"Непротивление" - читать интересную книгу автора (Бондарев Юрий)

Глава девятая

На Пятницкой, уже совсем светлой, розовеющей за домами на окраине Москвы, громыхали трамваи с дремлющими в этот ранний час редкими пассажирами, стали появляться первые прохожие. Александр подробно не видел все это, слышал звук своих шагов и, вспоминая ночь, улыбался, морщился и хотел сейчас только одного: добраться до дома, упасть на постель и счастливо заснуть, веря и не веря в то, что случилось с ним. И одновременно угловатой тенью возникала и исчезала тревога, намекая на нечто случайное, непрочное, легковесное, что коснулось его и обмануло.

На Чугунном мосту внезапно оглушило неистовым звоном, ревом мотора, мимо на всей скорости пронеслась отлакированно-красная пожарная машина, сверкая золотыми касками деревянно сидящих плечом к плечу пожарных. Он почему-то подумал: «Где-то пожар? Или учения? Куда они? В такую рань…» И взглянул вдоль Пятницкой, из праздного любопытства угадывая, куда они повернут — на Новокузнецкую улицу или в Лаврушенский переулок.

Машина повернула на перекрестке Клементовского в сторону Новокузнецкой, и в эту минуту ему почудилось, что над крышами Клементовского переулка поднялась и расширилась заря, погожая, теплая, летняя, но в каком-то прозрачном дыму, в белесом тумане.

Бой колокола машины удалялся и смолк за поворотом в переулок, а Александр начал ускорять шаги, подталкиваемый любопытством, смутным беспокойством, какое бывает при виде пожарных машин, раздражающих нервно-пронзительными звуками колокола, настойчивым оповещением о бедствии. В Клементовском переулке группа небритых замызганных фигур топталась у дверей забегаловки в нетерпеливом ожидании ее открытия. Они поглядели на небо и один за другим потянулись в сторону Большой Татарской, куда повернула пожарная машина, и Александр, быстро пройдя переулок, остановился на углу, и теперь ясно увидел, что горело на той стороне улицы за двухэтажными домами. Широкое пламя, перемешанное с черными смерчами дыма, вырывалось над крышами в зеленеющее небо, искры шапкообразным фейерверком осыпались на улицу в безветренном воздухе. А оттуда, из-за домов, доносились шум огня и воды, неразборчивые крики, гудение мотора, стояла, галдела толпа жильцов в проходе между домами, в пижамах, в накинутых на голые плечи пиджаках, в галошах на босу ногу; на лицах у иных пребывал страх, у иных болезненное возбуждение, и это скопление растерянных жильцов оттискивал и уговаривал соблюдать спокойствие рослый милиционер, делая неприступно-суровые глаза.

«Что такое? Да это же дом Логачева? Что произошло?»

Александр протискался через толпу, вышел на задний двор, и здесь его обдало жаром: было горячо глазам, запершило в горле от черных валов дыма, он накатывал из-под кипящего огня, по которому хлестали водяные струи из брандспойта, его тянули и расправляли вокруг машины человек шесть молодых пожарных, мелькая суровыми лицами, подбадривая себя свирепыми криками: «Давай! Пошел!» И несколько пожарных с баграми бежали к огню. Только сейчас все стало до отчетливости очевидно: буйно горели сараи на заднем дворе, мохнатое пламя с треском и гулом охватывало деревянные строения, огонь, взвиваясь, толкался в дым, нависший над двором, обваливались дощатые перекрытия, корежился и выгибался толь там, где ужасно били струи брандспойта, кое-где уже обугленными ребрами торчали концы дымящихся столбов. Но то, что бросилось в глаза Александру, это был черный провал в левой части двора рядом со старой липой, обвисшей над этим провалом спаленными, свернутыми в трубочки от жары листьями. Здесь был крайний сарай, голубятня Логачева, а теперь зияло мокрое пепелище, по мрачной черноте его курились, завивались змейками белые дымки, и тут, среди пепелища, пошатываясь, как незрячий, ходил мелкими шагами, по колена испачканный в бурой грязи Логачев, рот его разверзался квадратно и страшно на измазанном гарью полоумном лице. Он не то кричал, не то плакал истошными слезами безысходности, и рядом с ним ходил и мертво молчал хмурый Твердохлебов, свинцового цвета губы его были жестко сжаты. Маленькая худая женщина в ситцевом платочке семенила, спотыкалась за ними сзади, рот ее растягивался в плаче, она бормотала сквозь всхлипы:

— Гришуня, не надо, не надо, миленький…

По всей видимости, это была жена Логачева.

— Я эту сволочь из-под земли достану, зубами глотку перегрызу! Я знаю, кто это сделал, падлюка! Знаю! — исступленно рыдал Логачев и, как в удушье, рвал ворот гимнастерки на раздувшейся бычьей шее. — Двадцать семь штук уморил, дотла сжег!.. А я их цельный год один к одному отбирал, два ленточных, голубка николаевская, палевый, четыре красных шпанциря, монахи, мраморные!.. — выкрикивал он будто в бреду, и крупные слезы текли по его грязному лицу, скапливались в щетинистых усах. — Раздавлю клопа! Гниду склизкую! Он у меня кровавыми соплями до захлеба умываться будет, курва блатная! В дерьме утоплю, ноздрями совать буду, пока не захлебнется, паскуда! Это ведь все одно что детей беззащитных сжечь! Двадцать семь ангелов сжечь, мокрица фашистская!..

— Гришуня, не надо, миленький, не надо… сердце не надрывай, — причитала жена Логачева. — Не вернешь ведь голубенков-то!

На краю пепелища стояли Кирюшкин, Эльдар и Билибин — все трое в ледяном безмолвии искали глазами что-то среди сгоревших, залитых водой головешек, точно надеялись найти нечто важное, раскрывавшее тайну этого пожара, но, кроме покореженных закопченных консервных банок, служивших поильницами для голубей, не было ничего в жиже из углей, золы и пепла. Эльдар, горбя шею, молитвенно провел руками по впалым бледным щекам, проговорил сбившимся голосом:

— Земная жизнь — океан бедствий, лучше всего не родиться, а если родиться — лучше всего умереть.

— Вот как дам сейчас по башке — ив ящик сыграешь. Мечта и реализовалась, — бесстрастно сказал Кирюшкин. — Не болтай ерундовину. Не паникуй. Молчи.

Сейчас, вблизи этих горящих сараев, непрерывно гудящего мотора пожарной машины, бурно и туго хлещущих ударов струй брандспойта по огню и дыму, в котором с командными криками возились тени пожарных, баграми суетливо растаскивая догорающие доски сараев, сейчас было странно видеть его модный черный пиджак с подбитыми плечами, его щегольские белые брюки, отчего его высокая фигура выглядела атлетически конусообразной, чужой, какой-то театральной, случайно оказавшейся здесь. И стоял он, не двигаясь, твердо заложив руки в карманы, — и, вглядевшись, Александр поразился: он как будто похудел на глазах. Он был, пожалуй, в чрезвычайно возбужденном состоянии, змеиная неподвижная острота заморозилась в его взгляде, но по внешней позе своей он казался безучастным.

— В чем я виноват? — еле различимо выговорил Эльдар, и в голосе его зазвенела обида, он понял, что Кирюшкин далеко зашел в своей ярости, не показывая ее, однако, явно.

— Не ной, — отрезал, сцепив зубы, Кирюшкин, и не было сомнений, что нет у него в эту минуту за душой ни добрых слов, ни снисхождения. — Лазаря петь будешь в другом месте. Заткнись сейчас.

Билибин, разглядывая разъеденными дымом глазами поднятую из пепелища изуродованную огнем миску из-под конопли, обтирая слезы с изрытых шрамами щек, неудобно сказал:

— По своим не стреляй, Аркаша. Своих не бей.

Кирюшкин глянул на Билибина с раздраженным удивлением.

— Виват, — невесело произнес он и повелительным тоном приказал вполголоса: — И ты помолчи, Роман!.. Бой мы проиграли. Танки наши сожгли, орудия разбили. Поэтому грош нам цена со всей нашей болтовней. И умностями студентиков! Не думаем, а языками треплем!

— Мы друзья твои, Аркаша, — жалобно прошептал Эльдар, потупясь. — Не сердись.

— Сам знаешь: до гробовой доски… — подтвердил Билибин с намерением смягчить раздор. — За что ты нас?

— Когда начинается война, Роман, нужны не друзья, а верные люди, — жестоко сказал Кирюшкин и показал крепкие зубы в дернувшейся усмешке. — Твой любимый Господь всемогущий решил посмешить наших врагов, когда создал нас с тобой, растяп и недоносков! Что ж, скорпионистый мальчик оказался не трепачом. Устроил нам сорок первый год. Ясно? Все мы подставились. Александр, подойди, — позвал он и, когда тот подошел, спросил: — Ну а ты, парень свежий среди нас, что думаешь по этому поводу? Есть какие-нибудь мыслишки?

— Кто он такой, этот скорпионистый парень?

Презрительная складка появилась на губах Кирюшкина.

— Отврат.

— Что это значит?

— Отврат есть отврат.

— Дошло. Рукоплесменты, все встают.

— А ты сейчас не остри!

— А что я должен делать? Рыдать вместе с Логачевым? Слезы проливать — ни хрена не поможет! Значит, подставились?.. Кто это сделал?

— Хочешь знать от меня?

— Хочу знать от тебя.

— Могу расписаться на фоне этого дыма, что это дело Лесика и его банды.

— Кстати, тебя и твоих ребят тоже называют бандой.

Кирюшкин яростно расхохотался.

— Не возражаю! Звучит! Меня это не пугает! Но моя несообразность в том, что бываю слишком доверчив. И не терплю уголовщину. Лесик — тот еще паренечек, положи ему в рот палец — всего до ушей сгрызет и еще долго облизываться будет. Но чую, наступает новая жизнь в Замоскворечье. Это я чую. Высочайшее право есть высочайшее бесправие.

— Что?

— Два шофера одну машину вести не могут! Так, Роман, а? — обратился он к Билибину. — Ответь мне как бывший танкист. Два механика-водителя могут вести одну машину? Да или нет?

— Каким образом? Дураковаляние, а не вождение. — Билибин возбужденно покусал изуродованные следами ожогов губы. — Не-ет, это не человек. Это тень человека, сатанинский ублюдок.

— И что ж делать надо? — спросил Александр, взглянув на заострившееся от ровной бледности лицо Кирюшкина.

Кирюшкин холодно устранился от прямого ответа.

— Злых злом учить надо. Уже давно чувствую вонь чужого дерьма! Сам себя иногда боюсь. Горло перерву, кто поперек встанет. Или фронтовика пальцем заденет.

Александр опять увидел завораживающе-змеиную неподвижность в зрачках Кирюшкина, и вдруг подумалось, что он был неуязвим для своих недругов, этот загадочный парень, верный неписаным фронтовым законам, у него не было никакой робости перед жизнью, и умел он постоять, должно быть, не только за себя.

Во дворе набиралась с улицы, скапливалась толпа, в проходе меж домов теснились полуодетые жильцы, смотрели в страхе на горящие сараи, на взлеты гудевшего пламени, по которому с напором били струи воды, доставая до стен крайнего дома, оглушали зычные команды пожарных, сухой треск обваливающихся крыш. В зловещих прыжках огня от ударов бревен о землю вздымались метели искр над двором под обезумелые выкрики Логачева, а он все как пьяный ходил по пепелищу голубятни в диком приступе раскаленного отчаяния, изуродовавшего его лицо, неудержимые рыдания вырывались из его горла:

— Найду падлюку! Искалечу!.. Из-под земли достану, гадину вшивую!

И, обняв его с неуклюжестью непривычного утешителя, косолапо покачивался сбоку огромный Твердохлебов, успокаивающе поглаживал клещатой ручищей его по спине, а позади семенила, спотыкалась худенькая, как подросток, большеглазая жена Логачева и причитала измученным голоском:

— Гришуня, родненький, не надо, я кольцо свое продам, сережки… Часики золотые, что ты подарил… Юбку шелковую… Снова заведем голубочков, не убивайся, миленький, не разрывай ты мне сердце…

В толпе шли разговоры.

— Да-а, видать, сначала обокрали, а уж голубятню потом подожгли.

— А за голубятней и сараи заполыхались, чтоб все шито-крыто было.

— Какие-то орлы боевые действовали.

— Воровство большое пошло. Какая-то «черная кошка» шурует.

— Логачев-то — знаменитый голубятник на всё Замоскворечье. И до него добрались.

— В 16-м веке ворам уши обрубали. Вот так надо их!..

— Убивается как! Небось нервы лопнули, они ведь тоже не выдерживают.

— Поубиваешься небось. Он всю жизнь на это дело положил. И до войны голубей гонял.

— А это кто за ним ходит, баба-то?

— Жена. Клавка. Она за него в огонь пойдет…

— Жалко парня. Много тысяч потерял. Ба-альшая потеря. Голуби-то все породистые. Ба-агатый был Логачев-то!

— Быть богатым — это профессия спекулянтская, а он солдатня беспортошная… В пехоте воевал.

— А я тебе говорю — богатый! Бывает — голубь какой и две, и три косых стоит. Голубятники — они не водку, они ликеры и шампаньское пьют. Не нам чета!

— Эй, земляк, а ведь ты тоже богач! — громко сказал Кирюшкин, приближаясь к жилистому человеку в хромовых сапогах, по-кавалерийски очерчивающих кривоватые ноги, с лицом беспокойным, взбудораженным, бедово играющим лучезарными глазками.

— А чего такое? — напористо хохотнул жилистый. — Может, и богат, да не твой сват!

— Я не про то, — сказал Кирюшкин. — У тебя другое богатство. Ты — барин своей вывески.

— Это какой такой вывески?

— Мордой хлопочешь здорово. Морда у тебя краковяк отплясывает. С какой бы это радости?

— Но-но, ты не очень! Белые штаны надел и думаешь, кум королю. Полегче! А то мы из тебя тоже можем инвалида сделать, на коляску с четырьмя роликами посадить. Ишь, штаны натянул… Ты не очень, не очень, а то… Кто ты есть… кто? Чего выпендриваешься?..

Он тупо завяз в словах и замолчал. Его шея, изрытая морщинами, злобно напружилась. Кирюшкин почти весело спросил:

— Кто я? Я — Кирюшкин, запомнил? А ты, богач, вроде из шпаны Лесика? Так?

Он двумя пальцами взял за кончик носа лучезарноглазого и так дернул книзу, что тот екнул горлом и попятился, визгливо вскрикивая:

— Ты — как? Ты почему? Ты меня жисти лишиться хочешь?

— Прекрати дребезжать, пошел вон, глупец, — сказал Кирюшкин спокойно и, не без брезгливости вытерев пальцы о плечо лучезарноглазого, с неохотой добавил: — Раздавлю, как крысу.

И сразу же что-то изменилось в его лице, он повернулся, на ходу решительно тронул за локоть молчавшего Александра, давая знать, чтобы тот следовал за ним, и мимо притихшей толпы быстро пошел к пепелищу сгоревшей голубятни.

Логачев уже стоял в окружении друзей, рот его был накрепко сжат, желваки застыли на скулах, он водил полоумными глазами по горящим сараям, где сновали фигуры пожарников, по толпе, по пожарной машине, по кучке жильцов, стеснившихся в проходе между домами, иногда подносил к глазам руку, слепо глядя на закопченное голубиное кольцо, найденное, вероятно, в золе или пепле, моргал, и слезы опять скатывались с его красных век.

— Все! Пошли! Хватит! — приказывающе произнес Кирюшкин, обращаясь ко всем сразу. — Гриша, кончай панихиду, не поможет. Сходи домой, умойся. Клава, останешься здесь, если какой акт или протокол составлять будут.

Никто не ответил ему. Все пошли за ним, кроме беззвучно плачущей Клавы, которая, мученически подняв полные слез глаза на Логачева, умоляла его о чем-то, но он, черный лицом, с набрякшими желваками, двинулся со всеми, услыхав команду Кирюшкина, и не взглянул на жену даже мельком.