"Плотское познание" - читать интересную книгу автора (Бойл Т. Корагессан)* * *Что-что, а мясо никогда моих мыслей не занимало. Оно лежало себе в супермаркете в прозрачной обертке; подавалось между двумя половинками булочки с майонезом, горчицей и соленым огурчиком; скворчало и дымилось на гриле, пока его не переворачивала чья-то рука, и возникало потом на тарелке с гарниром из печеной картошки и нарезанной соломкой моркови, все в четком волокнистом узоре и обильно политое красным соусом. Говядина, баранина, свинина, дичь, сочные гамбургеры и жирные ребрышки — все это было для меня без разницы, еда, топливо для тела, пожуешь, почувствуешь вкус и проглотишь, давай трудись, пищеварительная система. Впрочем, не то чтобы я совсем уж скользил по поверхности. Каждый раз, обедая дома — разделанный цыпленок, гарнир из полуфабриката, замороженная фасоль, кекс из готовой смеси, — уминая пупырчатую желтую кожу и розовое мясо термически обработанной птицы, я задумывался о приставших к ребрам темноватых кусочках — что это, печень? почки? — но, в общем-то, это мне нисколько не мешало смаковать цыпленка по-кентуккийски или от Макнаггет-са. И фотографии эти в журналах я видел, конечно, где мясные телята стоят по уши в собственных выделениях, с атрофированными конечностями и до того напичканные антибиотиками, что не могут управлять своим кишечником; но за ужином с Анной-Марией я от телячьего эскалопа никогда не отказывался. И вот я познакомился с Алиной Йоргенсен. Это случилось прошлой осенью, за две недели до Дня благодарения — я точно запомнил, потому что как раз был мой день рождения, тридцать стукнуло, я сказался на работе больным и пошел на пляж греться на солнышке, читать книжку и чуточку себя жалеть. Вовсю дул теплый ветер от Санта-Аны, и до самой Каталины небо было ясное, но холодок в воздухе тоже чувствовался, предвестье, что ли, зимы, и берег в обе стороны был совсем безлюдный. Я нашел среди развала камней укромное местечко, расстелил одеяло и давай уписывать бутерброды с копченым мясом, которые взял для подкрепления сил. Потом открыл книгу — успокаивающе-апокалипсический трактат о гибели планеты Земля — и подставился солнышку, читая о сведении тропических лесов, отравлении атмосферы и тихом деловитом уничтожении видов. Над головой проплывали чайки. Вдали временами мерцали крылья воздушных лайнеров. Я, должно быть, задремал с раскрытой книжкой на коленях, запрокинув голову, потому что вдруг вижу — надо мной стоит какой-то пес, и солнце уже за скалу опустилось. Большой такой пес, шерсть всклокочена, один глаз голубой, и этим глазом он на меня таращится, уши чуть навострил,словно какую-нибудь собачью усладу хочет от меня получить. Мне это не понравилось — не то что я не люблю собак, но зачем морду прямо в лицо совать, — и я жест, наверно, защитный сделал, потому что он неловко так на шаг отступил и замер. С первой же секунды, хоть я и был застигнут врасплох, я увидел, что у пса не в порядке с ногами, пошатывался он как-то, не очень твердо стоял. Я почувствовал жалость и отвращение — машина, что ли, его стукнула — и вдруг понял, что ветровка на груди у меня мокрая, и в ноздри шибанул недвусмысленный запах: пес на меня помочился. Вот так вот, помочился. Пока я, ничего не подозревая, лежал-полеживал, наслаждаясь солнцем, пляжем, безлюдьем, эта тварь глупая задрала ногу и использовала меня как писсуар, а теперь сидит себе на краю одеяла и словно награды ждет. Я вдруг рассвирепел. С ругательством встал с одеяла, и только тогда в другом собачьем глазу, карем, возникло смутное предчувствие; пес отпрянул и упал на брюхо, чуть за пределами досягаемости. Опять отпрянул и опять шлепнулся, заковылял неуклюже по песку, как выбравшийся на берег тюлень. Я уже был на ногах, жаждущий крови, довольный тем, что сволочь хромает — легче будет догнать ее и забить до смерти. — Альф! — послышался голос, и пока пес барахтался на песке, я обернулся и увидел Алину Йоргенсен, стоящую на камне позади меня. Не хочу слишком уж расписывать это мгновение, мифологизировать его, нагружать всякими ассоциациями типа Афродиты, встающей из морских волн или принимающей от Париса золотое яблоко, — но выглядела она впечатляюще. С обнаженными ногами, текучая вся, такая же стройная и гордая, как ее нордические предки, в бикини «гортекс» и фуфайке с капюшоном, расстегнутой до самой талии, она меня просто сразила. Обмоченный и ошарашенный, я мог только на нее пялиться. — Ах ты безобразник, — сказала она с упреком, — а ну иди сюда! — Она смотрела то на меня, то на пса. — Что наделал, негодяй такой? Я уже был готов сознаться в любом прегрешении, но она-то обращалась к Альфу, который от ее слов рухнул на песок, как подстреленный. Алина легко спрыгнула с камня и в следующий миг, прежде чем я смог хоть как-то воспротивиться, уже вытирала пятно на моей ветровке скомканным нижним краем своей фуфайки. Я пытался ее остановить. — Не надо; ничего страшного, — говорил я , как будто собаки постоянно на мою одежду мочились, но она не слушалась. — Нет, — сказала, не прерывая работы; ее волосы овевали мне лицо, обнаженное бедро она бессознательно прижала к моему, — нет, это просто ужасно, не знаю, что делать. Безобразник ты, Альф. Я вам ее вычищу, иначе как… Ой, беда, и на майку прошло… Я вдыхал ее аромат — гель для волос, сиреневое мыло или духи, солоновато-сладкий запах пота — а, понятно, трусцой бегала. Я пробормотал, что отдам майку в чистку. Она перестала тереть и выпрямилась. Была она с меня ростом, может, даже, чуть повыше, и глаза у нее были немножко разные, как у Альфа: правый полон глубокой, серьезной голубизны, левый голубовато-зеленый, цвета бирюзы или морской волны. Мы стояли совсем рядом, точно танцевать собрались. — Знаете, — ее лицо осветила улыбка, — раз вы так мило это стерпели, как мало кто бы смог, даже если услышал, что пришлось вынести бедному Альфу, дайте уж мне все постирать, в смысле, и майку тоже. Я смущен был несколько — ведь, как ни верти, меня облили мочой, — но злость прошла. Я стал невесомым, летучим, как пушинка на ветру. — Послушайте, — сказал я, вдруг почувствовав, что не могу смотреть ей в глаза, — мне не хочется вас затруднять… — Я на берегу живу, ходу десять минут, у меня есть стиральная машина с сушилкой. Пошли, какое там затруднять. Или у вас другие планы? В смысле, я могу просто заплатить за стирку, если хотите… Постоянных отношений у меня тогда ни с кем не было — особа, с которой я время от времени встречался весь предыдущий год, даже не отвечала на мои звонки, — и планы мои состояли в том, чтобы по случаю дня рождения пойти одному в кино на последний дневной сеанс, а потом к маме на ужин и пирог со свечами. Будут тетя Айрин с бабушкой, станут охать и ахать, какой большой я вырос да какой красивый, примутся сравнивать меня теперешнего с моими прежними, более мелкими воплощениями, и под конец хлынет настоящее половодье воспоминаний, которое прекратится, только когда мама посадит обеих в машину и отвезет домой. А потом я поеду в бар для одиночек и, если повезет, познакомлюсь с разведенной программисткой лет под сорок с тремя детьми и дурным запахом изо рта. Я пожал плечами. — Планы? Да нет, пожалуй. Никаких особенных планов. Алина занимала однокомнатный домик, торчавший прямо из песка наподобие пня шагах в пятидесяти, не больше , от линии прилива. Дом с задним двориком, где росли деревья, был зажат между двумя крепостями из стекла и бетона на огромных неуклюжих опорах, с хлопающими на ветру флагами и окнами-бойницами. Сидя в кресле, я ощущал содрогание берега от каждой набегавшей волны — ровный медленный пульс, который память связала с этим местом навсегда. Алина дала мне выцветшую фуфайку почти моего размера с надписью «Колледж Дэвиса», прыснула пятновыводителем на ветровку и майку, одним плавным движением закрыла крышку стиральной машины и извлекла из стоявшего рядом холодильника две бутылки пива. Когда она села напротив меня и мы сосредоточились на пиве, наступила минутная заминка. Я не знал, что сказать. У меня голова кругом шла, я все пытался уразуметь, что произошло. Пятнадцать минут назад дремал на пляже, один-одинешенек в день рождения и жалеючи самого себя, а теперь вот сижу в уютном домике на берегу, смотрю на Алину Йоргенсен с ее ливнем обнаженных ног, потягиваю пиво. — Так вы чем занимаетесь? — спросила она, поставив бутылку на кофейный столик. Я уцепился за вопрос — слишком уж явно уцепился, наверно. Стал пространно рассказывать, какая нудная у меня работа: десять лет почти на одном месте, пишу рекламу, мозги ссохлись уже от неупотребления. Примерно на середине подробного отчета о нашей теперешней кампании по рекламе водки из Ганы, которую гонят из кожуры тыквы-горлянки, я услышал: «Мне это очень даже понятно», и она рассказала, как ушла из ветеринарной школы. — После того как увидела, что они там с животными вытворяют. Например, стерилизуют собак просто ради нашего удобства, просто потому, что нам легче, когда у них нет половой жизни. — В ее голосе послышалась ярость. — Все та же старая песня, видовой фашизм худшего толка. Альф лежал у моих ног, тихонько ворча и скорбно глядя на меня голубым глазом, — безобиднейшее из существ. Я издал неопределенный звук, означавший согласие, и показал на Альфа: — А пес ваш, у него что, артрит? Или дисплазия бедра? Я был доволен своим вопросом: помимо глистов, дисплазия была единственным ветеринарным термином, какой я мог извлечь из кладовой памяти, и мне было ясно, что проблемы Альфа посерьезней, чем просто глисты. — Еще чего! — рассердилась Алина. Она горько, глубоко вздохнула. — Все несчастья Альфа не от природы, а от людей. Его измучили, искалечили, изуродовали. — Искалечили? — повторил я, чувствуя, как во мне вскипает возмущение — за прекрасную девушку, за невинное животное. — Кто? Алина подалась вперед, глаза ее зажглись подлинной ненавистью. Она назвала крупную обувную фирму, вернее, прошипела название. Привычное и знакомое, оно повисло между нами в воздухе, внезапно сделавшись зловещим. Альфа использовали в эксперименте по проверке собачьей обуви — замша, кордовская цветная кожа, разные способы обработки. Собак ставили в этой обуви на бегущую дорожку, чтобы оценить скорость износа; Альф был в контрольной группе. — В контрольной группе? — я почувствовал, как у меня на затылке волосы встают дыбом. — Для убыстрения дела дорожку покрыли крупнозернистой наждачной бумагой. — Отвернувшись к окну и закусив губу, Алина смотрела на бьющие в берег волны. — Контрольная группа была без обуви. Я был ошарашен. Хотел к ней подойти, утешить, но словно врос в кресло. — Невероятно. Как они могли… — Очень даже вероятно, — сказала она. Бросила на меня изучающий взгляд, потом прошла через комнату к стоявшей в углу картонной коробке. Я был взволнован ее рассказом и еще больше взволнован ее видом, когда она склонилась над коробкой в своем бикини «гортекс»; я вцепился в подлокотники кресла, словно это была тележка на «русских горках». Спустя мгновение она кинула мне на колени дюжину папок. На верхней стояло название той самой обувной фирмы, и она содержала вырезки из газет, несколько страниц журнала с записями о работе оборудования и сменах сотрудников на предприятии в Гранд-Рапидс, да еще план лаборатории. На других папках были названия косметических фирм, биомедицинских исследовательских центров, меховых и консервных фабрик, предприятий по переработке мяса. Сев на край кофейного столика, Алина смотрела, как я все это листаю. — Про тест Дреза слыхали? Я ответил пустым взглядом. — Кроликам пускают в глаза всякую химию и смотрят, когда они ослепнут. Кролики сидят в клетках, их тысячи там, а эти берут шприцы и колют им в глаза — и вы знаете, для чего; ради какой такой высокой цели это делается даже сейчас, пока мы разговариваем? Я не знал. Прибой накатывал на берег. Я посмотрел на Альфа, потом опять в ее гневные зрачки. — Тушь для ресниц, вот для чего. Тушь для ресниц. Они калечат тысячи и тысячи кроликов, чтобы женщины могли, как шлюхи, краситься. Я подумал, что тут она хватила через край, но, взглянув на ее светлые ресницы и крепко сжатые губы без следа помады, понял, что она за свои слова отвечает. Как бы то ни было, она завелась не на шутку и закатила мне лекцию часа на два, жестикулируя безукоризненными руками, приводя цифры, роясь в папках с диковинными фотографиями безногих крыс и накачанных морфием мышей-песчанок. Рассказала, как самолично вызволила Альфа, проникнув в лабораторию с шестью другими членами Армии любителей фауны — боевой организации, в честь которой Альф получил свое имя. Поначалу Алина довольствовалась рассылкой писем и демонстрациями с плакатами на шее, но потом ради спасения бесчисленных жизней животных перешла к более радикальным действиям: нападениям, взломам, диверсиям. Она описала, как с ребятами из организации «Вначале — Земля!» загоняла стальные прутья под кору деревьев, предназначенных к рубке в лесах Орегона, как вырезала мили колючей проволоки на скотоводческих ранчо Невады, как уничтожала записи в биомедицинских лабораториях по всему побережью, как вставала между охотниками и горными баранами в горах Аризоны. Я мог только кивать, издавать отрывочные восклицания, печально улыбаться и присвистывать — вот те на, дескать. Наконец она остановила на мне свои беспокойные глаза. — А вы знаете, что Айзек Башевис Зингер сказал? Мы откупорили уже по третьей бутылке. Солнце село. Я понятия не имел. — У животных каждый день — новый Освенцим. Я опустил глаза, поглядел на янтарную жидкость сквозь горлышко бутылки и горестно кивнул головой. Сушилка отключилась полтора часа назад. Я стал раздумывать, поедет ли она со мной ужинать и, если поедет, что будет есть. — Э, мне тут пришло в голову, — начал я, — если… если бы вы согласились поехать куда-нибудь перекусить… Альф выбрал этот момент, чтобы подняться с пола и помочиться на стену позади меня. Алина соскочила с края стола, выбранила его и мягко выпроводила за дверь; мое предложение об ужине повисло в воздухе. — Бедный Альф, — сказала она со вздохом, вновь поворачиваясь ко мне и пожимая плечами. — Слушайте, я, наверно, совсем тут вас заговорила; честно, я не хотела, но это ведь такая редкость — найти человека, настроенного на твою волну. Она улыбнулась. Настроенного на твою волну. Эти слова взбудоражили меня и зажгли, вызвали во мне дрожь, добравшуюся до самых глубин репродуктивного тракта. — Так как насчет ужина? — настаивал я. В голове мелькали названия ресторанов — это непременно вегетарианский должен быть? Сможет она хотя бы запах жареного мяса вынести? Творог из козьего молока, арабский салат «табуле», соевый сыр, чечевичная похлебка, брюссельская капуста.У животных каждый день — новый Освенцим. — Там, где без мяса, конечно. Она посмотрела на меня, и только. — Дело в том, что я и сам мяса не ем, — соврал я, — во всяком случае, больше не ем, — на бутербродах с копченым мясом, выходит, точку поставил, — но я не очень-то знаю места, где… — тянул я неуверенно. — Я веганка, — сказала она. После двух часов ослепших кроликов, четвертованных телят и изувеченных щенков я не смог удержаться от шутки: — А я венерианец. Она засмеялась, но, мне показалось, как-то принужденно. Веганы, объяснила она, не едят мяса, рыбы, сыра, яиц, не пьют молока, не носят шерсти и кожи — и меха, конечно. — Конечно, — сказал я. Мы оба стояли над кофейным столиком. Я чувствовал себя немножко по-дурацки. — Почему бы нам просто-напросто здесь не поужинать, — предложила она. Глубокое биение океанских волн, казалось, проникло в меня до самой сердцевины, когда мы с Алиной в ту ночь лежали в постели, и я узнал все о текучести ее рук и ног, о сладости ее растительного языка. Альф, распростертый на полу подле нас, во сне скулил и постанывал, и я благословлял его за недержание мочи и за собачью тупость. Что-то со мной творилось — я чувствовал, как подрагивали подо мной доски пола, чувствовал каждый удар прибоя и был готов со всем этим слиться. Утром я позвонил на работу и сказал, что еще не выздоровел. Алина наблюдала из кровати, как я набираю номер фирмы и объясняю, что воспаление переместилось из верхних дыхательных путей в кишечник и ниже, и ее глаза говорили мне, что я весь день проведу здесь, рядом с ней, снимая кожицу с виноградин и опуская их одну за другой в ее полуоткрытый ожидающий рот. Но тут я ошибся. Уже через полчаса, позавтракав пивными дрожжами и какой-то корой, вымоченной в йогурте, я ходил взад и вперед по тротуару около большого мехового магазина в Беверли-хиллс, размахивая плакатом с надписью КАКОВО ВАМ КУТАТЬСЯ В ТРУП? красными буквами, стекавшими как кровь. Это было нечто. Я видал по телевизору марши протеста, антивоенные митинги, демонстрации негров и тому подобное, но сам никогда на улицах не околачивался, лозунгов не выкрикивал, палку с плакатом в руке не сжимал. Нас было человек сорок, женщины в основном, мы махали плакатами проезжавшим машинам и мешали людям ходить по тротуару. Одна женщина вымазала себе лицо и руки кольдкремом, смешанным с чем-то красным, Алина где-то откопала драный норковый палантин из тех, что сшиты из цельных шкурок, от головы до хвоста, со свисающими крохотными лапками, и разрисовала зверькам морды алой краской, чтобы они выглядели только что убитыми. Она нацепила этот зловещий стяг на длинную палку и стала им размахивать, дико завывая и крича: «Мех — это смерть, мех — это смерть», пока заклинание не подхватила вся толпа. День был не по сезону жаркий, мимо, сверкая на солнце, проносились «ягуары», пальмы под легким ветерком покачивали листьями, и никто не обращал на нас ни малейшего внимания, кроме одного-единственного продавца, плотно сжавшего губы и пялившегося на нас из-за безупречно чистой витрины. Я вышагивал по тротуару, чувствуя себя уязвимым, выставленным на всеобщее обозрение, но вышагивал все-таки — ради Алины, ради всех лисиц и куниц и ради себя самого тоже; я ощущал, как с каждым шагом гордость моя надувается воздушным шаром, как в меня вливается воздух святости. До сих пор я, как все, носил замшу и кожу — высокие ботинки, кроссовки на воздушной подошве, куртку военного образца, которая у меня еще со школы. И если в отношении меха я был чист, то потому только, что не испытывал в нем ни малейшей нужды. Жил бы я на Юконе — а иногда, клюя носом на рабочем совещании, я ловил себя на таких мечтах, — носил бы мех как миленький, без всяких угрызений совести. Но теперь-то другое дело. Теперь я борец, демонстрант, защитник права любой распоследней ласки и рыси состариться и спокойно умереть, теперь я возлюбленный Алины Йоргенсен — сила, с которой нельзя не считаться. Хотя, конечно, ступни мои ныли, я обливался потом и молился, чтобы никто из сослуживцев не проехал мимо и не увидел меня на тротуаре с бесноватыми сподвижниками и грозным плакатом. Шел час за часом, мы ходили взад и вперед и, наверно, уже ложбину в тротуаре протоптали. Мы кричали, мы скандировали, но, посмотрев на нас мельком, второго взгляда никто нашу братию не удостаивал. С таким же успехом мы могли быть кришнаитами, спортивными фанатами, противниками абортов или прокаженными — какая разница? Для остального мира, для убогих непросвещенных масс, к которым и я принадлежал всего двадцать четыре часа назад, мы были невидимы. Я проголодался, устал, пал духом. Алина не обращала на меня внимания. Даже женщина в кровавой маске слегка подвяла, ее голос сел до хриплого шепота, легко перекрываемого шумом машин. И вдруг, когда уже наступил вечерний час пик, у бордюра остановилась длинная белая машина, из нее вышла сухая седовласая дама, похожая на бывшую кинозвезду, или мамашу кинозвезды, или даже на первую смутно припоминаемую жену директора киностудии, и бесстрашно двинулась в нашу сторону. Несмотря на жару — 80 по Фаренгейту, не меньше, — на ней была длинная песцовая шуба, пухлая переливающаяся волнистая масса меха, ради которой в тундре пришлось опустошить едва ли не каждую вторую нору. Этого-то мы и ждали. С пронзительными воплями и улюлюканьем пошли мы в атаку на одинокую старушку, как боевой отряд индейцев, спускающихся с гор на равнину. Парень рядом со мной встал на четвереньки и завыл собакой, Алина рассекала воздух своей ветхой норкой. Кровь бросилась мне в голову. «Убийца! — кричал я, распаляясь. — Палачиха! Нацистка!» На шее у меня взбухли жилы. Я орал сам не знаю что. Толпа галдела. Вокруг плясали плакаты. Старуха была так близко, что я чувствовал ее запах — духи, нафталин от шубы, — и он опьянил меня, с ума меня свел, я встал перед ней и преградил ей путь всеми своими ста восемьюдесятью пятью фунтами разгоряченных, воинственных мускулов. Шофера я так и не увидел. Алина потом сказала, что он в прошлом был чемпионом по кикбоксингу, но его дисквалифицировали за жестокость на ринге. Первый удар обрушился с неба, словно пущенный из вражеского тыла снаряд; дальше пошло-поехало — точь-в-точь ветряная мельница в бурю. Кто-то вскрикнул. Передо мной вдруг возникли безукоризненные складки шоферских брюк, а потом все слегка затуманилось. Я очнулся от монотонного шума прибоя и прикосновения Алининых губ. Казалось, меня колесовали, четвертовали, а потом опять составили из кусочков. «Лежи тихо», — сказала она и провела языком по моей опухшей щеке. Я смог только повернуть голову на подушке и заглянуть в глубину ее разноцветных глаз. «Теперь ты один из нас», — прошептала она. На следующее утро я даже и не стал звонить на работу. К концу недели я поправился настолько, чтобы тосковать по мясу, за что чувствовал глубокий стыд, и, надев виниловые сандалии, ходить в пикеты. Вдвоем или с разнообразными группами противников вивисекции, воинствующих вегетарианцев и защитников кошек мы с Алиной протопали по тротуарам, наверно, миль сто, малюя зажигательные лозунги на витринах супермаркетов и закусочных, понося кожевников, меховщиков, торговцев сосисками и птицей; между делом мы еще расстроили петушиные бои в Пакойме. Было весело, пьяно, опасно. Словно раньше я был обесточен, а теперь меня взяли и подключили к сети. Я ощущал свою правоту — впервые в жизни я стоял за общее дело, — и у меня была Алина, Алина прежде всего. Я был одержим ею, зациклился на ней, чувствовал себя котом, вспрыгивающим на второй этаж, не боясь торчащих внизу кольев забора. Тут, конечно, красота ее, торжество эволюции, счастливое сочетание генов начиная с пещерных людей; но не только это делало ее неотразимой — еще и сострадание к животным, нравственный взгляд на вещи, приверженность улучшению мира. Любовь? Со словом этим у меня всегда были трудности, но, думаю, да. Конечно да. Любовь, простая и чистая. Любовь во мне, я в любви. — Знаешь что? — сказала Алина однажды вечером, стоя перед маленькой плитой и обжаривая соевый сыр с чесноком в растительном масле. Всю вторую половину дня мы демонстрировали перед пекарней, где в маисовые лепешки-тортильи клали животный жир как вяжущий компонент, а потом за нами три квартала гнался помощник управляющего из ресторана Вона — ему не понравилось, что Алина написала краской МЯСО — ЭТО СМЕРТЬ на витрине с образчиками деликатесов. От мальчишеской радости я прямо как пьяный был. Развалился на диване с бутылкой пива в руке и смотрел, как Альф ковыляет через всю комнату, ложится и начинает вылизывать подозрительное пятно на полу. Прибой грохотал, как гром. — Что? — спросил я. — Скоро День благодарения. Секунду-другую я соображал, стоит ли мне пригласить Алину к матери на большую жирную птицу, фаршированную консервированными устрицами и толчеными сухарями в масле; потом до меня дошло, что это не совсем удачная идея. Я ничего не сказал. Она взглянула на меня через плечо. — Животным в этот день благодарить некого и не за что, это уж точно. Просто мясные магнаты получат повод угробить лишнюю пару миллионов индеек, вот и все. — Она помолчала; на сковородке трещало горячее масло. — Я думаю, настало время немного прокатиться. Можно будет твою машину взять? — Конечно, но куда мы едем? Она улыбнулась загадочной улыбкой Джоконды. — Да так, кой-каких индюшек повыпускаем. Утром я позвонил начальнику и сказал, что у меня рак поджелудочной железы и поэтому я несколько дней еще пропущу; мы побросали вещи в багажник, помогли Альфу забраться на заднее сиденье и дунули по пятому шоссе в сторону долины Сан-Хоакин. Мы ехали три часа через такой плотный туман, что окна словно ватой были обложены. Алина больше помалкивала, но была возбуждена — я видел. Я понял только, что мы должны встретиться с неким Рольфом, ее старым другом и большим человеком в мире защитников природы и прав животных, после чего совершить отчаянный и противозаконный поступок, за который индейки будут вечно нам признательны. Знак поворота на Кальпурния-спрингс был загорожен стоящим грузовиком, и мне пришлось резко тормознуть и вывернуть руль, чтобы не вылететь с полотна. Алину подняло с сиденья, Альф шмякнулся о подлокотник, как куль с провизией, но все обошлось. Через несколько минут мы уже ехали через призрачно-пустой городок, огни проплывали мимо в туманном ореоле — розовые, желтые, белые, — а потом остались только черное асфальтовое шоссе и белесая пустота вокруг. Проехали миль десять; тут Алина сказала ехать потише и начала что-то выискивать справа за окном острым, пристальным взглядом. Дорога шла то вверх, то вниз. Я, не отрываясь, смотрел на мягкий плывущий свет моих фар. «Здесь, здесь!» — закричала она, я крутанул руль вправо, и нас затрясло по ухабистой грунтовой дороге, которая забирала от асфальта круто вверх, как протоптанная на склоне горы козья тропа. Через пять минут Альф привстал на заднем сиденье и заскулил, и вот в окутавшей нас хмари начала вырисовываться грубая некрашеная хижина. Рольф встретил нас на крыльце. Он был высокий и сухой, лет пятидесяти с гаком, с копной волос и морщинистым лицом, этакий Сэмюэл Беккет. На нем были резиновые сапоги, джинсы и выцветшая, раз сто стиранная короткая куртка. Альф по-быстрому справил нужду на стену дома, потом заковылял вверх по ступенькам и стал кататься у ног Рольфа и ласкаться к нему. — Рольф! — крикнула Алина, и слишком уж много было в ее голосе радости, слишком много близости, на мой вкус. Одним прыжком Алина взлетела на крыльцо и кинулась ему на шею. Я смотрел, как они целовались, и не был это отцовско-дочерний поцелуй, хоть убейте. Этот поцелуй что-нибудь да значил — в общем, не понравился он мне. Рольф, подумал я, что за имя такое? — Рольф, — выдохнула Алина, все еще запыхавшаяся после стремительного броска, словно предводительница болельщиков, поздравляющая победителя, — познакомься с Джимом. Вот и моя очередь подошла. Я поднялся на крыльцо, протянул ему руку. Рольф взглянул на меня глубоко посаженными глазами и стиснул мою ладонь крепким мозолистым пожатием, пожатием плотника и лесоруба, освободителя индюшек и лабораторных мышей. — Очень рад, — сказал он шершавым, как наждак, голосом. В хижине горел камин, мы с Алиной сели перед ним и стали отогревать руки, пока Альф принюхивался и скулил, а Рольф разливал зингеровский чай в японские чашечки размером с наперсток. С того момента, как мы переступили порог, Алина болтала не переставая, Рольф скрипел ей в ответ, как старое дерево, они обменивались именами, новостями, слухами — для меня это было как шифрованный язык. Я рассматривал изображения чирков и крякв, развешанные на стенах с отслаивающимися обоями, приметил в углу коробку с вегетарианской фасолью Хайнца и на камине большую бутыль виски «Джек Дэниэл». После третьей чашки чая Алина, наконец, откинулась в кресле — старой громадине в стиле Армии спасения с грязными салфеточками на подлокотниках и спинке — и спросила: — Так какой же у нас план? Рольф бросил на меня еще один взгляд, быстрый и хищный, как будто не знал, можно ли мне доверять, потом повернулся к Алине. — Индюшачья ферма естественного вскармливания «Гедда Габлер». Кто как, а я ничего остроумного в этом названии не нахожу. — Он опять посмотрел на меня, на этот раз долго, испытующе. — Головы они перемалывают на кошачий корм, а шею, внутренности и все прочее заворачивают в целлофан и суют обратно в брюшную полость, вот ведь садисты. Что им эти индейки такого сделали? Вопрос был чисто риторический, даже если он и был ко мне обращен, никакого' ответа я не дал, только на моем лице изобразились скорбь, гнев и решимость. Я думал обо всех индейках, к чьей злой судьбине я приложил руку и зубы, о сломанных на счастье грудных косточках, о «пасторских носах», как назывались у нас птичьи гузки, о поджаристой кожице, которую я смаковал в детстве. От этих мыслей к горлу подступил комок, но было и другое: я почувствовал, что проголодался. — Бен Франклин хотел их сделать национальным символом, — вставила Алина. — Слыхали про это? Но любители мяса взяли верх. — Пятьдесят тысяч птиц, — сказал Рольф, быстро посмотрев на Алину и опять устремив на меня прожигающий взгляд. — Есть информация, что завтра их начнут убивать для рынка парной индюшатины. — Самое лакомство для яппи, — голос Алины источал отвращение. Помолчали. Стало слышно, как потрескивает огонь. Туман давил на окна. Темнело. — Ферма видна с шоссе, — сказал наконец Рольф, — но проезд только через Кальпурния-спрингс. Около двадцати миль — двадцать две и три десятых, чтоб быть точным. Глаза Алины сияли. Она не сводила их с Рольфа, словно он был посланцем небес. Я почувствовал, как что-то поднимается у меня в желудке. — Ночью махнем. Рольф настоял, чтобы поехали на моей машине — «Мой пикап вся округа знает, я не могу рисковать на такой небольшой операции», — но мы залепили номерные знаки спереди и сзади дюймовым слоем грязи. Лица затянули черным, как коммандос, из сарая взяли все необходимое — кусачки, ломы и две большие канистры бензина. — А бензин-то зачем? —спросил я, прикидывая канистру на вес. — Мы ж диверсанты, — блеснул глазами Рольф. Альфа по очевидным причинам оставили дома. Если днем туман был густой, то теперь он стал и вовсе непроницаемый — казалось, само небо сошло на землю . Свет фар отбрасывало мне в глаза, и от напряжения они скоро начали слезиться. Если бы не ухабы и выбоины, можно было подумать, что мы в космосе летим. Алина сидела впереди между мной и Рольфом и загадочно молчала. Рольф тоже мало что изрекал, если не считать скрипучих команд: «Тут правей», — «Круто влево», — «Не спеши, не спеши». Я думал о мясе, о тюремной решетке, о том, до каких героических размеров я вырасту в глазах Алины и что с ней сделаю, когда мы наконец доберемся до постели. По часам на приборном щитке было два ночи. — Так, — прозвучал голос Рольфа, и я вздрогнул от неожиданности. — Здесь тормози — и гаси фары. Мы вышли в тишину ночи и осторожно, стараясь не шуметь, закрыли дверцы. Не видно было ни зги, но я слышал недалекий шум машин на шоссе и другой еще звук, смазанный и приглушенный, — мягкое, невозмутимое дыхание тысяч моих собратьев по существованию. И обонять их я тоже мог — в воздухе висел едкий прогорклый запах фекалий, перьев и голых чешуйчатых лап; он жег мне ноздри и полз по пищеводу вниз. — Ух ты, — сказал я шепотом. — Я их уже чую. Рольф и Алина смутно маячили где-то сбоку. Рольф открыл багажник, и в следующий миг я почувствовал у себя в руке тяжелый лом и кусачки. — Слушай теперь, Джим, — прошептал он, взяв меня за запястье железной хваткой и проведя чуть вперед. — Чувствуешь? Я нащупал проволочную сетку ограды, которую он стал быстро перекусывать: чик, чик,чик. — Это индюшачий загон, тут они днем грязь скребут. Заблудишься, иди вдоль сетки. Ты с этой стороны секцию вырежешь, Алина с запада, я с юга. Как управимся, я просигналю фонариком, и мы двери птичников настежь — вон они, птичники, большие, белые такие, приземистые, поближе подойдешь, увидишь — и выпускаем птиц. О нас с Алиной не беспокойся. Твоя задача — выпустить их побольше. Но я беспокоился. Беспокоился обо всем на свете: вдруг ополоумевший фермер выскочит с дробовиком, автоматом Калашникова или чем они там сейчас вооружаются; вдруг Алина потеряется в тумане; а сами индейки — большие они? Злые? Ведь и когти, и клювы у них имеются, так? И что они обо мне подумают, когда я ворвусь среди ночи к ним в опочивальню? — А когда канистры взорвутся, рви к машине прямо, понял? Я слышал, как мечутся во сне индейки. На шоссе грузовик переключил скорость. — Вроде понял, — прошептал я. — И еще: оставь ключ в зажигании. Я замялся. — Но… — Чтобы смыться побыстрей. — Алина стояла так близко, что я чувствовал, как она дышит мне в ухо. — В смысле, чтоб не возиться с ключами, когда тут начнется ад кромешный, согласен? Я открыл дверь и вставил ключ в замок зажигания, не обращая внимания на предупреждающий зуммер. — Ладно, — пробормотал я, но они уже ушли, растворились в темноте и тумане. Сердце у меня так застучало, что шорох индеек стал почти не слышен. Это безумие, думал я, это неправильно и вредно, не говоря уж о том, что незаконно. Одно дело — лозунги малевать… Мне представился спящий в своей постели фермер-птицевод, труженик из тех, на ком зиждется Америка, глава большой семьи, взявший кредит под залог недвижимости… но потом я подумал обо всех этих невинных птицах, приговоренных к смерти, и об Алине, длинноногой и любящей, о том, как она выходила ко мне из тьмы ванной комнаты и грохота прибоя. Кусачки начали работать. Прошло полчаса или чуть побольше, я постепенно приближался к длинным белым строениям, замаячившим впереди, и тут слева вспыхнул фонарик Рольфа. Значит, бежать к ближайшему птичнику, сбивать ломом замок, распахивать дверь и гнать в ночь стаю капризных, подозрительных птиц. Теперь или никогда; я дважды обернулся и, неуклюже пригнувшись, двинулся к птичнику. Индейки, должно быть, что-то почуяли — из-за белой стены без окон раздался бдительный гогот и шелест перьев, словно дерево зашумело под ветром. Крепитесь, индюки, думал я, свободы дни близки! Одно движение — и замок шлепнулся на землю. Кровь стучала у меня в ушах, я взялся за дверь, распахнул ее с тяжелым гулким грохотом — и вот они все здесь, индейки мои, тысячи и тысячи, укутанные в белые перья и освещенные тусклыми желтыми лампочками. Свет отражался в их рептильных глазах. Где-то залаяла собака. Я собрал волю в кулак и с воплем ринулся в дверной проем, размахивая ломом над головой. «Ура! — кричал я, и мне вторило стократное эхо. — Вот оно пришло! Индейки, на крыло!» Тишина. Никакой реакции. Если бы не шелест перьев и не тревожно вскинутые головы, их можно было бы принять за изваяния, за пуховые подушки, они с таким же успехом могли быть уже убиты, выпотрошены и поданы на стол со сладкой картошкой, луком и всеми приправами. Собака стала лаять заливистей. Мне показалось, что я слышу голоса. Индейки сидели на бетонном полу, волна за волной, тупые и неподвижные; ими были покрыты все стропила, насесты и возвышения, они теснились в деревянных отсеках. В отчаянии я бросился на передние сомкнутые ряды, я потрясал ломом, топал ногами и завывал, как удачливый игрок в грудную косточку, каким я когда-то был. Это сработало. Ближайшая птица крикнула, другие подхватили, и все помещение наполнилось невообразимым шумом, и теперь они зашевелились, стали падать с насестов, хлопая крыльями, гоня по полу тучи сухого помета, зерен и шелухи, затопляя бетонный пол, пока он не исчез под ними совсем. Ободренный, я опять заорал: «Йиии-хаа-ха-ха-ха!», стал бить ломом по алюминиевым стенам, и индейки повалили в ночь сквозь распахнутую дверь. И в этот миг черный дверной проем озарился светом, землю сотрясло мощное «бабах» канистр с бензином. Беги! — зазвенело у меня в голове, в крови вскипел адреналин, и я стал продираться к двери сквозь индюшачий ураган. Они были повсюду — хлопали крыльями, гоготали, визжали, в страхе опорожняли кишечник. Что-то ударило меня по ногам сзади, и вот я уже барахтаюсь среди них на полу в грязи, перьях и жидком птичьем дерьме. Я стал дорожным полотном, индюшачьим скоростным шоссе. Когти впивались мне в спину, плечи, затылок. Теперь уже в панике, задыхаясь в перьях, пыли и кое в чем похуже, я с трудом поднялся на ноги в камнепаде больших визжащих птиц и кое-как проковылял во двор. «Эй, кто там?» — взревел голос. Тут-то я и припустил. Ну что сказать? Я прыгал через индеек, расшвыривал их ногами, как футбольные мячи, лупил и кромсал , когда они сталкивались со мной на лету. Я бежал, пока не почувствовал, что воздух прожигает мне грудь, бежал не зная куда, оглушенный, в ужасе от сознания, что в любую секунду меня может сразить выстрел. Позади бушевал огонь, окрашивая туман адским кроваво-красным заревом. Но где же забор? И машина где? Тут я опять ощутил под собой ноги и встал как вкопанный в потоке индеек, вглядываясь в стену тумана. Что это там? Машина или нет? Вдруг я услышал, как сзади где-то заводят мотор — знакомый мотор со знакомым булькающим покашливанием в карбюраторе, — и увидел, как шагах в трехстах замигали фары. Мотор завелся, и я мог только беспомощно слушать шум удаляющейся машины. Несколько секунд я еще постоял, потерянный и заброшенный, потом побежал в темноту, не разбирая дороги, — подальше от огня, криков, лая и неутихающего бессмысленного гогота индеек. Когда наконец-то рассвело, это едва чувствовалось, такой густой был туман. Я дошел до асфальтированной дороги — что за дорога и куда она ведет, я понятия не имел — и сел, сгорбившись и дрожа, в бурьян у самой обочины. Алина не бросит меня, я был в этом уверен — она любит меня, как я ее люблю, нуждается во мне, как я в ней нуждаюсь, — и я уверен был, что она объедет в поисках меня все проселки. Конечно, я был уязвлен, и встречаться вновь с Рольфом, мягко говоря, желания не испытывал, но по крайней мере меня не нашпиговали дробью, меня не растерзали сторожевые собаки и не заклевали до смерти разъяренные индейки. Я был весь покрыт синяками, в ушибленной во время ночного галопа ноге пульсировала боль, волосы были полны перьев, лицо и руки разрисованы порезами, царапинами и длинными потеками грязи. Я сидел, по ощущению, долгие часы, кляня Рольфа на чем свет стоит, давая волю всяким подозрениям насчет Алины и предаваясь нелестным мыслям о защитниках окружающей среды вообще, — и вот наконец услышал знакомое тарахтенье моей машины, выплывающей впереди из тумана. За рулем с бесстрастным лицом сидел Рольф. Я кинулся на дорогу, как оборванный нищий, размахивая над головой руками и всячески выражая радость, так что он едва меня не сшиб. Алина выскочила , не дожидаясь, пока машина остановится, обвила меня руками, затолкала на заднее сиденье к Альфу, и мы поехали в наше убежище. — Что случилось? — кричала она, как будто очень трудно было догадаться. —Где ты был? Мы ждали, сколько могли. А я чувствовал себя обиженным, преданным, считал, что куда большего заслуживаю, чем небрежное объятие и бестолковые вопросы. Правда, рассказывая свою историю, я начал воодушевляться — они укатили в теплой машине, а я остался сражаться с индейками, фермерами и стихиями, и если это не героизм, то я уж и не знаю, что такое героизм. Я смотрел в восхищенные глаза Алины, и мне уже рисовались хижина Рольфа, глоток-другой «Джека Дэниэла», может, бутерброд с арахисовым маслом и соевым сыром, а потом постель, постель с Алиной. Рольф молчал. У Рольфа я принял душ, выскреб из пор и складок тела индюшачий помет, хлебнул виски. В десять утра в доме все равно было темно — если когда-нибудь мир существовал без тумана, тут и намека на это не было. Когда Рольф вышел принести охапку дров, я притянул Алину к себе на колени. — Ого, — тихо сказала она. — А я думала, ты совсем обессилел. На ней были джинсы в обтяжку и широковатый свитер на голое тело. Я запустил под него руку, и не напрасно. — Обессилел? — возразил я, уткнувшись лицом ей под мышку. — Черт, я же освободитель индеек, экопартизан, друг всех животных и окружающей среды. Она засмеялась, но встала с моих колен и прошла через комнату выглянуть в ослепшее окно. — Послушай, Джим, — сказала она, — то, что мы ночью сделали, замечательно, просто замечательно, но это только начало. — Альф смотрел на нее вопросительным взглядом. На крыльце послышались шаги Рольфа, стукнули поленья. Она повернулась ко мне. — Я в том смысле, что Рольф зовет меня съездить в Вайоминг, в одно место рядом с Йеллоустонским парком… Меня! Рольф зовет меня! В этих словах не было приглашения, не было множественного числа, не было и намека на то, что мы с ней сделали и что друг для друга значили. — Зачем? — спросил я. — О чем ты говоришь? — Там эти самые медведи гризли — всего пара медведей, по правде сказать, — выходят из парка и устраивают набеги. У мэра был доберман, так они его угробили, и народ похватался за оружие. Мы — в смысле, мы с Рольфом и еще ребята из Миннесоты — едем туда, потому что не хотим допустить, чтобы работники парка или местные жлобы их уничтожили. Медведей, в смысле. — Вы с Рольфом, значит? — Мой тон был убийственно саркастичен. — Да ничего между нами нет, если тебя это волнует, дело только в животных. — Таких, как мы? Она медленно покачала головой. — Нет, не таких. Мы чума этой планеты, разве ты не знаешь? Вдруг я рассвирепел. Закипел просто. Я тут шарахаюсь ночь напролет по кустам, ведь в индюшачьем дерьме, и я же, выходит, чума этой планеты. Я встал. — Нет, не знаю. Она бросила на меня взгляд, который означал, что это не имеет ровно никакого значения, что она уже, считай, уехала, что в ее планы, по крайней мере на ближайшее время, я не вхожу и спорить тут нечего. — Ну ладно, — она понизила голос, когда Рольф, хлопнув дверью, вошел с дровами. — Увидимся в Лос-Анджелесе через месяц, хорошо? — На ее лице появилась извиняющаяся улыбка. — Будешь мои цветы поливать? Час спустя я опять был в дороге. Я помог Рольфу сложить дрова у камина, позволил Алине тронуть мои губы прощальным поцелуем, потом стоял на крыльце, а Рольф тем временем запердом, усадил Альфа в свой пикап и покатил с Алиной по ухабистой грунтовой дороге. Я смотрел на них, пока свет задних фар не растворился в плывущем сером тумане, потом завел машину и затрясся по рытвинам вслед. Через месяц; я почувствовал внутри пустоту. Представил себе, как они с Рольфом едят йогурт и пшеничные хлопья, ночуют в мотелях, сражаются с гризли и защищают леса от вырубки. Пустота лопнула, выкинула из меня сердцевину, и мне почудилось, что я ощипан, выпотрошен и подан на стол. Через Кальпурнию-спрингс я проехал без осложнений — ни тебе дорожных постов, ни мигалок, ни угрюмых полицейских, обыскивающих багажники и задние сиденья в поисках тридцатилетнего экотеррориста ростом выше среднего со следами индюшачьих лап на спине, — но уже свернув на шоссе к Лос-Анджелесу, я настоящий шок испытал. Вот он, мой кошмар: кругом красные огни, мигалки, и вдоль обочины выстроились полицейские машины. Я был на грани паники — еще немного, и перевалил бы через осевую, пусть догоняют, — но тут увидел впереди сложившийся, как перочинный нож, грузовик. Я сбавил скорость до сорока, потом до тридцати миль, потом встал в пробке. Что-то было рассыпано по дороге, белое что-то и плохо различимое в тумане. Поначалу я думал, с грузовика попадало — то ли рулоны туалетной бумаги, то ли стиральный порошок. Ан нет — ни то, ни другое. Шины стали проскальзывать, мигалки слепили глаза, я двигался с черепашьей скоростью и наконец увидел, что дорога покрыта перьями, индюшачьими перьями. Сугробы целые. Как метелью намело. И не только перьями, плоть там тоже была, жирная и склизкая, красная мякоть, вдавленная в полотно дороги, брызжущая, как жидкая грязь, из-под колес машины, сплющенная широкими шинами тяжелого грузовика. Индейки. Сплошь индейки. Мы ползли вперед. Я включил дворники, нажал кнопку «промывка стекол», и на секунду кровь пополам с водой заслонила мне вид, как ширмой, и пустота внутри стала разверзаться, пока мне не почудилось, что меня наизнанку выворачивает. Задние загудели. Из тумана выплыл полицейский и просигналил мне желтым неживым глазом фонарика — проезжай давай. Я подумал об Алине, и подступила тошнота. Вот к чему, значит, свелось все, что между нами было, — прокисшие надежды, грязное месиво на дороге. Мне хотелось выйти из машины и застрелиться, сдаться полиции, закрыть глаза и проснуться в тюрьме одетым во власяницу, в смирительную рубашку — во что угодно. Долго меня не отпускало. Я ехал. Ничего не менялось. И вдруг за грязным стеклом и серой толщей тумана — чудесное видение, золотые огни среди пустыни. Я увидел надпись БЕНЗИН/ЕДА/ГОСТИНИЦА, и рука сама легла на сигнал поворота. Мне секунды хватило, чтобы представить себе все заведение: стандартная черепичная крыша, фальшиво-приветливые огни, густой запах жареной плоти, биг-мак, три куска темного мяса, мексиканское жаркое, чизбургер. Мотор кашлянул. Мигнули фары. Я уже не думал ни об Алине, ни о Рольфе, ни о гризли, ни об обреченных блеющих стадах, ни о массе слепых кроликов и больных раком мышей — думал только о зиянии внутри и о том, как его заполнить. — Мясо, — сказал я вслух, словно успокаивал себя, пробудившись от дурного сна, — просто мясо. |
|
|