"Фиора и Папа Римский" - читать интересную книгу автора (Бенцони Жюльетта)

Часть I. ВОЗРОЖДЕНИЕ ЛЮБВИ

Глава 1. НЕПРИМИРИМЫЕ

Филипп де Селонже ждал смерти. Но не так, как ждут врага — слишком часто встречался он с ней во время осад и сражений, чтобы теперь считать ее своим противником. В его ожидании не было страха, как если бы она была ниспосланным ему свыше прощением. Нет, она была для него скорее назойливой гостьей, которая появляется в тот момент, когда меньше всего желаешь ее присутствия.

Смерть могла бы застать его врасплох, попади он в засаду или при неожиданном нападении неприятеля, во время нескончаемой осады Несса или на равнине Грансон, откуда он, тяжело раненный, спасся лишь благодаря счастливой случайности. Оставленный бургундской армией, в то время как его товарищи убегали от швейцарцев, совсем без сил, он напоминал морскую звезду, выброшенную на берег приливом.

Его кончина была бы вполне естественной, даже логичной, как возмездие за ту странную сделку, которую он совершил во Флоренции январским днем 1475 года с одним из самых богатых людей города, Франческо Бельтрами. Получив руку и сердце очаровательной Фьоры, его приемной дочери, и в придачу роскошное приданое, Филипп поклялся не притязать более чем на одну брачную ночь, после чего он должен был исчезнуть и никогда больше не возвращаться.

Он был тогда искренен и чистосердечен. Ради этого богатства, которое предназначалось для солдат Карла Смелого, и нескольких часов любви Филипп мог беззаботно бросить свою жизнь на весы сделки. Ему казалось, что таким образом он получит все то счастье, на которое имел право в этом мире. Однако к тому времени он сам угодил в любовные сети, и, вместо того чтобы искать смерти в бою, Филипп сделал все, чтобы избежать ее, надеясь снова увидеть свою возлюбленную. Так оно и случилось.

Они с Фьорой снова встретились и по-настоящему полюбили друг друга. Это произошло как раз в те дни, когда скорбный звон колоколов возвещал о похоронах могущественного герцога и правителя Бургундии Карла Смелого. Они пережили одновременно начало и конец этой новой главы их жизни, и Филипп уже думал, что они бок о бок пройдут до самого конца их земного пути. Но вдруг все изменилось, смешалось…

Фьора, в свою очередь, тешила себя надеждой, что они будут всегда вместе, что их ожидает тихая безмятежная жизнь. Но Филипп не обманывался, он знал, что эта мирная жизнь невозможна: Бургундия все еще продолжала сражаться за свою принцессу Марию против коварного и могущественного короля Франции.

Он надеялся, что его молодая жена будет спокойно дожидаться его возвращения в Селонже, в их фамильном замке. Но Фьора не поняла этого, она не захотела смириться с тем, что после стольких перенесенных ими страданий он решил покинуть ее. И все ради того, чтобы предложить свою шпагу к услугам государыни, которая для нее была всего лишь другой женщиной.

И потом, эта злополучная фраза о послушании и покорности, которая вырвалась из его уст…

Проживи Филипп сто лет, и тогда он не смог бы забыть образ своей любимой, запечатлевшийся в его памяти после той последней сцены: завернувшись в покрывало, наспех сорванное с постели, она стояла перед ним с гордо вскинутой головой. Черные волосы беспорядочно рассыпаны по обнаженным плечам, огромные серые глаза, потемневшие, как тучи перед грозой, — Фьора и сама была как буря, все сметающая на своем пути. Она не выбирала слов.

Отец никогда не принуждал ее к повиновению и покорности.

Эти слова просто-напросто отсутствовали в его речи. А Филипп — ее муж, который появился совсем недавно и вдруг осмелился ее поучать. Если он захочет снова ее увидеть, то придется ему добраться до Турени, где у нее теперь есть свой замок, подаренный ей королем Людовиком в награду за то одолжение, которое она оказала ему.

Она была груба и высокомерна, но быстротечность ссоры спасла мятежницу от праведного гнева ее супруга. Филипп слишком хорошо знал, какого рода услуги оказывала Фьора хитроумному монарху. Ему было известно, каким образом заманила она в сети своей чарующей красоты кондотьера Кампобассо, который, желая завладеть ею, предал Карла Смелого в день его последней битвы. Фьора раскаивалась в этих поступках. Но уже то, что она осмелилась напомнить ему это, да еще в связи с этим сомнительным даром короля, по мнению Филиппа, было в высшей степени бестактно. Именно поэтому он не стал преследовать беглянку. Он уповал на то, что она сама вскоре одумается и возвратится к нему, немного смущенная, но нежная и удивительная в своей готовности в любой момент возобновить их опьяняющую любовную игру.

Но она не вернулась.

Час спустя Фьора уже покидала Нанси в направлении Ле-Плесси-ле-Тур, королевской резиденции, в обществе своей старой подруги Леонарды Мерее и в сопровождении сержанта Дугласа Мортимера, одного из самых блистательных офицеров знаменитой шотландской гвардии короля Людовика. Теперь ни о каком примирении не могло быть и речи, потому что Филипп ни за что на свете не стал бы догонять свою жену, после того как она отправилась искать защиты у самого грозного врага покойного герцога Бургундского.

На другой день Филипп, в свою очередь, покинул Лотарингию и поскакал в Гент, где он намеревался присоединиться к принцессе Марии Бургундской и вдовствующей герцогине Маргарите. Обе они прилагали все усилия, чтобы собрать вокруг себя верных людей и таким образом противостоять сгущавшимся на горизонте тучам. Вот так и случилось, что политика снова разлучила влюбленных и никакая любовь уже, наверно, не могла преодолеть эту пропасть…

Пытаясь избавиться от этих воспоминаний, которые лишали его мужества, Филипп сделал несколько шагов по комнате. Ему оставалось жить всего несколько часов, и он не хотел тратить их на бессмысленные сожаления. Бряцая длинными цепями, которыми он был прикован к стене, Филипп покинул свою постель, если только можно было назвать постелью четыре заделанных в каменную кладь доски, и направился к маленькой отдушине, откуда с трудом пробивался дневной свет. При этом ему приходилось пригибать голову, потому что каменный свод камеры был слишком низок для него.

Его окошко выходило во внутренний двор в доме Сенжа, что в Дижоне, который одновременно служил постоялым двором и тюрьмой. В этот летний день, казалось, и сам дом, и все камеры, и даже подземелья были залиты морем солнца и света. Возле самого окошка росло несколько травинок, и узник попытался дотянуться до них. Ему приятно было бы подержать их в своих руках, слегка размять, вдохнуть терпкий аромат полей и снова ненадолго возвратиться в мир бесхитростных радостей своего привольного детства, когда все они — сыновья господ и их вассалов — были просто мальчишками.

Их дороги разошлись много позже, когда босоногие юнцы начали помогать старшим, все более привязываясь к земле, к тяжелому крестьянскому труду, к праздникам и будням своих отцов. А маленьких сеньоров облачили в доспехи из кожи и железа, благодаря которым рыцарь становился неуязвимым в бою.

Вместо самодельных шпаг и мечей из кизилового дерева они учились теперь владеть прекрасными клинками работы мастеров Толедо и Милана.

Находясь в своем каменном склепе и прекрасно сознавая, какое будущее ему уготовано, граф, как тот дряхлый старик, который знает, что его жизненный путь вскоре завершится, вновь и вновь возвращался в свое далекое детство. Думать о жене было больно, и он предпочитал о ней забыть. Не тревожили его и воспоминания об этой последней битве, которая послужила основанием для вынесенного ему приговора, — теперь он понимал, что это сражение было проиграно с самого начала.

От прекрасно вооруженной и хорошо организованной бургундской армии не осталось ничего или почти ничего: она была уничтожена чуть более чем за год. В Бургундии появилось много таких, кто желал мира любой ценой. Наследница герцогства Мария Бургундская, на чью сторону, не задумываясь, встал Филипп, была в своем дворце в Генте, хотя и непохожем на дижонскую тюрьму, почти такой же узницей, как и он сам.

Некоторые фламандские города закрыли перед ней и вдовствующей герцогиней свои ворота и казну, наподобие того, как захлопывается сундук ростовщика, ведь теперь она не скоро сможет возвратить им свободу. Таким образом, у Марии, несмотря на ее высочайшее происхождение, сил и влияния было меньше, чем у любого самого скромного из ее сеньоров.

Разумеется, она была невестой принца Максимилиана, сына германского императора, но выполнит ли он свои обязательства?

Не отвернется ли принц от бургундской принцессы, чьи владения подверглись опустошению, и не станет ли искать себе более интересной партии? Кто знает? Вести из Фландрии доходят с большим трудом, и то лишь благодаря стараниям ее немногочисленных сторонников, поставивших себе целью сохранить Бургундию для дочери Карла Смелого.

В первые дни после смерти герцога многие попросту не верили в его смерть — ходили слухи, что Карлу удалось спастись, что он прячется где-то в Швабии, залечивает там свои раны и готовится к возвращению. О кончине великого герцога также слагались невероятные легенды, одна другой фантастичнее.

Тем не менее Дижон, жители которого расспрашивали всех, кто возвращался из Лотарингии, довольно быстро узнал всю правду. И тогда жительницы города вышли на улицы с громкими возгласами: «Да здравствует мадам Мария!» После стольких лет мужского правления их вдохновляла сама идея возвести на трон женщину.

Вскоре стало известно, что король Франции намеревается восстановить свои права на владение богатой Бургундией. Кое-кто полагал, что это было бы справедливо, и как бы там ни было, Людовик XI, пусть даже он и не так эффектен, как Карл Смелый, для своих подданных — хороший король: по мере своих сил он оберегал их от войны и от бед и способствовал процветанию торговли. Остальные придерживались иного мнения, они гордились тем, что стяг Марии все еще развевается над башней Сен-Никола.

Филипп де Селонже принадлежал к числу этих последних, и благодаря военным победам, одержанным в графстве братьями де Водре, которым удалось задержать и оттеснить королевские войска под началом Жоржа де Латремойля, он еще больше утвердился в своем мнении.

К несчастью, Латремойль отложил осуществление своих захватнических замыслов на более поздние сроки и сосредоточил свои усилия на Дижоне, который взял при поддержке Шарля д'Амбуаза и Жана де Шалона, одного из первых примкнувших к ним жителей. Латремойль разместил в городе гарнизон и велел соорудить сильную крепость, призванную защищать Дижон от атак неприятеля… и непосредственно гарнизон от нападений изнутри. Откровенно непопулярное это решение еще больше увеличило число сторонников герцогини.

В марте Филипп тайком возвратился в город и остановился в своем фамильном особняке, двери и ставни которого были плотно закрыты, и снаружи дом выглядел совершенно необитаемым.

К тому же он и в самом деле долгое время был необитаем, поэтому никто не смог бы заподозрить присутствие в нем кавалера ордена Золотого Руна, которого все знали как верного сторонника герцога Карла.

Скрываясь от посторонних глаз, он смог собрать отряд добровольцев из числа людей, преданных его семье. Находясь в активной переписке с местными сторонниками герцогини, он разработал и подготовил план ночной атаки города и собирался лично подать сигнал к ее началу, открыв в назначенный час городские ворота. Однако для того, чтобы одолеть французский гарнизон, помимо силы и мужества, необходимо было еще запастись терпением и уметь хранить тайну. Жизнь заговорщика была полна опасностей, поскольку значительная часть городских буржуа была готова купить себе спокойствие ценою своей независимости и стать подданными короля Людовика.

Филипп и его союзники опирались в основном на людей молодых, из народа и оставшихся в живых гвардейцев герцога. Но их трудно было держать в повиновении, так как многие из них рвались в бой немедленно. Вот почему первого июня в предместье Сен-Никола из-за грубого обращения французского солдата с женщиной произошло неожиданное столкновение. Люди кричали: «Да здравствует Бургундия!», на стенах появились надписи с угрозами в адрес короля Франции, а сопротивлявшихся французских солдат забросали камнями. Была пролита кровь, но вскоре опять восстановилось спокойствие. Филипп уже было думал, что ему удалось подчинить себе этих «горячих» сторонников герцогини. Но разве мог он предвидеть, что некоторые из них используют борьбу за независимость только как предлог для сведения своих личных счетов.

26 июня, в день выборов нового мэра города, в присутствии посланника Марии Бургундской — Латремойль в это время находился в отъезде — разразилась драма Когда муниципальный магистрат собрался в монастыре францисканцев, в город через ворота Сен-Никола ворвалась группа вооруженных чем попало людей. Их возглавлял одетый в длинную, некогда белую рясу Шретьенно Ивон, прежде богатый, но разорившийся лавочник.

Едва войдя в город, Ивон потребовал ключи у хранителей башни Сен-Никола и, добравшись до развевавшегося там королевского стяга, сорвал его. Затем он и его люди отправились к центру Дижона, призывая к оружию сторонников принцессы Марии. Кто-то из толпы крикнул:

— Пойдем разыщем этих мэтров-эшевенов, что правят городом, они прячутся у францисканцев.

Тем временем была поднята тревога, и эшевены благодаря стараниям де Селонже, сознающего, что все происходившее было чистым безумием, разошлись. И он был более чем прав.

Когда Ивон добрался до площади Францисканцев, он нашел там только старика Жана Жоара, председателя бургундского парламента, который, надеясь на свои преклонные лета и влияние в народе, намеревался прекратить бунт, призывая мятежников бросить оружие и разойтись по домам.

— Мы здесь для того, чтобы передать город мадам Марии, — вскричал Ивон. — Приготовься оказать почтение своей принцессе, а не то — берегись!

— Наша герцогиня никогда не желала получить Дижон ценою смерти преданных слуг ее отца, — воскликнул Селонже, бросаясь со шпагой в руке на защиту старика. — Не своих надо убивать, а французов!

— Он и ему подобные уже давно продались королю Людовику. И ты тоже на их стороне?

— Я — граф де Селонже, кавалер ордена Золотого Руна, и верен до конца монсеньору Карлу, да хранит его господь. И я не отрекся от своей присяги на верность ему.

— Легко сказать, — произнес Ивон с вызовом. — Мессир де Селонже здесь, какими судьбами? Когда же ты прибыл?

— Три месяца назад. Кое-кто из присутствующих здесь знает об этом, а вот ты собираешься сейчас разрушить все, что я с таким трудом создавал.

— Кто-нибудь уже видел его здесь?

Старый лавочник обвел грозным взглядом лица людей, как бы призывая их к ответу, совершенно не опасаясь, что кто-то решится на это. Никто не двинулся с места, и Филипп понял, что все его усилия были напрасны: он построил свой замок на песке.

— Хорошо! — сделал вывод Ивон. — Тогда мы покончим со всеми этими сообщниками Людовика XI и разделим их имущество. За добычей, дети мои!

Мгновение спустя старый председатель упал, заколотый ударом кинжала от руки Шретьенно Ивона, а Филипп, усмиренный пятью или шестью дюжими мясниками, которые накинули ему на шею красную бархатную перевязь, оставшуюся от предыдущей жертвы, был вынужден следовать за шайкой грабителей, которые собирались после провозглашения власти принцессы Марии перво — наперво заняться домом Сенжа.

Сколько раз Филипп представлял себе, как он преподносит своей герцогине ключи от Дижона, и вместо этого он оказался пленником тех, кто лишь притворяется, что защищает те же цвета, что и он, а на самом деле руководствуется алчностью и местью.

Всю ночь эти разбойники грабили и поджигали дома тех, кого они считали роялистами. В их числе оказались главный сборщик податей Вюрри, сир Арноле Машеко и кюре де Фене. Бессильный что-либо сделать и глубоко опечаленный, Филипп стал невольным свидетелем всей этой вакханалии. В конце концов графа отвели в его собственный дом, где Ивон обосновался вместе со всей шайкой. Всю ночь они пировали и делили награбленное.

Именно здесь четыре дня спустя все они, и Филипп вместе с ними, были арестованы самим Латремойлем.

— Это он был нашим главарем, — с коварной усмешкой заявил Ивон, — мессир граф де Селонже, один из ближайших помощников покойного герцога Карла.

— Знатный сеньор во главе банды убийц и грабителей, — презрительно сказал сир де Краон. — Чего же еще можно ждать от бургундца?

— Разумеется, я бургундец и горжусь этим, но я был здесь всего лишь пленником, а не предводителем, — возразил Филипп.

— Неужели? Значит, вы принадлежите к той весьма многочисленной группе горожан, которые готовы стать верноподданными короля? В таком случае…

Филипп никогда не колебался, выбирая между жизнью и честью. К тому же старый лавочник, по чьей злой воле он очутился под его знаменами, бросал на него вызывающие взгляды.

— Нет, я никогда не присягну королю Франции. Я предан мадам Марии, единственной законной герцогине Бургундии.

— Этот отказ будет стоить вам головы!

Через час Филипп уже был заключен в тюрьму в доме Сенжа, откуда его, закованного в цепи, выводили только один раз для вынесения ему смертного приговора.

Прошла неделя, а приговор все еще не был приведен в исполнение. Если верить тюремщику, который приносил ему еду, этой задержкой Филипп был обязан своему знатному происхождению. Его придерживали напоследок, он должен был стать своего рода гвоздем того кровавого спектакля, который давал в Дижоне сир де Краон. Придя в ярость от беспорядков, совершенных в его отсутствие, мстительный француз наводнил город террором. Со дня его возвращения Дижон был полностью подчинен его единоличной власти. Сторонникам короля, понесшим ущерб или как — то иначе пострадавшим в этих событиях, разрешалось присутствовать при наказании виновных. Хватали по малейшему подозрению, и заплечных дел мастер вместе со своим подручным не испытывали недостатка в работе. Жеан дю Пуа, городской палач, прекращал пытки только затем, чтобы вешать или рубить головы. Чтобы как-то разнообразить спектакль, отыскали по случаю даже фальшивомонетчика: его сварили заживо в кипящей смеси из масла и воды…

Нет, он никак не мог ухватить травинки: цепи, приковавшие узника к стене, были слишком коротки, и, вздохнув, Филипп вернулся на свое твердое ложе. Смеркалось. Город затих, как будто, утомившись от бесконечного насилия, он испытал вдруг потребность немного отдохнуть. Сколько было криков, воплей, колокольного звона, возвещающего последние часы осужденных! Филипп подумал, что, кроме него, в городе уже более некого было убивать. В таком случае смерть его уже где-то совсем близко. Не будет ли эта ночь последней?

Его внимание привлек стук отодвигаемого засова, он обернулся. Вошел тюремщик, он принес кувшин воды и ломоть хлеба, но это был совсем не тот стражник, к которому привык узник. Это был старый, волочивший ноги человек с длинной бородой грязно-желтого цвета, которая спускалась до самого пояса.

— Ты кто? — спросил Филипп. — Я вижу тебя в первый раз.

Человек взглянул на него; глаза у него были какого-то неопределенного цвета, с красными веками.

— Я тебя тоже! — проворчал он. — Этот Колен, что подвалом-то занимался, давеча ногу сломал. Забрался на крышу-то, казнь чтоб лучше разглядеть, да и свалился. Ну, тут вот меня и разыскали, а лестницы-то эти мне совсем ни к чему. Да и то, ступеньки — скользки, в моем — то возрасте…

— Кого сегодня на тот свет отправили? — спросил Селонже, не желая выслушивать нудные жалобы старика.

— Шретьенно Ивона. Оказия вышла, на эшафот-то его пришлось нести, ноги-то у него после пытки были раздроблены. Ну, это, скажу я вам, была хорошая работенка. Мэтр Жеан дю Пуа спровадил его одним ударом, а после того разрубил аккурат еще на четыре куска, чтоб развесить их на всех городских воротах.

Голову — на башне Сен-Никола, правую ногу — на Садовых воротах, левую…

— Я не желаю более ничего об этом знать, — прервал его Филипп с отвращением. Впервые за все время заточения ему стало не по себе. Возможно, только что ему описали его собственную участь.

Воина не пугает смерть, умереть для него — это сущий пустяк, но сама мысль, что его, истерзанного после пыток, вынуждены будут нести на эшафот, а затем разделают, как баранину, на куски, привела его в негодование, и ему сделалось не по себе.

Ему хотелось оставить за собой право посмотреть палачу прямо в глаза и встать над толпой, которая придет туда как на спектакль, во весь рост.

— Что слышно, когда придет моя очередь? — спросил он тем не менее твердым голосом.

Старик пожал плечами и взглянул на узника с какой-то безотчетной жалостью.

— Слышать-то это неприятно, я понимаю, да только думаю, что завтра. Меня уж упредили, сегодня ночью придет исповедовать вас монах. Мужества вам надо набраться.

— Не будь у меня его, я бы здесь не сидел.

Тюремщик положил на стол хлеб, поставил кувшин и, совсем как хороший камердинер, поправил раскинутое на лежаке одеяло.

— До сих пор вам везло. Комнату вам дали лучшую на этаже, ту, которую сызнова делали.

— Переделывали? — переспросил Селонже, оглядывая разрушенные влагой стены, низкий свод потолка, под которым никогда не расцветало бургундское лето, и почти сгнившую солому, которой был устлан земляной пол. — Вероятно, это было очень давно?

— Уж будьте уверены, давным-давно. А ведь эту тюрьму я знал, когда не было в ней ничего, кроме соломы, да еще крысы бегали, как у себя дома. Однако ж я видел, как одна бедняжка произвела тут на свет дитя. Она согрешила со своим братом, да супругу своему изменила, а такая была молоденькая, славненькая. Я видел, как она, бедняжка, при родах мучилась много часов подряд, — до сих пор помню.

Филипп с содроганием обвел взглядом мрачную тюрьму.

— Ее звали Мари де Бревай, — тихо промолвил он. — И умерла она через пять дней после…

— Да-да, верно! — сказал изумленный тюремщик. — Вы, поди, знали ее?

— Нет, но когда-то, на службе у монсеньора де Шаролэ, я встречал ее брата. Это и вправду грустная история.

— Да уж, чего тут веселого. Пока рожала она дитя, была совсем слаба, исстрадалась вся, но видели бы вы ее, когда собралась она идти с братом своим на эшафот! И как оба они благородного происхождения, разрешили им умыться и надеть лучшие свои одежды. И уж выглядели они куда как пышно. Прежде чем взойти на телегу, подал он ей руку, и улыбнулись они друг другу. И такой у них был счастливый вид, будто собрались они на свадьбу свою. И такие оба красивые! Уж и плакали все, видя, как они умирают.

— Однако же после них остался ребенок?

— Да. Девочка-крошка, которую поместили в приют. Это-то и было всего более печально, потому как был ребенок этот плодом греха смертного. Рассказывают, что господь наш милостивый сжалился над ей. Проезжал здесь тогда один чужестранец, богатый купец. Видел он, как умирала бедная мать, и пожелал взять малютку с собой. Никто точно не знает, что же с ей сталось, говорят-де…

Селонже едва сдержал улыбку. Как раз в это время он подумал, как, должно быть, удивится этот простак, если узнает, что эта самая малютка, о которой шла речь, стала его женой. Однако у него не было желания продолжать разговор. Филипп углядел для себя особое предначертание судьбы в том, что свои последние часы он провел в той же самой камере, где Фьора встретила первые мгновения своей жизни. Он, конечно, не мог, подобно Жану де Бревай, радоваться тому, что умрет вместе со своей возлюбленной и вместе с нею же разделит могилу, но зато он покидал этот мир, сохраняя в своем сердце образ своей прекрасной флорентийки.

Да, как ни старался все это время, он не мог изгнать ее из своего сердца. Он не мог забыть Фьору, ее огромные глаза, ее улыбку.

Возможно, смерть не показалась бы ему такой горькой, если бы он позволил себе думать о Фьоре. В сущности, она была права, отказываясь от той жизни, которую он ей предлагал. Что сталось бы с ней теперь, если бы она согласилась остаться в Селонже? Кем стала бы она теперь? Безутешной вдовой, раздраженной присутствием такой глупой свояченицы, как Беатрис? Женщиной, которую солдаты выгнали бы из ее собственного дома, как это чаще всего и случалось, когда речь заходила об имуществе казненных? Возможно, с ней стали бы грубо обращаться или заточили бы в тюрьму?

Филипп от всего сердца ненавидел короля Людовика XI и ни за что на свете не согласился бы ему служить, но для Фьоры, которая предпочла остаться с королем и принять от него в подарок замок, он не мог бы пожелать лучшей доли.

Таким образом, даже то, что он умрет смертью мятежника, не причинит вреда той, которую он любил.

Тюремщик, обескураженный молчанием заключенного, вышел и долго не возвращался. Филипп взял принесенный ему хлеб, начертал пальцем крест на коричневой корке и, отломив кусок, съел его. Он не был голоден, но, зная, что ожидает его наутро, хотел набраться как можно больше сил. Между тем впервые за все время хлеб был свежим, его приятно было не только есть, но и вдыхать его аромат. Запах теплого, только что выпеченного хлеба был для него одним из самых приятных, каждый раз возвращавших его в далекое беззаботное детство.

Так он съел почти полкраюхи хлеба, запив его несколькими глотками свежей воды. Остальное Филипп оставил на утро, чтобы подкрепиться после пробуждения.

Наступившая ночь начала отсчитывать свои часы. Филиппу очень хотелось спать, но он не знал, может ли позволить себе заснуть: разве тюремщик не предупредил его, что этой ночью к нему придет священник? Не так-то легко будет исповедоваться в полусонном состоянии. Однако время шло, никто не приходил, и в конце концов Филипп растянулся на своем жестком ложе, закрыл глаза и уснул.

Проснулся он от легкого прикосновения чьей-то руки. Взглянув на зарешеченное окошко, через которое просачивался сумеречный свет, Филипп понял, что самая последняя ночь в его жизни, во время которой он так безмятежно спал, уже кончилась. Разбудил его маленький монах, одетый в серую рясу братьев-минеров, ордена, некогда основанного святым Франциском Ассизским. Все еще сквозь сон услышал он ласковый голос, тихо произнесший:

— Сын мой, час настал. Я пришел помочь вам. Вы должны подготовиться к тому, чтобы предстать перед вашим создателем…

Ясные, чистые глаза монаха были полны сострадания, зрелость не успела еще оставить свой след на его лице. Филипп улыбнулся ему:

— Я весь к вашим услугам, брат мой. Знаете ли вы, сколько мне осталось жить?

— Еще не прозвонил первый колокол. А вы умрете не раньше середины утра.

Узник побледнел.

— У меня не так много грехов, которые вы могли бы мне отпустить, остается еще слишком много времени. Прежде чем отправить на эшафот, меня подвергнут допросу?

— Не думаю. Мне ничего не говорили об этом, хотя обычно меня извещают заранее. Я полагаю, — добавил он с состраданием, — что вы сможете без посторонней помощи пойти навстречу вашей смерти, если именно это вас мучает.

Филипп облегченно вздохнул. Ничто теперь не помешает ему достойно встретить свою кончину и показать всем собравшимся уже, наверно, на площади Моримон, как умирает кавалер ордена Золотого Руна.

Склонив колени перед монахом, он облегчил свою душу признанием всего того, что угнетало его, всех тех ошибок и проступков, которые он успел совершить за тридцать с лишним лет своего существования. Это заняло у него гораздо больше времени, чем он предполагал. По мере того как он вспоминал свою жизнь, время как бы потекло вспять, в его памяти стали восстанавливаться давно прошедшие события и почти забытые образы, лица убитых им на войне и дуэли людей. Труднее всего, конечно, было признаться в том, каким образом заставил он Франческо Бельтрами отдать ему в жены Фьору, а вместе с ней и баснословное приданое.

— Да только золото это, — оправдывался он, — я хотел взять не для себя, а для моего принца. Его казна была пуста, и он очень в нем нуждался.

— Я прекрасно вас понимаю, — сурово произнес монах, — и тем не менее из-за этого пострадала невинная душа. Эта юная девушка, которую вы не смогли полюбить…

— Я полюбил ее и все еще люблю, она стала моей женой, и я никогда не перестану ее любить. Я сам же и угодил в расставленные мною сети, в этом-то и состоит мое наказание. Единственное, о чем я теперь сожалею, так это то, что я ничего о ней не знаю.

Воцарилось молчание, его нарушало лишь прерывистое дыхание де Селонже. Монах, погруженный в собственные мысли, смотрел на него отсутствующим взглядом. И вдруг он неожиданно вытащил из-под рясы небольшой бумажный свиток и вложил его в руки узника.

— Один человек вчера вечером умолял меня передать вам это послание. Кажется, в нем содержится именно то, что вам так хотелось узнать.

Филипп взял свиток так, как будто это была облатка1. Его глаза вспыхнули радостью.

— Этот человек, он назвал вам свое имя?

— Конечно, иначе я бы не взял у него письмо. Он сказал, что его зовут Матье де Прам.

Позабыв, что он должен оставаться коленопреклоненным до тех пор, пока не получит отпущения грехов, Филипп, обрадованный этим известием, вскочил и подошел к окошку, светившему розовым светом утренней зари. Его пальцы дрожали, не решаясь развернуть тоненький свиток.

Де Прам был его оруженосцем, он столько лет провел рядом с ним, бок о бок, как на войне, так и в жизни, что в конце концов стал одним из самых лучших и верных его друзей. Они расстались в марте, когда Филипп отправил его в Турень разузнать, что сталось с Фьорой. Ему была невыносима сама мысль, что он ничего не знает о ней, и никто другой не смог бы выполнить его деликатное поручение лучше, чем Матье: увидеть — и не быть увиденным, узнать, но так, чтобы никто не догадался о его присутствии.

Гордость не позволила Филиппу самому поехать за своей женой, как ей того хотелось, о чем она и сказала ему самым дерзким и бесцеремонным образом. Однако больше всего его пугала последняя брошенная ею в его адрес угроза: аннулировать их брак и вернуть себе свободу… Вполне возможно, для того, чтобы отдать свои руку и сердце кому-то другому Если . — это так, то Филипп хотел бы знать, с кем ему придется драться в поединке не на жизнь, а на смерть. Хотя и вдали от него, Фьора все равно останется его женой, чего бы это ему ни стоило.

Матье, кажется, не очень-то понравилось это поручение.

— Ты хочешь, чтобы я исполнял там роль шпиона?

— Точнее сказать — Друга. Я не могу сам поехать во Францию, поскольку, появись я там, меня сразу же упекли бы в темницу. Людовик XI знает, что я никогда не присягну ему. Он не преминул бы воспользоваться этим случаем, чтобы избавиться от меня и сделать вдовой мою жену. Но если понадобится защитить мою честь, я найду способ присоединиться к тебе. Вдвоем мы могли бы ее похитить.

— В таком случае почему бы тебе не сделать это сразу?

— Потому, что мне хочется дать ей еще немного времени.

Потому, что я хочу знать, чего стоит ее любовь. А насилия она бы мне сейчас не простила.

Немного поворчав, Прам уехал.

Несколько дней спустя герцогиня Мария послала Селонже в Дижон, и он так и не смог получить столь важные для него известия.

— Вы не читаете? — удивился монах.

Филипп обернулся к нему. Его нерешительность была нелепа, и он хорошо это знал. А причина заключалась в том, что он боялся прочесть там жестокие для себя слова. Конечно, Матье не был летописцем, а уж пером владел и вовсе как нерадивый ученик. На него нельзя было положиться в тех случаях, когда требовалось смягчить или приукрасить витиеватой речью жестокий смысл поступков или слов.

Собравшись с силами, Филипп развернул наконец записку.

В ней было всего несколько строк: «У нее все хорошо. Об аннулировании брака уже не может быть и речи, так как она к сентябрю ждет ребенка… Прости, что я так поздно приехал. Я — твой верный друг и страшно хотел бы тебе помочь… Я очень несчастен…»

На глазах у Филиппа навернулись слезы, которые он даже не пытался скрыть. Коль скоро он обнажил перед этим монашком всю свою душу, то не все ли равно теперь, если тот увидит, как он плачет. Заметив в его глазах недоумение, он протянул ему записку.

— Прочтите, брат мой! Вы поймете, почему я плачу… Это от радости. Господь по доброте своей посылает мне сына, так что я не уйду бесследно из этого мира.

— Я помолюсь об этом, но поспешите получить отпущение грехов и облатку, так как уже поздно и я слышу шум.

— Еще одно слово. Вы, без сомнения, снова увидите Матье.

Передайте ему, что я запрещаю ему рассказывать моей жене о той участи, которая меня постигла. По крайней мере, до тех пор, пока она не разрешится. Ее скорбь — а я надеюсь, что она все-таки будет скорбеть обо мне, — может повредить ребенку.

— Не беспокойтесь! Я передам ему это. А теперь преклоните колени, чтобы я мог благословить вас именем господа всемогущего.

Час настал. Едва осужденный коснулся губами распятья, как дверь отворилась и вошел тюремщик, а вместе с ним — цирюльник. В свое время после вынесения приговора Селонже попросил, чтобы ему позволили побриться и привести себя в порядок, прежде чем он взойдет на эшафот. В свой последний день ему хотелось выглядеть подобающим его положению образом. Вся процедура заняла немного времени. Цирюльник оказался опытным и быстрым на руку. Он был настолько любезен, что даже тщательно почистил запылившуюся одежду узника.

— Мне нечем расплатиться с тобой, — сказал Селонже, когда все было готово. — Мне не оставили ни гроша.

— Не тревожьтесь, мессир. Мне уже заплатили… а если бы и нет, то неважно. Я горжусь тем, что смог оказать вам эту услугу.

— Так, значит, ты меня знаешь?

— Не совсем. Моя мать родом из Селонже. Очень жаль, что вы покидаете этот мир, не оставив после себя наследника.

Филипп улыбнулся и дружески потрепал по плечу этого нежданного друга.

— Я полагаю, что господь позаботился об этом. Если ты хочешь сделать еще одно доброе дело, попроси его, чтобы моя обожаемая супруга, которая, увы, находится далеко отсюда и сейчас в положении, подарила бы мне сына. Имея такую мать, как она, я уверен, он будет с честью носить наше имя.

Филипп был готов. Цирюльник вытер навернувшиеся на глаза слезы и уступил место солдатам, которые уже ожидали в дверях. Старый тюремщик вынул из связки ключ и освободил узника от сковывавших его цепей, заменив их сразу веревкой, так что Филипп, не успевший даже размять онемевшие пальцы, вновь оказался со связанными за спиной руками. Он возмутился:

— Неужели даже перед смертью мне надо было связывать руки?

— Таков приказ, — ответил сержант, командовавший отрядом стрелков. — А теперь пойдемте, пора!

Бросив прощальный взгляд на свою тюрьму, которую он ненавидел, но которая тем не менее стала ему дорога как память о Мари де Бревай, чей светлый образ, казалось, все еще витал там, осужденный переступил порог низенькой дверцы и, сопровождаемый своим духовником, который, склонив голову, не переставал молиться, занял свое место среди дожидавшихся его солдат, поднялся вместе с ними по лестнице, каменные ступеньки которой стерлись и ввалились посередине от бесчисленного множества ступавших по ним ног, и наконец вышел на улицу, где его поджидала старая, с расползшимися досками повозка, возможно, та самая, на которой двадцать с лишним лет тому назад отвезли на казнь брата И сестру де Бревай.

Однако, завидев ее, Филипп снова облегченно вздохнул.

Самым страшным унижением для него было бы публичное поругание, когда приговоренного закидывают грязью и отбросами, как это принято в Дижоне. Поскольку такая участь ему не грозила, он почувствовал себя намного лучше. Филипп вспомнил, что не доел свой хлеб, но не испытал при этом никакого сожаления: он был бодр и, милостью божьей, полностью владел собой.

Он поднял глаза к ярко-голубому небу, которое еще не успело побледнеть от жаркого летнего солнца.

День этот, победно сиявший утренней свежестью, обещал быть превосходным. В эту пору хорошо было бы пройтись по лугу, расположиться возле реки с рыболовными снастями и кувшинчиком прохладного вина, опущенным в проточную воду; а еще лучше, усевшись в тени старого дуба, читать стихи или просто, вдыхая аромат роз, держать за руку даму своего сердца. Это пора счастья, ощущения радости жизни, наконец, это…

Пока повозка, сотрясаясь, медленно двигалась по ухабистым улицам, на церковных колокольнях один за другим начинали звонить колокола. Этот похоронный звон не прекращался с того самого момента, как жизнь его начала клониться к закату, и Филипп предпочитал смотреть на макушки деревьев, где весело щебетали птицы, и на небо, которое в это утро, казалось, только для него возносило хвалу господу.

На самом деле земля была вовсе не так прекрасна, и он предпочитал забыть о ней. Она гудела от насмешек и брани, исторгаемой толпой зевак. Этот народ был непостижим. Прежде, казалось, он был предан своей наследной принцессе, а теперь с гиканьем и посвистом провожал человека, который хотел ему помочь сохранить ей верность.

Под похоронный звон колоколов Селонже пришла в голову одна идея, и он склонился к монаху, который шел возле него, читая отходную молитву.

— Я помню, — прошептал он, — что после битвы при Мора герцог Карл приказал переплавить все колокола в Бургундии на пушки, не так ли? Но мне кажется, что их здесь еще очень много! Неужели за такое короткое время можно было отлить новые?

Монах ошеломленно взглянул на него:

— Брат мой, через несколько мгновений вы предстанете перед господом! Не думаете ли вы, что вам приличнее было бы иметь другие мысли?

— Я собираюсь покинуть землю. Так позвольте мне все же еще немного поинтересоваться тем, что на ней происходит!

Итак, эти колокола?

— На переплавку забрали в основном деревенские колокола.

Церкви Дижона тоже отдали, но самые некрасивые. Большинство из тех, что оставили, представляют собой настоящие произведения искусства, а какие дивные голоса! Было бы кощунством делать из них артиллерийские снаряды.

— Скромные деревенские колокола, однако, были дороги крестьянам, для которых они отсчитывали часы их жизни. Не краснейте, брат мой! Там, где он находится… где через несколько мгновений я присоединюсь к нему, герцогу Карлу не придется уже иметь каких-либо дел с человеческой непорядочностью.

— Неужели вы думаете, что в состоянии судить непредвзято в этот час? Забудьте, кем вы были, и подумайте лучше о том, что вы — человек, один из многих других, кто так или иначе оскорблял господа.

— Через несколько минут я попрошу у него за это прощения.

А теперь еще одно слово, брат мой: мы подъезжаем!

Филипп испытал какое-то странное чувство. Он только что покинул камеру, где Мари де Бревай в нестерпимых муках рожала своего ребенка, и сейчас он едет навстречу своей смерти в старой повозке, возможно, той самой, в которой провели свое последнее путешествие юные любовники, повинные в кровосмешении, — и он словно бы вдруг ощутил их незримое присутствие.

Это легкое подрагивание на его плече — не была ли это нежная маленькая ручка его юной тещи? А этот шепот, который доносился до его уха, — не был ли это голос Жана, который когда — то давно, когда сам он был всего лишь непоседливым пажом, так ловко всегда помогал ему избегать суровых наказаний герцогского камергера? Совершенно несуеверный и несклонный ломать голову над загадками потустороннего мира, осужденный тем не менее почувствовал, что впадает в какое-то блаженное состояние, как будто его обволакивает нечто приятное и горячее, ничего общего, однако, не имевшее с исходившим от солнца жаром. Это нечто утешило его душу и укрепило дух. И ничего удивительного не было в том, что он прошептал:

— Позаботьтесь о них, прошу вас! О моих жене и сыне. Им скоро это понадобится. А я через мгновение присоединюсь к вам…

— Что вы сказали, брат мой? — осведомился монах.

— Ничего. Я молился, — коротко ответил Филипп.

Как обычно во время смертной казни, площадь Моримон была переполнена зеваками. Казалось, там собрался весь город.

Люди так тесно стояли друг к Другу, что невозможно было различить их лица. Они были даже на крышах и деревьях. В этом человеческом море эшафот, обитый черной тканью, походил на плот, движущийся к высокой трибуне, на которой сидели Латремойль, его офицеры и несколько эшевенов в красных мантиях, странным образом сочетавшихся с одеждами человека в капюшоне с прорезями для глаз, стоявшего возле плахи и опиравшегося двумя руками на длинный меч с широким лезвием.

При появлении повозки в толпе воцарилось молчание. Внешний облик осужденного, его гордый вид внушали к нему несомненное уважение.

Все хорошо знали, что Филипп де Селонже принадлежал к одной из самых знатных семей Бургундии, что он — кавалер ордена Золотого Руна и что он был другом Карла Смелого. Ко всему прочему, он был еще красив, и немало женских глаз увлажнилось от слез. Что касается мужчин, то для них он был олицетворением роскоши и величия прошлого, возвращения которого большинство из них не желало, вероятно, потому, что оно почти разорило их, но которое по — прежнему оставалось для них образцом для подражания. Люди сдернули со своих голов капюшоны и колпаки, женщины перекрестились.

Скорбный экипаж медленно продвигался сквозь толпу, дорогу для него прокладывали вооруженные алебардами солдаты. Но вдруг они остановились, наткнувшись на живую преграду. Какой-то одетый в черное человек, размахивая шпагой, вспрыгнул на эшафот и громко закричал:

— Народ Бургундии, неужели ты стал таким трусливым и безвольным, что невозмутимо позволяешь убивать на твоих глазах лучших людей? Этот человек не совершил никакого преступления. Он хотел всего лишь, чтобы наша древняя страна осталась независимой. Он хотел, чтобы она сохранила верность своей герцогине, мадам Марии. Только она имеет право распоряжаться нами, а людям французского короля здесь не место…

Народ Бургундии, когда-то ты был гордым и смелым, а теперь Напоминаешь стадо баранов! Очнись! Если ты не сделаешь этого, то, возможно, уже завтра сам взойдешь на этот эшафот…

— Остановись, Матье! — крикнул Филипп. — Уходи! У тебя ничего не получится!

— Как раз ты-то мне и нужен, — выкрикнул Прам, все еще размахивая шпагой.

Палач между тем оставался без движения, закон запрещал ему касаться человека, если он не был осужден правосудием.

— Идите же, трусы! Очнитесь! Помогите мне!

Его живые черные глаза, казалось, одновременно поспевали повсюду, наблюдая за сумятицей, которую произвела в толпе его речь, и смутно надеясь на спасительную помощь, но к нему уже приближался отряд солдат, окруживших эшафот. На трибуне Жорж де Латремойль вскочил с места, отдавая какие-то приказы, но его не было слышно, потому что в это самое время со всех сторон стали раздаваться крики. «Помиловать! Помиловать Селонже!»— вопили из толпы, но никто не двигался с места.

— Уходи прочь, Матье! — кричал в отчаянии Филипп. — — Тебя убьют, я хочу, чтобы ты жил!

Но Матье де Прам не хотел ничего слышать. Он уже начал сражаться с солдатами, которые ринулись на эшафот с рвением, порожденным его неистовой яростью. Увы, он был бессилен против целого взвода дюжих молодцев. Мгновение спустя он был укрощен и связан по рукам и ногам. Четверо солдат взвалили его себе на плечи, словно какой-нибудь тюк. Ему не стали затыкать рот, и он горланил как одержимый, выкрикивая в адрес толпы, не захотевшей прийти ему на помощь, оскорбления.

— Вы сборище трусов! Скоро вы узнаете, как тяжела рука короля Франции! Прощай, Филипп, прощай! Передай монсеньору святому Пьеру, что я в скором времени буду у него.

Вскоре он исчез за поворотом на улице Сен-Жан. Осужденный попытался утереть плечом слезу, пробежавшую у него по щеке. А на трибуне французский губернатор уже успокоился и сделал знак. Пора было начинать казнь.

Упряжка остановилась напротив помоста. Монах помог осужденному выйти из телеги, но, поднимаясь на эшафот, Филипп от его помощи отказался. Добравшись до верха, он пересек обитый черным драпом настил и приблизился к трибуне.

— Сохраните жизнь этому безрассудному человеку, мессир губернатор! Матье мой друг, и он хотел доказать мне это. Он прекрасно знал, что у него нет никаких шансов.

— Он попытался взбунтовать народ. Такое доказательство дружбы заслуживает смертной казни!

— Разве это преступление, если мы хотим оставаться теми, кто мы есть? Бургундцами?

— Бургундия забыла, что она лишь удельное владение французской короны. Ваша независимость — не что иное, как предательство. Это не раз доказали ваши герцоги, вступая в союз с англичанами. И теперь король восстановит свои права!

— Его права?

— Неотъемлемые! Еще несколько дней — и ваша герцогиня выйдет замуж за наследника императора. Неужели вам так хочется стать немцами? Мы, французы, не допустим этого! Выполняй свое дело, палач!

— Думайте о боге, брат мой! — прошептал монах, подойдя к Филиппу, и приложил к его губам небольшое распятие из черного дерева, которое тот почти машинально поцеловал.

Он ощутил, как его охватывает чувство безграничной грусти.

Все, за что он сражался, оказалось обманом! Раздираемая между империей и Францией Бургундия не имела больше никаких прав на собственную независимость. Войдет ли она в состав империи или станет французской провинцией, какое это имело теперь значение, если он никогда этого не увидит.

Отказавшись от повязки на глаза, предложенной ему палачом, осужденный обвел взглядом площадь, запруженную людьми, их напряженные лица, огромные деревья, и еще выше — лазурное небо, исчерченное стремительным полетом ласточек.

Затем он твердой поступью подошел к плахе, улыбнулся в знак прощения заплечных дел мастера, который, встав на одно колено, молил простить его, и в свою очередь склонил колени.

— Фьора! — прошептал он. — Я так любил тебя и люблю по-прежнему. Не забывай меня!

Без малейшего трепета Филипп де Селонже опустил голову на грубый деревянный чурбак и закрыл глаза.

Палач поднял свой меч…