"Рассказы" - читать интересную книгу автора (Бакланов Григорий)IВрач долго смотрел снимки, потом исследовал его и, хорошо намыливая руки под краном, не оборачиваясь, сказал: «Ничем, к сожалению, обрадовать вас не могу. Потребуется операция». И сел записывать в историю болезни. Показалось Николаю Ивановичу, врач не владел голосом и лицом. После раздевания и одевания в присутствии медсестры он чувствовал себя раздавленным. Молодыми, бывало, в госпитале, во время войны, они не столько сами стеснялись, сколько шуточками смущали сестер. Пожилому стыдно. Он присел на стул, ждал, смотрел, как врач со строгим лицом, исключающим неуместные вопросы, пишет и пишет что-то. Хотелось спросить: доктор, это — рак? Но не скажет, соврет. А уж на это человек должен иметь право: знать, сколько ему осталось, и оставшейся жизнью распорядиться по своему разумению. Диагноз себе он поставил заранее, был, как ему казалось, готов ко всему и спокоен, но когда сестра выписала направление на анализы и подвинула бланки, Николай Иванович зачем-то достал шариковую ручку, надел очки и начал было расписываться внизу, как на денежном документе. Значит, напуган, нервничает. А всегда считал, что самое страшное в его жизни случилось, бояться ему нечего. Он вышел на улицу. Нет, в мире ничего не переменилось. Это он другими глазами видит сейчас все вокруг, а люди так же спешат. И на него, наверное, кто-то смотрел вот так в свой час, да он тогда не чувствовал, не понимал: самого еще не постигло. Но жизнь тем временем оставалась жизнью, и в ней были у него обязанности. Как раз сегодня исполнялась годовщина смерти человека, который в молодости считался его товарищем, вдова настойчиво просила: «Вы столько сделали для Васи!» — он обещал быть, но — видит бог! — не хотелось. Сегодня особенно не хотелось. Тысячу лет назад, еще до войны, до школы, прочел он у кого-то из американских писателей историю про то, как два индейца спасались от стаи волков, и вот, поняв, что двоим не уйти, один из них пожертвовал товарищем: на скаку перерубил связки его коню, волки набросились на упавшего, а этот ускакал. История древняя как мир, ее только примерили на индейцев. Вот и Вася в сложные послевоенные годы пожертвовал им. Но, решившись, бледный, пришел к нему доказывать: ты не понимаешь, так надо, время требует… Добивался, чтобы он еще и вину взял на себя и тем очистил Васину совесть. Потом времена переменились, и однажды Васина жена, с которой он знаком не был, прибежала к нему: «Я знаю, между вами что-то произошло, но я слишком хорошо знаю Васю, это такая кристальная натура, ничего недостойного он сделать не мог. Ему сейчас плохо, от вас зависит, но он горд, я умоляю вас…» Когда женщина собою заслоняет мужа и готова на все — у кого хватит духу отказать? Но, сделав раз, он связал себя, отныне он был обязан, а Васе и в дальнейшем почему-то все требовалось помогать, неудачи и беды преследовали его, и вновь: «Вы столько сделали для Васи…» И так благодарила, так благодарила заранее, что невозможно было отказать и впредь. А Вася все тяжелей ненавидел его. И думалось: да почему же он еще и должен? Но знал: должен. Так жизнь устроена, кто способен нести ношу — несет. Не потому ли и прежде смирялись люди: верую, ибо неразумно. Неразумно — это разум еще не смог постичь. И только глупому все ясно: чем ограниченней человек, тем уверенней замахивается на весь порядок вещей. Собралось немного народу на эту годовщину, год от году приходило все меньше, говорили одно и то же: как все они в долгу перед покойным, как недодали ему при жизни внимания и тепла. Особенно пространно говорил один благополучный гражданин, и все — о чувстве «сиротства», какое он испытывает теперь без Васи в свои шестьдесят с лишком. Сочно пожевывая замаслившимися от хорошей еды губами, он повторял спокойно это «сиротство». Фальшь из него так и сочилась, Николай Иванович только успевал глаза опускать. Но вдова, настойчивостью и стараниями которой все собрались, впитывала каждое слово, щеки ее под пудрой были свекольного цвета, и давление у нее явно поднялось. А трое взрослых сыновей сидели понурые, с вялыми лицами, не очень, как видно, удачные. И обстановка в квартире ветхая, отжившая, а стольким ради этих вещей поступались, и еще недавно это было. Но стол ломился. Зная небогатое ее содержание, Николай Иванович мог себе представить, каких стараний стоило все это достать, купить, приготовить. И не первый раз приходила мысль, что, пожертвовав им в те годы, Вася и сам надломился и вся дальнейшая жизнь так и пошла. Получалось нечто утешительное: дескать, есть в жизни некий скрытый закон справедливости… Если бы так! Тогда, наверное, все злодейства и злодеи давно бы перевелись и люди не страдали бы безвинно. А в общем, думал он не о Васе. Он сидел как на собственных поминках, и не себя ему было жаль сейчас, а жену свою, Полину: ей предстоит. Только пусть не устраивает всего этого, не нужно. Кто вспомнит, тот вспомнит и так, а по обязанности — зачем? Они поженились не очень молодыми и без особой любви: сошлись, пожили и стали жить вместе. Но жизнь прожили дружно. Детей он не хотел, и теперь получалось так, что оставляет ее одну. Все то время, пока ждал места в больнице — три недели с лишним, — он ничего не говорил Полине, и она жила не ведая. Но настал день, когда с вещами (все те же ложка-кружка, только теперь, по мирной жизни, еще и тапочки и пижама) они ехали в такси. Лицо Полины было такое, словно не она, а он везет ее класть в больницу. И там, в приемном покое, она никак не могла справиться со страхом за него, с нервами, куда-то ходила что-то узнавать, а глаза жалкие, затравленные, смотреть на нее невозможно. Он же, как только вошли в эту, словно в морге, цинковым железом обитую снаружи дверь и увидал он покорную очередь мужчин и женщин вдоль стены, а за стеклянной перегородкой- других, очень занятых мужчин и женщин в белых халатах (они выбегали, вбегали, мелькали, засматривающие в глаза пациенты мешали им заниматься делом), понял: тут надо сидеть и ждать терпеливо. Изредка являлся санитар, придурковатый малый в солдатской шапке на бритой голове; то ли шапка ему была велика, то ли голова мала. Запахнутый в больничную байковую синюю куртку, заплетаясь длинными ногами в солдатских незашнурованных ботинках, он как свой входил за перегородку, набирал на руку несколько папок и, усмехаясь слюнявым ртом, уводил за собой в даль бетонного коридора нескольких человек, словно не истории болезни нес, а судьбы их. И там, в переменчивом свете, под снижающимся серым потолком, они спешили за ним, удалялись — покорные души грешников. А вся очередь пересаживалась на стульях, подвигалась, и уже позади Николая Ивановича сидело больше, чем впереди, — это почему-то всегда успокаивает. Вот в этот момент вошел гражданин в шубе, в ондатровой шапке, в больших очках на непроницаемом плоском лице, которое выражало только то, что оно ничего не выражает, будто замок повешен на нем. Не спрашивая, кто последний, прошел он прямо за стеклянную перегородку, взгляд, никого перед собой не различающий. «Товарищ, очередь!» — раздалось вслед, некоторые повскакали с мест, нервы тут у всех напряжены, но его уже вели через другую дверь переодеваться, он и там, перед врачами, не снял шапку. Николай Иванович знал этот взгляд, в поле зрения которого не попадают мелкие предметы: он и сам был из тех, кто не попадал в поле зрения. Но все же странно показалось сейчас: никому здесь не ведомо, кого и куда привезет этот медленно подвигающийся конвейер, а человек мимо всей очереди, не утруждаясь и ответить, спешит первым вступить на него. Когда переодетого вели Николая Ивановича по переходам, дверь против лифта открылась, пахнуло холодом снаружи, и такой весенний, сияющий день увидел он отсюда, из бетонного мрака, так вольно там блестело солнце в снеговых лужах… Дверь захлопнулась. И началась больничная, палатная жизнь. Место его оказалось крайним к окну, туда никто не стремился; зима, дует от стекол. Но отсюда виден был двор, мартовский захламленный снег, березы до полудня в тени. Только после обеда солнце освещало их грязноватые к концу зимы стволы, они розовели, вбирали тепло, и снег вокруг них оседал все глубже. А ночью одна и та же звезда светила сквозь голые ветки, смещалась постепенно за край окна. Николай Иванович садился в кровати, и она возвращалась на место. Долго ему предстояло смотреть на нее. Когда они с Полиной впервые вошли в эту палату, рядом со свободной койкой лежал покойник: провалившийся рот, из которого вынута вставная челюсть, большая, холодная на вид, желтая ступня просунута сквозь прутья кровати, обтянутый хрящ горбатого носа. И только тяжкое храпение и вздрагивающие глазные яблоки под слипшимися веками подтверждали: жив. Рядом преданно сидела на стуле седая старушка, ела больничную кашу с тарелки перед собой, как белка из лапок. Сильно пахло мясной подливкой. Увидев испуг Полины, закивала, закивала приветливо: — Это наркоз. Завтра он будет бегать. Все вот не проснется никак. И, наклонясь над ним, гладила по лицу, тихонько трепала по щекам: — Глебушка! Глеб Сергеич! Он приоткрывал тусклый глаз, силился улыбнуться: — Туман в голове… И веко сонно задергивалось. — Ох, болен он, тяжко болен. — В глазах у нее блеснули слезы, но тут же и улыбнулась сквозь них, чтобы не докучать людям своей бедой. — Вот доедаю вместо него, не пропадать зря. Все бегом, бегом… Ему приготовила, морс сварила, уж не до себя, что ему приносят, поем, — словно бы извинялась она. Каждое утро она раньше всех проникала в больницу, заглядывала испуганно и, убедясь что жив, махала на него рукой, чтобы только не ругал ее, и потом в коридоре долго не могла отдышаться. А он методично, с привычкой старого больного застилал кровать, шел умываться. — Чего, чего прискакала ни свет ни заря? Сон вещий? Когда научу: сообщат! Не звонят тебе, значит — жив. — Мне, Глебушка, сегодня как раз надо было пораньше к Анне Игнатьевне, пообещала ей, так, думаю, забегу уж по дороге… — Опять врешь. Зачем? Пила бы сейчас чай не спеша у нас на кухне. Ведь свалишься, ухаживать за тобой некому. И шел умываться, пришлепывая тапками без задников по зароговелым пяткам. — Ворчун он у меня стал к старости, такой ворчун, — жаловалась она тихонько. — «Пила бы чай не спеша…» А что мне за чай одной на кухне? И тут же рассказывала очередную какую-нибудь свою историю, все они были похожие у нее: — Позавчера получаю заказ, смотрю — что-то очень дорого с меня взяли. Принесла домой — икра в заказе, чужой чей-то по ошибке сунули. Так не хотелось идти, набегалась за день, ног под собой не чую. А в результате меня же и осрамили при всех. Две продавщицы в белых халатах такие грубые! Где, говорят, бутылка оливкового масла? Представляете, масло я утаила… Потом заведующую привели, оказывается, оливковое масло совсем в других заказах. Так хоть бы извинились! Вы уж не говорите ему, опять будет меня ругать. |
||
|