"Кенигсмарк" - читать интересную книгу автора (Бенуа Пьер)ГЛАВА ПЯТАЯ«Petermanns Mittheilungen» — самая грандиозная в мире компиляция по географии и, надо признаться, самая ценная. Наша «Annales de Geographic» — лишь бледная тень этого колосса. У русских есть замечательный географ Воейков. Мы, французы, имеем Видаля де ла Блаша, предисловие которого к истории Франции Лависса — шедевр. Но это всё — изолированные труды, которые не охватывают всей географической науки. «Известия Петерманна» прямо ошеломляют вас содержащимися в них всеобъемлющими сведениями. Мои учителя из Сорбонны, — я не назову их имён, в настоящее время это показалось бы им обидным, — сто раз мне повторяли, что ничего серьёзного нельзя создать по географии без помощи этой мощной немецкой махины. Я не собираюсь утверждать, что каждая моя лекция по географии, которую я читал наследному герцогу, опиралась на упомянутые «Mittheilungen». Я не хочу переоценивать значение или объём тех сведений, которые получал от меня мой ученик. Но каждый раз, когда я имел основание настаивать на том или ином обстоятельстве или факте, я непременно справлялся с этим бесценным сборником. Так вот, к посредству этого географического сборника я обратился и тогда, когда мне пришлось излагать наследному принцу злободневный в то время и острый вопрос о Камеруне и новых приобретениях Германии в Конго. Прошло ровно два года с тех пор, как нашумевший по всему миру трактат, явившийся результатом переговоров Камбона с Киндерлен-Вехтером, отдал в руки Германии знаменитый «утиный нос»и область Того. Мне казалось вполне естественным остановиться несколько обстоятельнее на области, из-за которой кайзер с таким треском ударил кулаком по дипломатическому столу. Никогда в жизни не забуду этого дня. Это было в понедельник, 2 марта, почти восемь месяцев назад. Просмотрев оглавление «Mittheilungen», я записал названия и номера шести статей о Камеруне и Конго. Вторая статья, которую я отметил, подписанная профессором Берлинского университета Гейдшютцем, была посвящена путям, как естественным, так и искусственным, по которым путешественник проникает в эти страны. Положив на рабочий стол библиотеки соответствующий том, я собирался делать заметки и выписки и, когда я раскрыл том в месте, где находилась нужная мне статья, из книги упала на пол какая-то бумажка. Это был давно уже пожелтевший листок, сложенный вчетверо. Он был исписан крупным, убористым, решительным почерком. Слова были немецкие, буквы латинские, подписи не было, но она мне и не была нужна: я сразу же понял, кто это написал и о чём шла речь. Записка заключала в себе целый план путешествия в одну из наиболее пустынных областей Конго, вдоль прославленной реки Сангха. В ней был указан самый подробный маршрут, начиная с высадки в Либревиле и кончая обратной поездкой. Маршрут был основан на сведениях, заимствованных из статьи профессора Гейдшютца, который, — и я в этом не ошибся, — даёт касательно этой области самые новейшие сведения: там имеются указания на проходимые пути, броды, на способы организации экспедиций для исследования страны, отмечены все остановки: Квессо — два дня, французская почта, вода, носильщики; Манна — один день, носильщики; Глегле, на реке Н. Сангха, — пироги и пр. Я втайне ликовал. Итак, случай дал мне в руки составленный самим великим герцогом Рудольфом план предпринятого им с научной целью путешествия в ту область, в которой он заболел и умер. Радость моя, я чувствовал, вовсе не была радостью историка, который открыл любопытный документ о происках немцев в Конго и имеет в своих руках доказательство, и притом бесспорное, если принять во внимание личность путешественника, предумышленности нанесённого нам в Агадире удара. Ах, как далеки были от меня в эту минуту мои исторические интересы. Ведь все мои научные работы, выполненные мною со дня знаменитого празднества, когда я получил от великой герцогини такой афронт, замеченный, как мне казалось, всеми, я взвалил на свои плечи только с досады и огорчения. И я это хорошо понимал. Чтобы вы как следует поняли чувства, обуревавшие меня в то время, когда я, деталь за деталью, рассматривал попавший в мои руки драгоценный листок, я должен рассказать вам все хитросплетения, которые моё воображение не переставало создавать с того самого дня. Я старался возненавидеть великую герцогиню, но напрасно: это было выше моих сил. Чем больше я к этому стремился, тем более я жаждал сближения с нею, тем более хотел обратить на себя её внимание, хотел представить ей доказательства моей преданности и страстной жажды пожертвовать собою для неё. Самопожертвование! Смешно! В самом деле, какие основания были у меня думать, что эта женщина, столь обольстительная и гордая, могла нуждаться в самопожертвовании какой-то мелкой сошки? И тем не менее, друг мой, на этом именно пункте разыгрывалась вовсю моя фантазия. Нельзя, однако, сказать, чтобы для этого не было абсолютно никаких данных. В бессонные ночи, в уединении моей комнаты, я не только не забывал разоблачений, услышанных из уст столь солидного и положительного человека, как профессор Тьерри, но, напротив, они принимали в моём воображении ещё более грандиозные размеры. Мне смутно казалось, что я живу в обстановке таинственного. Во мраке ночи я чувствовал, как чувствую вас вот тут, рядом со мною, что какая-то драма уже зарождается одновременно с глухой душевной тревогой, которая порой меня охватывала. А по мере того, как я рылся в архивах, по мере того, как я по ночам всё больше и больше думал о тёмной истории Кенигсмарка, эта тревога и какая-то подозрительность стали всё более и более нарастать. Роман, скажете вы, химеры, порождение мозга, экзальтированного уединением и работой, а, быть может, ещё каким-то другим более властным чувством. Вы были бы правы, думая так, если бы не произошли события, которые оправдали мою экзальтацию. Как бы то ни было, мой друг, но ещё прежде, чем я открыл план великого герцога Рудольфа, я уже стал создавать буквально из ничего роман, удовлетворявший моей чувствительности. Великого герцога Фридриха-Августа, столь корректного и столь ко мне благоволившего, я рисовал себе палачом жены, этой прелестной великой герцогини; её красота делала меня глубоко несправедливым. Человеку, которому я обязан был теперешним моим положением, и у которого, несомненно, были свои достоинства, я стал приписывать в своём больном воображении какие-то преступления; и рядом с этим я возводил на пьедестал ту женщину, которая однажды публично выказала мне всё своё презрение, а затем, каждый раз, когда мне удавалось вскользь её увидеть, как будто бы меня вовсе и не замечала. И только в минуты душевного просветления, когда я мог хладнокровно рассуждать, я видел пред собой холодную эгоистку, с лицом мученицы, которая по ночам музицирует со своей Мелузиной, а днём ездит верхом на охоту со своим маленьким красным гусаром. О, этот Гаген! «Боже мой, — говорил я себе, — нужно быть слепым, чтобы не видеть, что не она, а герцог заслуживает сожаления и симпатий… О, у меня не было бы столько терпения, как у него». Но, увы, тщетны были все мои попытки успокоиться и забыть её… Через какую-нибудь секунду я снова отдавался во власть своих химер, и болезненное воображение начинало рисовать мне Аврору фон Лаутенбург пытающейся во всём — в верховой езде, в охоте, в музыке — найти облегчение страданиям, которые причинило ей исчезновение её первого супруга, прекрасного, мужественного Рудольфа, того, кто так её любил, и кого она обожала; в душе моей зарождалась ревность, и мои грёзы становились мне ещё дороже. Многие разговоры и встречи доказывали мне вздорность моих грёз, но напрасно. Тщётно мадам Вендель, с её глухою ненавистью к великой герцогине, вздыхая, рассказывала мне об этом бедном дорогом великом герцоге Рудольфе, который был так несчастен. Я решительно отвергал всё то, что нарушало равновесие конструкций, созданных моим воображением. Считайте меня сумасшедшим, но, во всяком случае, — раз я уже создал себе этот пункт помешательства, — вы поймёте, в каком лихорадочном состоянии я находился, когда, поставив на место том «Mittheilungen»и положив в портфель драгоценный документ, я поднимался к себе в комнату. Сезам, отворись! Я имел теперь в своих руках таинственный ключ, который должен открыть мне доступ к великой герцогине и сломить её нерасположение ко мне. При взгляде на эти строки, начертанные рукой её возлюбленного супруга, она поймёт, что тот, кто открыл эту драгоценную реликвию и сложил к её ногам, не заслуживает безразличия, с которым она до сих пор к нему относилась. Быть может, она даже попросит у меня прощения?.. А тогда, о, я сумею сказать ей нечто решительное, что остановит слова извинений, готовые сорваться с её прекрасных уст, и ей ничего не останется, как только ещё более недоумевать, как это она до сих пор могла так ко мне относиться. Дважды я принимался писать ей и дважды бросал в камин уже начатое письмо, которое хотел отправить ей вместе с документом. Первое казалось мне недостаточно почтительным, во втором слишком подчёркивалась важность моей находки. Наконец, я остановился на редакции, которая показалась мне самой простой: Ваше высочество! Случайно я открыл документ, который не может Вас не растрогать. Беру на себя смелость препроводить его Вам при сём. Примите его как знак благоговейной преданности вам вашего покорнейшего слуги. Я имел намерение вручить письмо и документ, вместе с краткой объяснительной запиской, Мелузине фон Граффенфрид, которая всегда относилась ко мне с особенно лестной любезностью. Но, к сожалению, Мелузина уехала в город, и мне ничего не оставалось, как передать пакет русской горничной, какой-то полуидиотке. Она недоверчиво на меня посмотрела, взяла письмо и исчезла, пробормотав несколько непонятных слов. Я тотчас же ушёл к себе. Моей экзальтации как не бывало. Я стал чуть ли не бранить себя за свой поступок. К чему это? Зачем я суюсь в чужие дела? Я, кажется, даже желал от души, чтобы старуха оказалась ещё более тупоумной и затеряла моё письмо. В коридоре послышались шаги. Раздался стук в дверь. Вошёл Людвиг. — Прошу извинения у господина профессора. Господина профессора спрашивают. Он посторонился и пропустил лакея. Я думал, что провалюсь сквозь землю, когда я увидел на нём синюю с золотом ливрею великой герцогини. — Не угодно ли господину профессору пожаловать за мной? Ошеломлённый столь быстрым результатом моего поступка, я последовал за лакеем, забыв даже взять шляпу. Мы вкось пересекли парк. Куда он меня ведёт? Вошли в английский сад и спустились вниз; мы шли вдоль Мельны; окаймлённая ивами речка казалась розовой при заходящем солнце. Из группы каштанов раздался выстрел, и в ветвях что-то зашуршало, как от падения птицы. — Прошу господина профессора войти. Я очутился в какой-то беседке, сплошь из зелени; я увидел пред собой великую герцогиню с ещё дымящимся ружьём в руке. — Извините, сударь, я забавлялась охотой на дроздов, — просто сказала она. И жестом она отослала лакея. И вот я один на один с царицей моих грёз. Я знал, что эта встреча состоится, но я никак не мог предвидеть, что она произойдёт в этой зелёной беседке, о существовании которой я не подозревал, хотя часто, гуляя, проходил мимо. Несколько секунд она безмолвно глядела на меня. Смущение моё дошло до крайних пределов. Только позже, много позже я понял, какую услугу оно мне оказало: собеседник, столь трепетавший перед нею, не мог быть противником. Наконец, голосом сладостно нежным, столь нежным, что я даже не узнавал его, она заговорила. — Благодарю вас, господин Виньерт, за ваше сообщение. Вы были правы, считая, что нет такой памяти о покойном великом герцоге, которая была бы для меня безразличной. И после некоторой паузы: — Можете ли вы мне сказать, каким образом этот листок бумаги попал к вам? Я рассказал ей во всех мелочах, как это случилось; в моей повести чувствовалось, очевидно, так много волнения и искренности, что великая герцогиня явно была растрогана. — Господин Виньерт, — сказала она, и неизъяснимо сладостно звучали её слова, — если, как я надеюсь, мы познакомимся ближе, я уверена, что вы перестанете сердиться на меня за некоторую резкость, с которой я, быть может, до сих пор к вам относилась. Пожалуйста, не протестуйте! Это было проделано мною сознательно. Безразличие у женщин всегда бывает притворным. Знайте, что для того, чтобы понять меня, требуются данные, которыми вы не располагаете. Куда девались заготовленные мною прекрасные слова протеста, которыми я решил ответить на эту фразу, мною всё-таки предвиденную! — Что же, вы по-прежнему всё работаете, господин Виньерт? — спросила Аврора с улыбкой, не лишённой мягкой иронии. — Ваше высочество, — прошептал я, смущённый. — О, я не имею ни малейшего намерения отрывать вас от вашего ученика. Но я хорошо помню, что, приглашая вас сюда, великий герцог любезно желал, чтобы и я время от времени могла пользоваться вашими услугами. Могу лишь пенять на себя самое, что до сих пор я не воспользовалась герцогскою любезностью и вниманием. Я стоял безмолвно, словно пригвождённый, не зная, говорит ли она серьёзно или нет. Она спросила: — Умеете вы играть в бридж? — Немного, — пролепетал я, благословляя в душе Кесселя и старого полковника фон Венделя, которым я был обязан этим новым приобретением. — Так вот, мы каждый вечер играем в бридж: Мелузина фон Граффенфрид, лейтенант фон Гаген и я. Вы будете четвёртым. Вы окажете нам этим большую услугу, чем вы думаете, — сказала она улыбаясь. — Нечего и говорить, что вы будете приходить, когда вам захочется. Она продолжала: — Мне сказали, кроме того, что у вас имеются очень интересные французские книги. Я читаю довольно много, и мне очень приятно было бы с ними ознакомиться, если только это не будет сопряжено с большими лишениями для милой госпожи Вендель. Я сильно покраснел. — Итак, это решено, — сказала она, не замечая моего смущения, — вы будете приходить, когда вам будет угодно. Но, если это может послужить для вас доказательством моей признательности, я обращаюсь к вам с просьбой: я буду очень рада видеть вас у себя сегодня вечером, часов в девять с половиной. Я поклонился и собрался было уходить. Она сделала мне знак, чтобы я подошёл к ней. — Господин Виньерт, — сказала она тихо и важно, — само собой разумеется, что всё, касающееся этого, — она вынула моё письмо из кармана своего широкополого чёрного жакета, — должно остаться между нами. Я снова поклонился. — Итак, до вечера, господин Виньерт. И, будьте милы, уходя отсюда, старайтесь производить как можно меньше шуму, чтобы не спугнуть дроздов. Я пошёл во дворец кружным путём, вдоль Мельны. Почти касаясь крылом лиловой воды, взад и вперёд носился мартын-рыболов; он был изумрудного цвета, как кольцо на бледном пальчике Авроры Лаутенбург-Детмольдской. Оригинальная маленькая гостиная в стиле Людовика XV в апартаментах великой герцогини, во втором этаже. Уже поставлен специальный стол для бриджа. Два полотна Буше, одно Ларжильера и замечательная картина Ватто были лучшими украшениями этой комнаты. И всюду цветы, масса цветов. Зная, что здесь будет и Гаген, я сделал вопросом чести не явиться первым. Было уже без четверти десять, когда я постучался в апартаменты Авроры Лаутенбург. Мне открыла Мелузина. — Как я счастлива, — проговорила милая девушка, протягивая мне руку. Великая герцогиня встретила меня улыбкой и указала мне на место за столом, за которым она уже сидела с Гагеном. Мне показалось, что красный гусар был очень не в духе. Я был этим крайне доволен, и во всё время игры я относился к нему с самой изысканной предупредительностью. На Авроре Лаутенбург было нечто вроде туники чёрного шёлка с большим декольте, отделанной шиншиллами и вышитой сплошь золотым сутажом; филигранная золотая сеточка сдерживала её пышные рыжие волосы. Она играла небрежно и смело, и тем не менее каждый раз выигрывала. Мелузина тоже хорошо играла. Я делал промах за промахом, тем не менее, в конце концов, тоже выигрывал. С каким удовольствием я видел, что только присутствие великой герцогини не раз удерживало Гагена от того, чтобы швырнуть мне карты прямо в лицо. Когда пробило одиннадцать часов, робер кончился. Великая герцогиня поднялась. — Мой мальчик, — фамильярно обратилась она к Гагену, — карты вас погубят. Я хорошо помню, что завтра у вас будет производить смотр генерал-инспектор Гинденштейн, и что уже в шесть часов утра вам нужно быть на ногах. Вам нечего больше бояться, что мы останемся одни, Мелузина и я; господин Виньерт любезно соглашается составить нам компанию. Ну-с, идите спать. С материнской заботливостью она подала ему саблю. Пристёгивая её, он бросил на меня взгляд, полный ненависти; я сделал вид, будто ничего не замечаю. На лице Мелузины фон Граффенфрид играла её вечная неопределённая улыбка. — Пройдёмте ко мне, хотите? — сказала Аврора. — Господин Виньерт, возьмите с собой книги, которые вы мне принесли. Комната великой герцогини была почти круглая: такую форму рекомендует Эдгар По в своей «Психологии меблировки». Большой лилового цвета шар, вделанный в потолок, разливал в ней туманный свет, без теней. По стенам висели несколько гравюр Берн Джонса, Констэбля и Густава Моро. В этой комнате было много цветов, мехов и драгоценных камней, — три вещи, которые я больше всего люблю на свете. Всюду цветы; их было так много, что прошло добрых пять минут прежде, чем я привык к их запаху, потом приятное успокоение снизошло на меня и я в состоянии был разобраться в них. Само собой разумеется, больше всего было роз и лилий. Но на этом великолепном фоне флора Крыма и Кавказа нарисовала самые неожиданные вариации. Со стен свешивались крупные, длиною чуть ли не в метр, гроздья монгольской молены. По столам рассыпаны были издававшие запах мускуса чайные розы. Синие пассифлоры, приводящие весной в изумление путешественника на пустынных берегах Аральского моря; эриванские туберозы; малиново-красные скабионы; гигантские многоцветные гвоздики; дикие льнянки и амаранты; бальзамины и чернушки; белые буковицы Казбека; большие красные маргаритки Дарьяльского ущелья; иммортели Колхиды, дающие в своих чашечках приют сказочной зелёной птичке асфир, — все эти цветы, как ведомые, так и неведомые у нас, создают во влажной атмосфере этой комнаты вечную весну. Но больше всего я любовался исчерна-фиолетовыми и почти совсем чёрными ирисами, издававшими безумно опьяняющий аромат. Великая герцогиня заметила это и улыбнулась: — Я люблю их больше всего. Она села на кровать, огромную и низкую, покрытую двумя шкурами белых медведей, и сняла сетку со своих волос. Золотая волна рассыпалась по белому меху. У её ног, усевшись на тигровой шкуре и опершись на гигантскую голову чучела, Мелузина настраивала какой-то инструмент вроде гузлы и брала под сурдинку жалобные аккорды. Снимая с себя свои украшения одно за другим, великая герцогиня клала их на разные столики. На комоде, похожем на разрисованную персидскую шкатулку, на доске из зелёного оникса, я заметил знакомую мне восточную диадему, которую я видел на ней в день праздника 7 — го гусарского полка. Рядом с ней лежала другая такая же, но ещё более массивная, украшенная сапфирами. На полу, устланном мехами, кишели, словно червецы и скарабеи, маленькие розовые и зелёные безделушки армянской работы. У изголовья кровати висело ожерелье из янтаря и бирюзы, похожее на чётки, а над ним, в тёмной нише, стояла золотая, с синей эмалью, икона; перед ней теплилась лампадка. Рядом с кроватью стояли две большие серебряные чаши божественной чеканки. В одной были увядшие лепестки цветов; в другой — бесконечное множество самоцветных камней. Аврора погружала в них руку, и словно песок, собранный на морском берегу, в чашу падал обратно целый дождь из огненно-красных и матово-белых жемчугов и кориндонов, халцедонов и бериллов, сардоников и хризопразов. О, маркграфиня Лаутенбургская! Вы превратились передо мной опять в татарскую принцессу, фею востока… Она попросила меня рассказать ей об обстоятельствах, приведших меня в Лаутенбург. Кое-какие подробности она уже слышала от Марсе, но по улыбке, сопровождавшей эту фразу, я понял, что она знала настоящую цель проницательности этого дипломата. Она захотела узнать мою биографию. Я по возможности просто рассказал ей её. Она, казалось, заинтересовалась моим рассказом, и, когда я почувствовал, что она настроена ко мне особенно благосклонно, я не мог не поддаться своему душевному волнению и объяснил ей, какие муки причинила мне наша первая встреча, как я с первого же взгляда на неё охвачен был страстным решением быть ей приятным. Закрыв глаза и пуская к потолку колечки дыма из своей папиросы, Мелузина фон Граффенфрид одобрительно кивала головой. — Забудем всё это, господин Виньерт, — сказала великая герцогиня, — хорошо? Дайте мне вашу руку… И, обратившись к Мелузине по-русски (она, конечно, не могла знать, что я немного знаком с этим языком), сказала ей: — Как видно, я пока ещё и на этого не могу рассчитывать, чтобы попасть в Kirchhaus. Та лишь покачала головой, как бы желая сказать: что я вам говорила? — Мелузина, — скомандовала великая герцогиня, — подай нам самовар. И в то время, как молодая девушка расставляла чайные чашки возле шипящего медно-красного самовара, Аврора встала и, открыв маленький секретный шкафик, сделала мне знак подойти. — Знаком вам этот почерк? — и она протянула мне письмо. Я внимательно стал его рассматривать. Я никогда не видал этого почерка. — Это писано рукой покойного герцога Рудольфа, — просто промолвила она. Я не только был удивлён, я опешил. Она не могла удержаться от улыбки. — Если так, — простите меня, я теперь ничего не понимаю. Чей же почерк, в таком случае, был на том листке, который я передал вам, которому я обязан… — Успокойтесь, господин Виньерт, успокойтесь! Клочок бумаги, которому вы обязаны моим уважением, а теперь и моей дружбой, был написан не моим мужем, покойным великим герцогом. Но тем не менее документ этот имеет для меня свою цену, и, кто знает, не окажется ли он ещё более ценным. При этих словах она развернула документ. — Вы видите, здесь написано «Сангха». Знакомо ли вам это слово? — Я впервые узнал его лишь сегодня утром; это маленькая деревушка, последний немецкий пост в Камеруне, в десяти лье от форта Флаттерса, первого французского поста. — Это так, но вот чего вы, кажется, не знаете: в этой бедной деревушке умер 10 мая 1911 г. от солнечного удара великий герцог Рудольф. Там он и погребён. Теперь вы понимаете, какое волнение я испытала, когда уже на маршруте его будущего путешествия я нашла название места, где муж мой нашёл себе вечное успокоение. — Но что это за листок, кто его составил? — Был такой друг у великого герцога, верный товарищ по путешествиям, дважды спасший ему жизнь в Конго. Он не мог вылечить его, но он ухаживал за ним до конца и отдал ему последний долг. — Как его фамилия? — Барон Ульрих фон Боозе. Я вскрикнул. — Так вот как, — Боозе! Великая герцогиня встала во весь рост; она слегка побледнела. В ногах её Мелузина уже не касалась струн гитары; гитара валялась на ковре. — Господин Виньерт, — сказала Аврора Лаутенбург, — что это значит? Объяснитесь, прошу вас. Я успел уже несколько овладеть собою; я смутно сознавал, что сделал ошибку. Я хотел заговорить о чём-нибудь другом. Но великая герцогиня была другого мнения. — Вы знали барона фон Боозе? — Ваше высочество, прошу извинения, — пролепетал я. — Право, я не знаю, должен ли я, смею ли я… — Что должны? Что смеете? В чём дело? Я проклинал себя за своё неловкое и неуместное восклицание. Подумать только! В одну секунду я мог свести к нулю усилия двух месяцев, приведшие меня, наконец, к сближению с великой герцогиней. Я ужасно растерялся. Я искал поддержки; глаза мои встретились с глазами Мелузины. Великая герцогиня, по-видимому, ложно поняла этот взгляд. — Мадемуазель фон Граффенфрид — мой друг, а если я раз кого-нибудь назвала своим другом, перед тем у меня нет больше тайн. Можете смело говорить в её присутствии, я даже вас об этом прошу. Это требование было безапелляционно. И вот, в бессвязных выражениях, как человек, который сам определённо не знает, в чём дело, я, заикаясь, передал ей, из пятого в десятое, мой разговор с профессором Тьерри, когда я впервые услышал про барона фон Боозе. Великая герцогиня нахмурилась. — Понимаю, — пробормотала она наконец, — или, вернее, думаю, что понимаю, несмотря на все ваши умолчания. Она призадумалась, затем, овладев собой, сказала: — Вот вам лучшее доказательство, дорогой Виньерт, как осторожно нужно относиться к слишком поспешным заключениям. Не знаю, откуда выкопал Тьерри те басни, которые он вбил вам в голову. Если он, как вы утверждаете, добросовестный историк, то я думаю, он был бы осмотрительнее в своих поступках и суждениях, будь у него в руках это и вот это. Она протянула мне то письмо и ещё другое: — Это два последних письма великого герцога Рудольфа, писанные им мне из Конго. В первом он рассказывает мне, как Ульрих фон Боозе спас его от буйвола, уже успевшего вспороть брюхо его лошади, во втором, как тот же Боозе вырвал его из рук пяти или шести туземцев, которые готовились уже заставить его пережить ужасы. Я пробегал глазами те места писем, которые она мне подчёркивала, а она смотрела на меня и улыбалась. Слегка сконфуженный, я поклонился. Мелузина наполнила чашки, и мы пили крепкий чай, в котором плавали лимонные корки. Я распростился, поцеловав руку у великой герцогини и обменявшись рукопожатием с Мелузиной. — До свиданья, друг, — сказала Аврора, — завтра увидимся. Я пошёл к себе через парк; уходя от великой герцогини, я заметил какую-то тень: мне показалось, что это был лейтенант фон Гаген. В ночном безмолвии, при ясном небе, раздался выстрел, вслед за ним другой. Мы прислушались, но выстрелы прекратились. Виньерт пожал плечами. — Какой-нибудь часовой балуется! — Дайте мне вашу электрическую лампочку, — попросил он меня. Он зажёг её и протянул мне два листика бумаги. — Это что такое? — Вот это — одно из писем, адресованных Авроре фон Лаутенбург великим герцогом Рудольфом. А вот это — тот самый документ, составленный фон Боозе, благодаря которому я снискал себе благоволение великой герцогини. Теперь вы можете убедиться, — прибавил он, — что всё, что вы от меня слышите, вовсе не сон; это реальная действительность; можете прийти с ней в непосредственное соприкосновение. Я с любопытством рассматривал листки: один — исписанный энергичным, сильным почерком барона фон Боозе; на другом бросалась в глаза масса удлинённых, женственных букв, характеризующих натуру, более склонную к мечтательности, чем к активной деятельности. Я испытывал ужасное волнение, держа в своих руках письмо этого немецкого герцога, который покоился в эту минуту вечным сном в известково-глинистой земле сожжённого солнцем Конго. При одном прикосновении к этому клочку бумаги я с невероятной отчётливостью стал представлять себе ту, которой оно было написано. Казалось, что Аврора Лаутенбургская находится здесь, рядом с нами, что я давно-давно её знаю. Виньерт потушил лампочку; в наступившей тьме снова показался четырёхугольник ночного неба. Я возвратил ему бумаги. Он продолжал. О «Письмах Дюпю и Котоне» Брюнетьер выразился так: в них не столь много остроумия, сколь желания быть остроумным. Приблизительно то же можно было по справедливости сказать и о всех прочих произведениях Мюссе. Переверните этот афоризм наизнанку и вы будете иметь верное представление о манере великой герцогини вести беседу; эта гордая женщина всегда оставалась верной самой себе, а так как она была существом исключительным, то всё, что она говорила, было тоже совершенно исключительным; в её суждениях было высокомерие рядом с полным отсутствием претенциозности; в них не было и тени литературщины. Она никогда не будила эхо того, что поэт назвал «треском падающих на пол фолиантов». Общие места были ей противны, как кошке декокт из трав. Не зная ни её вкусов, ни степени её начитанности, я принёс ей три книги: «Путешествие кондотьера», «Озарения», «Призраки». На следующий день она их мне вернула. — Книги эти недурны, но всё это я уже читала. Вижу, что вы любите поэзию. На софе валялось несколько книг. Она взяла одну из них и протянула её мне. — Это «Кавказское обозрение», выходящее в Тифлисе. В этих безыскусных страницах, в этих наивных рассказах о путешествиях в бессмертные страны больше красоты, чем у большинства ваших новейших поэтов. Это великий источник поэзии, из которого будут пить поэты завтрашнего дня. Она продолжала. — Шекспир умер три столетия назад, и болота, на которых он видал Макбет, теперь кишат фабриками и заводами. Наши коммивояжеры заменили в Испании Дон-Кихота. Кардуччи — итальянский Гюго, но только глупый Гюго. Ваша страна, с её очаровательными ландшафтами, сделалась, подобно Швейцарии, страной туристов. У подножия всех ваших горных вершин стоят турникеты. — У Суареца, книгу которого вы мне дали, это уже чувствуется, и там, где он говорит о нашем Достоевском, он превзошёл самого себя. Хорошо было бы, если бы он побывал в Дарьяльском ущелье. Я уверена, что оно понравилось бы ему больше, чем ущелья Эбро и Дулро, снимки с которых мы видим на всех вокзалах. — Мадам де Ноайль, вне всякого сомнения, ваш величайший поэт. Но почему её с таким упорством называют гречанкой? Она не более гречанка, чем Ариана индийского Вакха или Медея из Колхиды. Всем, что у неё есть лучшего, она обязана Армении и Персии, т. е. нашим странам. Гречанка! Право, они меня смешат. Неужели вы никогда её не видели? Однажды я с ней обедала. Это было в Эвиане. Она, надо сказать, мне понравилась: она красива и зла. Но, право, в её типе нет ничего греческого. — А эта? — спросил я, протягивая ей том Рене Вивьена. — Эту я обожаю, а потому я могла бы отозваться о ней только дурно, — и она поцеловала книгу. Я был вне себя от радости, слушая, как женщина, пред которой я преклонялся со всем пылом страсти и которую я видел в окружении, осуществлявшем наиболее властную мою потребность в роскоши, говорит на самые дорогие для меня темы. Я высказал ей это просто, как следовало бы всегда делать. По-видимому, она была тронута. Положив мне руку на плечо, она пробормотала не помню уже на каком языке: — Вы милы, и я вас очень люблю. И, повернувшись к Мелузине, она повторила по-русски вчерашнюю фразу: — Нет, право, на этого мне не приходится рассчитывать, чтобы получить доступ в Кирхгауз. Воцарилась долгая тишина, прерываемая через равномерные интервалы странными звуками, которые извлекала Мелузина из своей гузлы. В чаше дымилась ароматическая лепёшка. Возле меня на маленьком столике лежала раскрытая книга; чтобы чем-нибудь заняться, я начал перелистывать её. — Вы любите её? — спросила Аврора. Это были Reisebilder. — Я преклоняюсь перед Гейне, — ответил я, — это мой кумир. — Я больше всего ценю в поэте, — сказала она, — определённое душевное качество. Вот почему я обожаю Шелли и Ламартина, и почему Гейне всегда был мне противен. О, я знаю, вы скажете мне: a Nordsee и прочее. Я больше, чем кто-либо, сознаю свой долг перед ним. Но он, как тот Дейтц, который продал вашу герцогиню Беррийскую, и мне всегда хочется взять в руки щипчики, чтобы преподнести ему моё поклонение. Взяв у меня из рук книгу, она начала пробегать её глазами. Который это мог быть час, я не знал. Вдруг сквозь открытое окно, из-за портьер, повеяло холодком, предвестником рассвета. Столбик ароматического дыма колебался, как колонна, готовая рухнуть. Углубившись в чтение Reisebilder, великая герцогиня не замечала меня. Мелузина, улыбаясь, приложила палец к губам, и мы вышли незамеченные. На дворе было холодно. Ясная ночная лазурь стала хмуриться на востоке и окрасилась сначала в фиолетовый, потом в зелёный, потом в жёлтый цвет. Я сел на скамью у ворот, под окном великой герцогини, на том самом месте, куда я столько раз приходил по ночам с одной лишь мыслью побыть вблизи от неё, меня охватила какая-то сладкая печаль. Вдруг, усталый и монотонный, но чистый, как ледяная вода горного ручья, голос запел под аккомпанемент гузлы. Пела великая герцогиня. Ни малейшего диссонанса не было во всём её существе. Голос её был именно такой, каким я представлял себе его. Она пела романс Ильзы, самый лучший из всего, что есть в Reisebilder, и так как мы только что говорили с ней об этой вещи, мне казалось, что я всё ещё нахожусь в её комнате. Наступила полная тишина. Рассвело. Я давал своему ученику урок по древней истории. Вошёл великий герцог. Он сделал нам знак, чтобы мы сели, а мне — чтобы я продолжал. Сегодня я рассказывал герцогу Иоахиму о преемниках Александра, начиная от боёв на улицах Вавилона, когда сдались эпигоны, и кончая битвой при Коре, в которой потерпел поражение Лизимах и после которой установились две династии Лагидов и Селевкидов. Я хотел, чтобы перед молодым немецким принцем встали рядом, во весь рост, великие и трагические фигуры Эвмена, главы Аргирастидов, Антипатра, Антигона Гоната, Димитрия Полиоркета. Мой ученик внимательно меня слушал, с особым старанием делая массу заметок, хотя я лично хотел бы, чтобы он не так уж усердствовал в этом. Великий герцог сел и тоже стал слушать. Мне так понравилась его обаятельная внешность, его чрезвычайно умное лицо, что, продолжая свою лекцию, я говорил не столько для простоватого Иоахима, сколько для Фридриха-Августа. И, делая вывод из своей лекции, я адресовался уже прямо к нему, когда пытался объяснить, каким образом распавшаяся империя эпигонов должна была облегчить победу Рима с его тенденцией к централизации власти. И когда, среди этих объяснений, я на одно лишь мгновение обнаружил некоторое смущение, Фридрих-Август, слегка улыбаясь, поспешил меня успокоить: — Если, как мне кажется, вы имеете намерение провести параллель между Римом и Пруссией, то, пожалуйста, говорите, не стесняясь моим присутствием. Мне действительно было неудобно пред таким слушателем настаивать на факте вассальной зависимости немецких государей, федеративно связанных с Пруссией, от короля этой последней. И тем не менее я это сделал. Он одобрил мой вывод, но заметил: — Пусть эта вассальная зависимость, подобно зависимости государств, союзных с Римом, послужит лишь к величию Германии и обеспечит мир во всём свете. Лекцию свою я закончил указанием на библиографические данные, причём отметил, как самый главный источник, «l'Histoire de l'Helleniome» Дройзена. — Виноват, господин Виньерт, — сказал великий герцог, — имеется ли во французской литературе труд, которым можно было бы заменить Дройзена? Никогда в Сорбонне я не переживал такого стыда, как здесь, когда на заданный мне вопрос я должен был дать ответ: «нет». Пробило одиннадцать часов. — Иоахим, — сказал великий герцог, — вы можете удалиться. А вас, господин Виньерт, прошу остаться. — Господин Виньерт, — обратился он ко мне, когда мы остались одни, причём голос звучал важно и печально, — до сих пор вы могли считать меня скупым на похвалы, которых вы сами, конечно, считаете себя достойным. Но я имею дурную привычку довольно долго ждать, прежде чем высказаться. И этот момент наступил. Вы совершенно не подозреваете, что вашего ученика вчера проэкзаменовал профессор Кильского университета. Будучи вне всяких подозрений в пристрастии к французским методам преподавания, он мог лишь склониться перед достигнутыми вами результатами. — Я знаю, — продолжал великий герцог с горечью в голосе, — что заслуга жнеца тем больше, чем менее благодатна почва, давшая всходы. Позвольте мне теперь вас поблагодарить и выразить пожелание, чтобы гостеприимство, оказываемое вам в Лаутенбурге, пришлось вам совсем по душе, и чтобы оно позволило вам довести до конца дело, столь хорошо начатое. — Монсиньор, — ответил я, положительно растроганный, — меня приводит в смущение благоволение, оказываемое мне вами. — Нет, — произнёс он с особенной силой, — я ваш должник, я. Мне стало известно, что, несмотря на скудный досуг, который вам оставляет воспитание моего сына, вы находите ещё время для дела, которое мне, быть может, ещё дороже. Пусть это навсегда останется между нами. Я знаю, с какими трудностями вы встретились, прежде чем добиться от великой герцогини того доверия, которое, я не сомневаюсь, она вам теперь оказывает. Я слишком мало вас знал, чтобы с самого начала, точнее и определённее, чем я это делал, выразить вам, как я желал бы, чтобы вы предоставили себя в её распоряжение, чтобы вы попытались её развлечь, отогнать от неё прочь её мрачные мысли, вывести её из, так сказать, моральной неуравновешенности, столь роковой для её физического здоровья. Вы меня поняли, и вы успели больше, чем я надеялся. Теперь вы видите, что я ваш должник. В его словах было так много величавой печали, что я, необыкновенно взволнованный, только и мог пробормотать: — Монсиньор, я обещаю вам… Он протянул руку, как бы отстраняя меня. — Мне не нужны обещания. Я теперь вас знаю; я чувствую, что всё то добро, что вы будете в состоянии сделать для великой Германии, вы сделаете. Это будет лучшим способом оправдать моё доверие к вам. Правда, не всегда ваша задача будет для вас легка. Женщина, особенно та женщина, которая перенесла тяжёлое душевное потрясение, вследствие смерти любимого человека, не отличается тем постоянно одинаковым расположением духа, которым гордится наш брат, мужчина. После короткой паузы он продолжал. — Я мог бы ещё кое-что прибавить к тем словам благодарности, которые я только что высказал вам, если бы я не считал излишними всякие новые знаки моего к вам уважения. Но позвольте мне сосчитаться с вами за те повышенные требования, которые я предъявляю к вашему самопожертвованию. Я отдал уже приказ об увеличении вашего вознаграждения до пятнадцати тысяч марок. Я не мог удержаться от восклицания. — Полноте, — остановил он меня, улыбаясь своей очаровательной улыбкой (он был мастер придавать очарование своей улыбке), — разве вы не играете теперь каждый вечер в бридж, по пяти пфеннигов очко? Явившись к завтраку с небольшим опозданием, я пришёл как раз в тот момент, когда между профессором Киром Бекком и Кесселем шёл горячий спор. Последнему, видимо, доставляло удовольствие дразнить старого учёного, который принадлежал к числу людей, мало склонных понимать шутку: он весь покраснел от негодования. Я слишком был занят своими собственными мыслями, чтобы прислушиваться к тому, о чём они между собой говорили. Я смутно лишь слышал, как профессор утверждал, что в ближайшую войну химия сыграет большую роль, чем все прочие военные средства, и что он, Кир Бекк, находится на пути к открытию, которое позволит ему, располагая скромной лабораторией с несколькими ретортами, уничтожить целый армейский корпус. Кессель отвечал ему шутками, и это ужасно злило его. Наконец, он решил пригласить меня в свидетели против майора, и попросил меня процитировать ему то место из Ренана, где этот учёный выражает пожелание, чтобы судьбы человечества были вручены комиссии учёных, имеющих в своём распоряжении взрывчатые вещества, достаточные для того, чтобы разорвать весь земной шар, если его обитатели осмелятся пошевельнуться. Признаюсь, я не особенно внимательно вслушивался в его рассуждения. — Конечно, — ответил я, — позвольте и мне, господин Бекк, со своей стороны попросить вас разъяснить мне кое-что. — К вашим услугам. — Не можете ли вы объяснить мне, что такое Кирхгауз? Старик встал и, к величайшему моему изумлению, бросил на меня взгляд, полный негодования. Прежде чем я пришёл в себя от неожиданности, он вышел, хлопнув дверью. Я взглянул на Кесселя. Обычно хладнокровный и корректный, он буквально покатывался со смеху. — Что это значит? — спросил я. — Ну, поздравляю вас, — произнёс он наконец. — Бедняга! Вы заметили, до чего он был взбешен? Он, который был уверен, что вы его поддержите. — Но почему он так рассердился? Моё изумление было так искренно, что теперь опешил сам Кессель. — Как, вы это сделали не преднамеренно? — Что именно? — Вы не умышленно спросили его, что такое Кирхгауз? — Я спросил его, потому что я этого не знаю, и для того, чтобы узнать. Я сам начал злиться. Он взглянул на меня и стал хохотать ещё сильнее. — Вот так так! Право, я ничего подобного в жизни не видел. Кирхгауз, мой дорогой… неужели вы не знаете, что такое это значит в Лаутенбурге? — Говорите же! — Говорить? Чёрт возьми! Здесь так называется сумасшедший дом. Какое бы ни было время года, великая герцогиня охотилась. Время от времени, чтобы доставить удовольствие офицерам 7 — го гусарского полка, она соглашалась принимать участие в облаве на лисиц или оленей. Но больше всего любила она охотиться одна, невзирая ни на дождь, ни на ветер, без грума, без загонщика и без слуг; она любила охоту с собакой, со всякого рода неожиданностями. Сколько раз по вечерам я видел, как в своей маленькой гостиной она сама делала себе патроны. Перед нею на столе с привинченным к нему сертиссером лежали в ряд синие, фиолетовые, зелёные, светло-жёлтые, трёхцветные красивые гильзы. Аккуратно отмеривая медной мерочкой порох, она методически опускала в гильзу полагающуюся ей дозу пороха, забивала пыж, всыпала дробь и вкладывала поверх кружочек из белого картона. Затем, заклепав патрон, она отмечала на нём номер дроби. Гаген был непременным участником всякой охоты, и так как это входило в его служебные обязанности, то поистине трудно было от него отделаться. Мелузина фон Граффенфрид, слабая здоровьем, не была мастерицей ходить и предпочитала оставаться во дворце и лежать на звериных шкурах, покуривая папироски. Зато Марсе всегда отправлялся с нами. Это давало ему возможность выставлять напоказ свои сенсационные спортивные костюмы, которые неизменно вызывали комплименты Авроры. Впрочем, это был самый услужливый, милый и полный жизни товарищ. Около двух часов пополудни мы верхами выезжали из замка. Сначала нам нужно было пересечь лес Герренвальд. С ёлки на ёлку перескакивали белки, с аллей тяжело поднимались фазаны. В глубине обросшего кустарником ущелья шумно снялся невидимый бекас. Марсе с удовольствием здесь бы и остался: он предпочитал охотиться в лесу на фазанов, стоя на прогалине и имея при себе лакея, который заряжал бы ему ружьё и докладывал каждый раз, когда поднималась дичь: «Слева фазан, господин граф, — самец; курочка справа, ваше сиятельство». Но великая герцогиня и слушать ничего не хотела; ей противно было всё, что напоминало официальную охоту, она определённо заявляла, что больше всего она любит водяную дичь. Вскоре деревца становились всё реже и реже, и мы вышли в открытое болотистое поле; бледно-серое, зеленоватое, оно тянулось до горизонта. Двое слуг ждали нас в маленьком шале. Мы отдали им лошадей. Марсе взял с собой своего Дика, крупную овернскую, иссиня-чёрную короткошерстную лягавую собаку; у неё было неважное чутьё, на охоте она немного заносилась, но стойку делала хорошо. Длинношерстный спаниель великой герцогини, чёрный с огненными подпалинами, довольно-таки уродливый, казался собачьей роднёй Тараса Бульбы. С каким наслаждением, бросив поводья, Аврора спрыгнула на землю. Я ещё теперь вижу перед собой движение, которым она открыла свою безкурковку и вложила в неё два лилово-розовых патрона. Я ещё и теперь слышу этот звук — удар медной головки патрона о сталь ствола. …Когда мне было пятнадцать лет, у меня было старое шомпольное ружьё; я уже тогда испытал необычайное удовольствие, доставляемое охотой в бесконечных болотах. Впоследствии в полку стрельба по исчезающим фигурам казалась мне детской забавой в сравнении с добрыми дуплетами по разлетающимся в сторону бекасам; тогда эти дуплеты мне удавались. На севере Ланд, в Даксе, есть огромное болото, по окраинам которого расположены жалкие деревушки Эрм и Гурбера. Туда можно пробраться через котловину, прозванную «Мишенью», так как в прежнее время там упражнялись в стрельбе в цель императорские стрелки. Такая же бесконечная туманная равнина была и здесь. О, этот жалобный звук отсыревшего мягкого песка, земли, пропитанной влагой; высокая жёлтая трава, острая как сабля, которая режет руки при неосторожном к ней прикосновении. Я знал всё разнообразие этого пейзажа, с виду однообразного: здесь лужица, там предательский, скатертью стелющийся зелёный мох, а дальше трясина, окружённая камышом. Я знал весь этот болотный мир, всю его флору и фауну. Как и прекрасная охотница с волжских болот, я знал всех птиц, населяющих эти бледно-серые пространства: дергача чёрного и дергача водяного, вприпрыжку бегающего по обнажённому кустарнику; дергача дрокового или коростеля, который прежде чем решится взлететь, с бешеной скоростью бежит в высокой траве, сбивает со следа лучших собак и вконец замучивает охотника, который думает, что это заяц. А взлетев, эта бедная птица, вследствие своей неловкости, легко делается добычей охотника. Там живут многие виды уток, по которым дробь скользит и которые с головокружительной быстротой несутся в косом направлении; широконосые свистуны; чернети, каголки с красивыми красными головками; пронзительные чирки, плавающие парочками и имеющие на своих рыжеватых грудках три пёрышка в виде чёрного трилистника. Там водятся пиголицы, чёрные с белым, как сороки, и как сороки же, с карканьем взлетающие на воздух и тотчас же стремительно падающие на землю, чтобы ускользнуть от выстрела. Там встречаются зуйки, столь прелестные по весне в своём золотом, в виде шлейфа, оперении. Там попадается, наконец, самая красивая, самая трудная для ружейного выстрела дичь, царица болот — семья бекасов: маленькая птичка, потоньше жаворонка, которую у нас зовут глушанкой, с синими и золотыми полосками; обыкновенный бекас величиной с перепела, сплошной комочек нервов, и самый редкий гость болот — вальдшнеп, величиной с куропатку. Издавая крики грустные и хриплые, они летят с ослепительной скоростью, описывая при этом зигзаги, приводящие охотника в замешательство. Он целится вправо, и когда ветер унесёт дым, видит слева от себя, далеко-далеко, серенькую птичку, исчезающую в пространстве. Среди этих ганноверских болот, до неузнаваемости похожих на наши ландские болота, Аврора фон Лаутенбург была ещё прекраснее, чем во дворце в парадном туалете. В норковой шапочке, в очень высоких изящных сапогах, она шла с лёгкостью трясогузки, прыгая по осыпавшимся под её ногами кочкам. Желтоватые испарения, носившиеся в этой туманной атмосфере, бросали лилово-розовый отблеск на её профиль. Марсе стрелял хладнокровно и хорошо. Маленький Гаген нервничал и каждый раз стрелял слишком рано. Я обнаруживал гораздо больше уменья, чем они, но какую жалкую фигуру представлял я рядом с великой герцогиней! Предоставив нам дергачей и уток, она себе брала только бекасовую дичь. Мало-помалу над водным пространством стала опускаться ночь. Над самым горизонтом небо загорелось последним медно-красным заревом. Лужицы блестели тем зелёным блеском, который сейчас же темнеет и переходит в чёрный. При каждом выстреле из ружей показывался бледный огонёк, который по мере того, как опускалась тьма, становился всё краснее. Теперь настал час великой герцогини. Её спаниель вошёл в раж, бегая то туда, то сюда. Слышно было, как при каждой его стойке взлетают бекасы, ни Марсе, ни Гаген, ни я не улавливали уже их глазом. Но Аврора видела их и с каждым её выстрелом маленькая серенькая птичка падала наземь. Через какую-нибудь секунду в темноте раздался шум раздвигаемой травы. С фосфорическим блеском в глазах, весь мокрый, лоснящийся, показывался чёрный спаниель с только что убитой дичью в зубах, и подносил её своей госпоже. Наступила ночь. Невысоко на небе, хрипло курлыкая, пронеслась невидимая вдали стая журавлей. Великая герцогиня взяла у своей собаки убитую птицу. Мы подошли. Я видел, как она ощупывала ещё тёплое тоненькое тельце, на котором не было видно ни малейшей ранки, ничего, что обнаруживало бы дробинку, незаметное маленькое отверстие, через которое вылетела жизнь этой маленькой птички. И с непоследовательностью, столь свойственной многим охотникам, Аврора фон Лаутенбург поднесла к своим губам маленькую безжизненную головку и запечатлела на ней поцелуй. |
||
|