"Город у моря" - читать интересную книгу автора (Беляев Владимир Павлович)НИКИТА МОЛЧИТСегодня что-то уж слишком часто вертится у меня перед глазами Тиктор. То лопату в углу возьмет, то зубило из-под самого моего носа выхватит, постучит, позвенит им маленько в соседней комнате, сбивая окалину с готовых маховиков, – глядишь, и снова мелькнули, увязая в сыром песке, рыжие и задубелые Яншины сапоги. Проволочная щетка, видите ли, ему понадобилась. В глазах его играет хитрая усмешка, пушистый чуб развевается, как у донского казака. Веселый, довольный, Яшка выглядит победителем. Целый день он напевает одну и ту же модную песенку: Когда Яшка появляется около меня, я делаю вид, что увлечен работой. Пусть не думает, что я струсил, кляузник чубатый! …Вот наконец и шабаш. Быстро мою руки и первым выбегаю на улицу… Обычно после работы мой путь лежит по Семинарской улице в общежитие. Но сегодня я иду налево, к Тринитарскому переулку. Шагаю мимо плетней и садиков с оголенными еще деревьями. На площади шумит городской базар. Иду мимо, к Прорезной, и сам не знаю, зачем меня туда понесло. Долго болтаюсь по сухим и пустынным аллеям бульвара. Желтая река, недавно вскрывшаяся ото льда, течет внизу, кое-где подходя вплотную к скалам, заливая огороды, огибая Старый город. На бульваре жгут прошлогодние листья. То там, то здесь, будто вершины маленьких вулканов, дымятся кучи листьев мелкого валежника, дым стелется низко по склонам аллей над скалистым обрывом, и его горьковатый запах, знакомый запах весны, догоняет меня и на самой окраине бульвара. Там, за маленькой калиткой, чернеет вдали одинокая скамейка. Иду туда и сажусь. Пальцы нащупывают знакомые буквы В и Г. Еще до фабзавуча, когда я был без памяти влюблен в Галю Кушнир, а она ходила с моим соперником Котькой Григоренко, сбежавшим теперь за границу, в тихое летнее утро пришел я сюда и, скрипя от злости зубами, натирая мозоли на руках, вырезал на твердом дубовом бруске перочинным ножиком эти буквы. Какими мелкими показались огорчения тех лет по сравнению с тем, что могло теперь меня ожидать! Загадочное заявление Тиктора преследовало меня повсюду. Слова предостережения, которые я услышал от Маремухи и Гали, еще больше разволновали меня. Уже весь фабзавуч знал о таинственном заявлении. Когда сегодня выходил из школы, мне повстречался у ворот Монька Гузарчик. Это был добрый, слегка неуклюжий парень с красными слезящимися глазами. Еще в первый год занятий Монька Гузарчик неожиданно получил наследство от своей бабушки. Никогда лично он ее не видел, но бабушка, уехавшая еще при царе в Нью-Йорк, завещала после своей смерти все сбережения внуку Моньке. Его разыскали через нотариуса какие-то дальние родственники, и вот в один прекрасный день Монька Гузарчик получил наличными триста двадцать пять рублей советскими деньгами. Конечно, лучше всего было пожертвовать их обществу «Друг детей» – на ликвидацию беспризорности или, скажем, передать Сашке Бобырю на постройку аэропланов для Красной Армии. Но Гузарчик ошалел от такой большой суммы денег и, прибежав в субботу из банка, повел часть ребят в ресторан «Венеция». Он показал хозяину ресторана деньги и сказал: «Я гуляю! Посторонних не пускать!» Что они там делали, как гуляли – неизвестно: мы с хлопцами в тот же вечер были в клубе на лекции «Что раньше появилось – мысль или слово?». Знаю только, что на следующий день гуляки вместе с внуком американской бабушки ходили как потерянные. Их тошнило. Они объелись тортами, пирожными, ели по очереди все, что было указано в меню: селедку, печенье, паюсную икру, поросят, суфле, бифштексы, осетрину… и запивали все это какими-то винами с мудреными названиями. Все наследство прокутили в один вечер. В свое время история эта прошумела на весь город, и, когда Монька Гузарчик подал заявление в комсомол, мы его не приняли. «Ты хотя и рабочий подросток, но ухарь. Душа у тебя, брат, мелкобуржуазная, – отрезал Моньке на бюро Коломеец. – Так сынки торгашей раньше кутили, а ты у них учишься. Погоди, посмотрим!» Сейчас Монька Гузарчик жил на свои трудовые деньги, на стипендию, и любил говорить про себя иронически: «Я как беспартийная прослойка…» Повстречав меня сегодня возле ворот, Монька тоже шепнул: – Ай-ай-ай, Васька! Я слышал, Тиктор на тебя дело завел. Да? Из комсомола требует тебя исключить. Да? Бедный ты, бедный! В нашей, значит, общине будешь. Докатился я, если уж Гузарчик меня жалеет! Печально смотрел я на другой берег реки, на крепостной мост, соединяющий обе скалы, и на Старую крепость. В этой крепости, когда город захватили петлюровцы, мы с хлопцами клялись над могилой большевика Сергушина стоять один за одного, как за брата, и отомстить проклятым петлюровцам за его смерть. Пока я честно выполнял эту клятву и верно служил революционному делу. Так почему же появилось это заявление и даже близкие друзья раньше времени жалеют меня… Из-под крепостного моста сквозь полукруглый тоннель с шумом и грохотом вырывался водопад. Тугая вода падала желтыми каскадами; лишь там, где она ударялась о камни, сверкала белая пена. Вспомнилась давняя легенда, что много лет назад, покидая навсегда наш город, турки сбросили с крепостного моста железный сундук, набитый доверху награбленными на Украине золотыми цехинами, алмазами, рубинами, золотыми браслетами и огромными, величиной с куриное яйцо, ослепительными брильянтами. Прежде чем упасть на глубокое дно реки, движимый страшной силой водопада, тяжелый сундук несколько раз перекувырнулся на острых камнях. Крышка его отлетела. И говорят люди, что каждый год после ледохода вешняя буйная вода вымывает со дна золотые монетки, драгоценные камни. А один раз, еще при царе, дед Сашки Бобыря, говорят, нашел в прибрежных камнях обломок обсыпанной рубинами золотой короны какого-то турецкого визиря, убегавшего впопыхах с Украины от запорожского и русского войска. На радостях Сашкин дед пошел в корчму, выколупнул из обломка короны один рубин и получил за него у старого шинкаря столько горилки, что когда выпил ее, то потерял память. Сашкин дед проснулся лишь в другом конце города, под Ветряными воротами, и без короны. Ее утащили бродяги конокрады. Сашкин дед от огорчения рехнулся и попал в сумасшедший дом. Там он и провел остаток дней своих, бродя в длинной холщовой сорочке по тенистым аллеям больничного сада и таская на голове сделанную из репейника корону. Когда Сашка Бобырь во время приема его в комсомол рассказал и эту печальную историю своего деда, Никита не приминул ввернуть: «Вот что, хлопцы, делает богатство! Поэтому мы, новое поколение, должны быть полностью свободны от власти денег и вещей». Однако старые люди нашего города говорят об этой истории с короной несколько иначе. Будто бы на крепостном мосту турки удавили веревкой молодого Юрка Хмельницкого, сына гетмана Богдана, и бросили его с моста в кипящий водопад, привязав к ногам камень. Вот и проклял-де юный Юрко перед смертью турок, а заодно и все их сокровища. Сколько раз в половодье мы, зареченские хлопцы, пренебрегая гетманским заговором, шатались вдоль реки, не отрывая глаз от илистого ее берега и надеясь, что вот-вот среди щепок, мокрого сена и тающих льдин вдруг блеснет хоть какая-нибудь захудалая монетка, чтобы можно было на нее купить резины для рогаток в аптеке Модеста Тарпани!.. Не Яшкино заявление пугало меня. Совсем нет! Обдумав это, я решил твердо, что заявление ни при чем. Пусть бы даже Тиктор написал в нем что угодно: что я петлюровец или что я склад ЧОНа замышлял взорвать, – все это было бы пустяком. Всякую напраслину рано или поздно можно опровергнуть. Я унывал сейчас не потому, что боялся. Огорчали меня сочувственные разговоры хлопцев и больше всего – непонятное молчание Никиты Коломейца. «Если на члена бюро ячейки подают заявление, а ты – секретарь, то приди и скажи человеку толком, честно, открыто, в чем его обвиняют; проверь, так это или нет, а не играй в молчанку, не заставляй человека мучиться понапрасну! – размышлял я про себя, прохаживаясь над обрывом. – Разве я не прав? Конечно, прав!» Молчание Коломейца – вот что меня удивляло, возмущало и тревожило. Вчера целый вечер мы были вместе в общежитии, и он хоть бы слово сказал, а ведь у него уже лежало заявление Тиктора. Посылая меня в Харьков, Никита сказал: «Поезжай, ты парень боевой!» «Сказал: „Ты парень боевой“. Значит, доверял мне… Доверял!» Теперь Никита молчит. И какими-то туманными фразами швыряется: «Образец человеческой подлости…» Вечерело. Холодом потянуло с реки, словно к морозу. Снова подошел я к низенькой скамеечке со знакомыми буквами В и Г, присел на нее. Скамеечка стояла на юру, меня продувало со всех сторон. Зябко стало. Поежился я от студеного ветра, удирающего скалистыми урочищами от наступающей с юга весны, и припомнился мне самый холодный в жизни вечер, пережитый два с лишним года назад. …Строем по четыре вместе с комсомольцами электростанции шли мы через Новый мост в Центральный рабочий клуб на вечер, посвященный памяти жертв Девятого января. Шли молча, без песен, и оттого было хорошо слышно, как звонко скрипит под ногами тугой снег, крепко схвативший промороженные доски Нового моста, который повис на мохнатых от инея каменных быках над глубокой пропастью. На всю жизнь сохранится в памяти это согласное поскрипывание снега под ногами у ребят и тепло узкого вестибюля, где мы стали поспешно, наперегонки раздеваться, чтобы занять самые близкие места. Слушаем доклад о том, как по приказу Николая Кровавого жандармы убивали рабочих Питера у Зимнего дворца. Вдруг выскакивает на сцену старый большевик Кушелев. У него растерянный вид. «Что случилось? Пожар? Война?» Кушелев останавливает докладчика и бросает в настороженный зал: – Товарищи!.. Несчастье… Умер Ленин! Мы видели, как, полуотвернувшись, он вытирает рукавом кожанки слезы. Не будь этих слез на глазах старого производственника, никто бы не поверил ужасной вести, отогнал бы ее от себя. Но и так вскочил какой-то инвалид со значком за взятие «Арсенала» на защитной толстовке и, потрясая костылем, закричал Кушелеву: – Неправда! Ты брешешь, негодяй! И тут же, взятый падучей, грохнулся затылком в проход, на кафельный жесткий пол зрительного зала. Провожаемые бессвязными выкриками инвалида, которому оказывали помощь доктор Юлий Манасевич и другие люди, мы выскочили на улицу. В морозном чистом воздухе тоскливо гудели паровые гудки на станции, на заводе «Мотор» и где-то далеко-далеко, должно быть, за горой Кармелюка, на Маковском сахарном заводе. Сгрудились мы вместе, молодые хлопцы и девчата с кимовскими значками на кожанках, пытливо заглядывали под заунывную песню гудков в глаза один другому и, пожалуй, впервые за эту суровую зиму совсем не чувствовали острого мороза. – Что же делать, а, Василь? – тронула меня за локоть Галя Кушнир. – Как будем жить мы теперь без Ильича? – Она даже не застегнула свой полушубок. Мохнатые иглы ее цветастого, цыганского платка свисали на грудь. – Что делать? – глухо повторил вопрос Гали стоящий рядом Коломеец. – Жить так, как учил Ильич. И держаться вместе. Один за одного. Гуртом держаться. Слышите? Вокруг партии. И тогда нам никакой черт не будет страшен. …В ту ночь я не мог заснуть до самого утра. И все ребята в общежитии не спали. У кого было оружие, тот чистил его и протирал в сенях. Казалось, вот-вот прозвучит сигнал чоновской тревоги, позовет всех в штаб на Кишиневскую. Мы думали, что именно в эту ночь мировая буржуазия, воспользовавшись смертью нашего дорогого вождя, нападет на Советскую страну. Мы думали, что уже первые ее банды прорывают границу на Збруче, и были готовы выступить на помощь пограничникам. А когда морозным утром забелели на дощатых заборах Старого города и Русских фольварков окаймленные черными обводами сообщения о смерти Ильича и началась печальная траурная неделя, всякий раз, стоило снова услышать «Нет Ленина», опять щемило сердце, и мы понимали, что еще долго будет заживать в сознании каждого из нас рана, нанесенная такой неожиданной и страшной вестью… Не знаю, зачем я полез в карман и вытащил оттуда свой зауэр. Что там говорить – крепко любил я эту свою «машину». Даже уходя на работу в фабзавуч, я забирал зауэр с собой, и Никита Коломеец посмеивался надо мной: – Для чего тебе в цехе пистолет, Василь? – А куда я его дену? – Оставляй в общежитии. – Тебе хорошо – у тебя тумбочка запирается, а моя нараспашку. – Попроси слесарей, пусть сделают замочек. – А что он поможет, замочек-то? Замочек можно легко сломать. – Ох, Василь, Василь, неисправимый ты человек! Привык к оружию. Тебе бы все время в эпоху военного коммунизма жить! Тяжело Василию Мироновичу Манджуре переходить на мирное положение. Я знал, что Никита шутит, но меня немного задевали его шутки. Ничего себе мирное положение, если такое вокруг! Еще и года не прошло, как диверсанты напали на советскую пограничную заставу возле Ямполя и убили начальника заставы. Совсем недавно в Латвии враги нашей республики застрелили советского дипкурьера Теодора Нетте. А убийство Котовского?.. «Не один я, вся рабочая молодежь на границе должна быть вооружена и готова ко всему», – думал я. И продолжал таскать пистолет на работу. Наведя мушку на одну из зубчатых башен Старой крепости, я прицелился. Но уже было темновато, и в сумерках мушка расплывалась. «Что же за таинственное заявление Тиктора?..» Я поспешно засунул зауэр в карман и, окончательно расстроенный, поплелся в общежитие. В нашем общежитии было на редкость тихо. Сразу вспомнилось, что сегодня в городском комсомольском клубе показывают кинокартину «Красные дьяволята». Конечно, хлопцы пошли туда. Жаль, что я опоздал. В комнате горел свет и на потолке, и возле кровати Никиты. Наш секретарь жил с нами вместе. Груда книг высилась на его тумбочке. Как всегда, Никита остался дома. «Развлекаться я буду на старости лет, – говорил он обычно, – а сейчас, пока здоровые глаза, лучше книжки почитать». «Полюбить книги – это значит сменить часы скуки на часы наслаждения», «Книга – это друг человека, который никогда не изменит!» – часто повторял нам Коломеец изречения каких-то одному ему известных философов. И читал запоем: дома до поздней ночи, по дороге в интернат как слепой, шагая по тротуару и держа перед глазами раскрытую книжку; читал в обеденные перерывы, сидя на ржавом котле во дворе школы. Видно, Никита сегодня уже не собирался никуда выходить. Он лежал на койке раздетый, а рядом на стуле чернела его аккуратно сложенная одежда. Я молча подошел к своей постели и снял кепку. Никита повернул голову и сказал: – У тебя под подушкой анкета, Манджура. Заполни ее и утром сдай мне. У меня дрогнуло сердце. Начинается. «Наверное, это какая-нибудь особая, каверзная анкета!» Чуть слышно я спросил: – Что за анкета? – На оружие, – не отрываясь от книжки, сказал Никита. – Чоновские листки теперь недействительны, и мы должны подавать индивидуальные заявления на право ношения оружия. …Тихо шелестят страницы книги. Коломеец взял на ощупь карандаш с тумбочки, что-то отметил, словно давая понять мне, что разговор окончен. Ну что ж, ладно! Напрашиваться не будем… В открытую форточку проникает шум весенней улицы. Особый, неповторимый шум весны! Заметили ли вы, что весною все звуки человек слышит так ясно, как бы впервые? Вот на соседнем дворе прокричал петух, и мне кажется, что я раньше никогда не слыхал такого звонкого петушиного крика… В этой тишине я разглядывал отпечатанную в типографии анкету на право ношения оружия и ждал, что вот-вот Никита заговорит наконец со мной о заявлении Тиктора. – Да, Василь, чуть не забыл, – оборачиваясь ко мне, проронил Никита, – у тебя в тумбочке посылка лежит. Я расписался в ее получении. – И снова уткнулся в книгу. Прошитая накрест бечевкой, квадратная и тяжеловатая посылка пахла рогожей и яблоками. Внизу химическим карандашом было выведено: Отправитель – Мирон Манджура, гор. Черкассы, Окружная государственная типография". Переехав на работу из нашего города в Черкассы, отец и тетка иногда присылали мне оттуда посылки. Все, что было в них, шло вразлет по общежитию: кому яблоко, кому кусок свиного сала, посыпанного блестящими крупинками соли. Точно так же делились посылки и других хлопцев. И вот сейчас в ящике под фанерной крышечкой лежат разные вкусные вещи. К тому же я голоден. Но я не мог вскрыть посылку. Если я стану именно сейчас, не дождавшись прихода хлопцев, угощать Никиту, он может подумать, что я, прослышав о заявлении, подлизываюсь к нему, хочу его подкупить, домашними коржиками с маком. И, как это ни было грустно, я оставил отцовскую посылку до возвращения хлопцев из кино на старом месте – в тумбочке у кровати. Разделся и лег спать, слыша, как шелестят страницы книги, которую читал Никита. |
|
|