"Брут" - читать интересную книгу автора (Берне Анна)ЭпилогВесь вечер и всю ночь Антоний разыскивал Брута. Странное дело, он ловил себя на мысли, что не очень-то хочет его найти. Долгое время ему казалось, что его ненависть к Бруту не знает границ. Теперь он с удивлением осознавал, что она куда-то уходит, уступая место чему-то другому. Уважению? Искренней симпатии? Антония эта перемена в себе самом нисколько не обрадовала. Что толку было теперь восхищаться доблестью поверженного противника? В прошлом Брут не раз и не два предлагал ему дружбу. Антоний знал, если бы не Брут, он не пережил бы Мартовских ид, и мысль об этом заставляла его вновь испытать странное, двойственное чувство — благодарность, смешанную с раздражением. После заговора Брут делал ему навстречу немало шагов, призывая к союзу во имя Рима. Он отказался, не пожалев при этом усилий, чтобы уничтожить человека, предлагавшего этот союз. И теперь мучился вопросом, не ошибся ли. Впрочем, поздно мучиться. Игра начата, и она должна быть доведена до конца. Непременно здесь, под Филиппами, и желательно немедленно. Это значит, Брут должен умереть. Почему же Антония преследовало это ощущение горечи? Побежденный противник навязал ему не самую лучшую роль. Он вовсе не был злобным человеком и, думая о том, что Брута все-таки придется убить, с содроганием представлял себе, как в последний раз посмотрит в его всегда спокойные глаза. Когда поздним вечером к нему доставили пленника, который на поверку оказался вовсе не тимператором республиканцев, он неожиданно для себя испытал облегчение. Почему-то ему было неприятно узнать, что гордый Брут живым сдался в плен. Выйдя из палатки, он увидел перед собой какого-то незнакомого юношу с бледным лицом и горделиво горящим взором. — Марк Брут не схвачен, Антоний! — вызывающе проговорил он. — И ни одному врагу не под силу схватить его! Боги не допустят, чтобы Фортуна взяла верх над Доблестью! Он никогда не расстанется со своим достоинством! Я нарочно сдался твоим людям, чтобы обмануть их, и готов заплатить за это своей жизнью. Можешь предать меня самой мучительной смерти. Вот это преданность, с завистью подумал Антоний. И, обернувшись к доставившим молодого человека воинам, сказал: — Думаю, друзья мои, вы глубоко огорчены, что попались на обман этого хитреца. Наверное, вы чувствуете себя оскорбленными. Но знайте: добыча, которую вы доставили, дороже той, за какой вы гонялись. Вы охотились за врагом, а поймали друга! Да слышат меня боги! Не знаю, что я сделал бы с Брутом, если бы вы привели его ко мне, но такого героя, какого я вижу сейчас перед собой, я предпочту видеть в числе друзей, а не врагов! И он взял Луцилия под свою защиту[186]. Но поиски продолжались. Уже утром один из дозоров наткнулся в заброшенном ущелье на тело Брута. Покорные его последней воле, Волумний и Стратон покинули его[187]. Лишь раб остался стеречь покой своего мертвого хозяина. Тело доставили в лагерь победителей. Антоний долго смотрел на это безмятежное лицо, на котором, казалось, застыла тень непонятной улыбки. — В память о брате я должен бы тебя ненавидеть, — тихо произнес он. — Но я знаю, что ты не хотел его смерти, и не нахожу в своем сердце ненависти к тебе. Затем, обратив внимание на то, что тело Брута завернуто в простой солдатский плащ — накануне Луцилий позаимствовал у него пурпурный плащ императора, — Марк Антоний медленно развязал пояс собственного одеяния. Это был богатый наряд, надетый ради праздника победы. Может быть, Антоний вспомнил, что именно так поступил великий Александр, склонившись над телом побежденного царя царей? Но жест Антония значил неизмеримо больше. Пурпурные плащи в римской армии имели право носить только главнокомандующие. Отдавая свой парадный убор погибшему противнику, которого при жизни объявили вне закона, Антоний возвращал ему все гражданские права и признавал за ним его высокий ранг. Тем самым он соглашался, что Брут действительно погиб во славу Рима. Антоний отдал приказ, чтобы Брута погребли со всеми полагающимися почестями, а прах его переправили в Рим, чтобы вручить Сервилии. Итак, Антоний сделал для мертвого все, что мог. Теперь ему следовало заняться живыми. После поражения в битве и самоубийства Брута ненависть триумвира к республиканцам рассеялась сама собой. Долгое время не позволявший себе даже задуматься о милосердии, теперь Антоний проявил терпимость и широту души. Кроме Квинта Гортензия, отомстить которому требовал фамильный долг, он не собирался казнить никого. В горячке сражения он действительно велел своим воинам не щадить врага, но, остыв, сменил гнев на милость. Другое дело Октавий. По своей привычке исчезать с поля боя, Гай Октавиан Юлий Цезарь недолго принимал участие в схватке. Как только сделалось действительно горячо — этот момент настал, когда республиканцы перешли к отчаянной обороне, — с Октавием приключился очередной приступ болезни, подтвержденный его личным лекарем и преданным Агриппой. Он поспешно удалился в спокойное место и вернулся, когда всякая опасность миновала. Чем скромнее был его вклад в победу, тем больше пользы он надеялся из нее извлечь. И он решительно потребовал казни всех пленных. Антоний не нашел в себе моральной силы спорить с ним. Идти на конфликт с молодым коллегой по триумвирату он не хотел, полагая, что тот ему еще пригодится. К тому же ему не терпелось, чтобы Октавий поскорее убрался в Италию, оставив его распоряжаться на Востоке. В конце концов Антоний просто умыл руки. И Октавий дал волю своей жестокости. Казнь захваченных в плен республиканцев не имела ничего общего с политической акцией, вызванной суровой необходимостью уничтожения противника. Октавий превратил ее в кровавое зрелище, которым наслаждался. Больше всего ему хотелось, чтобы приговоренные униженно умоляли его о пощаде. Но они вели себя достойно. Шествуя к плахе палача, они приветствовали Антония и с презрительным молчанием проходили мимо «сына» Цезаря. Говорят, что перед ним задержался только старик Фавоний. Задержался, чтобы плюнуть ему в лицо. Реки крови, пролившиеся после битвы под Филиппами, не утолили жажды мстительного юнца. В этот день Антоний искренне радовался за Брута, не попавшего живым в руки молодого триумвира. Октавий не остановился бы и перед тем, чтобы надругаться над прахом вождя республиканцев, но Антоний лишил его этой сладкой возможности. Накрыв своим плащом тело Брута, Марк Антоний дал ясно понять свою волю. Октавий места себе не находил от злобы. Как ему хотелось, чтобы останки ненавистного врага соединились с останками его воинов, которым он отказал даже в общей могиле, приказав бросить их без погребения![188] Понимая, что он ничего не добьется, если будет идти напролом, юный Цезарь избрал обходной путь. Ладно, он не претендует на все тело. Отдайте ему хотя бы голову! Надо думать, он сумел вовремя напомнить Антонию, что тот обязан ему жизнями дяди и брата Лепида, которые он «выменял» на голову Цицерона. Очевидно, против этого аргумента Антоний не нашел возражений. И на погребальный костер было возложено тело Брута, лишенное головы. Видя такой непорядок, отпущенник Антония, занимавшийся устройством похорон, решил, что с покойником церемониться нечего. Уже присвоив большую часть денег, отпущенных хозяином на погребальный обряд, он в последний момент ухитрился стащить с мертвеца и пурпурный плащ императора[189]. Брут отправился на костер в старом плаще Луцилия. Впрочем, знай об этом, он, скорее всего, был бы этому только рад. Зато Антоний позаботился о том, чтобы прах покойного был собран и передан Сервилии. Марк нашел вечное упокоение рядом с Порцией, в фамильном склепе Юниев Брутов. Как ни странно, прав оказался Луцилий, заявивший, что Провидение не допустит, чтобы Фортуна вечно торжествовала над Доблестью. Октавий спал и видел, как, шествуя триумфатором по Риму, швырнет голову Брута к ростральной трибуне. Но небеса распорядились иначе. По слухам, корабль, на борту которого голова вождя республиканцев плыла к берегам Италии, накрыла в открытом море гигантская волна, унесшая вожделенный трофей Октавия на дно Адриатики. Так и не удалось ему вдоволь поиздеваться над мертвецом. Тридцать лет спустя, став Августом и стараясь затушевать память о кровавых годах своего восшествия к власти, он этому даже радовался. С опытом он начал понимать, что, унижая поверженного врага, трудно возвыситься. В последующие годы он развернул широкую пропагандистскую кампанию, направленную на дискредитацию памяти о республиканцах. Не без его благословения вышла в свет переписка Цицерона, по всей видимости, предварительно подвергшаяся цензурной «правке». И Цицерон, и Помпей представали в опубликованных письмах в сильно искаженном виде, и образ этих деятелей существенно пострадал в глазах потомков. Только Марку Юнию Бруту вся эта мелкая пропагандистская возня не смогла причинить никакого вреда[190]. Его верные друзья, оставшиеся таковыми и после его смерти, — Луций Бибул[191], Публий Волумний и даже Марк Валерий Мессала — опубликовали собственные воспоминания, в которых воздали дань уважения и любви своему бывшему вождю. И в некоторых патрицианских домах еще оставались люди, которым крайне не нравились новые порядки, лишившие их завещанной предками свободы. Они еще долго хранили в своих сердцах память о «последнем из римлян» — Марке Юнии Бруте. Установившаяся власть, вопреки всем своим достоинствам слишком напоминавшая тиранию, против которой боролись Брут и его друзья, с опаской прислушивалась к подобным настроениям. В 22 году нашей эры, когда, перешагнув 80-летний рубеж, скончалась младшая сестра Брута и вдова Кассия Тертулла, Тиберий не посмел отказать покойной в достойном погребении, однако категорически запретил выносить на римские улицы посмертные маски обоих тираноборцев. Тертулла, заранее отдавшая подробные распоряжения относительно своих похорон, ожидала чего-то подобного от Тиберия Клавдия Нерона, удачно унаследовавшего власть после смерти своего отчима Августа. И на тех местах, где должны были помещаться посмертные изображения Брута и Кассия, зияли красноречивые пустоты, сказавшие посвященным больше, чем смогли бы сказать самые лучшие портреты. Эта безмолвная демонстрация больно задела Тиберия и три года спустя он запретил к публикации и приказал сжечь труд историка Кремуция Корда, слишком восторженно, на его взгляд, отзывавшегося об организаторах заговора марта 44 года. Автор, потрясенный гибелью своего многолетнего труда, покончил с собой, и многие восприняли его поступок как протест против тирании. Но никакая цензура не могла стереть из людской памяти образ Брута. Его помнили и чтили даже больше, чем его дядю Катона, в котором было слишком много суровости и слишком мало человечности. Именно Брута воспел Лукан в своей поэме «Фарсала». В Риме наступали тревожные времена. К власти пришел правнук Антония Нерон — человек непредсказуемый и способный на многое. И Лукан поплатился за свою смелость жизнью. Но не только недовольные режимом уважали память Брута. Плиний Младший, добросовестно служивший принципату, признавался, что постоянно держит на своем рабочем столе бюст Брута. Да и Плутарх, не менее вдохновенный певец установленного Августом строя, всей силой своего страстного таланта пел хвалу герою-республиканцу, которого ставил выше всех великих греков и римлян вместе взятых. Память о Бруте ярким факелом пылала в сердцах римлян, пока стоял сам Рим. Огонь этого факела погас, лишь когда рухнула империя и не осталось никого, способного понять сущность идеала, которому он служил. Но и тогда образ Брута не исчез. Его, исказив до неузнаваемости, пытались использовать в своих интересах самые разные силы, к каждой из которых он не имел никакого отношения. Из него старались сделать презренного предателя, вставшего на пути нарождающегося принципата. Когда Италия разрывалась надвое в войне гвельфов с гибеллинами, Данте поместил Брута в последний круг своего ада, навсегда прокляв его. Французская революция в лице Сен-Жюста провозгласила его своим кумиром и, творя худшие из преступлений, прикрывалась его именем. Наша эпоха, в своем культурном развитии все дальше уходящая от латинских корней, подарила нам «Астерикса», в котором Брут предстает приемным сыном Цезаря, лицемерным тупицей и маньяком, с утра до ночи точащим кинжал... И тем не менее... Он был молод, красив и богат. Он без памяти любил свою жену. Он любил читать, увлекался историей, философией и поэзией Гомера, стремился познать гармонию жизни. Он был человеком тонкой души и, несмотря на жестокие нравы своего времени, таким и остался. Он верил в добродетель и жертвенность. И действительно пожертвовал всем, включая жизнь. Он сделал это во имя любви. Любви к Риму, любви к свободе. Что это, если не высокий патриотизм и не обостренное чувство собственного достоинства? И кто он нам, если не брат? |
||
|