѣлаго публициста. Хомяковъ въ 1860-омъ году въ такихъ словахъ поминалъ его: "просвѣщенный умъ, художественное чувство, благородное сердце — таковы тѣ качества, которыя всѣхъ къ нему привлекали; въ такое время, когда, повидимому, мысль погружалась въ тяжкій и невольный сонъ, онъ особенно былъ дорогъ тѣмъ, что онъ самъ бодрствовалъ и другихь побуждалъ"… Есть эпохи, въ которыя это — большая заслуга. Уже Чаадаевъ выступилъ передъ русской публикой въ качествѣ послѣдователя нѣмецкой идеалистической философіи, но философъ былъ въ немъ побѣжденъ публицистомъ. Вѣ нѣкоторыхъ кругахъ русскаго общества, наобороть, это увлеченіе нѣмецкой философіей взяло верхъ надъ живыми интересами современности. Здѣсь процвѣтало умозрительное отношеніе къ вопросамъ жизни, — здѣсь болѣе интересовались разрѣшеніемъ міровыхъ вопросовъ, чемъ русскою дѣйствительностью, — прошлымъ и будущимъ — болѣе, чѣмъ настоящимъ. Это Павловъ, поклонникъ Шеллинга, отчасти Надеждинъ, Шевыревъ и Погодинъ были первыми піонерами въ этомъ отношеніи, — они сумѣли привить интересъ къ философіи студентамъ московскаго университета и проложили дорогу увлеченіямъ Гегелемъ, который y насъ скоро смѣнилъ Шеллинга. Такое преклоненіе русской молодежи предъ нѣмецкой философіей не могло быть глубокимъ; оба названные мыслители были органически и неразрывно связаны со своими предшественниками — Кантомъ, Фихте, даже Спинозой. Чтобы понять, ихъ во всей ихъ глубинѣ, надо было уйти въ вѣковую исторію нѣмецкой философіи. Это было не подъ силу большинству русскихъ юношей, которые взялись за изученіе философіи "съ конца". Немудрено, что изученіе и Шеллинга, и Гегеля y многихъ не могло быть глубокимъ и сводилось къ увлеченію нѣкоторыми разрозненными идеями, доступными ихъ пониманію — таковыми оказались, главнымъ образомъ, взгляды Шеллингъ прельстилъ русскихъ юношеій широкимъ размахомъ своего философскаго мировоззрѣнія. Онъ пытался осмыслить жизнь всего міра, разсматривая природу и явленія духа человѣческаго, какъ грандіозное зрѣлище постепеннаго саморазвитія одного начала, лежащаго въ основѣ всего. Такая широкая постановка задачи философіи объясняетъ отчасти, почему искусство, религія, науки естественныя, математическія, гуманитарныя нашли себе мѣсто въ той увлекательной картинѣ самораскрытія мірового духа, которую Шеллингъ сумѣлъ нарисовать въ своей системѣ, благодаря силѣ своей фантазіи, наклонности къ синтезу, оригинальному уму и широкому образованііо. Идея эволюціи, выступавшая тогда все болѣе и болѣе въ трудахъ естественно-научныхъ и историческихъ, нашла въ системѣ Шеллинга философское обоснованіе и художественное выраженіе. Его философія была цѣлой энциклопедіей, которая, шириной захвата, оригинальностью мысли, дѣйствительно, могла плѣнить всякій, не столько логически, сколько восторженный умъ. Самъ поэтъ въ душѣ и мистикъ, Шеллингъ своимъ ученіеігь создавалъ приподнятое "настроеніе". Его философія была, торжественной симфоніей, — облагораживающей, успокаивающей и подымающей человѣка. Шеллингъ, исходя изъ основъ своей философіи, естественно ставилъ высоко поэзію, придавая eй значеніе метафизическое. Моментъ художественнаго творчества, моментъ вдохновенія Шеллингь призналъ минутой, когда человѣкъ можеть заглянуть въ "святая святыхъ" жизни и почувствовать что «абсолютное»,[55] не уничтожая его свободы и сознанія, находить въ немъ и въ его дѣятельности свое "откровеніе". Поэтъ, съ его точки зрѣнія, есть человѣкъ, надѣленный даромъ особой благодати, эта божественная силa отличаетъ его отъ всѣхъ людей, заставляетъ его высказывать и изображать то, въ чемъ онъ самъ не можетъ отдать себѣ полнаго отчета и смыслъ чего безконеченъ, поэзія есть откровеніе;[56] всякое эстетическое творчество абсолютно свободно, — въ этомъ святость и чистота искусства; варварствомъ считаетъ Шеллингъ требовать отъ художника Природа служитъ сферою безсознательнаго проявленія абсолютнаго духа и основою для его сознательной жизни, которая совершается въ людяхъ. Отсюда исторія, по взгляду Шеллинга, есть повѣствованіе о различныхъ формахъ обнаруженія абсолютнаго въ духѣ человѣческомъ, въ человѣческихъ обществахъ и учрежденіяхъ. Смыслъ прогресса заключается въ достиженіи Абсолютомъ той цѣли, къ которой онъ стремится путемъ міровой жизни. Онъ училъ, что міровой духъ управляетъ исторіей, при такомъ міровоззрѣніи, роль личности сокращалась, взамѣнъ чего вводилось понятіе о постепенности и безконечности развитія. Съ такой точки зрѣнія устанавливался спокойный взглядъ на жизнь, — всѣ ея явленія оказывались неизбѣжными, какъ временные моменты мірового развитія. «Государство», какъ форма, есть созданіе всего человѣческаго рода, но неотдѣльныхъ личностей.[57] Идеалъ космополитическаго состоянія, основаннаго на правѣ, есть цѣль исторіи, въ которой «случайное» и "заковомѣрное" дѣйствуютъ вмѣстѣ, поскольку сознательное свободное дѣйствіе индивидуумовъ служитъ цѣли, предписанной міровымъ духомъ. Такимъ образомъ люди, даже съ ихъ личными, частными интересами, въ то же время являются сотрудниками всемірно-исторической драмы, которая ведетъ человѣчество по дорогѣ вь совершенствованію. Смыслъ прогресса, по мнѣнію Шеллинга, заключался въ смѣнѣ Подобво Шеллингу, и Гегель смотрѣлъ на философію, какть на науку объ Задачу всего дѣйствительнаго видитъ онъ въ проявленіи "мірового разума". Оттого истинная дѣйствительность, съ его точки зрѣнія, есть разумъ, — всякое бытіе есть воплощеніе разумной мысли. Постепенное проясненіе абсолюта ("мірового разума") и есть тотъ великій міровой процессъ, который изучается философіей. Этотъ процессъ представляется ему въ такомъ видѣ: абсолютъ существуетъ сначала, какъ система до-міровыхъ понятій, выражается затѣмъ въ безсознательной сферѣ природы, пробуждается къ самосознанію въ человѣкѣ, воплощаетъ свое содержаніе въ общественныхъ установленіяхъ, чтобы, наконецъ, законченнымъ и обогащеннымъ возвратиться къ ceбѣ въ искусствѣ, религіи и наукѣ, т. е. достичь болѣе высокой степени, чѣмъ та, на которой онъ стоялъ вначалѣ. Философія есть высшее произведеніе и цѣль этого мірового процесса. Стоя на такой точкѣ зрѣнія, Гегель утверждалъ, что, если всякое явленіе воплощаеть какую-нибудь мысль, то Исторія человѣчества, съ точки зрѣнія Гегеля, есть постепенное созданіе разумнаго государства; движущая сила этого развитія есть міровой духъ; его орудія — духъ отдѣльныхъ народовъ и великіе люди. Націи бываютъ "историческія" и "неисторическія". Первыя являются носительницами какой-нибудь исторической идеи, выражающей одну характерную сторону мірового духа; совокупныя усилія различныхъ культурныхъ "историческихъ народовъ", проясняя отдѣльныя, частныя идеи этого духа, наконецъ, исчерпываютъ все его идейное содержаніе. Тогда заканчивается великая культурная миссія одной группы народовъ — умираетъ одна цивилизація — ее смѣняетъ другая цивилизація — другой «духъ», выясненію котораго служитъ уже новая группа историческихъ народовъ. Такимъ образом, всемірная исторія есть всемірный судъ, который судитъ народы, оцѣниваетъ ихъ культурную работу и, въ зависимости отъ этого, раздаетъ народамъ почетныя права на званіе «историческихъ». Какъ вся исторія есть только матеріалъ для проясненія "мірового разума", — такъ и великіе люди — только органы чего-то высшаго, чему они служатъ безсознательно: въ нихъ скрыты ихъ собственныя дѣйствія, ихъ цѣль и объектъ. Такимъ образомъ, по ученію Гегеля, желѣзная и разумная необходимость господствуеть въ исторіи. Но, въ то-же время, безсознательно служа высшимъ цѣлямъ, личность въ исторіи эволюціонируетъ, только проясняясь въ борьбѣ съ обществомъ, становясь постепенно все свободнѣе. Поэтому исторія есть прогрессъ въ сознаніи свободы. Сперва только одна личность сознавала себя свободной, затѣмъ — нѣкоторыя, наконецъ — всѣ. Эти три періода въ исторіи освобожденія личности соотвѣтствуютъ тремъ ступенямъ развитія государственныхъ формъ: 1) восточный деспотизмъ. 2) республика (греческая демократическая и римская аристократическая) и, наконецъ, высшая форма 3) германская конституціонная монархія. "Прекрасное", съ точки, зрѣнія, Гегеля, есть абсолютное въ чувствевнномъ сущертвованіи. Съ такой точки зрѣнія, онъ систематизировалъ искусство, опредѣливъ его три формы: а) символическую, b) классическуіо и с) романтическую. (или — а) восточное, b) греческое и с) христіанское). Христіанское (или романтическое) искусство есть воплощеніе идеальныхъ, возвышенныхъ чувствъ рыцарскаго и религіознаго характера; оно умѣетъ даже мелкое и, случайное облагородить своимъ вниманіемъ. Обѣ философкія системы, особенно "гегеліанство", пользовались y насъ большимъ успѣхомъ. Шеллингомъ проф. Велланскій увлекался еще въ 20-ыхъ годахъ; въ 30-ыхъ годахъ это ученіе исповѣдывали y насъ профессора Павловъ и Надеждинъ, проф. Галичъ,[58] критикъ и историкъ Н. Полевой, въ своемъ журналѣ "Московскій Телеграфъ"; отчасти этой же цѣли служилъ журналъ "Московскій Вѣстникъ", въ которомъ развивались эстетическіе взгляды Шеллинга. Поэтъ Веневитиновъ проводилъ ихъ въ своемъ творчествѣ. "Гегеліанство" захватило большое число послѣдователей, и дольше сохранило силу вліянія надъ русскими умами; оно глубоко захватываетъ даже 60-ые годы. При первомъ появленіи своемъ y насъ, оно культивировалось въ кружкѣ Станкевича. Этотъ кружокъ сперва въ университетѣ, состоялъ изъ Станкевича, Константина Аксакова и Бѣлинскаго. Потомъ въ нему примкнули Бакунинъ, Катковъ, Василій Боткинъ и Грановскій. Кромѣ этихъ извѣстныхъ лицъ, въ кружокъ входило несколько человѣкъ менѣе выдающихся. Уже изъ одного перечня членов кружка видно, что онъ былъ собраніемъ лицъ различнаго душевнаго склада. Ихъ соединялъ прочно только Станкевичъ — личность свѣтлая, истинно-идеальная. Его вліяніе основывалось на красотѣ его нравственнаго существа; онъ "не обладая литературнымъ и научнымъ талантомъ, былъ, тѣмъ не менѣе очень талантливою личностью просто, какъ человѣкъ. Одаренный тонкимъ эстетическимь чутьемъ, глубокою лбовью къ искусству, большимъ и яснымъ умомъ, способнымъ разбираться въ самыхъ отвлеченныхъ вопросахъ и глубоко вникать въ сущность всякаго вопроса, Станкевичъ, давалъ окружающимъ могущественные духовные импульсы и будилъ лучшія силы ума и чувства. Его живая, умная и часто остроумная бесѣда была необыкновенно плодотворна для всякаго, кто вступалъ съ нимъ въ близкое общеніе. Онъ всякому спору умѣлъ, сообщать высокое направленіе, все мелкое и недостойное, как-то само собою отпадало въ его присутствіи, какъ и въ присутствіи Бѣлинскаго. Станкевичъ и его друзья, были страстными поклонниками Гегеля. Герценъ не безъ ироніи, вспоминалъ объ этомъ обожаніи, доходившемъ до фанатизма: друзья зачитывали "до дыръ, до пятенъ, до паденія листовъ, въ нѣсколько дней всякую брошюрку о Гегелѣ, ссорились и расходились другъ съ другомъ вслѣдствіе несогласнаго толкованія идей Гегеллі требовали отъ всѣхъ поклоненія Гегелю"… Они жили въ какомъ-то особомъ отвлеченномъ мірѣ умозрительной философіи, и вся современность представлялась имъ только воплощеніемъ различныхъ философскихъ идей. Герценъ иронизировалъ по этому поводу: "всякое простое чувство было возводимо въ отвлеченныя категоріи и возвращалось оттуда безъ капли живой крови, блѣдной, алгебраической тѣнью. Во всемъ этомъ была своеобразная наивность, потому что все это было совершенно искренно. Человѣкъ, который шелъ гулять въ Сокольники, шелъ для того, чтобы отдаваться пантеистическому чувству своего единства съ космосомъ; и если ему попадался по дорогѣ какой-нибудь солдатъ подъ хмѣльком, или баба, вступавшая въ разговоръ, философъ не просто говорилъ съ ними, но опредѣлялъ субстанцію народности въ ея непосредственномъ и случайномъ явленіи". Эта философія была нужна мыслящимъ русскимъ юношамъ, такъ какъ въ ней они нашли не только много глубокихъ идей, но и возможностъ осмыслить жизнь, дѣйствительность. Эта философія учила ихъ о первоосновахъ жизни, и то безсмысленное-случайное, что рѣзало имъ глаза, казалось теперь, въ философскомъ освѣщеніи, такимъ маленькимъ, случайнымъ и, въ то же время, имѣющимъ право на существованіе. "Для нихъ философія стала въ полномъ смыслѣ слова религіей, не разъ доводившей ихъ до состоянія прямого экстаза. Неудивительно, что чисто-научный интересъ отошелъ при этомъ совершенно на второй планъ. "Мы тогда въ философіи искали всего на свѣтѣ, кромѣ чистаго мышленія- говоритъ Тургеневъ въ своихъ воспоминаніяхъ". Такимъ образомъ, дѣло не въ томъ, правильно и глубоко, или нѣтъ понимали юноши философію Гегеля, — важно то, что ихъ увлеченіе было первымъ русскимъ чисто-умственнымъ теченіемъ. Въ то время, когда Станкевичъ и его друзья увлекались умозрительной философіей, эстетикой и литературой, ихъ современникъ Герценъ со своими друзьями всѣ свои занятія сосредоточил на жгучихъ вопросахъ политической современности: его интересовала тревожная, политическая жизнь Запада; изъ крупныхъ русскихъ дѣятелей онъ первый откликнулся на соціалистическія идеи сенсимонистовъ. Всѣ эти интересы тоже довольно далеки были отъ русской дѣйствительности, и для Герцена, и для его друзей, они были на первыхъ порахъ умствованіями скорѣе отвлеченными, — но они все таки связывались съ «землей», съ ея нуждами и потребностями; ихъ интересовали не философскія «идеи», не первоначала, міровой жизни, — a человѣкъ, его печали и радости… Выше было уже указано, что послѣ французской революціи началась реставрація христіанства въ видѣ возрожденія католичества. Сенъ-Симонъ, увлеченный этимъ стремленіемъ возстановить "христіанство", явился съ проповѣдью "новаго христіанства"; онъ и его единомышленники рѣзко обличали современную имъ европейскую жизнь (торжество капитала, образованіе пролетаріата, рабство людей отъ гнета устарѣлыхъ формъ жизни); доказывалъ, что ученіе Христа искажено формализмомъ церкви, что надо возстановить его чистоту, перестроивъ религію на принципахъ любви къ ближнимъ. Поэтому для него люди бѣдные, несчастные — главный предметъ вниманія. Онъ училъ, что только очищенная христіанская религія можетъ создать людямъ земное счастье. Равенство людей, уничтоженіе привилегій рожденія и широкія права «труду» — вотъ основы его ученія. Послѣдователи его — Базардъ и Энфантинъ развили его ученіе, и придали ему болѣе практическое значеніе. Они такъ же, какъ ихъ учитель, религію полагали въ основу своего ученія и не видѣли въ своихъ идеяхъ никакого подрыва политическимъ формамъ государства, полагая, что ихъ ученіе осуществиио независимо отъ образа правленія. Базардъ мечталъ о болѣе правильномъ распредѣленіи труда, объ учрежденіи банковъ, которые должны урегулировать отношенія капитала и труда. Вмѣстѣ съ Энфантиномъ, развивая взгляды Сенъ-Симона, онъ сталъ доказывать, что за женщинами надо признать равноправіе въ жизни съ мужчинами (эмансипація женщины). Энфантинъ училъ, что язычество было культомъ природы, плоти; христіанство — культомъ духа, a "новое христіанство" (сенсимонизмъ) должно дать гармонію между "божественной плотью и "божественнымъ духомъ"; это "обожествленіе плоти", въ концѣ концовъ, привело къ тому, что "община сенсимонистовъ" была закрыта правительствомъ въ 1832 году. Герценъ очень интересовался этимъ ученіемъ и за сочиненія сенсимонистовъ, y него найденныя при обыскѣ, сосланъ былъ въ 1834-омъ году въ Пермь. Когда въ 1839-омъ году онъ вернулся въ Москву, онъ засталъ здѣсь разгаръ увлеченія "гегеліанствомъ". Исходя изъ положенія: "все дѣйствительное — разумно",[59] друзья Станкевича, особенно Бакунинъ и Бѣлинскій, пришли къ примиренію съ существующимъ порядкомъ русской дѣйствительности, оправдывали даже существованіе крѣпостного права. Герценъ ужаснулся, видя, до какихь философскихъ предѣловъ дошли его университетскіе товарищи. И вотъ, онъ самъ изучилъ философію Гегеля, и сумѣлъ доказать Бѣлинскоиу, что тотъ — 1) слишкомъ узко понималъ Гегеля, и — 2) что не въ умозрительныхъ построеніяхъ смыслъ жизни, a въ служеніи человѣку. Со свойственною ему страстностью, Бѣлинскій отъ гегеліанства отказался ради политическихъ интересовъ и сенсимонизма. Уже въ 1841-омъ году онъ сдѣлался единомышленникомъ Герцена. Изъ совокупныхъ воздѣйствій идей "оффиціальной народности", философіи Гегеля и французскихъ политическихъ ученій сложились y насъ два характерныхъ философско-историческихъ міросозерцаній: Возникло наше славянофильство, какъ результатъ — 1) романтизма, пробудившаго націоналистическія стремленія y многихъ народовъ Европы, — 2) наполеоновскихъ войнъ, которыя подняли патріотизмъ во всѣхъ страахъ Европы и смѣнили идеалы французскаго космополитизма стремленіемъ кь національному самоопредѣленію,[60] 3) — философіи Шеллинга и особенно Гегеля, съ ихъ широкими взглядами на величественный ходъ міровой исторіи на началахъ развитія. Особенно плодотворна была идея Гегеля относительно того, что каждая историческая нація является носительницей какой-нибудь «идеи». Гегель остановился на грекахъ, римлянахъ и германцахъ. Славянофилы обратились къ «славянамъ» — 4) Кромѣ того, къ родной старинѣ и народу славянофиловъ потянуло подъ вліяніемъ того чувства разочарованія, которое многими овладѣло при видѣ того, какое крушеніе потерпѣли западническіе идеалы Александра I въ Россіи, 5) — наконецъ, для народническихъ симпатій было основаніе и въ родной литературѣ: въ поэзіи Пушкина, Жуковскаго, позднѣе Лермонтова, уже сказались національно-патріотическія настроенія; въ ихъ твореніяхъ уже опредѣлилось исканіе родной культуры, выяснялись идеалы народа — семейные, государственные и религіозные. Въ поискахъ самостоятельнаго типа русской культуры славянофильство пріобрѣло демократическія характеръ, наклонность къ идеализаціи старины и тяготѣніе къ панславизму (мечты объ соединеніи всѣхъ славянъ подъ русской державой). Изъ этого видно, что славянофилы, въ нѣкоторыхъ отношеніяхъ, близко подходили къ либеральной части русскаго общества (демократизмъ), въ нѣкоторыхъ — къ консервативной (идеализація старины). Школа славянофиловъ сложилась около второй половины 30-хъ годовъ: братья Кирѣевскіе, Иванъ и Петръ, Хомяковъ, Дм. Валуевъ, Аксаковы, Константинъ и Иванъ, Юр. Самаринъ, — вотъ, самые видные дѣятели славянофильства, разработавшіе это ученіе въ философскомъ, религіозномъ и политическомъ отношеніяхъ. Сперва они дружили съ «западниками», но потомъ постепенно разошлись: философскія письма Чаадаева разорвали послѣднія связи, — особевно послѣ злобнаго памфлета Языкова. Первые славянофилы были люди прекрасно-образованные, воодушевленые горячей вѣрой въ свое ученіе, независимые и потому смѣлые. Они вѣрили въ великое будущее Россіи, преклонялись передъ "Святой Русью", говорили о томъ, что Москва — "третій Римъ", что тамъ новая цивилизація смѣнивъ всѣ устарѣвшія, культуры, Запада, и этимъ «спасетъ» "гніющій Западъ". Съ ихъ точки зрѣнія, Петръ совершилъ грѣхъ задержавъ самостоятельное развитіе русскаго народа. Они изложили теорію о существованіи "двухъ міровъ" — Въ мірѣ византійскомъ западники видѣли упадокъ и застой, неограниченный деспотизмъ, поглощеніе личности государствомъ, государства — императоромъ; въ древней русской жизни они тоже не видѣли ничего привлекательнаго; въ пылу полемики они отходили отъ славянофиловъ въ другую крайность, — готовы были пренебрежительно отзываться о народной поэзіи, иронизировать надъ «славянами» и надъ ихъ "великой исторической миссіей". Они превозносили Петра и защищали западъ; мнѣніе славянофиловъ о томъ, что западъ "гніетъ", что онъ наканунѣ смерти — западники считали абсурдомъ, увѣряя, что Сенъ-Симонъ и его единомышленники, выступившіе съ рѣзкимъ осужденіемъ западноевропейской жизни, самъ же своимъ ученіемъ предлагаетъ и леченіе, которое воскреситъ, дѣйствительно "больной западъ". Они выступили рѣшительными противниками родового быта и излюбленной славянофилами «общины», такъ какъ въ ней «личность» была порабощена, не могла развиваться свободно.[61] Западники въ "смиреніи" русскаго народа видѣли не добродѣтель, а недостатокъ, — слабость "личнаго начала"; мечты о великой культурной миссіи русскаго народа они называли "мистической фантазіей", такъ какъ ни въ прошломъ, ни въ настоящемъ не видѣли основаній для такой восторженной вѣры. Русская дѣйствительность стояла передъ ними слишкомъ обнаженною, — ея идеализировать они не могли. Вотъ почему мечтою западниковъ сдѣлалось не сохраненіе и углубленіе національныхъ добродѣтелей русскаго народа, a перевоспитаніе его на началахъ общечеловѣческаго прогресса. Ho онъ не отвернулся и отъ своихъ друзей-декабристовъ: въ стихахъ возславляя императора Николая, онъ, въ то же время, написалъ трогательное "Посланіе въ Сибирь" къ друзьямъ-каторжникамъ. Такое равное сочувствіе ко всѣмъ людямъ и событіямъ, повидимому, не имѣющимъ между собой ничего общаго, было y Пушкина результатомъ примиренія его съ жизнью. Характернымъ въ этомъ отношеніи является его стихотвореніе на лицейскую годовщину (19 октября 1827 г.); въ немъ онъ привѣтствуетъ своихъ друзей: Этотъ широкій привѣтъ одинаково относится и къ друзьямъ-сановникамъ, и къ друзьямъ-каторжникамъ. Но не всѣ современники понимали истинное настроеніе поэта, a за его восхваленія императора многіе открыто обвиняли его даже въ "искательствѣ". Эти обвиненія были, конечно, несправедливы: Пушкинъ всегда былъ правдивъ и поступалъ согласно убѣжденіямъ и чувствамъ своего честнаго сердца. Къ стихотвореніямъ, въ которыхъ онъ выразилъ свои политическія вѣрованія, откликнувшись на современныя событія, относятся его извѣстныя оды: "Клеветникамъ Россіи", "Бородинская годовщина". Оба произведенія написаны по поводу возстанія въ Польшѣ, и оба проникнуты такимъ патріотическимъ настроеніемъ, которое свидѣтельствуетъ и о народной гордости, владѣвшей тогда его сердцемъ, и о томъ чувствѣ обиды, которое было внушено сознаніемъ, что на Россію враждебно смотритъ западная Европа, сочувствующая полякамъ. Къ польскому вопросу Пушкинъ отнесся съ точки зрѣнія "оффиціальной народности". На историческую роль Россіи онъ взглянулъ съ точки зрѣнія славянофиловъ, — онъ увѣровалъ въ ихъ мечты, что со временемъ въ "русское море" сольются "славянскіе ручьи", т. е. что Россія объединитъ всѣ славянскія племена. Мирный поэтъ, увлекаясь духомъ милитаризма, моднымъ въ николаевскую эпоху, готовъ былъ преувеличить военное могущество Россіи, грозя войною всей Европѣ,- — задаетъ онъ вопросъ "клеветникамъ Россіи", т. е. иностраннымъ журналистамъ, осуждавшимъ русскуію политику… Набросавъ картину необъятности россійскихъ предѣловъ, поэтъ задаетъ вопросъ: неужели- Въ другомъ стихотвореніи онъ выражаетъ восторгъ по поводу взятія Варшавы. Онъ иронизируеть надъ мнѣніемъ западноевропейскихъ журналистовъ, будто Россія "большой, разслабленный колоссъ"-и торжествующе вопрошаетъ: И въ этомъ стихотвореніи грозитъ онъ западноевропейцамъ гибелью на необозримыхъ поляхъ русскихъ: Таковы были "стихотворныя отраженія" новыхъ политическихъ убѣжденій Пушкина. Существуетъ мнѣніе, что и философія Шеллинга коснулась его своими эстетическими теоріями. "Московскій Вѣстникъ", органъ московскихъ шеллингіанцевъ, проводилъ взгляды нѣмецкаго философа на "поэзію", какъ на "божественный даръ", на поэта — какъ на «священнослужителя», который стоитъ выше толпы, съ ея низменными потребностями; въ его вдохновенной душѣ — "святая святыхъ", куда онъ можетъ не пускать непосвященныхъ. Поэтъ Веневитиновъ, другъ Пушкина, былъ убѣжденнымъ сторонникомъ такого взгляда на поэзію. Къ стихотвореніямъ Пушкина этого рода относятся слѣдующія: «Поэтъ» (1827), «Чернь» (1828), «Поэту» (1830). Въ первомъ стихотвореніи Пушкинъ изображаетъ тотъ моменть, когда поэтомъ овдадѣваетъ вдохновеніе, когда Аполлонъ призываетъ его къ "священной жертвѣ", — тогда тотъ, еще недавно «малодушно» погруженный въ "заботы суетнаго свѣта" и "межъ дѣтей ничтожныгь міра" быть можетъ, самый ничтожный, — преображается: ему душно въ мелочной людской толпѣ - "Дикій и суровый" бѣжитъ онъ отъ людей къ природѣ. Въ этомъ стихотвореніи "вдохновеніе" представлено, какъ "наитіе свыше", творчество — какъ священнодѣйствіе, принесеніе жертвы Аполлону… Въ стихотвореніи «Чернь» изображено отношеніе къ поэту «толпы», холодной, непонимающей… Слушая вольныя пѣсни поэта, «чернь» судила о томъ, какая будетъ «польза» ей отъ тѣхъ волненій, которыя пробуждались въ ея серддѣ отъ слушанія этой пѣсни. На эту точку зрѣвія становятся всѣ утилитаристы, которые отъ знанія, отъ искусства, отъ всѣхъ человѣческихъ трудовъ, отъ генія и чернорабочаго — требуютъ только пользы, ненедленно обнаруживающейся въ осязательныхъ результатахъ. Эстетическое отношеніе къ жизни чуждо такой узкой точки зрѣнія: "печной горшокъ", въ которомъ варятся щи, оказывается "полезнѣе", a потому и нужнѣе статуи Аполлона Бельведерскаго. Это — точка зрѣнія крыловскаго пѣтуха, который ячменное зерно предпочитаетъ жемчужному. Отъ поэзіи утилитаристы требуютъ только "служенія обществу: поэтъ могъ быть только «учителемъ», или «обличителемъ» своихъ современниковъ. Но пушкинскій поэтъ безотрадно смотритъ на такое "служеніе" обществу — онъ убѣжденъ, что такого общества не оживитъ гласъ его лиры; не мирному поэту учить и обличать то общество, которое себя учитъ «бичами», "темницами и топорами"… Да, къ тому же, у поэта есть другое, болѣе высокое призваніе: — онъ говоритъ: Въ третьемъ стмотвореніи Пушкинъ утѣшаетъ поэта, оскорбленнаго непостоянствомъ и легкомысліемъ толпы: "Восторженныхъ похвалъ пройдетъ минутный шумъ, Услышишь судъ глупца и смѣхъ толпы холодной. По мнѣнію Пушкина, поэтъ, тѣмъ не менѣе, долженъ остаться "твердъ, спокоенъ и угрюмъ"; по его словамъ, поэтъ — царь; онъ долженъ "дорогою свободной" идти туда, куда влечетъ его "свободный умъ"; не толпѣ судить его, a потому и судъ ея не долженъ его тревожить. Всѣ три произведенія, дѣйствительно, соприкасаются со взглядами Шеллинга на значеніе поэта, — но большой ошибкой было бы считать эти три произведенія навѣянными знакомствомъ Пушкина съ нѣмецкой философіей — 1) противопоставленіе «поэта» и «толпы» встрѣчается даже въ лицейскихъ стихотвореніяхъ Пушкина, повторяется и въ позднѣйшихъ;[64] 2) всѣ три произведенія имѣютъ автобіографическое значеніе, — они вызваны столкновеніемъ Пушкина съ русской критикой, гр. Бенкендорфомъ, дерзавшимъ подавать совѣты Пушкину, какъ надо исправлять его произведенія, — наконецъ, съ русской публикой, охладѣвшей къ поэту; 3) въ литературѣ до ознакомленія съ идеями Шеллинга Пушкинъ встрѣчалъ уже представленіе поэта, какъ существа, высоко стоящаго надъ толпой. Такъ, подражая Гете (прологъ къ Фаусту), онъ еще въ 1824-омъ году написалъ: "Разговоръ книгопродавца съ поэтомъ", — произведеніе, въ которомъ намѣчены уже всѣ идеи названныхъ произведеній.[65] Такимъ образомъ, къ тому времени, когда Пушкинъ познакомился со взглядами Шеллинга на поэта, y него самого сложилось уже сходное представленіе. Но не слѣдуетъ забывать того, что всѣ эти три произведенія не только не исчерпывають взглядовъ Пушкина на поэзію, но даже представляютъ недостаточно вѣрно ихъ сущность: они всѣ созданы подъ вліяніемъ чувства обиды, чувства горечи отъ столкновенія съ толпой, — оттого въ нихъ такъ много тревоги, вызванной оскорбленнымъ самолюбіемъ. Поэтому не въ нихъ только надо искать выраженіе взглядовъ Пушкина на поэзію. Гораздо спокойнѣе, a, слѣдовательно, и правильнѣе высказался онъ въ другихъ произведеніяхъ. Въ стихотвореніи «Эхо» поэзія представлена зеркаломъ, отражающимъ всю жизнь во всѣхъ ея проявленіяхъ, — грозныхъ и мирныхъ: поэтъ, подобно «эхо», на все откликается въ силу прирожденной ему отзывчивости, — онъ, какъ эхо, не имѣетъ власти выбирать изъ жизни то, или другое, — онъ долженъ откликаться на Но есть стихотвореніе y Пушкина, въ которомъ онъ опровергаетъ идеи всѣхъ вышеразобранныхъ произведеній. Здѣсь Пушкинъ всего ближе подходитъ къ опредѣленію истинныхъ цѣлей поэта и болѣе правильной самооцѣнкѣ. Это стихотвореніе — «Памятникъ». Поэтъ отмѣтилъ въ немъ великое культурное значеніе своей гуманной поэзіи. Это признаніе совершенно противорѣчитъ тому гнѣвному отвѣту, который поэтъ далъ «черни», обратившейся къ нему съ просьбой "исправлять сердца собратій", — явное доказательство, что въ этомъ страстномъ, тревожномъ стихотвореніи ("Чернь"), отразившемъ минутныя настроенія, поэтъ говорилъ противъ совѣсти, самъ отрицалъ истинную сущность своего призванія, настоящую цѣну своихъ заслугъ… Не будучи поэтомъ «дидактическимъ», не обращая своихъ произведеній въ "нравоученія", Пушкинъ объективно рисовалъ «добро» въ жизни, — и въ этомъ великое значеніе его гуманной поэзіи. Въ стихотвореніи «Памятникъ» нѣтъ презрѣнія къ черни, нѣтъ самовозвеличенія поэта-жреца, нѣтъ и пониманія поэзіи, какъ "художественнаго зеркала", въ которомъ фатально отражается все, — здѣсь, въ этомъ стихотвореніи, поэзія — есть любовь къ людямъ, къ падшимъ, къ рабамъ, къ "униженнымъ и оскорбленнымъ"… Таково Въ цѣломъ рядѣ произведеній (сь лицейскаго періода) онъ шелъ опредѣленно къ Хотя лирическое творчество Пушкина значительно ослабѣло въ этотъ второй періодъ его творчества, смѣнившись творчествомъ эпическимъ, тѣмъ не менѣе, и теперь, время отъ времени, выражалъ онъ въ прекрасныхъ лирическихъ произведеніяхъ жизнь своей души. Такъ, въ цѣломъ рядѣ прочувствованныхъ "элегій" онъ помянулъ свои прежнія увлеченія (напр. "Воспоминанія"): — Ризничъ ("Элегія" — "Подъ небомъ голубымъ", «Заклинанье», "Для береговъ отчизны дальней"), — гр. Воронцовою ("Ангелъ", «Талисманъ», "Разставаніе"), — А. П. Кернъ ("Когда твои младыя лѣта"). Немало лирическихъ стихотвореній посвятилъ онъ и чувствамъ новой любви, овладѣвавшей его увлекающимся сердцемъ (напр… "Нѣтъ, нѣтъ не долженъ я"). Таковы стихотворенія, посвященныя А. А. Олениной ("Примѣты", "Въ Альбомъ", "Я васъ любилъ", "Ты и вы"), — Е. И. Ушаковой ("Когда бывало"! "Вы избалованы природой", "Въ отдаленіи отъ васъ", "Я васъ узналъ"), — H. H. Гончаровой ("Мадонна", «Красавица», "Когда въ объятія мои"). Изъ этихъ стихотвореній особенной красотой отличаіотся тѣ, которыя посвящены памяти Ризничъ и стихотвореніе: "Я васъ любилъ". Въ этомъ произведеніи Пушкинъ возвысился до такои чистоты чувства, что любимой женщинѣ высказалъ пожеланіе быть любимой другимъ "такъ искренно и нѣжно", какъ любилъ ее онъ. Любовь, чувство самое эгоистическое по существу своему, y рѣдкихъ людей можетъ подниматься на такія высоты самоотреченія, когда любящій человѣкъ любимому существу желаетъ счастья путемъ самопожертвованія. Большая группа произведеній посвящена изображенію тѣхъ настроеній поэта, которыя были слѣдствіемъ — или воспоминаній о его прошломъ, или печальныхъ столкновеній съ дѣйствительностью въ нѣсколькихъ стихотвореніяхъ, глубокихъ по идеѣ, выразилъ онъ свои взгляды на жизнь. Въ стихотвореніи "Воспоминанія въ Царскомъ Селѣ" Пушкинъ съ горечью поминаетъ свою прошлую жизнь, полную ошибокъ… Посѣтивъ въ 1829 году Царское Село, припомнивъ свою юность, онъ, какъ "блудный сынъ", какъ - Вся жизнь пронеслась въ его воспоминаніи, припомнилъ онъ, какъ "много расточилъ сокровищъ сердечныхъ" за "недоступныя мечты", какъ долго «блуждалъ» онъ въ жизни, "раскаяньемъ горя, предчувствуя бѣды!". Въ другомъ стихотвореніи: "Въ началѣ жизни школу помню я…" — онъ вспоминалъ, что съ юныхъ лѣтъ въ его творчествѣ перебивались два противорѣчивыхъ состоянія — одно возвышенное, духовное, — другое чувственное, плотское. Поэтъ разсказываетъ, что изображенія двухъ языческихъ боговъ были ему дороги: Обращаясь отъ прошлаго къ настоящему, поэтъ чувствовалъ, что много было имъ прожито, юность и мечты улетѣли (19 окт. 1831 г.) - Въ другомъ стихотвореніи, тоже посвященномъ лицейской годовщинѣ (19 октября 1836 г.) онъ говоритъ: Но это спокойствіе души не приводитъ поэта къ холодному равнодушію; озаренное чувствомъ тихой грусти, оно полно всепрощенія къ людямъ и всей жизни, полно любви ко всему міру, къ его законамъ, смѣняющимъ день ночью, жизнь — смертью, старость — юностью. Еще устами Ленскаго высказалъ онъ такой взглядъ на жизнь: Въ «Стансахъ»: "Брожу-ли я вдоль улицъ шумныхъ" — Пушкинъ прекрасно выразилъ это чувство примиренія съ жизнью. Безъ злобы, безъ тѣни эгоизма смотритъ поэтъ на жизнь, быстро летящую мимо него, — онъ привыкъ спокойно думать о смерти и, лаская младенца, онъ думаетъ о будущемъ человѣкѣ, который, въ лицѣ этого младенца, смѣнитъ его въ жизни. И онъ безъ зависти смотритъ на него, любовно уступаетъ ему мѣсто, убѣжденный, что всему свое время и свои права… "Мнѣ время тлѣть, тебѣ — цвѣсти!" — говорилъ онъ… Любовью къ жизни, къ молодости, къ природѣ звучатъ заключительныя слова его "Стансовъ",- Онъ знаетъ, что молодость, по существу своему, эгоистична, что природа равнодушна, — и все это не мѣшаетъ его любящему сердцу даже изъ могилы тянуться къ жизни.[66] Примиряясь со смертью, онъ не отворачивался отъ жизни: въ своей "Элегіи" ("Безумныхъ лѣтъ…") онъ выразилъ свои отношенія къ жизни: прошлое ему было тяжело, какъ "смутное похмѣлье", — настоящее было безотрадно: Но всетаки жизнь была для него счастьемъ: Въ юности Пушквну смыслъ жизни представлялся въ "наслажденіи"; потомъ смыслъ жизни сосредоточился въ "борьбѣ"; теперь смыслъ жизни увидалъ онъ въ "страданіяхъ", которыя будятъ «мысль», подымаютъ энергію, очищаютъ душу, наполняя ее сочувствіемъ къ такимъ же страдальцамъ. Аскетъ любитъ "страданія" съ эгоистической точки зрѣнія: спасеніе души и гордое сознаніе своей силы, — вотъ основы этой любви; гуманный человѣкъ любитъ страданья, потому что только они учатъ его сочувствовать ближнему, — мудрый любитъ страданья потому, что, благодаря имъ, человѣкъ постигаетъ цѣну счастья. Главнымъ условіемъ счастья въ глазахъ Пушкина была «свобода»: съ дѣтскихъ лѣтъ до могилы боролся онъ за независимость своей личности: онъ отстаивалъ ее отъ своихъ родителей, гувернеровъ, лицейскихъ педагоговъ; увлеченный своими друзьями-декабристами, онъ отстаивалъ политическую свободу родины; онъ боролся за художественную свободу вмѣстѣ съ арзамассцами, a потомъ самостоятельно и единолично почти противъ всей русской критики, не понявшей его "Бориса Годунова" и послѣдующихъ произведеній. Въ 1836-омъ году, незадолго до смерти, изнемогая отъ гнета тѣхъ зависимостей служебныхъ, общественныхъ и семейныхъ, которыя давили его свободолюбивую душу, онъ попытался выяснить, какая «независимость» Въ стихотвореніи "Изъ VI Пиндемонте" онъ говоритъ, что не въ политическихъ правахъ, не въ формѣ правленія — счастье личности человѣческой. Стихотвореніе это очень важно для пониманія тревожныхъ настроеній Пушкина въ послѣдній годъ его жизни, но оно отнюдь не характерно для его общаго міросозерцавія. Уже въ Михайловскій періодъ творчества Пушкинъ испробовалъ впервые свои силы надъ изображеніемъ чувствъ и міросозерцаній другихъ народовъ, восточныхъ и западныхъ. Мы видѣли уже, какъ увлекался Пушкинъ эстетической и идейной стороной церковной поэзіи: онъ въ это время зачитывался Евангеліемъ, Библіей и Псалмами царя Давида, легендами, житіями святыхъ. Благодаря этому, онъ постигъ душу русскихъ людей XVII- го вѣка, сумѣлъ сродниться съ ихъ міросозерцаніемъ и въ своемъ творчествѣ откликнулся на тѣ религіозно-поэтическія настроенія, которыми жила древняя Русь.[67] Хотя этотъ интересъ къ церковной поэзіи не умиралъ y насъ въ теченіе ХѴIII-го вѣка (Ломоносовъ, Державинъ, Дмитріевъ и мн. др.), — но только въ лицѣ Пушкина онъ выразился особенно полно и ясно. И въ свѣтской письменности древней Руси онъ сумѣлъ найти для себя интересное чтеніе: "Слово о П. Игоревѣ" онъ зналъ наизусть, по лѣтописямъ сумѣлъ опредѣлить религіозно-поэтическіе мотивы родной старины, и потому на Пушкина можно смотрѣть, какъ на перваго русскаго поэта, близко подошедшаго къ основнымъ настроеніямъ древне-русской письменности. Многія лирическія произведенія этого періода представляютъ собой переводы произведеній древне-греческихъ лириковъ: Анакреона, Аѳенея, Ксенофона, Іона, Горація, Катулла. Высокое значеніе Пушкина, какъ цѣнителя античнаго міра, выяснено русской критикой.[68] Ни одинъ изъ русскихъ поэтовъ до Пушкина не проникалъ такъ глубоко въ настроенія классической поэзіи. Начавъ cъ псевдоклассицизма (poêsie lêgère), который изъ настроеній античнаго міра сумѣлъ усвоить почти только одно — эпикуреизмъ, Пушкинъ перешелъ къ «неоклассицизму» и въ своихъ «переводахъ», особенно въ "подражаніяхъ", сумѣлъ подняться до истинно-античнаго міровоззрѣнія на жизнь, природу и искусство. Въ этомъ отношеніи, на него можно смотрѣть, какъ на итогъ русскаго классицизма, прояснявшагося въ теченіе XVIII вѣка. Встрѣчаются среди лирическихъ произведеній этого періода также произведенія, которыя вѣрно выражаютъ мотивы восточной поэзіи ("Не пой, красавица, при мнѣ", «Отрывокъ», "Изъ Гафиза", "Стамбулъ гяуры нынче славятъ", "Подражаніе арабскому), — испанской ("Я здѣсь, Инезилья", "Предъ испанкой благородной…", «Альфонсъ», "Родрикъ"), — итальянской ("Ты знаешь край",Подражаніе Данте", "Подражаніе итальянскому"), — англійской ("Пью за здравіе Лери", "Шотландская пѣсня") и польской ("Конрадъ Валленродъ", «Воевода», "Будрысъ"). Этотъ интересъ къ поэзіи другихъ народовъ, это стремленіе постигнуть ихъ «духъ», ихъ "психологію", уловить couleur locale было той данью, которую Пушкинъ заплатилъ романтиззіу. На этой жѳ почвѣ романтическихъ требованій развился его интересъ къ исторіи (couleur historique) и къ народной русской поэзіи. Большая группа лирическихъ и мелкихъ эпическихъ произведеній посвященій, изображенію русской природы ("Зимняя дорога", "Зима, что дѣлать намъ въ деревнѣ", "Зимнее утро", "Бѣсы", «Осень», "Опять на родинѣ"), сценамъ изъ русской простонародной жизни ("Утопленникъ", "Въ полѣ чистомъ серебрится", "Сказка о рыбакѣ и рыбкѣ"), событіямъ русской исторіи ("Пиръ Петра Великаго", "Опричникъ"). По прежнему интересовался Пушкинъ и народной пѣсней. Цѣлый рядъ "подражаній", имъ сочиненныхъ, указываетъ, до какой степени сроднился онъ съ народнымъ творчествомъ, его пріемами, духомъ и міросозерцаніемъ народа. Къ этимъ "подражаніямъ" относятся слѣдующія произведенія — "Кормомъ, стойлами, надзоромъ", "Начало сказки", ("Какъ весенней теплою порою", "Сватъ Иванъ, какъ пить мы станемъ", "Одинъ то былъ y отца, y матери единый сынъ", "Другъ мой милый, красно солнышко мое")… Извѣстный ученый этнографъ Вс. Миллеръ говоритъ: "яркимъ примѣромъ удивительнаго процесса полнаго усвоенія народнаго духа и склада являются два отрывка — подражанія народнымъ стихамъ, сохранившіяся въ рукописяхъ Пушкина — начало сказки о медвѣдицѣ и нѣсколько стиховъ о вылетѣ первой весенней пчелки. "Передъ нами, какъ будто, запись подлинной народной пѣсни, но, всматриваясь въ нее пристальнѣе, мы замѣчаемъ, что это попытка къ художественному воспроизведенію, руководимая замысломъ сохранить весь колоритъ народности, незлобивый юморъ, мѣткія характеристики, типическій стихъ, — попытка, дающая, какъ справедливо выразился Анненковъ, "впечатлѣніе деревенской пѣсни, пропѣтой великимъ мастеромъ". Сказка задумана изъ русскаго животнаго міра и начиваетъ разсказъ о событіи, случившемся въ лѣсномъ царствѣ — въ семьѣ медвѣдя-боярина. Нашъ бурый Мишка всегда пользовался народвой симпатіей и своими свойствами — неуклюжестью, лакомствомъ, человѣкоподобными позами — служилъ мишенью народному юмору. Въ сказкѣ Пушкина медвѣдь представленъ "бояриномъ лѣснымъ" въ моментъ горя: умерла y вего сударушка-медвѣдиха, и звѣри собираются къ нему выразить свое сочувствіе. Это предоставляетъ Пушкину возможность набросать краткія въ народномъ духѣ характеристики звѣрей: онъ зналъ, что "животный міръ, извѣстный русскому крестьянину — и звѣри, и рыбы, и даже насѣкомыя — даетъ обильную пищу его наблюдательности, вызываетъ въ его воображеніи сравненіе съ міромъ людей и возбуждаетъ тотъ благодушный юморъ, въ которомъ чувствуется симпатія ко всему живому. Онъ могъ знать извѣстную нынѣ во многихъ записяхъ "старинку о птицахъ и звѣряхъ, содержащую характеристику болѣе 30 представителей животнаго царства". "Въ сказкѣ о медвѣдицѣ мы видимъ скорѣе такое же художественное собраніе въ одинъ фокусъ народныхъ красокъ, запечатлѣвшихся въ богатой памяти поэта, какъ въ его знаменитомъ прологѣ къ "Руслану и Людмилѣ" — этомъ дивномъ калейдоскопѣ русскихъ сказочныхъ мотивовъ". Къ этому же періоду относятся обработки народныхъ сказокъ въ стихи: 1) о рыбакѣ и рыбкѣ, 2) о царѣ Салтанѣ, 3) о попѣ и работнпкѣ его Балдѣ 4) о мертвой царевнѣ и — 5) о золотомъ пѣтушкѣ. Кромѣ того, изъ записанныхъ имъ нѣсколькихъ сказокъ (вѣроятно, еще въ Михайловскій періодъ) онъ далъ Жуковскому свою запись "сказки о царѣ Берендеѣ" — и Далю "о Георгіи Храбромъ и сѣромъ волкѣ". Очевидно, Пушкинъ не только самъ интересовался, но старался веиманіе и другихъ привлечь къ народному творчеству. Вс. Миллеръ указываетъ на разнообразіе и оригиналъность стихотворныхъ размѣровъ, которыми пользовался Пушкинъ для своихъ «сказокъ»: напримѣръ, для сказки о Царѣ Салтанѣ онъ облюбовалъ совершенно особый размѣръ, которымъ раньше ничего не писалъ; причемъ трудно себѣ представить размѣръ, ближе соотвѣтствующій отрывистому слогу народныхъ сказокъ.[69] Въ "Сказкѣ о попѣ и его работникѣ Балдѣ" Пушкинъ удачно подражаетъ той рубленой, но снабженной риѳмами, прозѣ, которую мы читаемъ на сгаринныхъ лубочныхъ картинкахъ. Наконецъ, въ знаменитой сказкѣ: "О рыбакѣ и рыбкѣ" поэтъ отказывается отъ риѳмы и ведетъ разсказъ южно-славянскимъ стихомъ, съ которымъ познакомился онъ въ сербскихъ пѣсняхъ изъ сборника Караджича и которымъ вполнѣ соотвѣтствуетъ спокойному эпическому ходу повѣствованія. Не всѣ «сказки», обработанныя Пушкинымъ, чисто-русскаго происхожденія: такъ, "сказка о рыбакѣ и рыбкѣ", "сказка о мертвой царевнѣ" — сказки нѣмецкія по происхожденію. Нужно было знать и понимать русскую народную поэзію такъ, какъ Пушкинъ, чтобы изъ чужого-заимствованнаго создать чисто-русское и даже простонародное. То же онъ сдѣлалъ позднѣе и съ сюжетомъ, взятымъ изъ нѣмецкой сентиментальной оперы: "Das Donauweibchen", переработавъ его на русскій ладъ въ своей "Русалкѣ". Сближеніе съ творчествомъ и жизнью народа заставили Пушкина обратить особое вниманіе на свой, не только литературный, но и разговорный языкъ. Въ письмахъ его это сказалось лучше всего: съ каждымъ годомъ его рѣчь дѣлается проще, народнѣе: онъ, словно, щеголяетъ простонародными выраженіями, знаніемъ пословицъ… Къ этому онъ шелъ сознательно и упорно. "Сказка сказкой, однажды сказалъ онъ, a языкъ нашъ — самъ по себѣ, и ему нигдѣ нельзя дать этого русскаго раздолья, какъ въ сказкѣ. A вакъ это сдѣлать?… Надо бы сдѣлать, чтобы выучиться говорить по русски и не въ сказкѣ… Да нѣтъ трудно, нельзя еще! A что за роскошь, что за смыслъ, какой толкъ въ каждой поговоркѣ нашей! Что за золото! A не дается въ руки, нѣтъ!". Къ важнѣйшимъ Поэма «Полтава» явилась результатомъ интересовъ Пушквна къ Петру Великому и малороссійскимъ преданіямъ, съ которыми познакомился онъ во время пребыванія своего въ имѣніи Раевскихъ въ "Каменкѣ". Самъ Пушкинъ и его друзья большое художественное значеніе придавали этому произведенію, усматривая въ немъ много литературныхъ достоинствъ. Въ поэмѣ нѣтъ единства содержанія, — здѣсь развертываются двѣ темы: 1) любовь, связавшая Мазепу съ Маріей, и — 2) столкновеніе Петра съ Карломъ. Обѣ темы связаны только личностью Мазепы. Мазепа, въ отношеніяхъ къ Маріи и къ Петру, представленъ эгоистомъ, который ради своихъ личныхъ радостей и личнаго счастья, готовъ жертвовать другими. Въ этомъ отношеніи, и Марія, и Петръ оттѣняютъ собою этотъ эгоизмъ Мазепы, — Марія — своей самоотверженной любовью, Петръ — своимъ пониманіемъ общаго блага и неизмѣннымъ служеніемъ этому благу. И потомство расплатилось съ хищнымъ эгоизмомъ Мазепы, — его проклинаютъ въ церквахъ, тогда какъ трогательный образъ загубленной имъ дѣвушки сдѣлался предметомъ народныхъ пѣсенъ, a въ честь Петра воздвигся монументъ. Въ обрисовкѣ характера Мазепы Пушкинъ не пожалѣлъ мрачныхъ красокъ. "Однакожъ, какой отвратительный предметъ! — восклицаетъ онъ, всматриваясь въ образъ своего героя: ни одного добраго, благосклоннаго чувства! ни одной утѣшительной черты! Соблазнъ, вражда, измѣна, лукавство, малодушіе, свирѣпость!" У Пушкина это единственный образъ, для котораго поэтъ не нашелъ ни одной симпатичной черты. Объясняется это, быть можетъ, тѣмъ, что онъ долго не всматривался въ дуiу Мазепы, a написалъ ее подъ вліяніенъ «думъ» Рылѣева,[70] — тамъ Мазепа представленъ безпросвѣтнымъ злодѣемъ-титаномъ. И это увлекло Пушкина. "Сильные характеры и глубокая трагическая тѣнь, набросанныя на всѣ эти ужасы, — вотъ, что увлекло меня — говоритъ Пушкинъ. «Полтаву» написалъ я въ нѣсколько дней, далѣе не могъ бы ею заниматься и бросилъ бы все!" Послѣднія слова очень характерны, — они свидѣтельствуютъ о томъ, что долго въ героевъ «Полтавы» Пушкинъ не вдумывался, не изучалъ ихъ, что написаны они «порывомъ», вѣроятно, подъ вліяніемъ Рылѣева. Если бы поэтъ Повторяя характеристики, сдѣланныя Рылѣевымъ, Пушкинъ называетъ Мазепу «неукротимымъ», "старикомъ надменнымъ", "дерзкимъ хищникомъ", «губителемъ», "Іудой", "злодѣемъ", «скрытнымъ», съ душой «коварной», «мятежной», «ненасытной»… Слѣдуя за Рылѣевымъ, онъ разсказываетъ о "черныхъ думахъ" Мазепы, объ его "злой волѣ", объ "угрызеньяхъ его змѣиной совѣсти", объ его терзаньяхъ какой-то страшной пустотой, о томъ "кипучемъ ядѣ", который переполвяетъ его сердце. Въ описаніи наружности Мазепы Пушкинъ не щадитъ такихъ же красокъ: y Мазепы "блестящій", "впалый взоръ"; онъ «суровъ», "блѣденъ", «угрюмъ», онъ "молча скрежеталъ", y него "коварныя сѣдивы", онъ "сверкаетъ очами". Стремительность его неукротимаго духа и y Рылѣева, и y Пушкина выражается въ томъ, что Мазепа постоянно то «мчится», то «несется» на конѣ. Однимъ словомъ, въ лицѣ Мазепы Пушкинъ изобразилъ довольно шаблоннаго романтическаго злодѣя; только прекрасная сцена разговора его съ Маріей смягчаетъ этотъ напыщенный и неестественный образъ. Неизмѣримо выше, въ художественномъ отношеніи, обрисованъ образъ Петра, выношенный въ душѣ поэта, давно имъ любимый, имъ изученный и понятый… Чтобы обрисовать Петра, ему не пришлось обременять его образъ громкими эпитетами, — онъ нарисовалъ только два момента: въ его настроеніяхъ — 1) на полѣ полтавской битвы — и 2) пирующимъ послѣ побѣды. Въ первомъ случаѣ передъ нами замѣчательное описаніе внѣшняго облика императора. Это описаніе реально, правдиво, — и, въ то же время, оно полно божественной красоты. Десятки эпитетовъ, которыми Пушкинъ надѣлилъ Мазепу, желая представить его титаномъ зла, блѣднѣютъ передъ слѣдующими немногими строками: Въ этихъ словахъ Пушкину удалось представить Потра «полубогомъ», создать ему апоѳеозъ, не прибѣгая къ искусственвымъ романтическимъ эффектамъ. Другой моментъ въ настроеніяхъ Петра — ликованіе его по поводу побѣды: Это — торжество великаго человѣка, празднующаго не свою личную удачу, a новую эру въ историческихъ судьбахъ своего народа. Оттого такимъ величіемъ и спокойствіемъ полна его радость. Здѣсь нѣтъ мѣста мелкому тщеславію, эгоизму, злорадству. Оттого въ своемъ шатрѣ онъ угощаетъ не только своихъ вождей, но и чужихъ- Передъ этимъ величіемъ государя, постигшаго духъ своего народа и прозрѣвшаго его великія задачи, жалкими кажутся эгоистическое тщеславіе и честолюбіе Карла и Мазепы… И судьба покарала ихъ за то, что они служили, прежде всего, Они бѣгутъ, "поникнувъ головою", бѣгутъ навстрѣчу смерти и невѣдомымъ могиламъ въ чужомъ краю… Весь смыслъ поэмы раскрывается въ эпилогѣ: Такова судьба великихъ людей, которые въ исторіи преслѣдуютъ свои маленькія, личныя цѣли. Между тѣмъ- это награда отъ благодарнаго потомства великому слугѣ своего народа. Такимъ образомъ, «Полтава», какъ «Цыгане», какъ "Евгеній Онѣгинъ", какъ, отчасти, "Борисъ Годуновъ" — есть развѣнчиваніе «лвчности». Мы видѣли и въ жизни самого Пушкина это освобожденіе отъ эгоизма. Поэма «Полтава», имѣющая большіе недочеты въ "построеніи", отличается обиліемъ отдѣльныхъ сценъ и картинъ, написанныхъ геніально. Таковы, напримѣръ, сцены: разговоръ Мазепы съ Маріей, Орлика и Кочубея, появленіе сумасшедшей Маріи, описаніе украинской ночи и полтавской битвы. Какъ указано было, поэма отразила на себѣ — 1) давно зрѣвшій y Пушкина интересъ къ личности Петра — и 2) вліяніе «думъ» Рылѣева: въ нихъ Рылѣевъ раньше Пушкина началъ ходить вокругъ того художественнаго замысла, который воплощенъ "въ Полтавѣ": въ «думахъ» его выведены почти всѣ лица, которыя повторяются потомъ въ Полтавѣ; кромѣ того, нѣкоторыя отдѣльныя картины, даже стихи Рылѣева повторены въ "Полтавѣ" (черты характера Мазепы, картина привала утомленныхъ бѣглецовъ Карла и Мазепы, пророческія видѣнія Мазепы, анаѳематствованіе въ церкви, казнь Кочубея, появленіе Маріи, y Пушкина развившіяся въ цѣлыя картины, прощанье съ родной землей) — все это, заимствованное Пушкинымъ, имъ перерабатывается и достигаетъ высокой степени совершенства, — 3) многіе факты изъ жизни Мазепы взяты Пушкинымъ изъ его "жизнеописанія", приложеннаго къ "думѣ" Рылѣева — "Войнаровскій", и принадлежащаго перу Корниловича. Неоконченная поэма «Галубъ» интересна тѣмъ замысломъ, который положенъ въ ея основаніе. Въ семью дикаго Галуба возвращается сынъ его Тазитъ, отданный отцомъ на воспитаніе отшельнику, повидимому, тайному христіанину. Тазитъ, просвѣтленный свѣтомъ христіанства, тяготится суровой жизнью родного аула: онъ оторванъ отъ интересовъ своей дикой родни, онъ не понимаетъ идеаловъ отца, — не рѣшается онъ ограбить беззащитнаго купца-армянина, рабу отца онъ даетъ возможность убѣжать изъ неволи, изъ сожалѣнія не рѣшается мстить убійцѣ брата, приводя въ свое оправданіе, что: Отецъ прогоняетъ взъ дома Тазита, проклинаетъ его, считая сына недостойнымъ носить имя чеченца. Изъ сохранившагося въ бумагахъ Пушкина плана поэмы видно, что Тазитъ долженъ былъ отказаться не только отъ родного дома, но и отъ любимой дѣвушки; онъ сближается съ монахомъ, дѣлается миссіонеромъ. Отрывокъ этой поэмы отличается необыкновенными красотами: описаніе похоронъ горца поразительно своей простой красотой; суровый образъ старика-Галуба отличается цѣльностью и полнотой. Идея поэмы — великое культурное значеніе христіанства, свидѣтельствуетъ о томъ интересѣ, съ которымъ Пушкинъ относился къ исторіи христіанской религіи. О великомъ цивилизующемъ ея значеніи въ началѣ ХІХ-го столѣтія говорилось немало и на западѣ (Шатобріанъ "Le gênie de christianisme", Ламеннэ, Шеллингъ), и y насъ (напр., Чаадаевъ).[71] Въ поэмѣ "Мѣдный Всадникъ", какъ въ "Полтавѣ", опять ставится вопросъ о томъ, что выше — счастье личное, или благо государственное. Опять въ лицѣ Петра представленъ великій дѣятель, служившій только благу родины. Для его вѣщаго взора, провидящаго будущее, ясна была необходимость "въ Европу прорубить окно" и, "ставъ ногою твердою y моря", создать Петербургъ, колыбель новой исторической жизни. Великое дѣло Петра потребовало много жертвъ y совремевниковъ. Большинство этихъ жертвъ было неизбѣжно и необходимо, такъ какъ безъ нихъ никогда не можетъ обойтись ни одно великое событіе. Но и тогда, когда событіе еще только совершалось, и тогда, когда уже развертывались всѣ великіе положительные результаты его — могли обнаруживаться, рядомъ съ нимъ, такія отрицательныя частности этого событія, отъ которыхъ попутно страдали отдѣльныя личности. Эти страданія могли быть и безполезны для общаго блага! Но передъ необъятнымъ благомъ всего народа, въ глазахъ историка, мало цѣны имѣютъ эти случайныя несчастья, даже гибель отдѣльныхъ личностей. Это жестоко, но это неизбѣжно. Весь трагизмъ этой суровой безсмысленной необходимости прочувствованъ Пушкинымъ и выраженъ имъ въ его поэмѣ: "Мѣдный всадникъ". Мазепа въ "Полтавѣ" является эгоистомъ, приносящимъ все въ жертву своимъ суетнымъ желаніямъ, — онъ и погибаетъ вслѣдствіе этого. Герой поэмы "Мѣдный Всадникъ", мечтающій только о личномъ благополучіи, не насилуетъ ничьей жизни, не вторгается въ исторію, — онъ только дрожитъ надъ своимъ маленькимъ счастьемъ. Но судьбѣ было угодно погубить это счастье, — и онъ погибъ, какъ случайная жертва великаго дѣла Петра, — погибъ отъ наводненія, которымъ особенно подверженъ Петербургъ вслѣдствіе своего неудачнаго географическаго положенія. Передъ нами одна изъ «безсмысленностей» исторіи, одна изъ тѣхъ ненужныхъ, безполезныхъ капель крови, которыхъ много разбрызгано по пути ея медленнаго величаваго шествія. Неумолимая и желѣзная, она идетъ впередъ, незная состраданія, не считая своихъ жертвъ. И каждая такая жертва, особенно ненужная и безполезная, внушаетъ къ себѣ только безмѣрную жалость. Пушкинъ прочувствовалъ это и написалъ глубоко-трогательную исторію одной такой жертвы: наводненіе разбиваетъ мечты Евгенія, — его возлюбленная погибаетъ, и онъ сходитъ съ ума. Но Пушкинъ не ограничился этимъ: онъ къ этой грустной исторіи прибавилъ еще одну черту: жертва не сразу подчиняется судьбѣ,- она ропщетъ: во имя своихъ личныхъ, эгоистическхъ чувствъ, Евгеній дерзаетъ святотатственно порицать того Петра, который былъ, въ его глазахъ, главнымъ виновникомъ его несчастья. И этотъ жалкій вызовъ сумасшедшаго Евгенія, брошенный гиганту на бронзовомъ конѣ, лишаетъ несчастнаго значительной доли нашего сочувствія: безропотное страданіе внушаетъ къ себѣ неизмѣримо больше сочувствія. И жалкій муравей, возставшій противъ исполина, жестоко наказанъ, — всадникъ, съ разгнѣваннымъ ликомъ, на бронзовомъ конѣ, преслѣдуетъ его по пятамъ… Любопытно что Пушкинъ усложнилъ образъ Евгенія еще нѣсколькими чертами: передъ нами не только человѣкъ, потерявшій "по винѣ Петра" свое личное счастье, — онъ, кромѣ того, принципіальный врагъ Петра за то, что тотъ унизилъ своими реформами русское дворянство. Евгеній, по происхожденію, принадлежалъ къ захудалой дворянской фамиліи, считавшей въ прошломъ въ своихъ рядахъ немало славныхъ именъ. Петръ своею "табелью о рангахъ" далъ дорогу "новымъ людямъ", и привилегіи происхождевія потеряли свою цѣну. Въ любопытномъ отрывкѣ: "Родословная моего героя", относящемся къ поэмѣ, Пушкинъ прямо выражаетъ сожалѣніе по поводу постепеннаго паденія русской родовой, но обѣднѣвшей аристократіи. Самъ Пушкинъ принадлежалъ къ ней, самъ гордился своей генеалогіей, и тяготился униженнымъ состояніемъ своего рода. Отсюда, изъ этихъ настроеній, вышли нѣкоторыя произведенія его, въ которыхъ онъ высмѣиваетъ "высшій свѣтъ", въ значительной своей части состоящій изъ "новыхъ людей", выдвивувшихся только въ XVIII-омъ вѣкѣ. Но, кромѣ такихъ «сословныхъ» причинъ вражды Евгенія къ Петру, Пушкинъ представилъ его и еще націоналистомъ-славянофиломъ, который въ великомъ преобразователѣ усмотрѣлъ «насильника» надъ русской національностью. Собственно, въ дошедшемъ до васъ неоконченномъ текстѣ поэмы нѣтъ указанія на это «славянофильство» Евгенія, но кн. Вяземскій, въ чтеніи самого Пушкина, слышалъ монологъ Евгенія (въ 30 стиховъ), въ которомъ осуждался Петръ за его крайнее западничество и энергически звучала ненависть къ европейской цивилизаціи. Во всякомъ случаѣ, въ художественномъ отношеніи, поэма проиграла бы, если бы Пушкинъ подчеркнулъ сословную вражду Евгенія къ Петру и включилъ бы еще его славянофильство: ослабился бы трагизмъ судьбы Евгенія и померкла бы основная идея поэмы. Петръ Великій, какъ въ "Полтавѣ", представлевъ «полубогомъ»: его самого въ поэмѣ нѣтъ, но онъ присутствуетъ, какъ воспоминаніе, какъ ясный историческій образъ, связанный съ Невой и Петербургомъ. Черезъ сто лѣтъ онъ присутствуетъ здѣсь-же въ видѣ мѣднаго исполина: И затѣмъ, этотъ же бронзовый гигантъ, въ видѣ ужаснаго призрака, чтобы покарать дерзкаго пигмея-Евгенія за его эгоизмъ и мелкую злобу, несется за нимъ ночью по улицамъ столицы. Поэма богата прекрасными картинами — къ такимъ надо отнести, напримѣръ, картину Невы до основанія Петербурга и Неву при Пушкинѣ, описаніе наводненія… Написана поэма подъ впечатлѣніемъ тѣхъ разсказовъ, которые услышалъ Пушкинъ отъ очевидцевъ наводненія, и вычиталъ въ тогдашнихъ журналахъ и газетахъ. Картина Невы до основанія Петербурга заимствована изъ сочиненія Батюшкова; "Прогулка въ академію художествъ". Образъ оживленной статуи Петра, говорятъ, взятъ Пушкинымъ изъ ходячаго тогда разсказа о снѣ кн. Голицына: въ 1812-омъ году ему привидѣлось, будто статуя Петра скакала по улицамъ Петербурга и имѣла бесѣду съ императоромъ Александромъ. Всѣ эти три разобранныя поэмы неизмѣримо богаче, въ идейномъ отношеніи раннихъ юношескихъ поэмъ, — тамъ интересъ автора сосредоточенъ на характерѣ героевъ, на описаніяхъ своеобразной природы юга, — здѣсь все вниманіе устремлено на выясненіи глубокихъ историческихъ идей: поэта интересуетъ великая культурная цивилизующая роль христіанства ("Галубъ"), его захватываетъ вопросъ о моральныхъ обязанностяхъ личности въ исторіи ("Полтава"), объ ирраціональномъ элементѣ въ исторіи, выражающемся въ безполезности случайныхъ жертвъ. ("Мѣдный Всадникъ"). Историческія повѣсти Пушкина: "Арапъ Петра Великаго" и "Капитанская дочка" — обѣ вышли изъ историческихъ интересовъ Пушкина къ Петру и Пугачеву. Какъ извѣстно, онъ занимался въ архивахъ сначала исторіей Петра, потомъ перешелъ къ Пугачеву. Результатомъ его увлеченія исторической работои была "Исторія Пугачевскаго бунта", двѣ названныя повѣсти и, отчасти, такія произведенія, какъ «Полтава», "Мѣдный Всадникъ", "Пиръ Петра Великаго". Историческія повѣсти Пушкина отразили на себѣ вліяніе, популярныхъ тогда y насъ, романовъ Вальтеръ Скотта. Но это вліяніе сводилось только къ тому, что, слѣдуя за англійскимъ писателемъ, Пушкинъ испробовалъ свои силы надъ новымъ для него литературнымъ жанромъ — "историческимъ романомъ". Въ манерѣ письма онъ остался самостоятельнымъ и въ своихъ двухъ опытахъ явилъ образцы Н. А. Котляревскій говоритъ о повѣстяхъ Пушкина слѣдующее: "Оба памятника стоятъ совершенно одиноко въ нашей литературѣ тѣхъ годовъ. Мы не найдемъ имъ предшественниковъ ни y насъ въ Россіи, ни даже на Западѣ. Все, что до Пушкина писано въ этомъ родѣ на русскомъ языкѣ, ничтожно и не возвышается надъ уровнемъ литературной посредственности: все, что писано на Западѣ — при всѣхъ красотахъ выполненія — не достигаетъ той художественной простоты, той ясности въ замыслѣ и той жизненной правдивости въ рѣчахъ и поступкахъ дѣйствующихъ лицъ, которая такъ поражаетъ васъ въ историческихь романахъ Пушкина… Не сравнимъ мы съ ними ни сентиментальныхъ нѣмецкихъ романовъ Лафонтена, или Мейснера, въ которыхъ много чувствительности и мало правды, ни французскихъ романовъ типа Гюго, Виньи, или Дюма — геніально-колоритныхъ и патетическихъ, но всегда сбивающихся на сказку, ни, наковец, романовъ англійскихъ — даже такихъ, какъ романы Вальтеръ Скотта, или Бульвера, въ которыхъ воображенія неизмѣримо больше, чѣмъ въ Пушкинскихъ разсказахъ, но въ которыхъ, опять-таки, нѣтъ и психологической правды въ душевныхъ движеніяхъ, настолько сильной, чтобъ обратить историческую личность въ нашего собесѣдника и насъ — въ его современниковъ. A именно всѣми этими качествами и блещутъ историческія повѣсти Пушкина… Прошедшее становится для насъ дѣйствительностью, и, почти безъ усилія фантазіи, мы начинаемъ себя чувствовать людьми иного вѣка, потому что видимъ предъ собой живыхъ людей и живую обстановку, въ которыхъ соблюдены всѣ условія реальной дѣйствительности. Пушкинъ обладалъ этимъ даромъ заставлять читателя жить прошлою жизнью, и только одинъ изъ всѣхъ нашихъ писателеи имѣлъ эту власть надъ временемъ, пока "Война и Миръ" не указала намъ въ лицѣ графа Л. Толстого его законнаго наслѣдника". Итакъ, русская историческая повѣсть до Пушкина была сентиментальная, или романтическая. Къ этимъ двумъ основнымъ настроеніямъ въ началѣ XIX в. стали примѣшивать элементъ Въ повѣсти "Арапъ Петра Великаго" Пушкинъ обрисовалъ просто и правдиво русское общество петровскаго времени. На фонѣ широко-нарисованной картины тогдашнихъ нравовъ и обычаевъ высшаго свѣта, онъ нарисовалъ типы людей стариннаго склада, враждебно настроенныхъ къ нововведеніямъ Петра (бояринъ Ржевскій) — и типы людей, въ той или другой мѣрѣ, усвоившихъ новые взгляды (Ибрагимъ, Корсаковъ). Не безъ юмора, но безъ всякой карикатурности, нарисовалъ Пушкинъ въ своей повѣсти рядъ характерныхъ сценокъ изъ тогдашней жизни (семейный бытъ русской знати, придворная ассамблея и т. д.). Центральное мѣсто въ повѣсти занимаетъ Петръ Великій, представленный въ обстановкѣ частной, интимной жизни. Пушкинъ представилъ его благожелательнымъ по отношенію къ своему крестнику арапу-Ибрагиму, изобразилъ благодушнымъ хозяиномъ на придворномъ балу, сердечнымъ, простымъ и грубоватымъ въ обращеніи. Такимъ образомъ, идеализаціи въ обрисовкѣ его Пушкинъ себѣ не позволилъ, — нарисовалъ его просто и правдиво. Гораздо блѣднѣе вышелъ y Пушкина арапъ-Ибрагимъ, который, судя по заглавію повѣсти, долженъ былъ занимать здѣсь первое мѣсто. Онъ представленъ сначала въ кругу парижской аристократіи, любовникомъ свѣтской дамы; затѣмъ онъ возвращается въ Россію и, по желанію Петра, дѣлается женихомъ Ржевской. Повѣсть осталась неоконченной, и потому характеръ главнаго героя остался непрояснившимся: намѣчевы лишь вскользь простота и благородство его души, способность къ сильной страсти, но, въ то же время, ничѣмъ не доказана сила его воли, — слишкомъ легко подчиняется онъ Петру. Повидимому, въ Ибрагимѣ Пушкинъ хотѣлъ представить человѣка, преданнаго Петру "безъ лести", рядового сотрудвика и исполнителя его воли, который, "не мудрствуя лукаво", повинуясь долгу и личной привязанности, идетъ вслѣдъ за нимъ. За эту простоту, трудолюбіе и исполнительность Петръ, повидимому, и любилъ своего арапа. Если разобранная повѣсть вышла изъ интересовъ Пушкина къ Петру и къ его эпохѣ, то "Капитанская Дочка" есть результатъ его увлеченія «пугачевщиной». Созданію повѣсти предшествовали архивныя занятія поэта, выпускъ въ свѣтъ капитальнаго историческаго изслѣдованія "Исторія пугачевскаго бунта" и поѣздка въ Оренбургскій край — въ тѣ мѣста, гдѣ развернулась одна изъ самыхъ кровавыхъ страницъ русской исторіи. Исходя изъ центральнаго пункта своей работы — «пугачевщины», Пушкинъ въ своей повѣсти до такой степени расширилъ предѣлы своей картины, что бунтъ Пугачева явился только эпизодомъ на фонѣ свободно и широко-нарисованной русской жизни ХѴIII-го вѣка — той провинціальной, которая мирно текла въ тогдашнихъ "дворянскихъ гнѣздахъ", и на окрайнахъ русской земли, въ захолустныхъ "фортеціяхъ" Оренбургскаго края. Мимоходомъ рисуетъ поэтъ уголокъ придворной жизни и военной среды. Онъ выводитъ много лицъ, самыхъ разнообразныхъ, но всегда характерныхъ и исторически-вѣрныхъ: передъ нами, кромѣ главныхъ героевъ, выведены и русскіе помѣщики-дворяне, и гарнизонные офицеры, и бунтующіе крестьяне, и мятежные казаки, и Пугачевъ, и императрица Екатерина, и незабвенный Савельичъ, мелькаютъ и мастерски-очерченные типы француза Бопре, оренбургскаго коменданта Рейндорна, армейскаго кавалериста Зурина и многихъ другихъ. Вся эта масса лицъ и событій, крупныхъ и мелкихъ, трагическихъ и комическихъ, включена въ рамки "семейной хроники". Петръ Андреевичъ Гриневъ, герой романа, словно въ назиданіе своимъ дѣтямъ, просто и безхитростно повѣствуетъ имъ исторію своей жизни, воспитанія, службы, женитьбы… Тонъ этого повѣствованія выдержанъ Пушкинымъ отъ начала до конца, — онъ умѣло скрываетъ себя за своимъ героемъ, и, благодаря этому, въ результатѣ, создаетъ произведеніе, объективное въ высшей степени. Въ первой главѣ романа представлена жизнь въ "дворянскомъ гнѣздѣ" конца XVIII-го вѣка, характеризуется та обстановка, та среда, которая тогда воспитывала рядовыхъ служилыхъ дворянъ, на своихъ плечахъ вынесшихъ всю русскую исторію ХѴІII-го столѣтія. Вся эта глава разсказана съ легкою примѣсью юмора, — Гриневъ вспоминаетъ свое дѣтство, нѣсколько подсмѣиваясь надъ собой и надъ своимъ воспитаніемъ, но, въ то же время, эта первая глава проникнута сочувствіемъ и любовью къ изображаемому въ ней быту. Вторая глава изображаетъ первыя впечатлѣнія того края, съ которымъ судьба связала молодого Гринева. Картина бурана въ степи, встрѣча съ таинственнымъ вожатымъ и пророческій сонъ Гринева являются прелюдіей съ тѣмъ впечатлѣніямъ, которыя здѣсь его ожидали. "Сонъ Гринева имѣлъ значеніе эпизода, прекрасно дополняющаго картину бурана и сцену перваго появленія Пугачева, который сливался въ представленіи молодого Гринева, вмѣстѣ съ вьюгой и ея мглой, въ одно своеобразное и стихійно-грозное цѣлое" (Черняевъ). Сцена въ корчмѣ, споръ Савельича изъ-за тулупа и денегъ, встрѣча героя съ недалекимъ оренбургскимъ губернаторомъ Рейнсдорпомъ — сцены, проникнутыя истиннымъ комизмомъ. Обликъ Пугачева, хотя и мелькомъ начерченный въ этой главѣ, врѣзывается въ память читателя. Третья глава знакомитъ насъ съ жизнью Бѣлогорской крѣпости, съ семьей коменданта крѣпости — съ его женой и дочерью. Жизнь здѣсь отличается комичною патріархальностью. Всѣми несложныни дѣлами крѣпости правитъ жена коменданта, — она налагаетъ дисциплинарныя наказанія. Самъ капитанъ Мироновъ, предоставивъ административныя и хозяйственныя хлопоты энергичной супругѣ, занимается спеціально-военнымъ дѣломъ — обученіемъ строю старыхъ инвалидовъ, составляющихъ весь гарнизонъ "фортеціи". Четвертая и шестая главы представляютъ собою узелъ романа: молодой Гриневъ сближается съ Машей Мироновой; ихъ взаимная любовь вызываетъ ревность и зависть Швабрина. Между нимъ, и Гриневымъ, на этой почвѣ, разыгрывается ссора, кончающаяся дуэлью. Поправившись отъ ранъ, молодой Гриневъ сватается къ Машѣ, получаетъ согласіе, но отецъ его, согласія на его бракъ не даетъ. Въ этой главѣ вполнѣ опредѣляются всѣ главные герои повѣсти, раскрывается горячій и благородный нравъ Гринева, обрисовывается простая, возвышенная и любящая натура Маріи Ивановны; тѣмъ отвратительнѣе, представляется эгоизмъ Швабрина. Здѣсь же, въ этой главѣ, дорисовываются другія второстепенныя лица романа: жена Миронова, Савельичъ, Иванъ Игнатьевичъ. Слѣдующія, съ шестой по тринадцатую, главы посвящены "пугачевщинѣ", и во всѣхъ этихъ главахъ фигурируетъ Пугачевъ: онъ представленъ въ роли «императора», обрекающаго на казнь "государевыхъ ослушниковъ", и въ пьяномъ обществѣ "енараловъ"-сообщниковъ, и въ качествѣ защитника несчастной Маши, и въ роли великодушнаго, признательнаго покровителя Гринева… Въ этихъ главахъ развертывается все содержаніе повѣсти; здѣсь сосредоточены всѣ главныя событія жизни Гринева и Маши Мироновой. Послѣдняя четырвадцатая глава содержитъ въ себѣ развязку романа: судъ надъ Гриневымъ, жизнь Маши въ имѣніи Гриневыхъ, поѣздка ея въ Петербургъ; перенесеніе дѣйствіе изъ захолустной деревенской жизни въ обстановку дворцоваго величія съ императрицей Екатериной въ центрѣ, является величественнымъ аккордомъ, заключающимъ исторію героическихъ страданій героевъ романа. Скромные, малозамѣтные герои повѣсти получаютъ отъ судьбы все заслуженное ими счастье, и высокимъ духомъ примиренія съ жизнью вѣетъ отъ ихъ простой, правдивой исторіи. Старикъ Гриневъ обрисованъ удивительно мастерски: "Это — яркій представитель лучшей части нашего помѣстнаго дворянства, организованнаго и воспитаннаго Петромъ Великимъ въ суровой школѣ военныхъ походовъ и иныхъ "несносныхъ трудовъ и жертвъ, которыми строилась и крѣпла имперія". (Черняевъ). Онъ — слуга отечеству и государю, — эту службу онъ понимаетъ, какъ свой дворянскій долгъ, и въ такомъ духѣ воспитываетъ онъ сына. Человѣкъ самостоятельный, даже упрямый, честный и негибкій въ жизни, онъ не ужился на военной службѣ, вышелъ рано въ отставку и повелъ замкнутую жизнь въ своей деревушкѣ. Дѣйствіе романа застаетъ его уже пожилымъ человѣкомъ, лѣтъ за шестьдесятъ, но сохранившимъ всю бодрость духа, всю ясность ума. Человѣкъ, нѣсколько суровый, даже деспотическій, онъ, въ то же время, былъ справедливымъ и сдержаннымъ. Къ женѣ, сыну и къ крѣпостнымъ относится онъ съ той патріархальной и «разумной» строгостью, которую рекомендовалъ русскимъ людямъ «Домострой», — но его и любили, и уважали. Пушкинъ подчеркиваетъ наличность въ его душѣ значительной доли «аристократизма»: къ крестьянамъ относится онъ, какъ «баринъ», — родословною своей гордится. Эта гордость дворянина, традиціей котораго, изъ вѣка въ вѣкъ, была «служба» родной землѣ, воспитала въ немъ сознаніе долга передъ родиной и государемъ. Отправляя сына на службу, даетъ онъ ему характерный совѣтъ: "служи вѣрно, кому присягаешь; на службу не напрашивайся, отъ службы не отказывайся; не гоняйся за лаской начальника; береги платье съ нова, a честь съ молоду!".[72] Вотъ почему слухъ объ измѣнѣ сына поражаетъ его больнѣе, чѣмъ поразила бы вѣсть объ его смерти. "Честь — главный двигатель всѣхъ чувствъ и поступковъ Гринева. Руководствуясь всегда и во всемъ честью, онъ умѣлъ цѣнить ее и въ другихъ. Исповѣдуя культъ чести, какъ вѣрности служебному и сословномy долгу, старый Гриневъ невольно и безсознательно привилъ этотъ культъ своему сыну и тѣмъ самымъ спасъ его отъ паденія и ошибокъ въ Бѣлогорской крѣпости и при столкновеніи съ Пугачевымъ. Старикъ, несмотря на свою суровость, отличался и своеобразной добротой. Это видно изъ отношеній его къ Машѣ, которую онъ, несмотря на предубѣжденіе, пріютилъ y себя. Молодой Гриневъ — "плоть отъ плоти и кость отъ кости своего отца". (Черняевъ). Онъ представляетъ собой типъ, во многихъ отношеніяхъ напоминающій своего отца: только суровость старика смѣняется y него мягкостью сердца, даже чувствительностью… На нашихъ глазахъ, въ два года выростаетъ онъ изъ ребенка, пускающаго змѣя и поѣдающаго пѣнки съ варенья — въ самостоятельнаго человѣка, съ достоинствомъ выходящаго изъ затрудненій очень опасныхъ. "Гриневъ былъ однимъ изъ благороднѣйшихъ представителей дворянства второй половины XVIII вѣка. Какъ и всѣ люди его поколѣнія, онъ началъ жить очень рано и достигъ умственной и нравственной зрѣлости въ такіе годы, когда люди нашего времени смотрятъ на себя, какъ на школьниковъ" (Черняевъ). Любопытна характеристика Гринева, сдѣланная проф. Ключевскимъ: "Среди образовъ XVIII в. не могъ Пушкинъ не отмѣтить «недоросля», и отмѣтилъ его безпристрастнѣе и правдивѣе Фонвизина. У послѣдняго Митрофанъ сбивается на каррикатуру, обращается въ комическій анекдотъ. Въ исторической дѣйствительности недоросль — не каррикатура и не акекдотъ, a самое простое и вседневное явленіе, къ тому же нелишенное довольно почтенныхъ качествъ. Это — самый обыкновенный, нормальный русскій дворянинъ средней руки. Высшее дворянство находило себѣ пріютъ въ гвардіи, y которой была своя политическая исторія въ XVIII в., впрочемъ, болѣе шумная, чѣмъ плодотворная. Скромнѣе была судьба нашихъ Митрофановъ. Они всегда учились понемногу, — сквозь слезы при Петрѣ I, — со скукой при Екатеринѣ II, не дѣлали правительствъ, но рѣшительно сдѣлали нашу военную исторію ХѴIII в. Это — армейскіе офицеры, которые протоптали славный путь отъ Кунерсдорфа до Рымника и до Нови. Они, съ русскими солдатами, вынесли на своихъ плечахъ дорогіе лавры Миниховъ, Румянцевыхъ и Суворовыхъ. Пушкинъ отмѣтилъ два вида недоросля, или, точнѣе, два момента его исторіи: одинъ является въ Петрѣ Андреевичѣ Гриневѣ, невольномъ пріятелѣ Пугачева, другой — въ наивномъ беллетристѣ и лѣтописцѣ села Горохина — Иванѣ Петровичѣ Бѣлкинѣ". Отъ отца унаслѣдовалъ Грвневъ взглядъ на смыслъ своей жизни, на свои обязанности, — отъ матери — мягкость ея сердца. Жизнь помогла развиться этимъ добрымъ задаткамъ, полученнымъ еще изъ вліяній родной семьи. Благодаря стараньямъ отца, онъ пріобрѣлъ дома кое-какія свѣдѣнія, и скудный запасъ ихъ онъ пополнялъ охотно, — это была одна изъ причинъ его скораго сближенія съ Швабринымъ, который покорилъ его своею образованностью и начитанностью. Рано обнаруживаетъ онъ умѣніе жить своимъ умомъ; онъ дѣлалъ промахи, но не совершилъ ничего постыднаго. Обыгранный не совсѣмъ чисто Зуринымъ, онъ съ негодованіемъ отвергаетъ предложеніе Савельича "не платить проигрыша", — и это негодованіе обнаруживаетъ въ юношѣ, только что вырвавшемся изъ-подъ родительской опеки, тонкость чувства чести. Онъ довѣрчивъ и наивенъ, но мужества y него — не заниматьстать, — исторія со Швабринымъ это доказала. Чистота его юношескаго сердца, его отзывчивость на все хорошее, простота и благородство души, завоевали ему любовь Маши Мироновой, золотое сердце которой было скрыто ея скромностью, смиреніемъ, ея провинціальною застѣнчивостью, даже дикостью. Его юное благородство, храбрость и искренность покоряютъ ему даже жесткое сердце Пугачева, — Гриневъ становится въ человѣческія отношенія къ нему, и, только благодаря этому, притаившіеся въ душѣ Пугачева добрые инстинкты открываются. Поэтъ сумѣлъ своего «простого» героя и нарисовать «просто» — онъ не идеализировалъ его, не придавалъ ему красивыхъ позъ и не вложилъ ему въ уста патетическихъ рѣчей. Гриневъ ничего «романтическаго» въ себѣ не имѣетъ, — это образъ, написаный кистью Во главѣ, посвященной характеристикѣ Мироновыхъ, Пушкинъ эпиграфомъ беретъ фразу изъ «Недоросля»: "старинные люди, мой батюшка", — опредѣляя этимъ, что Мироновы живутъ въ кругу старозавѣтныхъ традицій, что даже Гриневы стоятъ гораздо ближе ихъ къ новшествамъ культурной жизни. Гриневы — представители захудалаго, но родовитаго дворянства, Мироновы — бѣдные, служилые люди, попавшіе въ дворяне, благодаря петровской табели о рангахъ. Старикъ Мироновъ сорокъ лѣтъ тянетъ солдатскую лямку; онъ участвовалъ во многихъ походахъ — и противъ пруссаковъ (семилѣтняя война), и противъ турокъ. Онъ плохо знаетъ военные артикулы и, несмотря на всю любовь свою къ военному дѣлу, не можетъ своихъ инвалидовъ научить различать правую ногу отъ лѣвой; онъ не знаетъ и законовъ военныхъ, — всѣмъ въ "крѣпости" распоряжается его властолюбивая супруга, которая даже въ засѣданіи "военнаго совѣта" принимаетъ горячее участіе. Но изъ своей многотрудной жизни онъ вынесъ спокойное мужество, вѣрность солдатскому долгу и равнодушіе къ смерти. Въ послѣднія минуты своей жизни онъ явилъ примѣръ истиннаго героизма и выказалъ всю красоту своей безхитростной и кроткой, а, вмѣстѣ съ тѣмъ, и мужественной, благородной души". (Черняевъ). Рѣшившись на борьбу съ Пугачевымъ, онъ зналъ, что идетъ на смерть, — и участь семьи не останавливаетъ его: онъ просто прощается съ подругой жизни, просто благословляетъ дочь. "Въ его послѣднихъ словахъ къ дочери сказывается вся сила его вѣры и вся искренность его безхитростной, простой, чисторусской морали: "Ну, Маша, молись Богу, будь счастлива. Онъ тебя не оставитъ. Коли найдется добрый человѣкъ — дай вамъ Богъ, любовь да совѣтъ. Живите такъ, какъ жили мы съ Василисой Егоровной". Къ солдатамъ своимъ онъ обращается съ рѣчью простой, чуждой аффектаціи: "что же вы, дѣтушки, стоите? умирать, такъ умирать — дѣло служнвое!". Въ немъ много комизма, но въ тѣхъ случаяхъ, въ которыхъ обнаруживается его величавое, чуждое всякой театральности чисто-русское мужество, онъ вселяетъ къ себѣ глубокое уваженіе, и вы преклоняетесь передъ нимъ, какъ передъ истиннымъ героемъ, ни мало не уступающимъ тѣмъ героямъ древней Греціи и древняго Рима, которымъ мы привыкли удивляться со школьной скамьи. (Тамъ же). Иванъ Кузьмичъ — изъ разряда тѣхъ смирныхъ, незамѣтныхъ героевъ, которыми такъ интересовался Л. Толстой въ своихъ "Севастопольскихъ разсказахъ" и въ "Войнѣ и Мирѣ".[73] Рядомъ съ Мироновымъ стоитъ близкій ему по духу Иванъ Игнатьевичъ. Въ этомъ кривомъ поручикѣ-старикѣ еще больше комизиа, чѣмъ въ его начальникѣ,- онъ еще простодушнѣе, еще безхитростнѣе капитана Миронова, но y него такое-же мужественное сердце и довольно здраваго смысла. И Швабринъ, и даже Гриневъ не прочь посмѣяться надъ этимъ смѣшнымъ старикомъ, который безропотно исполняетъ всѣ приказанія капитанши — помогаетъ ей мотать нитки, по ея приказанію, нанизываетъ грибы для сушенія. Ho y него оказывается свои взгляды на жизнь и смерть… Онъ, напримѣръ, чуждъ предразсудковъ "культурнаго общества" и на дуэль смотритъ съ чисто-народной точки зрѣнія. Когда Гриневъ его пригласилъ быть секундантомъ онъ сказалъ: "помилуйте, Петръ Андревчъ. Что это вы затѣяли! Вы съ Алексѣемъ Иванычемъ побранились! Велика бѣда! Брань на вороту не виснетъ! Онъ васъ побранилъ, a вы его выругайте; онъ васъ — въ рыло, a вы его въ ухо, въ другое, въ третье — и разойдитесь; a мы ужъ васъ помиримъ. A то, доброе-ли дѣло заколоть своего ближняго, смѣю спросвть? И добро бы ужъ закололи вы его: Богъ съ нимъ, съ Алексѣемъ Иванычемъ, я и самъ до него не охотникъ. Ну, a если онъ васъ просверлитъ? На что это будетъ похоже? Кто будетъ въ дуракахъ, смѣю спростть?" Онъ осуждаетъ дуэль и съ точки зрѣнія христіанской, и съ точки зрѣнія здраваго смысла. Для него это только грѣхъ и нелѣпость, — «рыцарства» въ поединкѣ онъ не понимаетъ и даже, вопреки начальнымъ требованіямъ "приличія", не считаетъ нужнымъ скрывать ввѣренную ему тайну. Умираетъ онъ такъ же просто, повторяя передъ Пугачевымъ слова своего единственнаго авторитета въ жизни — капитана Миронова. Въ эти слова онъ вноситъ только свое добродушіе, сказавъ самозванцу: "ты, Характервой парой къ Ивану Кузмичу была его жена Василиса Егоровна. Эта словоохотлвиая, прямодушная женщина отличалась властнымъ характеромъ; передъ ней пассовалъ ея, обстрѣлянный въ бояхъ, супругъ, — но, относясь къ нему немного свысока, она умѣла уважать въ немъ честнаго друга и честнаго воина. Она до такой степени сжилась съ нимъ, что жизнь y нихъ была общая. "Мы ужъ сорокъ лѣтъ на службѣ", — говоритъ она о мужѣ. Всѣ дѣла мужа поэтому считаетъ она въ одинаковой степени своими. Она обладаетъ мужественнымъ характеромъ и на военномъ совѣтѣ является рѣшительной сторонницей сопротивленія Пугачеву. Она была настоящимъ другомъ своему мужу и въ могилу не хочетъ отпускать его одного. Поэтому она отказывается спасаться бѣгствомъ изъ крѣпости: "нечего мнѣ подъ старость лѣтъ разставаться съ тобой да искать одинокой могилы на чужой сторонѣ,- вмѣстѣ жить, вмѣстѣ и умирать!" — говоритъ она. "Она была необразована и, по внѣшности, нѣсколько грубовата, но въ ея душѣ таился неисчерпаемый родникъ любви, соединенный съ отвагой и выносливостью человѣка, закаленнаго въ опасностяхъ и трудахъ боевой и походной жизни. Василиса Егоровна — такой же свѣтлый и привлекательный типъ стараго вѣка, какъ Иванъ Кузмичъ, Иванъ Игнатьевичъ, Савельичъ и старикъ Гриневъ съ женою (Черняевъ). Марія Ивановна подстать Грнневу, — не сразу увидишь черты великой души и великаго сердца въ этой простой и незамѣтной дѣвушкѣ. И постигаютъ ее сразу или люди-сердцевѣдцы, какой представлена въ романѣ императрица Екатерина, или инстиктивно чуютъ величіе ея души людн безхитростные: Савельичъ называлъ ее "ангеломъ Божьимъ". Образованія она не получила никакого, — бѣдность не позволила родителямъ ея дать ей ни свѣтскаго лоска, ни блестящаго воспитанія: "они окружили ее атмосферой честной бѣдности и несложныхъ, но возвышенныхъ и твердыхъ взглядовъ на жизнь и людей"… Подобно многимъ русскимъ дѣвушкамъ древней Руси, она все воспитаніе получила въ религіи, да въ семьѣ. "Церковь сдѣлала ее христіанкой въ истинномъ смыслѣ этого слова; отчій домъ поддерживалъ и укрѣпилъ въ ней то настроеніе, которое она вынесла оттуда и прочно привилъ къ ней несложные, но добрые навыки и убѣжденія, на которыхъ держалась старинная Русь". Впечатлительная и женственная, она отличается чуткостью сердца и тонкимъ, какимъ-то, смиреннымъ самолюбіемъ. Но, роняя тихія слезы самолюбія во время беззастѣнчиваго разговора матери объ ея бѣдности, падая въ обморокъ отъ шума битвы и при видѣ Пугачева она могла быть рѣшительна и смѣла въ своихъ поступкахъ: никакія мученія не заставляютъ ее подчиниться волѣ Швабрина: безъ колебанія идетъ она въ трудный путь, — ходатайствовать передъ императрицей за своего ни въ чемъ неповиннаго жениха. Замкнутая въ себѣ и скрытная, она жила внутренней жизнью и, мало говоря, не выдѣляясь изъ массы людей, сумѣла выработать въ себѣ знаніе людей и научилась въ нихъ разбираться (отношеніе ея къ Швабрину). Рисоваться она не умѣла, всякая аффектація ей чужда. Искренняя и простая, она не любитъ выставлять на показъ своихъ чувствъ. Даже прощалась она съ могилами родителей одна, чтобы дорогой ей человѣкъ не былъ свидѣтелемъ ея горя. Насколько сильны надъ ней древне-русскія воззрѣнія на жизнь, видно, хотя-бы, изъ того, что, узнавъ о нежеланіи родителей Гринева прислать ему благословеніе на свадьбу, она готова подчиниться волѣ Божьей и отказывается отъ мечты соединить свою сиротскую долю съ судьбой дорогого ей человѣка. "Нѣтъ, Петръ Андреичъ, говоритъ она, я не выйду за тебя безъ благословенія твоихъ родителей. Безъ ихъ благословенія не будетъ тебѣ счастья. Покоримся волѣ Божьей. Коли найдешь себѣ суженую, коли полюбишь другую — Богъ съ тобою, Петръ Андреичъ, a я за васъ обоихъ буду Богу молиться!". Великодушная безъ мѣры, дѣвушка готова молиться зa будущую супругу дорогого ей человѣка; она думаетъ только объ его счастье; "безъ ихъ благословенія не будетъ Образъ Маши Мироновой гораздо полнѣе и чище образа Татьяны Лариной. Кроткое лицо Марьи Ивановны окружено ореоломъ чистоты и поэзіи и, даже можно сказать, святости. Марья Ивановна, съ гораздо большимъ основаніемъ, чѣмъ Татьяна, можетъ быть названа идеаломъ русской женщины, ибо въ ея натурѣ, въ ея стремленіяхъ, и во всемъ складѣ ея ума и характера не было ничего нерусскаго, вычитаннаго изъ иностранныхъ книгъ и, вообще, навѣяннаго иноземными вліяніями. Всѣми своими помыслами и влеченіями Марья Ивановна связана съ русскимъ бытомъ Только талантъ такого реалиста-художника, какъ Пушкинъ, спасъ образъ героини, этого "ангела во плоти" — отъ фальши. Онъ такъ прикрѣпилъ ее къ землѣ, къ средѣ, къ эпохѣ, что эта идеальная героиня спасена была отъ той идеализаціи, которая многихъ героевъ стараго, до-пушкинскаго романа, обратила въ какихъ-то манекеновъ, живущихъ по правиламъ прописной морали. Удивительное мастерство обнаружилъ Пушкинъ и въ обрисовкѣ Пугачева. Въ пору романтизма, когда писатели особенно дорожили риторикой и эффектами, Пушкинъ сумѣлъ въ Пугачевѣ понять и нарисовать не мелодраматическаго героя — а, просто, человѣка, съ человѣческими слабостями и достоинствами. Пугачевъ, въ его толкованьи, тѣмъ интереснѣе для насъ, что къ обрисовкѣ его души Пушкинъ приготовился долголѣтнимъ изученіемъ историческихъ матеріаловъ, записокъ и устныхъ преданій. Такимъ образомъ, въ характеристикѣ самозванца сказался не только поэтъ-художникъ, инстинктомъ прозрѣвающій человѣческую душу, но и добросовѣстный ученый-историкъ. Благодаря такому соединенію точекъ зрѣнія, образъ Пугачева получился полный: Пушкинъ не умолчалъ о преступныхъ чертахъ его души (напр., о кровожадности), но сумѣлъ въ немъ найти широкія черты отваги, удальства и способность отдаваться благороднымъ порывамъ; въ немъ онъ уловилъ и добродушіе, и плутоватый простонародный юморъ. "Пушкинскій Пугачевъ представляетъ соединеніе богатырскаго размаха съ плутоватостью яицкаго казака, прошедшаго огонь и воду, съ повадками разбойника… Не уменьшая крупныхъ размѣровъ Пугачева, Пушкинъ не дѣлалъ изъ него мелидраматическаго злодѣя, или байрововскаго героя; онъ ни на ммнуту не забывалъ о тѣхъ историческихъ условіяхъ, которыя породили Пугачева и пугачевщину". Не широкіе политическіе замыслы, a "прыткость, бодрость молодецкая и хмѣлинушка кабацкая" — какъ поется въ пѣсне, выдвинули Пугачева. Смѣлый, отважный, всегда полагающійся на авось, этотъ "герой безвременья", умѣющій напустить, когда нужно, ужасъ, можетъ хохотать отъ души заразительнымъ, добродушнымъ смѣхомъ. Г. Черняевъ совершенно справедливо указываетъ, что казнь Мироновыхъ была необходимостью для Пугачева послѣ того, какъ они всенародно называли его «воромъ» и «самозванцемъ». Помиловать ихъ послѣ этого было бы опасною для Пугачева слабостью — онъ уронилъ бы себя въ глазахъ своей кровожадной свиты безвозвратно. Казнь эта была нужна, кромѣ того, и для того, чтобы терроризовать власти. Простой человѣческій разговоръ Гринева подкупаетъ его и помогаетъ ему установить откровенныя, почти пріятельскія отношенія. Онъ даже раскрываетъ свои честолюбивые замыслы юношѣ-Гриневу: "Какъ знать! говоритъ онъ. Удался Пушкину и другой типъ «разбойника» — Хлопуши, сообщника Пугачева. Это — образецъ "древнерусскаго разбойника-богатыря, имѣвшаго, своего рода, рыцарскіе взгляды на свою профессію". Съ презрѣніемъ онъ относится къ мелкому преступнику Бѣлобородову: "Конечно, говоритъ онъ, и я грѣшенъ, и эта рука повинна въ пролитой христіанской крови. Но я губилъ супротивника, a не гостя; на вольномъ перепутьи, да въ темномъ лѣсу, — не дома, сидя за печкою; кистенемъ и обухомъ, a не бабьимъ наговоромъ". "Въ этомъ отвѣтѣ открывается весь Хлопуша, съ его суровою и дикою храбростью, съ его отвращеніемъ къ коварству, наушничеству и къ изворотамъ, и съ его своеобразными понятіями о разбойничьемъ благородствѣ". Если въ обоихъ разбойникахъ сумѣлъ Пушкинъ найти что-то подкупающее, то въ лицѣ Швабрина не нашелъ онъ ни одной привлекательной черты. Злой, хитрый, даже коварный интриганъ, для котораго нѣтъ ничего святого въ жизни, онъ не отличается и храбростью и, оттого не видя смысла въ жизни, онъ трусливо цѣпляется за эту жизнь. Его умъ, и образованіе не спасаютъ въ немъ "человѣка" — и образъ его въ повѣсти заклеймленъ позоромъ. Онъ презираетъ вѣру дѣдовъ и отцовъ; ему чужды понятія о чести и долгѣ,- понятія, которыми жили Гриневы, — но этого хорошаго-стараго онъ не замѣняетъ хорошимъ-новымъ. Это какая-то «пустота» — отрицательная величина, первый русскій «нигилистъ», выросшій на русской почвѣ благодаря плохо-понятому французскому скептицизму. Писатель не разсказалъ намъ его прошлаго, — въ дѣйствіе вводитъ онъ Швабрина, словно для контраста съ Гриневымъ, — въ его сердцѣ, какъ разъ, нѣтъ ничего свѣтлаго, — нѣтъ понятія обязанностей по отношенію къ отечеству и ближнимъ; y него нѣтъ чести, не только дворянской, но и человѣческой. Онъ трусливъ, мелоченъ, мстителенъ и даже, единственно-смягчающее этотъ образъ, чувство — любовь къ Машѣ рисуетъ его сердце съ самой отрицательной стороны. Небольшую роль играетъ въ повѣсти императрица Екатерина, — но въ этомъ эскизѣ геніально намѣчены ея характерныя черты. Во время перваго свиданья съ Машей "незнакомая дама" поражаетъ насъ какимъ-то «царственнымъ» благодушіемъ; затѣмъ оно смѣняется вниманіемъ, въ которомъ сквозитъ сердечность. Это милостивое отношеніе къ Машѣ смѣняется вспышкой сдержаннаго гнѣва и, наконецъ, въ послѣднемъ свиданьи Екатерина предстаетъ передъ Машей въ ореолѣ холоднаго блеска, — монархиней, награждающей добродѣтель. Каждый взъ этихъ душевныхъ моментовъ удивительно вѣрно передаетъ историческія черты императрицы — и это умѣніе говоритъ просто, хотя и безъ той сердечвой теплоты, которая носитъ характеръ фамильярности, и эта способность отдаться гнѣву, но не безобразному, незнающему предѣловъ, — и это умѣніе очаровать величіемъ своей царственной улыбки, награждающей и прощающей, — все это, дѣйствительно, нѣсколько художественныхъ портретовъ Екатерины. Въ лицѣ Савельича Пушкинъ изобразилъ типъ крѣпостного слуги, который легко носитъ ярмо своего рабства, такъ какъ онъ прожилъ всю свою жизнь въ патріархальной семьѣ Гриневыхъ, гдѣ, очевидно, омерзительгыя сторогы крѣпостнтчества не проявляли себя рѣзко, гдѣ возможны были добрыя, задушевныя отношенія между господами и крестьянами. Мы видѣли уже, что старикъ Гриневъ управлялъ домомъ, семьей и имѣньемъ почти по рецепту Домостроя; онъ былъ «домовладыкой», но не былъ «палачемъ» — въ его глазахъ рабы были «домочадцами» (чадо, дитя), т. е. почти родными… Къ нимъ онъ отвосился строго, но справедливо. Только такія патріархальныя отношенія скрашивали въ нѣкоторыхъ "дворянскихъ гнѣздахъ" жизнь крѣпостныхъ, и русская литература оставила намъ немало указаній на существованіе, даже въ крѣпостное право, такихъ своеобразныхъ, хотя и грубоватыхъ, но всетаки человѣческихъ отношеній. Особенно посчастливилось въ нашей литературѣ типу стараго слуги, душой и тѣломъ преданному своему барину. Отрицательно относясь къ крѣпоствому праву, Пушкинъ не могъ вычеркивать изъ жизни такихъ явленій, какъ его нянюшка Арина Родіоновна;- онъ облюбовалъ этотъ типъ и изобразилъ его въ нянѣ Татьяны, въ Савельичѣ… "Внутренній міръ Савельича простъ и несложенъ, но онъ озаренъ свѣтомъ безпристрастной и чистой души. Бѣдная деревенская церковь, родное село, да барская усадьба — вотъ, что воспитало Савельича, вотъ, чѣмъ онъ жилъ весь «свой» вѣкъ. Не мудрствуя лукаво, не разсуждая о томъ, имѣютъ-ли помѣщики нравственное право владѣть крѣпостными, онъ по-христіански несъ выпавшій на его долю жребій. Онъ родился и умеръ рабомъ, но не былъ рабомъ лѣнивымъ и лукавымъ; онъ служилъ своимъ господамъ "не за страхъ, a за совѣсть", и не тяготился своимъ подневольнымъ положеніемъ. Въ немъ нѣтъ и тѣни холопства, — онъ независимо держится и по отношенію къ своему воспитаннику, и даже къ старому барину (письмо его изъ крѣпости). Очевидво, онъ не чувствуетъ гнета крѣпостничества, и считаетъ себя членомъ семьи, съ которою сроднился до того, что и радости, и горести этой семьи — наполняютъ всю его одинокую, самоотверженную жизнь". (Черняевъ) Онъ — вѣрный рабъ, который свято исполняетъ свой Наброски "Капитанской дочки", сохранившіеся въ бумагахъ Пушкина, свдѣтельствуютъ о томъ, какъ много думалъ онъ о своемъ произведеніи. Сначала онъ предполагалъ героемъ повѣсти сдѣлать историческое лицо — Шванчича, — офицера, передавшагося Пугачеву и потомъ прощенному императрицей. Этотъ Шванчичъ — прототипъ Швабрина. Въ этомъ первоначальномъ наброскѣ еще нѣтъ ни Гриневыхъ, ни Мироновыхъ, ни Савельича. Затѣмъ во второй редакціи повѣсти Пушкинъ героемъ дѣлаетъ Башарина, молодого дворянина, отразившаго на себѣ нѣкоторыя черты Гринева, — онъ, впрочемъ, тоже является измѣнникомъ. Въ этомъ наброскѣ есть уже намеки на любовь героя; бытовая сторона тогдашней русской жизни тоже намѣчается яснѣе. Башаринъ — тоже историческое лицо, о которомъ упоминается въ "Исторіи пугачевскаго бунта". Впослѣдствіи Пушкинъ замѣнилъ его Буланинымъ и, наконецъ, Гриневымъ, — фамиліей тоже исторической. Связь съ "Исторіей Пугачевскаго бунта" въ повѣсти вообще очень замѣтна: описаніе бѣлогорской крѣпости, ея гарнизона съ исторической точки зрѣнія вѣрно; жалкое, но героическое сопротивленіе, оказанное Пугачеву офицерами, вѣрными императрицѣ, тоже срисовано съ дѣйствительности; детали расправы съ ними Пугачева, пониманіе Пугачева, — все основывается на фактическомъ матеріалѣ "Исторіи". Кромѣ такихъ историческихъ вліяній, на "Капитанскую дочку" были вліянія и литературныя. Съ карамзинскихъ повѣстей: "Бѣдная Лиза" и "Флоръ Силинъ" въ русскую литературу вошло обыкновеніе рисовать малозамѣтныхъ героевъ; въ ихъ сердцахъ русскіе литераторы любили отмѣчать неожиданныя, на первый взглядъ, черты тонкихъ и высокихъ чувствъ. Во многихъ тогдашнихъ журналахъ вплоть до Пушкина помѣщались не только сентиментальныя повѣстушки на такія темы, но даже въ отдѣлѣ "сообщеній" изъ разныхъ городовъ разсказывались различные подобные случаи героизма и добродѣтели мужиковъ, солдатъ, мелкихъ чиновниковъ и пр.,-словомъ, людей такихъ, съ которыми псевдоклассицизмъ никогда не связывалъ героизма. Дѣйствительный случай съ дѣвушкой, которая пришла изъ Сибири въ Петербургъ подавать императору Александру I прошеніе о помилованіи ея ссыльнаго отца поддержалъ эту литературную «моду». Этотъ подвигъ скромной провинціальной дѣвушки разсказывался съ подробностями во многихъ тогдашнихъ журналахъ — онъ же вдохновилъ извѣстнаго французскаго писателя Ксавье-де-Местра на сочиненіе повѣсти: "La jeune Sibirienne" и H. Полевого: «Параша-Сибирячка». И дѣйствительный подвигъ Параши, и разсказъ Ксавье-де-Местра, и модеыя тогда повѣсти о смиренныхъ людяхъ, оказавшихся героями, несомнѣнно, отразились на "Капитанской дочкѣ". Только сентиментальность, и даже «мелодраматичность» всѣхъ этихъ произведеній, Пушкинъ сумѣлъ замѣнить спокойнымъ реализмомъ. Къ «бытовымъ» романамъ Пушкина надо отнести повѣсть "Дубровскій", написанную еще до "Капитанской дочки" въ 1832 году и "Повѣсти Бѣлкина". Въ повѣсти "Дубровскій" Пушкинъ изобразилъ современную ему Россію: жизнь дворянъ въ ихъ помѣстьяхъ, недостатки тогдашней администраціи, нѣкоторыя черты крѣпостничества. Яркими красками обрисовалъ писатель старика-Троекурова, богача-помѣщика, въ душѣ котораго благородное странно перемѣшалось съ отвратительнымъ: крѣпостное право, богатство, и произволъ администраціи сдѣлали его деспотомъ-самодуромъ, который, ради прихоти, или изъ оскорбленнаго самолюбія, можетъ принести въ жертву и дружбу, и любовь къ дочери. Привольная жизнь Троекурова въ его имѣніи, его развлеченія, отношенія къ мелкимъ дворянамъ и уѣздной администраціи, — все это представлено въ повѣсти мастерски. Не менѣе удачно изобразилъ Пушкинъ и старика-Дубровскаго: это — излюбленный писателемъ типъ — представитель захудалаго дворянства, y котораго отъ блестящаго прошлаго ихъ рода осталась только родословная, маленькое помѣстье и тонкое чувство чести, даже тщеславія… Пушкинъ самъ былъ не чуждъ этихъ чувствъ и не разъ ихъ изображалъ ("Родословная моего героя", Гриневъ-старикъ.). Менѣе удачными оказались молодые герои. Дубровскій-сынъ, благородный юноша, подобно отцу, воодушевленный высокимъ уваженіемъ къ дворянской чести, дѣлается "романтическимъ разбойникомъ" въ духѣ моднаго тогда романическаго героя Ринальдо-Ринальдини, грабитъ только богатыхъ, не прочь иногда наградить добродѣтель и наказать порокъ, — лицо, съ современной точки зрѣнія — нестественное. Его чистая и высокая привязанность къ Машѣ Троекуровой заставляетъ его отказаться отъ мести ея отцу; эта привязанность заставляетъ его отказаться и отъ личнаго счастья. Подобный типъ благороднаго разбойника-рыцаря, — очень популяренъ въ тогдашнихъ романахъ, переводныхъ и русскихъ. Впрочемъ, намъ людямъ ХХ-го вѣка, опасно говорить о Маша Троекурова — образъ, блѣдно очерченный. Это — мечтательница, любительница романовъ, тихое и кроткое существо, которое безсильно и противъ самодурства отца, и противъ любви Дубровскаго; она придерживается искони-русскаго почитанія святости брака, хотя бы противъ воли заключеннаго. Гораздо живѣе обрисованы второстепенные типы: гости Троекурова, чины уѣздной полиціи, мужики… Всѣ эти типы представляютъ собой яркій и сложный фонъ, разработавный искусно. Въ "Евгеніи Онѣгинѣ", напримѣръ, дѣйствуютъ только герои, — здѣсь же дѣйствуетъ "Повѣсти Бѣлкина" представляютъ собою соединеніе различныхъ разсказовъ, различныхъ по настроенію и даже по стилю, очевидно, написанныхъ въ разное время. Пушкинъ соединилъ ихъ подъ общимъ названіемъ "Повѣсти Бѣлкнна", не желая, какъ извѣстно, подписывать своей фамиліи. Слишкомъ обострены были его отношенія къ тогдашей русской критикѣ. Повѣсть "Выстрѣлъ", начинающая собою "Повѣсти Бѣлкина" — самая слабая по идеѣ и по выполненію. Дѣйствіе повѣсти развертывается въ военной средѣ. Герой ея — Сильвіо, какой "таинственный незнакомецъ", разочарованный, съ чертами байронизма, питающій долголѣтнюю месть въ сердцѣ, оказывается, на дѣлѣ очень чувствительнымъ, благороднымъ человѣкомъ, прощающимъ врага изъ сожалѣнія къ его женѣ. Въ повѣсти «Метель» разсказанъ курьезный случай о томъ, какъ дворянская дѣвица по ошибкѣ обвѣнчалась съ чужимъ, ей незнакомымъ юношей, и какъ она, только на четвертый годъ, встрѣтила своего мужа. Въ повѣсти выведенъ сентиментально-романтическій герой Владимиръ и такая же героиня Марья Гавриловна. Чисто-русскимъ въ романѣ является выраженное въ немъ уваженіе къ святости обряда бракосочетанія: и героиня, и ея мужъ, незнакомые другъ съ другомъ, въ теченіе четырехъ лѣтъ считаютъ себя связанными той клятвой, которую они произнесли y алтаря. Повѣсть «Гробовщикъ» — веселая шутка, съ примѣсью фантастики, во вкусѣ модныхъ тогда повѣстей. Съ тонкимъ, почти гоголевскимъ юморомъ, охарактеризованъ герой повѣсти и его сосѣдъ, нѣмецъ Шульцъ. Единственный разъ, въ этой повѣсти, Пушкинъ заглянулъ въ жизнь русскаго ремесленника. Повѣсть "Станціонный Смотритель" представляетъ собою трогательную исторію изъ жизни "маленькихъ людей". Съ теплымъ сочувствіемъ разсказываетъ Пушкинъ о тяжелой жизни станціонныхъ смотрителей, о горѣ, постигшемъ его героя, когда его любимая дочь Дуня покинула его скромный домикъ, увлекшись проѣзжимъ. Старикъ спился съ горя и умеръ. Сочувствіе къ "униженнымъ и оскорбленнымъ", которое впослѣдствіи нашло y насъ выразителя въ лицѣ Достоевскаго, впервые Повѣсть «Барышня-крестьянка» вводитъ насъ въ жизнь современныхъ Пушкину "дворянскихъ гнѣздъ". Передъ нами нехитрая любовь молодого барина Алексѣя Берестова и сосѣдней барышни — Лизы Муромской. Оба героя настроены на романическій ладъ, но это не мѣшаетъ имъ быть очень жизнерадостными. Русская деревня, помѣщичья жизнь обрисованы здѣсь добродушно и любовно, — въ повѣсти нѣтъ такихъ выпуклыхъ и мрачныхъ картинъ этой жизни, какъ въ "Дубровскомъ". "Исторія села Горохина" представляетъ собою остроумную шалость Пушкина: онъ высмѣялъ въ своемъ разсказѣ манеру письма нѣкоторыхъ историковъ. Вѣроятнѣе всего, онъ мѣтилъ на сочиненіе Полевого: "Исторія русскаго народа". Разсказъ ведется отъ имени Бѣлкина. Это добродушный, недалекій человѣкъ, съ самыми поверхностными знаніями, но обуреваемый зудомъ писательства. Онъ не можетъ отличить существеннаго отъ несущественнаго и о самыхъ пустыхъ и мелкихъ событіяхъ и лицахъ деревенской жизни повѣствуетъ съ паѳосомъ. Жизнь деревни, съ комической стороны, представленa Пушкинымъ очень удачно. Живыя лица крестьянъ, въ своеобразномъ освѣщеніи Бѣлкина, проходятъ передъ нами. Къ послѣднему періоду творчества Пушкина относится сочиненіе имъ небольшихъ драмъ, или, вѣрнѣе, драматическихъ сценъ. Большинство ихъ написаны въ 1830-омъ году въ селѣ Болдинѣ, гдѣ Пушкинъ жилъ во время холеры и откуда выбраться долго не могъ вслѣдствіе карантиновъ. "Скупой Рыцарь", "Моцартъ и Сальери", "Каменный Гость", "Пиръ во время чумы" — всѣ относятся къ 1830-му году. Ранѣе въ 1826-омъ году была написана имъ "сцена изъ «Фауста», и позднѣе — въ 1832-омъ года «Русалка». Всѣ эти драмы, въ сущности, очень похожи, по композиціи, на "Бориса Годунова", представляютъ собою отдѣльные психологическіе моменты, но не даютъ картины развитія страсти. Передъ нами выведены характеры, воплощающіе общечеловѣческія страсти. На нѣсколькихъ страницахъ, въ двухъ-трехъ монологахъ, Пушкинъ рисуетъ удивительно сложные характеры. Въ этомъ — ихъ психологическій интересъ, — но эта способность великаго поэта въ немногихъ словахъ сказать многое лишаетъ его драмы всякаго сценическаго интереса. "Скупой Рыцарь" представляетъ собою, по глубинѣ психологическаго анализа, по яркости образа, по ширинѣ художественнаго замысла, всесторонне исчерпывающаго во всѣхъ подробностяхъ общечеловѣческій типъ скупца, истинно-шекспировское произведеніе. Въ изумительномъ, по силѣ и содержательности, монологѣ "Скупого Рыцаря" Пушкинъ сумѣлъ изобразить, пожалуй, даже не типъ скупца, a типъ Его "манія величія" выражается въ томъ, что онъ, владѣлецъ несмѣтныхъ богатствъ, воображаетъ себя владыкой міра; онъ «царствуетъ», полагая, что ему покорны и любовь, и добродѣтель, и поэзія, и злодѣйство… Но это — бредъ сумасшедшаго человѣка, который началъ съ собиранія денегъ, быть можетъ, съ мечтами устроить свое бытіе блестящимъ, и кончилъ тѣмъ, что деньги, Онъ страдаетъ "маніей преслѣдованія", такъ какъ ему кажется, что его сынъ, жизнерадостный и беззаботный Альберъ, y котораго атласные карманы не держатъ золота — хочетъ завладѣть его деньгами. Онъ готовъ клеветать на него герцогу; онъ готовъ думать, что Альберъ мечтаетъ объ его смерти, что онъ готовъ его обокрасть… Страдая маніей преслѣдованія, онъ вѣритъ истинѣ своихъ подозрѣній — исчадію бреда. Трогательной чертой, смягчающей искаженный, нечеловѣческій обликъ старика, является проблескъ и въ его черствой душѣ прежняго рыцарскаго благородства, и потому на слова Альбера: "баронъ, вы лжете!" — отвѣчаетъ вызовомъ. Пушкину въ монологѣ помѣшаннаго скупца удалось изобразить мрачную "поэзію золота". Оно — могущественное зло; оно ведетъ за собой сумасшествіе, преступленія, оно пропитано слезами и кровью, оно несетъ униженіе и рабство тѣмъ, y кого оно отсутствуетъ, — но оно не щадитъ и того, къ кому оно льется рѣкой. Скупой рыцарь говоритъ о тѣхъ лишеніяхъ, о тѣхъ страданіяхъ, которыхъ оно ему стоило: благороднаго рыцаря, слугу отечества и ближайшаго друга герцога оно превратило въ мрачнаго преступника, помѣшаннаго, клеветника и палача. Золото отнимаетъ y него жизнь. Передъ лицомъ герцога оно отомстило ему за его ужасную страсть, и онъ умираетъ рабомъ, съ крикомъ: "ключи мои! Ключи!". Совершенною противоположностью старику-рыцарю представленъ его сынъ — Альберъ. Это — жизнерадостный, добродушный юноша, полный любви къ развлеченьямъ и утѣхамъ земной жизни. Онъ честенъ и благороденъ, — ни одна черная мысль не грызетъ его сердца. Онъ говоритъ свое amen, на пожеланія Соломона скорѣе получить наслѣдство, съ беззаботной шуткой, не вдумываясь въ смыслъ того, что онъ сказалъ. Альберъ полонъ рыцарскихъ понятій о чести, — слушая клевету отца, онъ не протестуетъ, когда тотъ говоритъ объ намѣреніяхъ сына убить его, но онъ не выдерживаетъ позорящихъ обвиненій въ попыткѣ обокрасть отца. Литературное происхожденіе драмы неясно. Во многихъ литературахъ удалось найти твпы «скупцовъ», но никому изъ изслѣдователей не удалось доказать, что Пушкинъ зналъ именно эти произведенія. Если допускать литературныя вліянія на образъ скупого рыцаря, то, всего вѣроятнѣе, можно эти вліянія отыскать въ сочиненіяхъ Байрона, — ихъ, по крайней мѣрѣ, Пушкинъ читалъ навѣрно. Въ "Донъ-Жуанѣ" Байрона есть нѣсколько строфъ, посвященныхъ психологическому анализу скупости и отчасти "поэзіи золота". Въ другой драмѣ: "Моцартъ и Сальери" Пушкинъ въ лицѣ героя — Сальери вывелъ образъ, нѣсколько напоминающій стараго барона. Сальери — тоже мономанъ, для котораго музыка — все въ жизни; ей служитъ онъ съ дѣтства, надъ ней онъ дрожитъ, какъ баронъ надъ своимъ золотомъ; онъ наслаждается ею такъ же, какъ баронъ своимъ золотомъ — тайкомъ, "про себя" — онъ творитъ и сжигаетъ свои произведенія. Какъ для скупого барона каждый дублонъ полонъ смысла, полонъ краснорѣчивыхъ разсказовъ, — такъ для Сальери каждый музыкальный звукъ есть предметъ изученія, каждый звукъ полонъ значенія: «музыку» онъ "разъялъ, какъ трупъ, повѣрилъ алгеброй гармонію"… Наконецъ, онъ достигъ счастья: достигъ совершенства, и слава ему улыбнулась — по его словамъ, онъ былъ счастливъ и "наслаждался мирно своимъ трудомъ, успѣхомъ, славой"… И на пути ему вдругъ всталъ Моцартъ. Такъ мирно наслаждается своимъ накопленнымъ золотокъ скупецъ-баронъ, и такой же разладъ въ его радость вноситъ мысль о наслѣдникѣ,- жизнерадостномъ, легкомысленномъ юношѣ, къ которому перейдутъ его богатства… Скупой баронъ не пощадитъ никого, кто посягнулъ бы на его золото, — онъ даже сына готовъ погубить, только спасая свои сокровища, — такъ и Сальери убиваетъ своего друга, генія Моцарта, за то, что тотъ овладѣваетъ тайной музыкальнаго творчества, — овладѣваетъ безъ труда, безъ заботъ, благодаря геніальности своей натуры. Онъ легко овладѣваетъ тѣмъ, къ чему всю жизнь стремился Сальери и чѣмъ онъ еще не овладѣлъ. Сальери упорно шелъ къ своей цѣли: онъ, какъ старый баронъ, выстрадалъ свое богатство безсонными ночами, дневными заботами, обузданными страстями: вотъ почему Сальери смущается видомъ беззаботнаго, жизнерадостнаго Моцарта, "гуляки празднаго", который безъ всякаго "благоговѣнія" относится къ музыкѣ,- его видъ доставляетъ Сальери тѣ же муки, которыя терзаютъ сердце стараго барона, возмущеннаго мыслью о томъ, какъ въ его святилище ворвется его наслѣдникъ: Оттого Сальери видитъ въ Моцартѣ такого-же «богохульника», какъ баронъ — въ Альберѣ. Съ ужасомъ баронъ думаетъ о томъ, какъ, послѣ его смерти, Альберъ - За такое-же легкое отношеніе къ «святости» музыкв Сальери возненавидѣлъ Моцарта. Онъ убиваетъ его потому, что видитъ въ этомъ свой долгъ; онъ поступаетъ, какъ фанатикъ, который убвиаетъ святотатца, осквернившаго святыню. Этотъ фанатикъ — есть уже мономанія, сумасшествіе. Таковъ Сальери въ изображеніи Пушкина. Но онъ, кромѣ того, и завистникъ, — онъ "глубоко, мучительно завидуетъ" этому генію, который доказалъ ему его бездарность. Такъ завидуетъ скупой баронъ тому игроку, которому улыбнулось счастье, и онъ грудами загребаетъ золото — въ то время, когда ему, скупцу-страдальцу, приходится только "по горсти бѣдной" приносить свою дань "богу золота". Положеніе Сальери тѣмъ трагичнѣе, что онъ — другъ Моцарта, что онъ преклоняется передъ нимъ, какъ передъ геніемъ, — въ немъ, слѣдовательно, не умерли еще человѣческія чувства, какъ въ душѣ скупого барона, въ душѣ котораго даже родственныя чувства погасли. И вотъ, чтобы заглушить эти человѣческія чувства, Сальери старается увѣрить себя, что онъ «долженъ» убить Моцарта потому, что этотъ необъятный геній тѣмъ больше горя принесетъ людямъ, чѣмъ больше будетъ развертываться. Такимъ образомъ, образъ Сальери гораздо сложнѣе, чѣмъ образъ стараго барона: въ его душѣ — мономанія (преклоненіе передъ музыкой), манія величія (онъ готовъ былъ считать сѳбя "геніемъ") усложняются борьбой оскорбленнаго самолюбія (сознаніе своего ничтожества), чувствомъ обиды на несправедливость въ нему небесъ (онъ, труженикъ, ниже "празднаго гуляки"), чувствами зависти и дружбы къ Моцарту и восхищеніемъ передъ его геніемъ ("Ты Моцартъ — богъ!"). Изъ этой путаницы психологической онъ выходитъ путемъ софизмовъ, прикрывающихъ его преступленіе. Какъ въ "Скупомъ Рыцарѣ", рядомъ съ барономъ, выведенъ его сынъ Альберъ, человѣкъ здоровый, нормальный, — такъ и въ драмѣ "Моцартъ и Сальери" Моцартъ — образъ человѣка, въ которомъ все уравновѣшено — и плоть, и духъ, у котораго ясный и простой взглядъ на міръ. Какъ «поэтъ» Пушкина, онъ можетъ затеряться въ толпѣ, можетъ оказаться ничтожнѣе всѣхъ "ничтожныхъ земли", и можетъ, въ моментъ вдохновенія, уйти въ міръ идеаловъ, міръ грезъ и звуковъ… Литературная исторія этой драмы не выяснена. Вѣроятно, опера Моцарта «Донъ-Жуанъ», поставленная около 30 года на петербургской сценѣ, возбудила интересъ Пушкина къ біографіи Моцарта; объ этомъ интересѣ свидѣтельствуют записки Смирновой. Знакомство съ жизнью Моцарта привело Пушкина къ образу Сальери, — и онъ драматизировалъ попавшій въ біографію Моцарта любопытный слухъ объ его насильственной сиерти. Драма "Каменный Гость" отличается отъ обѣихъ разобранныхъ піесъ. Героемъ ея является жизнерадостный Донъ-Жуанъ, — это олицетвореніе беззаботной юности. Юноша, полный любви къ жизни, онъ подкупаетъ читателя своею молодостью, своимъ безстрашіемъ, искренностью и способностью увлекаться. Черты Альбера и Моцарта въ этомъ образѣ нашли развитіе и углубленіе. Донъ-Жуанъ никого не боится ("Я никого въ Мадритѣ не боюсь!" — восклицаетъ онъ безъ всякаго хвастовства). Онъ, весь яркое воплощеніе жизни, не боится смерти, — ей онъ глядитъ прямо въ глаза… И онъ доказываетъ справедливость этихъ словъ: онъ знаетъ, что придетъ на его свиданье статуя коиандора, и онъ, всетаки, идетъ на это свиданье, идетъ на встрѣчу статуѣ, безстрашно протягиваетъ ей руку и погибаетъ, призывая имя той женщнны, которая въ тотъ моментъ владѣла его сердцемъ! Самъ легко относясь къ своей жизни, онъ не церемонится и съ жизнью другихъ и свой путь со смѣхомъ усыпаетъ тѣлами убитыхъ. Въ отношеніяхъ къ женщинамъ Донъ-Жуанъ всегда искрененъ; онъ увлекается постоянно, и всякое новое увлеченіе кажется ему Ему подъ-пару Лаура, которая хочетъ жить только настоящимъ, которая о будущемъ думать не хочетъ, — для нея Донъ-Жуанъ — "вѣрный другъ, вѣтреный любовникъ"; она ни въ чемъ не упрекаетъ его, такъ какъ сама наслаждается только настоящимъ. Но не такъ относятся въ этому «ребенку» люди, серьезно смотрящіе на жизнь, люди, знающіе муки прошлаго и страхъ предъ будущимъ: устами Донъ-Карлоса они называютъ его «безбожникомъ» и «мерзавцемъ». Въ этихъ словахъ осуждается Донъ-Жуанъ за отсутствіе «принциповъ», за непризнаваніе «законовъ» божескихъ и человѣческихъ, за незнаніе тѣхъ самоограниченій, которыми люди, живущіе въ обществѣ, связали себя, ограждаясь другъ отъ друга. Еще другой взглядъ высказывается въ піесѣ о Донъ-Жуанѣ устами Донны Анны, — она повторяетъ "ходячее мнѣніе" о немъ: онъ «хитеръ», онъ — «демонъ», онъ — "безбожный развратитель". Это мнѣніе — сужденіе толпы, которая не всмотрѣлась въ сердце Донъ-Жуана. Пушкинъ дѣйствіе своей пьесы пріурочилъ къ Испаніи, странѣ, которая создала вѣчный типъ Донъ-Жуана. Онъ сумѣлъ въ монологѣ Лауры: — нарисовать дивный пейзажъ южной ночи. Пушкинъ сумѣлъ и «любовь» изобразить въ этой піесѣ своеобразную, непохожую на увлеченія дикарки Земфиры, на страсть Заремы, на мечтательную любовь Татьяны, на чистую преданность Маши Мироновой… Пушкинъ сознательно изобразилъ этотъ "couleur locale" во вкусѣ романтиковъ, — его не удовлетворялъ «Донъ-Жуанъ» Мольера, въ которомъ «любовь» героя потеряла, по его мнѣнію, всѣ испанскія черты. Образъ Донъ-Жуана ему нарисовать было нетрудно, потому что и въ немъ, какъ въ Альберѣ и въ Моцартѣ, онъ могъ чувствовать кое-какія свои собственныя черты. Происхожденіе драмы необходимо связать съ интересомъ Пушкина къ оперѣ Моцарта «Донъ-Жуанъ», съ большимъ успѣхомъ шедшей въ 30-хъ годахъ въ Петербургѣ. Существуетъ мнѣніе, что даже содержаніе драмы во многихъ деталяхъ соприкасается съ либретто оперы (соч. абб. де-Понте). "Пиръ во время чумы" представляетъ собою вольный переводъ трагедіи Вильсона: "The city of the plague". Общество молодежи собирается пировать на улицахъ зачумленнаго города; молодежь потеряла надежду на спасенье и хочетъ послѣднія минуты земной жизни провести радостно, среди гробовъ и стоновъ умирающихъ, съ бокаломъ вина въ рукахъ, глядя въ глаза безобразной смерти. Пушкинъ въ свой переводъ ввелъ удивительно-сильный «гимнъ» въ честь чумы, котораго нѣтъ въ оригиналѣ. Драма «Русалка», написанная въ 1832-омъ году, стоитъ особнякомъ отъ всѣхъ разобранныхъ. Это — любопытная попытка создать русскую драму, опирающуюся на народныя пѣсни, на народные обряды и чисто-народный бытъ. Особенно типичнымъ нарисованъ въ драмѣ старикъ-мельникъ. Это — мужикъ "себѣ на умѣ", грубоватый и падкій на золото; онъ на жизнь смотритъ практически до цинизма. Но горе дочери и его сломило, — онъ сходитъ съ ума послѣ ея самоубійства. Образъ князя и дочери мельника обрисованы не такъ ярко, не такъ выпукло… Прекрасна картина свадебнаго пиршества: здѣсь много движенія, много жизни. Чисто-русскими чертами обрисованы всѣ здѣсь дѣйствующія лица. Литературная исторія драмы «Русалка» выяснена акад. Ждановымъ. Это — руссификація нѣмецкой оперы "Das Donauweibchen" Генслера, которая въ русскомъ переводѣ, подъ названіемъ «Русалка», шла съ успѣхомъ на петербургской сценѣ. Интересъ Пушкина къ литературно-народной поэзіи выразился въ созданіи этой піесы. Пушкинъ замѣчателенъ не только какъ писатель, но и какъ человѣкъ, какъ «личность»… Въ своихъ произведеніяхъ онъ выразилъ всѣ свои нравственныя черты, всѣ настроенія, всю исторію своего міровоззрѣнія. Среди русскихъ писателей нѣтъ другого писателя, болѣе откровеннаго и искренняго, чѣмъ Пушкинъ. Быть можетъ, только Левъ Толстой, и то отчасти, походитъ на него. Эта откровенность и искренность сдѣлали то, что въ распоряженіи біографа оказывается масса наблюденій относительно Пушкина, — наблюденій, въ которыхъ много противорѣчивыхъ показаній. Отличаясь необыкновенной впечатлительностью, всегда "преданный минутѣ" (слова самого Пушкина), онъ слишкомъ подчинялся всевозможнымъ воздѣйствіямъ извнѣ; обладая широкой, всеобъемлющей душой, онъ въ ней находилъ отзвукъ на всѣ эти впечатлѣнія. Его лирика и письма лучше всего рисуютъ намъ съ этой стороны нашего великаго писателя: онъ заразъ могъ жить самыми разнообразными интересами, хорошо себя чувствовать въ обществѣ различныхъ друзей. Такая широкая отзывчивость и «многогранность» его души спасли его отъ односторонности: оттого въ жизни, и въ творчествѣ онъ такъ существенно отличается отъ такихъ, напримѣръ, одностороннихъ писателей, какъ Жуковскій, Лермонтовъ, Байронъ и под. Но эти-же особенности его долго мѣшали ему выработать опредѣленность идеаловъ, — нравственныхъ, политическихъ, религіозныхъ и эстетическихъ. Лишь ко второй половинѣ его жизни (въ селѣ Михайловскомъ) опредѣляются его взгляды на жизнь и творчество. Во всякомъ случаѣ, исторія "скитаній его мысли" очень поучительна: путем ошибокъ, исправленій, страданій онъ достигъ высокаго просвѣтлѣнія своей души. Этому "просвѣтлѣнію" помогла основная черта пушкинской души — "любовь къ людямъ" — черта, которая красной нитью проходитъ въ его поэзіи съ лицейскихъ стихотвореній до послѣдняго періода. Пушкинъ могъ быть несправедливъ, могъ придирчиво относиться къ людямъ, могъ сердиться на обидчиковъ, но это все были вспышки его страстной натуры, — къ Его любовь чужда эгоизма. Оттѣнки ея не поддаются учету: и къ друзьямъ, и къ женщинамъ, и къ молодежи, и къ природѣ, и къ Богу, и къ императору Николаю, и къ декабристамъ онъ сумѣлъ отнестись любовно. Пѣвецъ земли, — онъ полюбилъ и тотъ міровой порядокъ, который управляетъ земной жизнью. Эта жизнь развернулась передъ нимъ полная страданій, но онъ все-таки хочетъ жить, "чтобъ мыслить и страдать". И въ то же время онъ смерти смотритъ прямо въ глаза: лаская младенца, онъ спокойно думаетъ, что долженъ уступить мѣсто на землѣ подростающему поколѣнію. "Мнѣ время тлѣть, тебѣ цвѣсти!.." — говоритъ онъ младенцу. Равнодушіе природы къ жизни и смерти — и молодежи къ старости не наполняетъ его ненавистью, — онъ чуждъ даже зависти. Въ этомъ — великая философія Пушкина, выросшая изъ его чувства «любви». Оттого Пушкинъ успокаиваетъ такъ, какъ ни одинъ другой поэтъ. Другой чертой его души было неумирающее въ ней стремленіе къ "свободѣ". Онъ съ дѣтства отстаивалъ свою «личность» отъ посягательства воспитателей, друзей, свѣта и правительства. Въ этомъ отношеніи онъ былъ неуступчивъ, и до могилы оставался «неуимчивымъ». За эту «свободу» онъ положилъ свою жизнь, такъ какъ жилъ въ обществѣ, которое давило его личность предразсудками, злобой, политическимъ гнетомъ… Это стремленіе къ свободѣ, освященное любовью, вызвало съ его лиры немало вдохновенныхъ звуковъ: въ "жестокій вѣкъ" онъ "славилъ свободу" и будилъ "чувства добрыя" въ своихъ слушателяхъ. Онъ былъ пѣвецъ «правды», — художественной (реализмъ) и жизнееной: онъ самъ былъ всегда правдивъ передъ собой и передъ слушателями. Во имя этой правды онъ казнилъ Алеко, Онѣгина, Годувова, Мазепу, Швабрина, — и превознесъ Татьяну, Машу Миронову. Если онъ сказалъ, что въ жизни - То онъ говорилъ только о «возвышающемъ» обманѣ, т. е. томъ, который подымаетъ человѣка въ область «идеаловъ», ведетъ въ область красоты и истины — область, которой на землѣ, пожалуй, и не отыщешь. Пѣвецъ «правды», онъ потому рѣшительно возсталъ противъ всякой "ложной мудрости", сказавъ: Пушкинъ не могъ сдѣлаться «фанатикомъ»: его стремленіе къ свободѣ личности, мѣшало ему поработиться какой-нибудь одной идеѣ; исканіе «правды» заставляло избѣгать всякой односторонности. Оттого онъ не сдѣлался ни декабристомъ, ни крайнимъ монархистомъ; оттого онъ въ религіозномъ отношеніи не былъ церковникомъ, и, всегда любя Бога, могъ въ юности вольно отзываться о лицахъ св. Писанія; въ художественномъ отношеніи онъ былъ также «свободомыслящимъ», сдѣлавшись эклектикомъ, который отозвался на всѣ литературныя направленія, всѣ ихъ перебралъ, и многимъ отъ всѣхъ воспользовался. Это "свободомысліе" (въ широкомъ значеніи этого слова) сдѣлало его жизнь особенно тяжелой въ эпоху николаевской Россіи, съ ея формализмомъ. Значеніе Пушкина заключается въ томъ, что онъ - 1) подвелъ итоги всей предшествовавшей ему русской литературѣ,- всѣ литературныя направленія ХѴІІІ-го вѣка нашли откликъ въ его творчествѣ. 2) Онъ первый изъ русскихъ писателей сумѣлъ опредѣлить поэтическую цѣнность древнерусской письменности и народнаго творчества. Въ этомъ отношеніи, глубоко справедливо изреченіе Герцена, что "Петръ Великій бросилъ вызовъ Россіи, и она отвѣтила ему Пушкинымъ". 3) Россія въ Пушкинѣ раскрыла всѣ свои душевныя силы, въ немъ нашла равновѣсіе въ борьбѣ двухъ противорѣчивыхъ настроеній. Древняя Русь отвернулась отъ плоти (аскетизмъ) и христіанство поняла, какъ умерщвленіе плоти; восемнадцатый вѣкъ, жившій послѣдними отзвуками Возрожденія, отвернулся отъ христіанства въ сторону 4) Но Пушкинъ не только подвелъ итоги прошлой литературной жизни, — онъ намѣтилъ и все содержаніе послѣдующей. Поэтому изреченіе Герцена можно измѣнить такъ: "Пушкинъ бросилъ Россіи вызовъ, и она отвѣтила ему Гоголемъ, Тургеневымъ, Гончаровымъ, Л. Толстымъ, Достоевскимъ и другими великими и малыми писателями ХІХ-го вѣка". 5) Онъ сумѣлъ поэзію сдѣлать вѣрнымъ зеркаломъ своей личной и русской общественной жизни. 6) Онъ нашелъ 7) Проникнувъ въ 8) Съ нимъ связана реформа русскаго поэтическаго языка и художественныхъ пріемовъ. Будучи художникомъ-эклектикомъ, — онъ никогда надолго не подчинялся одной опредѣленной литературной школѣ: отъ классиковъ онъ взялъ изящество и чувство мѣры, отъ романтиковъ — интересъ къ 9) У насъ онъ былъ первымъ пѣвцомъ "свободной личности", не уединенной въ "прекраснодушіе" Жуковскаго, a стоящей лицомъ къ лицу съ жизнью своего времени. 10) Онъ внесъ «идейность» въ русскую литературу. Онъ увидѣлъ ясно въ жизни добро и зло. Реалистъ, по манерѣ письма, онъ былъ идеалистомъ въ выборѣ сюжетовъ и обрисовкѣ героевъ: изъ дѣйствительности настоящей и прошедшей онъ выбиралъ всегда наиболѣе красивое, или хорошее, — даже въ "злѣ" онъ умѣлъ находить искры добра. Въ его безмѣрной благожелательности къ "землѣ" тонутъ его немногочисленныя обличееія «зла», выраженныя въ сатирахъ и эпиграммахъ. 11) «Идейность» его произведеній была не только моральнаго характера; онъ, человѣкъ 20-ыхъ годовъ, сумѣлъ заглянуть въ тѣ интересы, которыми русское общество стало интересоваться позднѣе. Тавъ, онъ первый изъ нашихъ писателей отвѣтилъ на нѣкоторые вопросы соціальвой жизни (отношеніе человѣка къ обществу, свобода личности, "идейное преступленіе"); онъ первый изъ русскихъ литераторовъ далъ образы героевъ-психопатовъ. Въ этомъ отношеніи онъ берется разрѣшать труднѣйшія задачи новѣйшей русской литературы (Достоевскій). Не зная философіи Гегеля, онъ самъ пришелъ въ своемъ творчествѣ къ проповѣди "примиренія", оправданія "дѣйствительности". Независимо отъ Шеллинга, онъ подошелъ къ пониманію его эстетики (взглядъ на поэзію). Все это указываетъ на геніальную прозорливость Пушкина. Онъ былъ "великимъ сыномъ" не только своей родины, но и своего вѣка. |
||
|