"Только для мужчин" - читать интересную книгу автора (Райнов Богомил)

Глава одиннадцатая

Несторов уходит из жизни.

Он лежит в углу комнаты, на старой кровати, откинувшись на высокую подушку, ему хочется верить, что он сидит, а не лежит. По утрам Несси всегда настаивает, чтобы Лиза подняла ему подушку, и, хотя большую часть времени он проводит в забытьи, а порой и в бреду, он наотрез отказывается лечь пониже, словно боится, что смерть застигнет его внезапно, смирившимся, а не в гордой позе, как это полагается, когда предстоит встретиться с чем-то лицом к лицу.

На улице гуляет порывистый южный ветер, по голубому небу несутся белые облака, небольшая вишня у прогнившей водосточной трубы уже покрылась белым цветом, а здесь, в комнате, все еще зима. Плотные шторы цвета черепицы опущены, по углам затаились холод, густой сумрак, и лишь тонкий солнечный луч пробивается сквозь щелку между шторами в полумрак комнаты и угасает над постелью больного.

Мне приходится подолгу сидеть в этой комнате, так как Лиза заботится и о своем отце, и обо всех нас, и я часто думаю, какие же мы, мужчины, ослы – окончательно превратили бедную женщину в прислугу, в домработницу под тем предлогом, что она нуждается в нашем покровительстве. Я часами остаюсь в этой неуютной, почти лишенной мебели комнате, которая годится разве что для непродолжительного пребывания – для того, чтоб переспать тут ночь и отправиться в дальнейший путь, а больше что в ней делать. И мне кажется, что этот человек, откинувшийся на высокую подушку и укрывшийся серой шинелью, жил здесь все эти годы как временно расквартированный, точно на биваке, как будто сегодня пришел, а завтра ему идти дальше, куда – об этом он узнает лишь перед тем как тронуться в путь, когда получит последнее назначение.

Теперь уже часы его сочтены. И маршрут, может быть как никогда прежде, заранее известен! Убеленный сединами Борец, укрывшись шинелью и погрузившись в забытье, будто ждет с закрытыми глазами не сигнала боевой тревоги, а меланхолическую мелодию отбоя.

Случается, он чуть заметно приподнимает отяжелевшие веки (он и будучи здоровым не столько смотрел, сколько щурил глаза) и, обратив на меня подозрительный взгляд, спрашивает: «А? Кто это?» Услышав ответ, Несторов воспринимает его с глубоким недоверием, однако выражать его вслух у него нет сил. Кажется, он нас уже не различает – меня и Илиева. Узнает одну только Лизу, поскольку она единственная женщина в доме и ее тут ни с кем не спутаешь и еще, может быть, потому, что она наделена способностью излучать какие-то флюиды, приносящие Борцу успокоение.

Несси уходит из жизни. Но прежде чем ему уйти, приходят двое мужчин и женщина, все без особых внешних примет. Единственное, что бросается в глаза, это официальное выражение лиц – словно пришли инкассаторы или работники райжилуправления.

– Мы от учреждения, – произносит один из инкассаторов.

– От какого?

– Пришли навестить товарища Несторона, – говорит женщина.

– Что-то вроде делегации, – добавляет третий, когда я ввожу их в гостиную.

Хорошо, что вы догадались это сделать, думаю я, хотя они вовсе не догадались – мне и невдомек, что сегодня утром Лиза сбегала в это самое учреждение и каким-то образом сумела добраться до директора и сказать ему: там человек умирает, как же это вы не навестите его хотя бы ради приличия; директор, естественно, спросил, кто умирает, и Лиза ответила: ваш бывший начальник, товарищ Несторов; директор кивнул – ах да, Несторов, ступайте к председателю месткома, он у нас занимается похоронами, на что Лиза возразила: я не говорю, что его уже надо хоронить, но человек умирает, вы понимаете, и никого это будто не касается… Да-да, идите к председателю месткома, он все уладит, успокоил ее директор, и она ждала в местком. Правда, председатель не сразу понял, о каком Несторове идет речь, поскольку сам он поступил на работу недавно, однако он поручил троим сотрудникам навестить больного и даже велел им взять в кассе денег на цветы, только кассир воспротивился: мол, такие расходы по смете не предусмотрены, если бы шла речь о похоронах – дело другое, но цветы для больного – такое никакой статьей не предусмотрено, и если завтра нагрянет ревизия, то, конечно, погорит не председатель, а кассир. Однако потом он как бы вспомнил о чем-то и открыл конторский шкаф. Верно, Несторов. Вот что вы можете ему отнести – эту вот медаль, она валяется тут не знаю сколько лет, спросить бы у тех людей, зачем они оставили у меня эти нерозданные медали, нигде ведь не написано, что я должен заниматься и медалями.

Таким образом, делегация пришла хотя и без цветов, но не совсем уж с пустыми руками.

Они стоят у порога, слегка ошарашенные мрачным видом комнаты, похожей на темную пустую пещеру или на какой-то коридор, в глубине которого на массивной кровати полулежит какой-то человек, укрытый походной шинелью.

Но как бы они ни были ошарашены, один из мужчин все же вспомнил о предстоящей церемонии, он машинально достал из бокового кармана красную коробочку и так же машинально вытер ее о свой пиджак.

– Ш-ш-ш, тихо! – шепчет Лиза.

Несси лежит в забытьи, или можно быть, просто ждет, прикрыв глаза, когда зазвучит меланхолическая мелодия отбоя.

– Это что? – тихо спрашивает Лиза, подойдя к ним поближе.

– Да вот медаль, – отвечает тоже шепотом человек с коробочкой. – Это его медаль, не отослали раньше – адреса его не знали.

Услышав, должно быть, это перешептыванье, Несси открывает глаза. Его блуждающий, безразличный взгляд становится вдруг каким-то напряженным, даже испуганным. Может быть, все мы, пять человек, показались ему целой толпой – огромной толпой народа в этом глухом помещении?…

– Что? В чем дело? – спрашивает он еле слышно, и голос его похож на хрип.

– Делегация, – объявляет Лиза. – Пришли вручать вам орден.

При этих словах она делает у себя за спиной нетерпеливый жест, обращенный к делегации, – дескать, подойдите же! – и они неловко подвигаются вперед, настолько неловко и неохотно, что Лизе приходится слегка подтолкнуть того, что с коробочкой, чтобы он занял полагающееся ему при подобной церемонии место впереди всех. Поняв наконец всю важность своей миссии, он делает шаг вперед, театральным жестом поднимает вверх коробочку, однако этот его жест оказывается преждевременным, так как слова, которые должны были его сопроводить, еще не придуманы, и, силясь их найти, он стоит в застывшей театральной позе, словно герой некоей пантомимы.

Больной все так же напряженно следит за нашей группой – он, как видно, озадачен странной позой человека с коробочкой и пытается вникнуть в смысл пантомимы.

– Орден вам принесли, награждают вас, – говорит Лиза и для пущей ясности указывает на эту самую коробочку, торжественно-красную, по все-таки ветхую оттого, что она столько времени валялась в канцелярской пыли.

Поощряемый бодрыми возгласами, больной в конце концов уставился глазами туда, куда нужно, то есть на коробочку, и, хотя точный смысл церемонии по-прежнему ускользает от него, он уже, кажется, понимает: должно произойти нечто весьма важное, нечто последнее, подводящее итог всей его жизни, потому что вдруг, упершись обеими руками в постель, силится встать.

– Погодите, я вам помогу, – говорит ему Лиза.

Но Несси не желает, чтобы ему помогали, особенно в такой момент, когда ему предстоит встретить кого-то лицом к лицу. Собрав последние силы (страшно смотреть на эти истощенные руки, упершиеся в матрац), он медленно поднимается и, прислонившись спиной к подушке, напряженно смотрит на поднятую руку с коробочкой.

То ли Несторов воспринял этот жест как боевой призыв, то ли думает, что ему предлагают отчитаться (отчитаться за что – за свое боевое прошлое, от которого он не отрекся, или за свою верность тому, кто смутно вырисовывается там, в полумраке на стене, тоже одетый в шинель – было поколение людей в шинелях), но лицо его вдруг обретает выражение достоинства, почти торжественности – с него словно ветром сдувает гримасу боли и невыразимых страданий.

Старик машинально стягивает на груди шинель, переводит на нас прояснившийся взгляд и шевелит губами.

– Да, – говорит он.

Слово звучит достаточно отчетливо, и все же до посетителей не доходит его смысл. Теперь уже они недоуменно смотрят на Несси, а сам он требовательно глядит на человека с протянутой рукой, видя в нем, очевидно, представителя этой толпы, этой оравы, нахлынувшей к нему в комнату.

И больной, и гости остаются в таком застывшем положении бесконечно долгий миг тишины. Наконец Несси, снова собравшись с силами, как бы пытаясь рассеять общее недоумение, говорит:

– Я отвечаю.

А так как пришедшие продолжают смотреть на него в упор, словно в ожидании, что он еще скажет, больной в третий раз собирается с духом и убеждает их:

– Борис Несторов готов отвечать.

Наверное, слова эти стоили ему неимоверных усилий, потому что, как ни старался Несси собраться с духом, духу у него явно не хватает, и он с каким-то страдальческим выражением открывает рот, пытаясь вобрать в себя еще один, последний глоток жизни, необходимый для того, чтобы успеть ответить за все. Потом он поднимает лицо к потолку, словно ищет, за что уцепиться, и взгляд его действительно цепляется за то единственное, что удалось отыскать в полумраке, – за луч света, пробивающийся между шторами. – и глаза медленно скользят по нему, но слишком он тонок и непрочен, этот лучик, ему не удержать грузное, отяжелевшее тело, и больной, вероятно, это понимает: голова его смиренно клонится вниз, а массивное тело безжизненно падает па подушку. В наступившей грозной тишине, застыв в нелепой позе, все еще держит красную коробочку стоящий перед нами человек.


– Антон, тебя вызывает Главный.

– А тебя?

– Да я только что от него.

Если так, думаю я, значит, ты наклепал на меня; я даже знаю за что.

Но перед тем как войти к Главному, я сталкиваюсь со Стаменовым. Схватив мою руку, этот холерик трясет ее с такой силой, что мне становится не по себе.

– Очень, очень вам благодарны за помощь! – говорит он. – Правда, нам тоже досталось, но по заслугам, главное – дела стали налаживаться.

Он начинает подробно излагать, каким образом налаживаются у них дела, однако, вспомнив о чем-то и взглянув на часы, замолкает на полуслове и задает ничего не значащий вопрос:

– Когда снова к нам наведаетесь? У нас сейчас просто дивно – весна, сами понимаете!

– Да я бы не прочь приехать к вам, и надолго, – бормочу я вдруг, неожиданно для самого себя. – Есть ведь у вас там какая-нибудь многотиражка…

– А что, ругают вас? – Он участливо смотрит мне в глаза.

– Наоборот, хвалят. Но до того все приелось…

– Так в чем же дело? Приезжайте! Но с какой стати многотиражка? Наша провинция – не такая уж дыра. И у нас есть периодическая печать.

Он снова трясет мне руку, многозначительно бросая при этом: «Вы серьезно, не так ли?» и «Будем считать вопрос решенным!», и после его ухода я думаю растерянно, какой дьявол тянул меня за язык и с какой стати мне понадобилась многотиражка…

– Ай да Павлов! Опять мне свинью подложил! – радушно приветствует меня Главный, размахивая у меня перед носом каким-то машинописным текстом.

Похоже, это моя рукопись.

– Завтра посыплются протесты, возражения, и телефон будет надрываться не у тебя, Павлов, а вот здесь, в этой комнате! – кипятится Главный, вскакивая. – И мне ничего не останется, как бросить все дела и давать объяснения! Можно подумать, мне больше делать нечего!…

Он свирепо смотрит на меня, и я жду невообразимого разноса, но он вдруг, глубоко втянув воздух, замолкает. Просто диву даешься, как этому вспыльчивому человеку удается овладеть собой в минуты гнева. Должно быть, он вовремя вспоминает совет врача: избегайте волнений, не то с вашим сердцем, при вашем давлении…

Главный продолжает молчать, глубоко дыша, засунув в карманы обе руки – то ли он сжал кулаки, то ли пытается найти в карманах какие-то доводы; я склоняюсь к первому предположению, потому что, обойдя письменный стол, он подходит ко мне, не вынимая кулаки из карманов. Потом спрашивает:

– Может, я ошибаюсь? Может, это не ты писал о Западном парке?

– Я.

– Почему же ты не привел доводы горсовета?

– Привел.

– Выхватил две фразы, чтобы поиздеваться? А Янков говорит, они признают критику. Они звонили и сказали, что меры приняты.

– Янков мне этого не говорил.

– Так я тебе говорю! – кричит шеф, воинственно выпячивая брюхо.

– Нет ничего проще забраковать материал и прикрыть явное безобразие…

– Ты мне брось этот тон! – снова кричит Главный. – Говори по существу.

– Что тут говорить? На территории парка развернули строительство гаражей, складских помещений, мастерских. Население прилегающих кварталов в панике. Посылаем запрос, а нам обещают разобраться, осмотреть все на месте. А чего смотреть? Все ведь на виду. Потом скажут, что уже принимаются меры, а мы-то знаем, как они принимают меры…

– Но это же твои домыслы, Павлов! – угрожающе произносит шеф, и мне кажется, что он вот-вот снова взорвется.

– Не домыслы, – отвечаю я. – Поезжайте на место и убедитесь: стройка не утихает.

– Когда ты там был?

– Вчера. Я же вам говорю: строят день и ночь. И разговоры телефонные нужны им только для того, чтобы выиграть время. Они знают: то, что будет построено, разрушать никто не станет, и спешат настроить как можно больше.

– Придется мне съездить посмотреть, – ворчит шеф.

– Не худо было бы.

– И уж тогда кто-то из вас двоих загремит! – обещает Главный.

Загремит Янков, думаю я. Наверное, что-то ему посулили, если он взялся помариновать материал и обработал Главного, даже не удосужившись проверить, что происходит в парке. Понижение он себе обеспечил.

– Придется тебе временно принять отдел, – говорит мне Главный на другой день. – И, чтобы я не артачился, добавляет: – Подчеркиваю: временно!

– Понял, – киваю я. – Только мне это сейчас некстати.

Шеф отрывает глаза от бумаг и с любопытством смотрит на меня:

– В смысле?

– Я бы хотел уйти из редакции, если не возражаете.

– Что, тоже собрался бежать на телевидение?

– Скорее, на периферию.

– А! – Главный явно озадачен. – На какую работу?

– На такую же. – Чтобы он не приставал с расспросами, я объясняю: – Вы же сами мне говорили про древнего Антея. Эта ваша мысль на меня сильно подействовала. Так что я решил: если уж стоять на этой земле, то обеими ногами.

Главный опять испытующе смотрит на меня и во взгляде его я читаю: «Ты меня за идиота принимаешь?». Потом он снова склоняется над бумагами.

– Дело твое.

Он явно растерян. Растерянное лицо властного римлянина – зрелище весьма забавное. Неужели скромная моя персона может вызвать особый интерес у человека, задерганного редакционными неурядицами, настолько задерганного, что рано или поздно это неизбежно закончится инфарктом.

– Может, ты решил снова жениться? – любопытствует шеф, не отрывая глаз от бумаг.

«Именно этого я стараюсь избежать», – следовало бы ответить, но я предпочитаю солгать:

– Боюсь, что вы угадали.

– А чего тут бояться? – добродушно басит Главный, все так же склонившись над рукописями. – Мокрому дождь не страшен. Тонул ведь однажды.

Он больше ничего не говорит, видимо, успокоенный мыслью о том, что ухожу я не ради того, чтобы ему досадить. Возможно, Главному все равно, что я о нем думаю, но если вспомнить, что когда-то он был другом моего отца… Да отчасти и моим…

Уйти после того как тебя вышибли, – в порядке вещей. Но уходить, когда тебя никто не гонит, мало того – когда тебя собираются повысить? Это уже интересно. Трудно сказать, почему я так поступаю: ради интереса или потому, что во мне опять заговорил тот сумасбродный, упрямый мальчишка, который сел на мостовой, когда другие по ней шатается что-то сказать, но у нее дрожит подбородок. Закрыв лицо ладонями, она вся содрогается в беззвучных рыданиях.

Хорошо, что в беззвучных. Редакция – не самое подходящее место для таких сцен.

– Любили ли мы друг друга? – повторяет она мой вопрос, успокоившись, но все еще дрожащим голосом. – Десять лет длилась эта агония…

«Что вы?» – хочется мне спросить, как спрашивает обычно Лиза, но я молчу.

– Это я виновата. Я с ума сходила по нему. Для меня он был самый чистый человек. Я виновата, а ушел он.

Ну и ну: с ума сходила! Нашла по ком сходить с ума.

Женщина собирается еще что-то сказать, но, вероятно, подумав, что неприлично говорить с сыном о таких вещах, прячет в потертую пластмассовую сумочку носовой платок и встает.

– Если бы вы знали, с каким страхом я шла сюда… Прогонит меня, думаю, таких вещей не прощают…

– Выбросьте это из головы, – говорю я и тоже встаю. – Вы ни перед кем и ни в чем не виноваты. Каждый имеет право на любовь – хотя бы на одну любовь за всю жизнь. Иным удается и больше…

Я подаю ей руку, она пожимает ее своей худенькой бледной ручкой и в последний раз смотрит испытующим взглядом мне в глаза, словно все еще не веря, что я не шучу.

Не знаю, почему это люди считают, что я их разыгрываю.

Оставшись один, я сую руку в карман и достаю конверт. Письмо – измятое, кое-как нацарапанное на клочке бумаги – похоже на черновик и состоит из одного-единственного предложения. Быстро пробежав его глазами, я уже собираюсь спрятать его, но вместо этого опять разворачиваю листок и читаю вторично. Не такое уж оно длинное, чтобы не прочитать его дважды.

«Антон,

в последнее время я все чаще думаю о тебе, да, не о матери и не о себе, а о тебе, потому что мы с матерью уже в прошлом, и мне приходит на память, как однажды – тогда ты был еще совсем маленький – я чуть было не уронил тебя, когда мы с тобой очутились в жуткой толпе после какого-то матча, н как я с ужасом повторял про себя: «Вот сейчас уроню ребенка, пропал мой ребенок», и теперь, когда я думаю о тебе, мне снова становится так же страшно и больно оттого, что именно теперь, после стольких лет, я чувствую, что упустил тебя, бросил на произвол судьбы, оставил одного посреди дороги с пустыми руками, ничегошеньки тебе не дал, мне даже кажется, будто я вижу, как зябнешь ты в одной рубашонке в этом холодном мире, и я говорю: если ты меня не любишь, то выбрось меня совсем из своего сердца и с ожесточением скажи при этом, что ты не пропадешь, мало того, что не пропадешь – ты добьешься всего, чего я сам не сумел добиться…»

Ясно, он это писал, когда лежал в жару, думаю я, пряча письмо в карман. При нормальной температуре он бы ничего подобного мне не сказал. Может быть, вся наша трагедия именно в том, что мы становимся нормальными, чуткими, только когда у нас подскакивает температура?…

Звонит телефон. Подняв трубку, я слышу голос моего знакомого из милиции.

– Можешь успокоить свою приятельницу, – говорит он. – Компания уже под следствием. А чтобы они возместили стоимость перстня, ее мать должна предъявить иск.

Пусть предъявляет. Если ей больше делать нечего. Поблагодарив, я кладу трубку, почему-то не испытывая и тени радости от победы. От победы? От чье»! же? Во всяком случае, не моей. «Живи, пускай умирают другие» – был такой фильм, но не по моему сценарию. У нас с Петко сценарии были иные. Но теперь и их нет. Так что мне не остается ничего другого, кроме как заняться читательскими письмами.


Лиза купила себе два весенних платья и примеряет их одно за другим, чтобы решить, какое надеть вечером – Владо пригласил ее в ресторан.

– Ну и как? – спрашивает она, медленно поворачиваясь на пороге чулана.

«Мне кажется, эти пионы слишком вызывающе цветут на вашей заднице», – надо было бы ответить. Но я ограничиваюсь более скромным замечанием:

– Пожалуй, надо снять поясок,

– Но он подчеркивает талию, – твердит Лиза, осматривая себя в сонных, застывших водах облезлого зеркала.

– И чересчур подчеркивает то, что ниже талии.

– Какая же это мука – быть нестандартной! – вздыхает она, снимая поясок.

– Так лучше, – бубню я.

– Ну разве я такая прямоугольная, Тони? У меня есть талия.

– Вот и радуйтесь.

– Да, но так она не заметна.

– Наденьте-ка другое платье, – говорю я, чтобы прекратить спор.

Лиза уходит в чулан, затем снова появляется, на сей раз в одной комбинации.

– Другое вообще без пояса…

– Тем лучше. Надевайте его. Впрочем, если хотите знать мое мнение, вам лучше всего в таком вот наряде, как сейчас.

– Как вам не стыдно!

– Постойте-ка, – говорю я. – Поднимите руки и сложите их на затылке.

– Что еще за фокусы?

– Сложите, сложите, я вам объясню.

Она послушно принимает предложенную мною позу.

– Да, – киваю я. – Так действительно лучше всего. Так вы похожи на голых женщин, которых я видел в одной книге, когда был маленьким. Вы же знаете, детские воспоминания – вещь опасная…

– Тони, что это с вами? – спрашивает Лиза и, опустив руки, озадаченно глядит на меня, словно желая удостовериться, не болен ли я случайно.

– Нет-нет, я не болен, – говорю я. – Просто я пытаюсь оценить ваши сильные и слабые стороны.

– Слабых сторон у меня нет, – тихо говорит Лиза. – Ищите слабые стороны у ваших любимиц.

– Но вы же сами сказали, что Беба похожа на вас, – напоминаю я.

– Ее Бебой зовут? Я не ее имею в виду, а ту, что на фотографии.

– На какой фотографии?

– А на той, что валяется вон там, среди газет.

Бедная Бистра. Если бы она знала, что ее фотокарточка валяется в куче старых газет.

– Она вам не нравится? – спрашиваю я. – Конечно, она не похожа на ту кошку из журнала, но все-таки…

– Обе они одинаково голые и одинаково бесстыжие. Но, может, такие именно вам и нравятся.

– Это не мой вкус. Это моя жена, – говорю я Лизе. – Точнее, бывшая.

– Тогда извините.

«Бывшая! – слышишь? – повторяю я про себя. – И зачем извиняться?»

Лиза снова ненадолго исчезает в чулане.

– А теперь как?

На этот раз она являет собой образец элегантности. Может быть, она чуть полновата, но не лишена очарования. Зимние туфли заменены гораздо более легкими и приличными. И я вдруг думаю, как хороши ее темные кудри и звучная зелень черешен в серьгах. От любви люди хорошеют.

Лиза снова неторопливо поворачивается. На этот раз не пионы меня смущают, а какие-то серые и белые разводы, которые, по моему разумению, больше годятся для гардин.

– Недурно, – констатирую я. – По много ли значит мое мнение? Посоветуйтесь с Владо.

– Зачем мне советоваться с ним? – возражает Лиза. – Пускай Владо принимает меня такой, какая я есть.

– Что ж, пускай. Переселяйтесь к нему – и дело с концом.

– Но сперва мы должны расписаться.

«Бережете девичью честь? Что ж, похвально», – мысленно одобряю я ее. А вслух говорю:

– Но ведь он уже добился разрешения на комнату Несторова.

– Вот этого я ему никогда не прощу, – хмурится Лиза. – Не успел человек умереть, а он уже побежал требовать его комнату.

– Если он чуток if поторопился, это ничего не меняет, – говорю я. – Не может комната вечно числиться за покойником.

– Этого я ему не прощу, – повторяет Лиза. – Мне даже трудно себе представить, как я буду вселяться в комнату бедного Несторова.

– Это уже не его комната, – напоминаю я ей. А так как Лиза продолжает позировать, я добавляю: – Ни за что бы не подумал, что вы так суетны.

– Да разве это суетность – желание понравиться?

– Думаю, что да.

– А разве не суетность, что вы напрочь не желаете нравиться и даже стараетесь произвести дурное впечатление?

– Над этим я не ломал голову, но не исключено, что и это суетность. Мужская суетность более неприятна, чем женская. Она скрытая.

– А вот Владо суетностью не отличается, – говорит Лиза, усаживаясь в кресло.

В самом деле, как идут ей новые туфельки, новое нарядное платье.

– И Петко не свойственна суетность, – отмечаю я, но Лиза не поддерживает этой темы. Тогда я перевожу разговор: – Владо не злится, что вы все еще живете у меня?

– Представьте себе, нет! Он, наверное, не ревнивый.

То, что он не ревнив, начинает меня задевать. Ранит мое самолюбие. Будь это не Лиза, а какая-нибудь Бистра, я бы ему наставил такие рога, что он запомнил бы меня на всю жизнь.

– И в самом деле странно, что ему все равно, – тихо, словно сам с собой, рассуждаю я.

– Это вас злит, как я вижу? – спрашивает Лиза. – Этот чулан вам покоя не дает?

– Напротив, мне он ни к чему. Думаю, скоро я уступлю его вам вместе с комнатой.

– С комнатой?

– Именно. Я уезжаю.

– Уезжаете?…

Она уже начинает мне досаждать этим повторением моих собственных слов. Она смотрит на меня полуоткрыв рот, словно не веря.

– Решил сменить местожительство, – говорю я. – Один мой покойный приятель сказал как-то, что надо уметь выбраться из консервной банки повседневности. Я совсем было запамятовал этот мудрый совет, но теперь вспомнил и решил им воспользоваться.

У Лизы совершенно ошарашенный вид. Можно подумать, будто отбываю не я, а Владо.

– Значит, вас уже тут не будет во время свадьбы?

– Уж не думали ли вы сделать меня посаженым отцом?

– Нет, просто так…

– Мысленно я буду с вами, – уверяю я ее. – Мы с вами достаточно прожили вместе, чтобы не сомневаться в этом.

Лиза молчит. Она неторопливо поднимается и так же неторопливо уходит в свой чулан, а я продолжаю оставаться на кровати в полулежачем положении и спрашивать себя, почему все вышло так глупо с этим моим отъездом.


Последние дни я могу вечерами оставаться один, так как Лизе и Владо не сидится дома – им хочется вдоволь насладиться холостяцкой жизнью. А чтобы эта жизнь не оказалась слишком разгульной, они проводят ее вместе.

Эти последние дни Лиза сторонится меня, и, даже когда мы остаемся наедине, она не заводит обычных разговоров, предпочитает молчать или довольствуется будничными фразами, вроде «Выключить радиатор?» или «Хотите кофе?». Вероятно, этот холодок залег между нами еще в тот раз, когда я сообщил ей о своем предстоящем отъезде. Странная женщина. Может, ее расстроило то, что она лишилась посаженого отца. Или, может, вообразила, что мы поженимся втроем: она, я и Владо, и мы с нею по-прежнему будем жить наверху, а Владо – корпеть внизу над своей работой?

Впрочем, я рад за нее. Теперь, когда Несси ушел в мир иной, а я уезжаю, этот мрачный приют потерпевших кораблекрушение обретет наконец приветливый вид семейного гнездышка. Тут достаточно места и для новобрачных, и для престарелого отца, и для Петьо – в общем, здесь будут все свои.

Да, я рад за нее. Наконец-то ей удастся создать для себя какой-то уют – придут маляры, покрасят закопченные стены, может быть, запах свежей краски все же пересилит упорный дух плесени.

Да, я по-настоящему рад за нее, имеет же она право на спокойную жизнь, семейное тепло и чистые отношения после стольких лет горечи и грязи.

И если я проявляю некоторое пренебрежение к ее жениху, то по крайней мере сознаю, что это от зависти, ибо у него есть все, чего недостает мне самому, – внутреннее равновесие, уверенность в себе, творческая работа, ясная цель в жизни, а теперь у него будет еще и Лиза.

Раз ты им завидуешь, размышляю я, значит, них все в порядке. Если бы это было не так, ты бы не стал завидовать.

А кстати, почему я завидую?

Может быть, все исходит из порочного убеждения, в котором ты даже не даешь себе отчета, но которое таскаешь где-то глубоко в себе с тех пор как себя помнишь? Убеждение, что другие что-то тебе должны, хотя ты твердишь вслух, что никто ничего тебе не должен. Другие тебе должны предоставить место, которое, по твоему разумению, тебе полагается. Должны оценивать тебя именно так, как ты сам себя оцениваешь. Другие должны в какой-то мере отвечать твоему идеалу, иначе ты утратишь веру в идеал.

Однако они не склонны оценивать тебя так, как тебе хочется, если вообще тебя замечают. Так же как не склонны шарахаться в сторону, чтобы дать тебе дорогу. Как не склонны и приноравливаться к твоему идеалу.

Ты судишь о других сообразно своему идеалу, а затем посылаешь ко всем чертям этот самый идеал, поскольку жизнь его опровергла. Словом, ты ставишь на всем крест, подводишь баланс, и тебе становится легко, как обычно бывает в таких случаях. Но только в самом начале, пока до тебя не доходит, что ты поставил крест на себе самом.

А теперь-то понял, после письма, полученного от покойного отца. Сколько ты ни копаешься в своей памяти, ты не в состоянии откопать больше двух-трех добрых дел. Но тут есть и неприятный нюанс: ты их сделал несознательно. Ты не нашел времени подумать, стоит ли их делать, потому и сделал.

Да, твой наметанный глаз не может не заметить что-нибудь скверное. Червячка в теткином салате. Но что пользы, если скверное ты замечаешь, а к красивому равнодушен. Если красивое для тебя – не более чем салат без червячка.

Нет, здесь я, пожалуй, хватил через край. Беба, к примеру, тоже красивое. Поистине безупречное лицо мадонны, идеально выписанное. Настоящая непорочная мадонна, если не видеть всех остальных прелестей.

Когда я иду проститься с Бебой, я застаю ее в состояния некоторого оживления. Моя приятельница определенно горит желанием сообщить мне какие-то новости, но, будучи человеком методичным, она придерживается принципа: всему свое время.

– Куда ты меня поведешь?

– На этот раз – никуда, это наш прощальный вечер, я уезжаю, и было бы святотатством прожигать его в ресторанах.

– Уезжаешь?

И эта начинает повторять мои слова. И этой приходится объяснять.

– А, все же это не столь далеко, – прикидывает Беба, выслушав мое объяснение. – При желании каждый день можно наведываться.

Беба (в отличие от Лизы) умеет во всем видеть земную, практическую сторону.

– Каждый день едва ли, – возражаю я. – Но достаточно часто, чтобы предотвращать кое-какие твои измены. Хотя бы кое-какие – и то хорошо.

– Тебе ведь известно, что любовь у меня следует за покером, – напоминает Беба. – Так что, если ты напрочь меня не забудешь, измена тебе не грозит.

А когда часом позже мы садимся на кухне за стол (я вроде уже говорил, что это за чудо-кухня), хозяйка пускает в ход свой козырь:

– Жорж переметнулся!

– Ты уверена?

– Еще бы! Туристская поездка на пароходе в Вену. Но из Вены пароход вернулся без Жоржа.

– Тебе не позавидуешь. Где ты теперь такого делягу сыщешь?

– Скорее, тебе не позавидуешь, – не теряется Беба. – Если бы ты знал, чем тебе пригрозила:Бистра!

– Я знаю.

– А! – догадывается моя подруга. – Так вот почему ты решил бежать?

– Отчасти поэтому.

– Бедная Бистра. Совсем останется с носом.

– Она не пропадет. С такой квартирой…

– Квартира! – пренебрежительно морщится Беба. – Мужчины, Тони, жутко обнаглели. Одной квартиры им мало.

– Но при такой, как у тебя…

– Нет уж, дудки! Трутня я не потерплю. Меня больше всего на свете пугают две вещи: мыши и брак.

Я рассеянно слушаю, рассеянно отвечаю на ее вопросы, а про себя думаю о Жорже, который сбежал. В таком случае пора и мне сматывать удочки. Прощай, Биси. Прощай, Лиза. Что касается Бебы, то впереди еще целая ночь, успеем попрощаться.

В самом деле, пора. Мыши – это еще куда ни шло. Но брак…


Начинается лето, начинается новая жизнь. Впрочем, я уже два месяца здесь, в этом небольшом городе, центр которого смотрится куда приветливее, чем центр Софии. Особенно хороша зона, закрытая для движения автомашин, вымощенная мраморными плитами, с новыми магазинами и кафе в укромном уголке – тут на террасе есть несколько столиков, ютящихся среди декоративного кустарника, пышно разросшегося на газонах. Только шарить в тех кустах бесполезно – я точно знаю, что портфеля с долларами там нет.

Два месяца – срок вполне достаточный, чтобы наладить быт, привыкнуть к работе в местной газете и чтоб ко мне привыкли здешние люди, завести друзей и самое главное – врагов. Без друзей человек еще как-то может прожить, но без врагов – это немыслимо. Если у тебя нет врагов, ты расслабляешься, успокаиваешься, впадаешь в летаргию. Враги придают тебе силы, заставляют быть всегда начеку, работать не покладая рук и вообще показывать, на что ты способен и как ловко ты умеешь утереть всем нос.

Правда, настоящих врагов у меня пока что нет, и от этого мне немного не по себе. Мелькнет тут или там какой-нибудь мелкий завистник, пробубнит у меня за спиной: «А этому чего не сидится в Софии?» – или прокомментирует мой потрепанный вид. Материал о трубах создал мне устойчивую популярность, которой, боюсь, я не заслуживаю.

По-современному отстроенный центр – светлый и приятный, но если говорить о квартире, то меня нисколько не тянет к этим новым постройкам, к которым все так рвутся. Может быть, поэтому у меня еще нет врагов. Я устроился в солидном старом доме с уютным двориком, защищенным от городской суеты высоким каменным забором. Цветник, дорожки, мощенные плитами, и несколько деревьев, среди которых есть молодой орех. Конечно, это не то могучее дерево, что высоко поднимается над моим бывшим домом, это его младший родич, которого словно нарочно прислали мне, чтобы я не порывал связь с древней династией орехов.

Дом двухэтажный и весь в моем распоряжении, если не считать детей. Потому что дети тоже здесь, и это вполне естественно – было бы поистине жестоко с моей стороны оставить их в интернате, чтобы в один прекрасный день, выпросив у воспитательницы разрешение сходить к дяде в гости, они пришли к старому дому, а им навстречу вышла бы Лиза и сказала: «Вашего дяди нет и не будет».

Так что дети у меня – хоть этот вопрос я сумел уладить, правда, не без досадных формальностей. Румяна уже в первом классе, а Гошо ходит в детский сад, и под вечер, когда Румяна приготовит уроки, они оба уходят во двор соседки, немолодой вдовы, у которой тоже двое детей, а где двое, там и четверо.

Вообще дети не отнимают у меня много времени, девчонка даже помогает мне по хозяйству – вместе со вдовой, конечно, которая самоотверженно справляется с более трудной работой и не угрожает моей репутации, поскольку возраст у нее уже не тот.

Всего лишь два месяца, а мой быт вошел в нормальное русло, он четко размечен и привил мне массу привычек. Просто диву даешься, как это человек, едва выбравшись из одной консервной банки, ухитряется так быстро влезть в другую. И все же между той и другой есть некоторая разница – сдвинув шляпу набекрень, ты можешь с полным основанием сказать себе: жизнь начинается!

Подходить к своему сорокалетию и радоваться тому, что жизнь начинается, – это не что иное как издевательство над самим собой. Но у меня такое чувство, будто я медленно и мучительно просыпаюсь после долгой спячки. Медленно и мучительно, как это бывает, когда накануне вечером примешь двойную дозу люминала. Я просыпаюсь, я уже проснулся, я уже стою на обеих ногах – подбадриваю я себя, чтобы ускорить процесс и вдохнуть наконец радость. Хотя проснуться для того, чтобы отпраздновать свой сороковой день рождения – не такая уж большая радость.

И все-таки факт остается фактом – я просыпаюсь. Встав с постели, я готовлю детям завтрак, поднимаю их при помощи радио, а проводив – кого в школу, кого в садик, – принимаюсь, как обычно, за самое нудное занятие – бритье. Потом я иду в центр, чтобы прогуляться и просмотреть газеты в укромном уголки позади кафе. В голове назойливо зудит мысль, что мне не мешало бы соорудить какой-нибудь сценарий документального фильма и написать книжку для детей, так как теперь у меня есть дети, а дети требуют дополнительных расходов. Сделаем, успокаиваю я себя, и это сделаем. И иду в столовую, чтобы получить обед на дом, а когда вхожу в наш двор, дети уже там, и Румяна торопится сообщить, что Гошко научился говорить гадкое слово, и я внушаю ему: избавь ты свою психику от подобной мерзости, это не украсит твой литературный стиль – словом, у меня вошло в привычку говорить с ним, как со взрослым, пускай привыкает: раз теперь даже простые люди подражают дикторам телевидения, Гошко не должен оставаться белой вороной.

После обеда я усаживаю Румяну готовить уроки, обещая, что, если у нее не все получится, вечером ей помогу, и ухожу в редакцию, а в редакции – как во всякой редакции, нет нужды подробно рассказывать, что там да как.

Вот так, в мелких делах и заботах, проходит мой день, и мое призвание, как сказала бы Лиза, сводится к тому, чтобы всегда быть при деле, работать там, куда меня поставили, вместо того чтоб рваться на сцену: постепенно я свыкаюсь с ощущением, что больше не болтаюсь на плоту «Медузы», а если даже я все еще там, то уже расстался с группой смирившихся жертв, потому что нельзя смиряться, если у тебя двое детей и масса забот.

Да, может, я все еще не покинул плот – не будем спорить, – однако мое место теперь среди тех, кто напряженно всматривается в далекую линию горизонта, где маленьким белым зайчиком светятся паруса Надежды.

Поздно вечером я вытягиваюсь на кровати, сквозь распахнутое окно доносятся далекие ночные звуки, гудок вечернего поезда, собачий лай и тихий шелест моего ореха, я уже готовлюсь совершить свою обычную прогулку в лес, в этот изменчивый и странный лес моих сновидений, и вдруг вижу, что на тропинке, ведущей к лесу, стоит Лиза.

– Смотри-ка ты, словно из-под земли выросла! – изумляюсь я.

– Вовсе не из-под земли, – отвечает она, как всегда равнодушно. – Я гуляю. А тебе что надо?

– Как это – что надо? – возмущаюсь я.

Ничего-то она не понимает, эта женщина. И так как она ничего не понимает, я пытаюсь ей втолковать, что сейчас, именно сейчас больше, чем когда-либо, мне нужен счастливый эпилог. Вся эта история могла бы иметь сто разных окончаний, но сейчас мне больше, чем когда-либо, нужен хороший вариант – не потому, что я пишу роман, и не потому, что хорошие варианты так редки в человеческой жизни, а просто потому, что не может и не должно все кончаться наоборот, правда же, и потому, что эпилог бедняцкого счастья – та веточка, за которую я ухватился, чтобы не рухнуть в пустоту, подобно тому, как в свое время моя тетушка вцеплялась костлявыми пальцами в меня, чтобы не рухнуть в бездну истерики. Истерика! Истерика – пустяк. Бывают бездны и пострашней.

– Что-то ты стал не в меру болтлив, как перебрался в провинцию, – замечает Лиза. – Прежде, когда мы жили вместе, ты не был таким болтливым…

– Скажи лучше, – спрашиваю я, – как у тебя дела с Владо?

– А тебе какое дело? Ты уехал, и ладно.

– Да, уехал, – говорю. – Чтобы ты не воображала, будто ты мне нужна. Тем более, что у тебя уже был жених. И без меня ты вполне могла обойтись.

Конечно, могла обойтись. Не исключено даже, что ты больше нуждался в этой гусыне, чем она в тебе. Нуждался, чтобы поменьше копаться в самом себе, чтобы поменьше думать о собственной персоне, чтобы ты не воображал, будто с тебя начинается и тобой кончается все на свете, и не мерил всех и вся на свои аршин, а чтобы разглядел в себе сомнительную величину сложного и запутанного уравнения, где, кроме икса, игрека и зета, мельтешат и все остальные буквы алфавита. Это дало тебе ощущение, что, будучи сомнительной величиной, ты все же занимаешь какое-то место в уравнении, что если ты не приносишь пользу самому себе, то можешь оказаться полезным для другого. Пусть в малом. Пусть временно.

Я ее вижу на тропинке так ясно, так отчетливо, как видел в тот вечер там, у себя в комнате, когда, примеряя платье, она спрашивала: «Ну и как?», не подозревая того, что самой привлекательной она казалась мне во время паузы между двумя платьями. Я вижу ее вполне отчетливо, хотя понимаю, что это мираж, – я давно убедился, что миражи мы видим более отчетливо, нежели реальность.

Не валяй дурака, говорю я себе, это Лиза-мираж, а настоящей Лизы тебе больше не видать, поминай как звали. Она прошла по твоей жизни безвозвратно, как и по жизни некоторых других типов. Выполнила свою задачу, может быть, сама того не сознавая, разбудила тебя – и привет. Особенно тебе не досаждала, ведь человек, который вас будит, обычно вызывает такую досаду, что хочется крикнуть: «Убирайся ко всем чертям!». А теперь, когда я уже пробудился от спячки и обнаружил, что ее нет, меня не покидает ощущение что этой идиотки мне ужасно не хватает.

Я снова ее вижу в тот прохладный осенний вечер в тонком летнем платье, стоящей на тротуаре перед домом. «Я бы хотела поговорить с вами». И несколько позже, сидящей в старом кресле – ее темные глаза озабоченно смотрят мне в лицо: «Вам, Тони, кажется, что вы делаете открытия, а на самом деле вы нагоняете себе температуру». И в другой раз, когда я ей говорю, что нечестно смеяться только в присутствии инженера, и она улыбается мне свое?! светлой, лучезарной улыбкой. И позднее, когда она стоит посреди ночной улицы, словно Орлеанская дева, решительно зажав в кулаке пилку для ногтей. И еще позже, когда ее до слез растрогал убогий перстень: «О, Тони, не ожидала этого от вас!», и когда она смотрит мне в лицо увлажненными глазами и обнимает меня красивой белой рукой, а я повторяю про себя, что надо держать ухо востро, как бы не угодить в пропасть… Мне все казалось, что я ее спасаю, на самом же деле было наоборот – она спасала меня. Хотя и сама она не меньше моего нуждалась в помощи. Если я болтался в житейском море, как пробка на воде – в самом деле, чем я был лучше пробки? – то Лиза металась в разные стороны с тем же нулевым результатом, не считая случаев, когда рисковала совсем увязнуть в какой-нибудь заварушке. Вот до чего можно дойти – чтоб такая тебя спасала!…

Мне ее недостает, говорю я себе.

Тебе вечно чего-нибудь недостает.

Что же ты, собственно, в ней видишь? Женщину? Но она никогда тебе не принадлежала, хотя, если бы ты захотел овладеть ею, это могло бы произойти в первый же вечер.

Тогда что? Лекарство? Горчит она – как всякое лекарство.

Или, может быть, собеседника? Ее рассуждения не стоят и того, чего стоят рассуждения Петко.

Итак – чего же? Говори.

Лизы. Лизы мне недостает. И хватит морочить себе голову вздорными вопросами.


Субботнее утро, и, что особенно важно, на улице светит солнце. Ночью шел дождь, на мраморных плитах тут и там все еще стоит вода, и в этой воде отражается голубое небо, будто под ногами валяются осколки голубого стекла. Я совершаю свой обычный рейс от газетного киоска до кафе и вдруг вижу: прямо передо мной стоит она, совсем как на той тропинке, ведущей к лесу.

Она стоит на углу возле галантерейного магазина – рослая и стройная, в каком-то черном платье, которое я вижу на ней впервые (ее гардероб явно обогащается), вот она – ее белое лицо, и черные крупные кудри, и полные розовые губы, которые улыбаются мне – но, может быть, я ошибаюсь.

– Вы прямо как из-под земли выросли! – говорю я, подходя к ней.

– Не из-под земли, – отвечает Лиза. – Приехала проведать ребенка.

– Ах да, – киваю я. – Ребенка проведать.

Я совсем забыл, что у нее, как и у меня, есть детская проблема.

– Впрочем, я приехала и по другому делу…

– По какому же?

– Да насчет работы. Муж моей двоюродной сестры пообещал мне место секретарши, и наконец-то мне повезло.

– Чудесно, – говорю я. – А Илиев?

– Что Илиев? У Илиева есть работа. Я о себе говорю.

– Меня другое интересует: вы расписались?

– Еще нет.

– Что же вы тянете?

– Тони, вы часом не слепой? – произносит Лиза опечаленно. – Неужто не видите, как я одета?

– Недурно. Хотя несколько траурно.

– Несколько? Что же, по-вашему, я еще и вуаль должна надеть? – И, возмущенная моей недогадливостью, она добавляет: – Папа умер.

– Который же?

– Вы знаете который.

– Земля ему пухом, – бормочу я. – Но при мне вы ни разу его папой не звали.

– Да, но когда ему стало совсем плохо, я начала звать его папой, и вы представить себе не можете, как это его трогало, хотя он об этом и не говорил. И я решила всегда звать его так, раз уж признала в нем отца.

– Так и должно быть, – соглашаюсь я. – Хотя ему едва ли удастся вас услышать.

– Как знать, – отвечает Лиза.

Школа и влияние Петко.

– А вам неприятно, что вы меня встретили? – вдруг спрашивает она.

– К чему эти вопросы? – тихо говорю я.

– Да ведь я отчасти из-за вас приехала. Может быть, главным образом из-за вас. Мне захотелось вас повидать, узнать, как вы тут.

– А как на это посмотрит Илиев?

– Меня это не волнует, – сухо отвечает она. А затем спрашивает как бы между прочим: – А вон в том кафе кофе не подают?

– Думаю, что подают.

– Тогда почему вы держите меня здесь, на углу? Разве не видите, я в новых туфлях.

Так что мы идем в кафе, чтобы посидеть за столиком между газонами, среди декоративного кустарника. Я здесь уже свой человек, и официантка аккуратно приносит два двойных эспрессо, приготовленных без экономии материала. Лиза отпивает глоток кофе, закуривает, после чего вдруг сообщает мне:

– Я не собираюсь выходить замуж за Илиева, Тони.

– Значит, этот мещанин все-таки оставил вас?

– Почему он меня оставил? Неужто я сама не способна кого-нибудь оставить?

– Почему же вы его оставили?

– Потому что люблю вас.

– Здра-а-асте!…

– Впрочем, я с давних пор вас люблю, порой мне даже кажется, что я вас полюбила с самого начала, а не то разве я могла бы так вас ненавидеть?

– А, значит, вы меня еще и ненавидите!

– Иногда. Вас это удивляет?

– Нисколько. Это ведь вы.

– Это в самом деле так: встречается он на твоем пути, этот единственный человек в твоей жизни, встречается после такого долгого ожидания и вдруг оказывается совсем не таким, каким ты его видела в своих мечтах. И всякий раз, когда он оказывается другим, ты невольно начинаешь его ненавидеть.

– И пока ненавидели меня, вы подружились с Владо.

– Это потому, что я потеряла всякую надежду. Вы смотрели на меня так же, как на стену. А Илиев порядочный человек, и я решила водить дружбу с ним. Если это проймет Тони – хорошо, если нет – значит, дело безнадежное, тогда пусть хоть у моего ребенка будет семья.

– Ну и как же? Илиев перестал быть порядочным человеком?

– Илиев все такой же. Но эта его расчетливость! Я этого терпеть не могу. И потом, когда вы уехали, я окончательно поняла, что ничего у нас с ним не получится.

– Зря обзаводились нарядами…

– Они куплены ради вас, Тони. Мне хотелось понравиться вам и услышать от вас: «Никуда ты не пойдешь, ты останешься здесь!».

– Разве я этого не сказал? Значит, это моя оплошность. А вам на самом деле хочется, чтобы я так сказал?

– Вы еще спрашиваете? – Лиза смотрит на меня долго, укоризненно.

– Да и мне, кажется, вас не хватало, – бормочу я. – Даже не знаю, чем это объяснить, но мне ужасно вас не хватало.

– Тони, миленький!

– Спокойно, – говорю я. – Есть еще одна деталь. Детский вопрос…

– Но мне казалось, Петьо вам понравился, – говорит она, и при этом лицо ее вдруг становится грустным.

– Слов нет. Но дело в том, что у меня тоже дети.

– Это та парочка? – догадывается Лиза. – Ну, теперь ты и в самом деле меня потряс. Этого-то я от тебя не ожидала! Где же они?

Я, должно быть, и в самом деле ее потряс, если она вдруг переходит на «ты».

– Спокойно, – повторяю я. – Всему свое время. Сперва надо расплатиться.

– И пойти забрать Петьо.

Да, Петьо. Ребенок, конечно, не проблема, разве что в каком-нибудь глупом сценарии. Будет ребенок твоим или нет, полностью зависит от тебя. И все же лучше, что отец его Петко, а не какой-нибудь безмозглый балбес. Хотя вроде бы именно это обстоятельство должно меня задевать – что он достался мне в наследство от Петко. Получается, что и в этот раз, как всегда, Петко мне что-то подбрасывает, а моя задача – довести дело до конца. Не исключено, правда, что в один прекрасный день он снова появится на горизонте и спросит: «Как там наш сын?»

Но вероятнее всего, он вообще не появится. Бесследно исчезнет. А может, и не бесследно – кое-что у меня все же от него останется. Я не хочу сказать, что он оказал на меня влияние. К сожалению, едва ли об этом можно говорить. Моя драма, если таковая существует, не имеет ничего общего с драмой этого человека с невыразительным лицом и одержимостью во взгляде, который смирился с тем, что он, как радиоприемник, вбирает в себя мысли и волнения всего человечества. И все же во мне что-то осталось от него, не совсем незначительный штрих в моих воспоминаниях, тень недоумения или даже нотка зависти. Когда я оглядываюсь назад и окидываю мысленным взглядом всех своих знакомых, то среди них этот бедолага – единственный, кого я могу назвать счастливым или по крайней мере не несчастным. А если человек не несчастный, то какой же он?

Но в данный момент речь не о Петко, а о Петьо.

И вот через каких-нибудь полчаса мы уже тащимся к нашему дому, к дому с двором и орехом, – тащимся уже втроем, а там нас ждут еще двое, так что всего нас теперь пятеро (трудно поверить, как быстро растет народонаселение планеты и как стремительно мы приближаемся к демографическому взрыву!). Петьо при этом теребит мою руку и спрашивает, самолетом ли я прилетел, как и в прошлый раз, а я говорю – нет, на ракете, но ему не терпится узнать, один я приехал или вместе с его мамой, и я отвечаю, что нет, но что в дальнейшем нам, пожалуй, придется ездить вместе.

– И вообще, Петьо, плохи наши дела.

Малыш поднимает на меня свои большие любопытные глаза:

– Почему плохи?

– Спроси у мамы, она тебе все объяснит.

Однако Лиза ничего не объясняет, она только смеется.

Не знаю, говорил ли я, но у этой женщины поистине ослепительная улыбка. Может быть именно из-за ее улыбки я и потерял рассудок. Стоит ей улыбнуться… Вот именно – стоит ей улыбнуться… Итак, стоит ей улыбнуться – и плохи твои дела.