"Темные источники" - читать интересную книгу автора (Борген Юхан)11Она ходила с ним повсюду, вернее, он ходил с нею. Она вечно что-нибудь затевала и хотела, чтобы он участвовал в ее затеях. Он относился к этому терпимо, во всяком случае, довольно терпимо. Дома Эгон усердно им прислуживал. Вилфред и он никогда не разговаривали друг с другом. Никто бы не узнал в Эгоне развязного парня, который когда-то обратился к Вилфреду в баре «Китти». Но он мог пройти мимо Вилфреда, иронически улыбаясь, с каменным выражением лица. Вежливость его была слишком подчеркнутой, хотя ее нельзя было назвать откровенно оскорбительной. В первые дни Вилфред несколько раз пытался вызвать Эгона на разговор. Подняв прикрытые веки, тот секунду глядел ему прямо в глаза, а потом отводил взгляд с выражением, в котором было нечто среднее между угодливостью и прямым вызовом. Но если дома была Вилфред дал матери телеграмму и написал письмо. У него, мол, все в порядке, он катается на яхте с друзьями – словом, все хорошо. Он с сыновней заботливостью осведомлялся о ней и ее делах, но в этой почтительности против его воли проскальзывал оттенок иронии. Ему пришло в голову послать ей немного денег – пусть понимает, как хочет: то ли это свидетельство его бережливости, то ли вспомоществование от посвященного, который, собственно говоря, ни во что не посвящен. И то и другое должно было ее порядком удивить. Завтракали они вдвоем за городом или дома – легкие изысканные завтраки. Она никогда не вставала раньше часа дня. Вилфред пользовался этим, чтобы урвать время для далеких прогулок по Копенгагену, который он начал понемногу узнавать. Потом он возвращался домой, или они встречались в городе, но ни одно из тех мест, которые они посещали, он не сумел бы отыскать без ее помощи. Иногда они проводили время в кафе Лорри во Фредериксбергском саду, туда приходили художники, расписывавшие стены, а столяры чинили столы и стулья после ночных увеселений. Мимо кафе мелькали какие-то девицы, некоторые заходили в кафе, девицы были самые разные, в том числе из «Северного полюса»; одни приносили с собой кулечки с едой, другие катили детские коляски. Это были ночные птицы, которые, не сговариваясь, назначали друг другу свидания на лоне природы и болтали о ночных делах. Они сидели бледные, чувствуя себя не в своей тарелке в ярком свете дня, но это чувство объединяло их. Некоторые прихватывали с собой рукоделье. Это были маленькие мещаночки, расцветающие на лоне природы. Приходили молодые хлыщи в соломенных шляпах, пили пиво или нахально потягивали водку из запотевших стопок и ели бутерброды с креветками. Иногда они вдвоем отправлялись в ее машине на север вдоль берега Зунда. На крыше автомобиля у них красовался газовый баллон, потому что бензина не продавали. Но у них бензин был, и баллон на крыше служил для отвода глаз. Были у нее также и сигареты, и сигары для Вилфреда, которых в Скандинавии нельзя было приобрести. Сама она днем никогда не курила и не пила, что бы она ни ела, она все запивала молоком, и вид у нее был такой здоровый и цветущий, что она вполне могла бы сойти за единомышленницу Эрниного папаши. У нее были густые темные брови, которые слишком часто сходились на переносице. Когда Вилфред позволял себе немного выпить, они благосклонно взлетали вверх. Он купил себе новую одежду, и она была счастлива, когда он одобрил галстук, который она ему где-то раздобыла. По воскресеньям они ехали поездом от Нёрребро по маленькой, поросшей травой узкоколейке, а потом, усевшись на берегу моря возле Принсессести, ели бутерброды, которые прихватывали с собой в коробке из-под обуви. Мимо проходили по-воскресному одетые люди, говорили: «Приятного аппетита», они отвечали: «Большое спасибо». Иногда они заглядывали в маленькие трактиры в деревушках, где по дорогам бродили гуси, и купались в Хумлебеке. И никому бы не пришло в голову увидеть в этой молодой паре, посещавшей людные места, что-нибудь подозрительное. Однажды они забрели в Тиволи и, усевшись на лужайке, стали смотреть на акробатов, тренировавшихся перед вечерним представлением. Это была итальянская труппа, составлявшая, как видно, одну огромную семью, члены которой с разных сторон стекались на солнечную лужайку. Маленький чернокудрый бамбино должен был оттолкнуться от трапеции и, перелетев по воздуху, схватиться за руки отца. Мальчонке было лет шесть, его маленькое тело хранило еще какое-то незрелое младенческое очарование. Отец, высокий, мускулистый, висел на своей трапеции, зацепившись за нее согнутыми в коленях ногами, и взлетал высоко над сеткой, расставив руки, чтобы подхватить малыша в самом поднебесье. На всех лицах было написано такое напряженное ожидание, словно предстояло нечто из ряда вон выходящее. Звон трамваев и шум далекого города, который находился совсем рядом, звучали как вестники другого мира, почти нереального в сравнении с этим миром, насыщенным волей всех этих людей. Мальчика подкинули на трапецию, освещенную рассеянным светом солнца, он выпустил ее, на мгновение одиноко повис в пространстве, но не сумел ухватиться за руки отца. На всех артистах были грязные тренировочные костюмы в темных пятнах пота. Маленький Джузеппе снова прыгнул с трапеции, перевернулся в воздухе и – упал в сетку. Отец, проплывший на своей трапеции назад, бранился. Бранилась мать, стоявшая на лужайке, бранились дяди и тетки с порогов близлежащих палаток. Джузеппе снова прыгнул с трапеции, снова мимо отцовских рук и – упал в сетку. Жесткие петли сетки в клочья порвали его тренировочный костюм. Проступившая кровь стекала по освещенному солнцем костюму. Мальчик беззвучно плакал, возвращаясь к трапеции, из носа у него текло. Он снова прыгнул и снова очутился в сетке. Казалось, в стране артистов бушует буря, мускулы под их тонкой одеждой вспухли могучими узлами. Маленького Джузеппе перед каждым прыжком воодушевляли криками. Они желали ему добра. Но он промазывал. И падал в сетку. Разъяренные родственники бранились и кричали, честь семьи была под угрозой, ближайшее представление сулило крах. Кровь Джузеппе смешивалась со слезами, из носа лило ручьем. Под глазами залегли мертвенные тени, лоб был изодран сеткой. Черные кудри повисли, как мокрые водоросли. Вилфред, сам побледнев как полотно, приподнялся с железного стульчика, стоявшего у стола. – У вас, кажется, есть общества защиты животных... – Он чувствовал, как в нем закипает праведный гнев, – его опять волнуют судьбы тех, до кого ему нет дела. Адель властно усадила его на стул. – Оставь их, – сказала она. В нем бушевала самая настоящая злость, злость против нее, против циркачей, против безжалостных требований ремесла. Джузеппе поднялся вверх по блестящей стремянке, к нему качнули трапецию. Он казался совершенно прозрачным, голубые жилки вздулись на бледных висках, страдание было написано в каждой черточке его лица, во всех округлых чертах детского лица, которые словно окаменели. С улиц за оградой парка доносился непрерывный звон трамваев. – Погоди, – шепнула Адель, схватив Вилфреда за руку. – В следующий раз у него получится. – Ничего у него не получится. Ты что, не видишь... Маленький Джузеппе примерился. Он примерялся и прежде, но падал в сетку. Теперь он стоял высоко вверху и мерил расстояние с отчаянной решимостью на детском лице. До сих пор он плакал беззвучно, теперь с его дрожащих губ сорвался жалобный писк. Семья в мертвом молчании застыла на лужайке. Откуда-то из парка пришли два сторожа и садовник, они бросили работу и затаив дыхание подошли поближе. Отец снова устроился на своей трапеции, зажав ее коленями, и приготовил руки, чтобы поймать сына. Отец раскачался на трапеции – она описала мощную дугу. Об этом человеке не думал никто, никто не думал, что он тоже занят тяжелым трудом, работает и учит – наставник, отец. В следующую долю секунды Джузеппе тоже раскачался на трапеции, оторвался от нее, перевернулся в воздухе и – ухватился за руки отца. Ликующий вопль огласил лужайку. Все хлынули к стремянке, с которой спускался Джузеппе. Могучая мамаша заключила сына в объятия, едва его не задушив. Братья, тетки, дядья – вся труппа тискала его, мяла, подбрасывала в воздух и ловила с восторженными возгласами. Артисты плакали, смеялись, называя его какими-то звучными именами. Адель смотрела на эту сцену горящими глазами. В ней появилось что-то незнакомое, что сбило Вилфреда с толку. – Ну да, конечно, – с досадой заметил он, – ты угадала. Но это получилось один раз. А в следующий раз, и потом – сколько они будут его мучить? – Глупыш, – спокойно возразила она. – Разве ты не понимаешь, теперь он научился! И снова – сверкающий взгляд из другого мира, смутивший и встревоживший его. А Джузеппе уже поднимался по переносной лесенке. Когда же наконец угомонится этот мальчонка? Проворный отец был уже на месте в противоположном конце лужайки. Он снова раскачался на своей трапеции. Мальчик раскачался тоже, прыгнул, перевернулся в воздухе и – ухватился за отцовские руки. И снова ликующий вопль огласил залитую солнцем лужайку, воздетые кверху руки словно воссылали благодарность небу. Те двое снова взобрались на трапеции. Снова качнулись, оттолкнулись – встретились. И вдруг лужайка опустела. Все семейство отправилось завтракать. Маленький мирок вступил в новую жизненную фазу. Отец с сыном замыкали шествие, отец шел, положив руку на голову сына. Джузеппе больше не плакал. Он улыбался сквозь слезы и сочащуюся кровь. Последнее, что они увидели, была рука отца на голове сына. После этого они долго шли молча, вышли на улицу Гаммель Конгевай, рассеянно поглядывая на витрины кондитерских лавок и прачечных. – Откуда ты знала, что у него получится? – спросил Вилфред. Она ответила не сразу. Она шла, вскинув голову к трепещущему свету, упругой, победительной походкой. – – Вот как... – Вилфреду был не совсем ясен смысл ее слов. – Не упустил бы его. Разве ты не видел – все это знали. Вся семья, садовник, который перестал копать. Никто не упустил бы его – ни один из них. – Ты что, была артисткой? Она засмеялась своим грудным смехом. – Пожалуй, можно сказать и так. Но вечерами, когда она отдыхала и у него снова выпадал свободный час, ему не терпелось отправиться в «Северный полюс». Его тянула туда не возможность покутить – он пил в эту пору очень мало: как видно, ему передалась ее профессиональная добросовестность. Он танцевал с Аделью, сидел за ее столиком, он был почетным гостем. Седеющие господа кланялись ему, искали его общества. Изредка Адель просила его потанцевать с какой-нибудь из девушек. Он шел с ней в танце до стойки бара, а там оставлял ее, якобы для того, чтобы выпить у стойки. Он замечал, что после этого ей было легче найти кавалера – он был из тех, у кого стоит перенять девушку. Если дела у девушки шли плохо, она бросала на Адель умоляющий взгляд. Но та оберегала его, видно было, что она не хочет его обесценить. Вилфреда это забавляло, но как-то со стороны. В разгар лета, когда копенгагенцы потянулись из города, в «Северный полюс» зачастили иностранцы. Тут пригодилось его знание языков. Случалось, она просила его присесть к какому-нибудь столику, чтобы поддержать непринужденный разговор. В этих случаях она обращалась к нему не повелительным тоном, а как бы прося об услуге, в которой, быть может, он не откажет. Иногда появлялись провинциалы – тяжеловесные, кряжистые мужчины с деньгами. Они хотели погулять вволю и готовы были за это заплатить. От таких и она, и он держались подальше. Им подавали счет, и, когда они расплачивались за то, чего пожелали, заботу о том, что оставалось у них в кармане, брали на себя в игорном зале за стеной. По утрам иногда видно было, как эти люди беспомощно бродят по соседним улицам, иногда даже по этой самой улице, и растерянно таращатся на все окна и двери. Стало быть, у них было смутное чувство, что они угодили в руки грабителей, и они хотели сделать попытку вернуть содержимое своих кошельков... И были соловьиные ночи, когда, тайком сбежав из заведения, они катили на велосипедах в буковую рощу и слушали волшебные звуки, льющиеся из зарослей вдоль полей. В такие светлые ночи дороги отливали тусклым серебром, они молча катили руль к рулю, а иной раз лежали на холме под открытым небом в жарком объятье. На обочине, прислоненные друг к другу, стояли их велосипеды, точно любовная пара в страстном прикосновении. И тогда всю ее властность как рукой снимало, он вообще не узнавал ее и не знал, с ним она или далеко от него. Может, в такие минуты она бывала наконец с тем, кого любила? С каким-нибудь Эгоном, а может, это был скотник с деревенского хутора ее детских лет – сладкая, мучительная мечта, пахнущая молоком и сеном... Он ведь и сам тосковал – о ком? О Селине? Нет. В его мире все было зыбко. Адель была для него просто «кто-то». Он не всегда помнил, как она выглядит, и порой пристально вглядывался в нее, чтобы удержать в памяти ее черты. А иногда в сумерках они сидели на холодных деревянных скамьях перед закрытыми палатками, где днем неистовствовали клоуны, вращались колеса и гремела карусельная музыка. А теперь циркачи наводили на лужайке порядок или распивали запоздалую бутылочку пива за одним из опустевших столиков. Это были люди, с которыми Адель была знакома и которые приветливо относились к нему: артисты, сторожа, маленькие смешливые певички с застрявшими в волосах блестками, ежившиеся в своих легких пальто. Вилфред научился подражать соловью, этот трюк пользовался большим успехом. Он садился к ним спиной на скамью в нескольких метрах от них и изображал соловьиную пару, переговаривающуюся в зарослях кустов. Он замечал, что Адель гордится его искусством. А если, устроившись на эстраде, он начинал импровизировать на пианино, ее радость не знала границ. В эти светлые ночи те, кому всегда приходилось развлекать других, развлекались сами. Они сидели парочками на холодных скамьях, покачивая головой и подпевая знакомым мелодиям. А он снова становился тогда маленьким Моцартом, только вместо отца у него была мать, которая демонстрировала его и заставляла родственников хлопать. Но далеко не всегда их отношения были идиллическими. Как-то в воскресенье после обеда они сидели на траве в Феллед-парке, вокруг расположились многочисленные семейства с собаками и играющими детьми, и Вилфреду вдруг вздумалось показать стайке ребятишек, как надо бросать бумеранг. У одного из малышей был день рожденья, и он получил в подарок красивый резной деревянный бумеранг, который вызвал восторг детей, но они не умели с ним обращаться – они бросали его заостренной частью вперед. Вилфреду никогда не приходилось держать в руках бумеранг, но что-то подсказывало ему, что дети бросают его неправильно: бумеранг каждый раз камнем падал на землю, и наконец маленький герой дня в разгар своего праздника горько разрыдался. Тут в игру вмешался Вилфред и попросил разрешения бросить бумеранг. Сердце гулко забилось у него в груди – он чувствовал, что это одна из тех минут, когда все удается, если же не удастся... Заостренный кусок дерева с изящно отделанной поверхностью приобрел вдруг в его руках магический смысл. Он весь дрожал от напряжения, когда стал в удобную позу, а стайка ребятишек в нетерпеливом ожидании сомкнулась вокруг него. Со свистом прорезав воздух, бумеранг взмыл вверх, детям пришлось заслонить рукой глаза от лучей заходящего солнца, чтобы его рассмотреть. Далеко-далеко над верхушками деревьев он сверкнул на солнце и – повернул! Теперь он приближался к ним в свистящем полете. Дети завороженно смотрели на него, потом в испуге разбежались, но снова замерли на месте. Бумеранг, похожий на маленький аэроплан, приближался, тяжело вращаясь вокруг своей оси, и наконец приземлился на траву, как раз там, где стоял Вилфред. Дети восторженно кричали и висли на нем. Ему пришлось снова бросить бумеранг, а потом показать им, как это делается. Он взял грязную ручонку именинника и научил его правильно держать игрушку. И что же, бумеранг, пущенный слабенькой рукой, поднялся в воздух и, перед тем как упасть на землю, сделал что-то вроде поворота. Мальчонка приплясывал и прыгал от счастья и побежал показывать свое искусство матери, которая уже шла им навстречу по лужайке. Но когда Вилфред, разгоряченный забавой и успехом, вернулся к Адели, она встретила его угрюмо. Она предложила сразу же отправиться домой. «Впрочем, может, ты предпочитаешь взять ведерко и лопатку и поиграть в песочек?..» На нее вообще часто накатывала озлобленность, когда речь заходила о детях. И еще когда Вилфред каким-либо образом пытался вмешаться в чужие дела. Однажды ночью он вышел из заведения черным ходом. У дверей стояла девушка по имени Хенни, со своим старым, потасканным любовником – она время от времени снабжала его деньгами, которые перепадали ей от мужчин, у которых кровь была погорячее, а кошельки потолще. Вилфред застал их в разгар ссоры, и тут бывший красавец принялся колотить щедрую Хенни. Он был уже немолод и с виду довольно дряхлый. Но дрался он с такой яростью, что, казалось, еще минута – и он ее убьет. Хенни, к которой Вилфред вообще отнюдь не питал симпатии, переносила удары и пинки с немым упорством и, только когда тот за волосы поволок ее по тротуару, тихо вскрикнула. Прежде чем Вилфред сообразил, что делает, он бросился на обидчика. Борьба длилась недолго – уж очень неравными были силы. Увидев, что ее бывший любовник валяется на тротуаре, Хенни с испугом и упреком посмотрела на Вилфреда. «Зачем ты это сделал!» – тихо простонала она, вновь и вновь повторяя эту фразу. Вилфреда охватила безудержная злость против этой беззащитной покорности судьбе. Он действовал быстро. Они вместе подтащили его к двери, которая была в двух шагах, и втолкнули внутрь. Но в то же мгновение на месте происшествия оказалась Адель с Эгоном и двумя девушками. И Адель впервые накинулась на него с бранью при свидетелях. Она не тратила лишних слов. Но те слова, что она произнесла, были чудовищно вульгарны. Той же ночью, под утро, она почти изнасиловала его с таким взрывом эротической энергии, что ему казалось – он больше никогда не сможет иметь дела с женщиной. И даже днем после позднего завтрака она продолжала недовольно брюзжать. «Барчук, – обзывала она его, – явился к рабочим людям и поучает их обхождению». Она честила его трепачом и бабником. Однако все это были нежности в сравнении с тем, что она говорила ночью. Вилфред начал злиться, он спросил ее, чего ей, собственно, от него надо, он может уехать, он от нее не зависит. Он ушел разобиженный и некоторое время бродил среди рыбачек на Гаммель-Странд, дошел даже до вала Кристиансхавна и тут увидел улицу со смешным названием – Улица над водой. Здесь сто лет назад он гулял со своей матерью. Все было сто лет назад. И нынешняя жизнь тоже. Она не имела к нему отношения. И все же эта жизнь нравилась ему. Потому что свет ушел из его души и больше не хотел загораться. В ней не били больше легкие, светлые источники, а только глухо плескалась стоячая вода будней, ниоткуда не пришедшая, никуда не стремящаяся. И ему это нравилось. Потому что где-то в самой глубине его души было темно, и оттуда каждую минуту могли брызнуть темные источники. Но пока их сдерживала тихая рябь будней. Так обстояли дела, и, конечно же, это была ложь, будто он от нее не зависит. Он истратил большую часть денег, которые у него были. Он не нуждался ни в чем, но все равно деньги утекали у него меж пальцев, как это вообще свойственно деньгам. Мало-помалу Вилфред стал получать в заведении небольшие суммы, помогая то в одном, то в другом деле. Адель всячески старалась, чтобы он почаще бывал в игорном зале. Тут все решало личное обаяние – гости должны были чувствовать себя как дома, ощущать, что это их собственный, совершенно закрытый клуб, что они участвуют в его жизни, получают от него доход – бессовестное вранье, но эта иллюзия весьма содействовала тому, что под прикрытием светского общения процветал игорный дом. Когда Вилфред вернулся домой, она курила сигарету в гостиной – это случалось редко и было дурным признаком. – Чего мне от тебя надо? – начала она без всяких предисловий. И вскочила в запальчивости. – Да ты полюбуйся на себя в зеркало и разгляди свою душонку, свою жалкую, тряпичную, бесподобную душонку. Ты не только красавчик и мужик что надо, в тебе и бабьего ровно столько, что женщину, если в ней хоть отчасти сидит мужик, тянет к тебе и по этой причине тоже. Он погляделся в зеркало. Не в ту минуту, а позднее. И увидел что-то расплывчато-детское, что уже исчезает под сеткой преждевременных морщин – пока еще они чуть тронули самую поверхность кожи, но расположились именно там, где им предстояло залечь. Все лицо – сплошное противоречие, гнусная рожа, он ненавидел ее и плюнул бы в зеркало, не удержи его мысль о театральности такого поступка. Презирать самого себя? Вранье. Себя не презирают, но, похоже, он испытывал злость против тех средств, какими его наделила природа, – они так облегчают игру, что она утрачивает всякий спортивный интерес, – испытывал глубокое, хотя и противоречивое раздражение против тех своих дарований, которые холил и пускал в ход, против своего таланта к обману; а ведь некоторые усердные труженики в лепешку расшибаются, лишь бы научиться обманывать, но в результате водят за нос только самих себя. Среди девушек в заведении была одна, которую звали Ирена, она выказывала Вилфреду некоторое дружелюбие. Адель об этом проведала, она носом чуяла, что делается за версту, и видела сквозь запертые двери. Он как-то спросил у нее, почему у девушек такие вычурные имена. – А чего в них вычурного? – возразила она. – Ну все-таки – Адель, Лола, Ирена... Почему ни одну из них не зовут Мария? – Как их ни зови, один черт, – ответила она, и ему запало в память, с каким холодным презрением она это сказала. Кстати, знает ли Вилфред, что у него тоже есть кличка? Разговор происходил в гостиной, это была очередная мелкая перебранка. Нет, Вилфред об этом не знал. – Вон что! Уж не воображаешь ли ты, что тебя зовут Вилфред? Как бы не так. Тебя зовут Вилли – Вилли, и дело с концом. Все тебя так называют, я сама тебя так зову про себя. А что в заведении о тебе в насмешку сложили песенку, этого ты тоже не знаешь? Нет? Ну так послушай: В скорлупке по морю приплыл К нам Вилли, парень ловкий. Он так умен, пригож и мил, Купите по дешевке. Она спела куплет своим низким дразнящим голосом, неотрывно глядя на него из-под густых бровей, которые, казалось, вот-вот сойдутся на переносице. В эту минуту ее разбирала как будто даже не злость, а любопытство. Как он думает, кто сочинил песенку, спросила она. Он понятия не имел. Ирена, конечно, как же это он не знает, что она умеет сочинять стихи, а еще водит с ней дружбу, вон она какая молодчина, эта Ирена... Но эти происходившие время от времени стычки оттеняли их счастливую семейную жизнь. Как случается в самых образцовых браках, ссоры сменялись периодами взаимной преданности, согласия и нежной, внимательной любви. Она была к тому же наделена здоровым чувством юмора, и это ему нравилось. Но однажды они оказались свидетелями рабочей сходки в «Эрмитаже»: какой-то рабочий деятель, трясший короткой бородкой, произнес на редкость беззубую речь, а потом молодые революционеры с кузова грузовика затянули «Над фьордами синими». Вилфред посмеялся над ними, но она не увидела в этом ничего смешного. Стало быть, она чувствовала нечто вроде сентиментальной солидарности по отношению к людям, которые презирали бы ее всей душой за ее ремесло. В эту пору Вилфред снова вернулся к живописи. Заведение посещал молодой блондин по имени Хоген. Ночь за ночью сидел он в полном одиночестве, почти ничего не заказывая, но они поняли, что он вошел в сношения с теми в «Северном полюсе», кто занимался торговлей, каравшейся куда строже, чем торговля спиртными напитками. Хоген шутил суховато и печально – это нравилось им обоим. Как-то ночью он заговорил о некоторых проблемах композиции в живописи, которую он называл конструктивистской. Вилфреду сразу пришел на ум неоконченный холст на мольберте в мастерской на Недре-Слоттсгате, и он впервые высказал все, что думал о той самой теории, которая, с одной стороны, послужила основой для его работы, но, с другой – стала для него помехой в ту пору, когда в минуты вдохновения он мнил себя художником. Для Адели это было настоящим откровением. Она переводила взгляд с одного молодого человека на другого и вдруг нашла, что они, такие разные, очень схожи. Она не много поняла из того, что говорилось, но по одобрительному выражению Хогена уловила, что две родственные души обрели друг друга. Энергичная Адель тут же взялась за дело. Она распорядилась, чтобы Эгон освободил в подвале комнату, выходящую на северо-запад в противоположном от входа конце коридора. В комнате было громадное, обращенное на северо-запад окно – это была первая в мире мастерская в подвале. Там после разговора с Хогеном Вилфред написал три своих картины. Все три на один и тот же мотив – уступ, отделяющийся от небольшого нагорья на побережье Северной Зеландии. Адель сидела в траве под этим уступом в дневные часы, когда была свободна, и никак не могла понять, что он такого нашел в этом пейзаже. А Вилфред писал небольшой фрагмент уступа. И он представал перед ней в новом обличье, в трех новых обличьях – в виде кубов и конусов, смотря по тому, как ложились на его неровную поверхность солнечные блики. А потом, когда в нелепой мастерской Адель увидела картины, уже почти законченные, она, казалось, тоже прониклась тайным пониманием этого поэтического построения на мотив – каменный уступ под косыми лучами солнца. Да, картины были почти закончены. Он отложил их, все три, полагая, что снова вернется к ним. Но все три увяли под его кистью на грани того, что могло бы выразить его внутреннее видение, которое так долго и мучительно искало выхода. Хогену он картин не показал. Да тому и вряд ли это было бы интересно. По сути, он был поглощен самим собой, хотя и прикидывался, будто парит в абстрактных высотах, интересуясь чужой живописью. Но в общении это был славный малый. Адель навела справки. Он оказался сыном богатого землевладельца из Северной Зеландии. Во время войны он провел два года во Франции. В Копенгагене, возле озера Черной дамы, у него была маленькая квартирка. Вилфред с Аделью раза два заходили туда под утро после закрытия заведения – в этом безалаберном раю несколько картин стояли повернутые к стене. Хоген не показал им картин. Ему было безразлично их мнение о его живописи: он пригласил их к себе просто потому, что нанюхался кокаина, не мог уснуть и боялся одиночества. Лето близилось к концу, в Европе чувствовалось приближение мира. Вилфреду пришло письмо от дяди Рене, он с большим запозданием получил его на почте на улице Кёбмагергаде, куда оно было адресовано до востребования. Он не часто наведывался на почту: ему редко писали. В письме дядя Рене с затаенным волнением сообщал о том, что, похоже, обстоятельства должны перемениться и в мире, а для него это означало – во Франции, все наладится. Это письмо было вестником радости, посланным близкой душе, но Вилфред прочел его в толпе на углу площади Культорв, сгорая со стыда. Ему было стыдно не то оттого, что письмо дяди не пробудило в нем настоящего отклика, не то оттого, что он плохо следил за газетными новостями. В один прекрасный день газеты сообщили, что перемирие – вопрос двух-трех недель. И в нейтральном мире с его ничтожными занятиями на мгновение все как бы притихло. Вилфред с Аделью почти никогда не говорили на эти темы, а если случалось, то вскользь, проглядывая газету. Но в эти дни она казалась подавленной, легко раздражалась, а однажды утром, когда они ехали домой – в это утро они в последний раз были у Хогена, – сказала вдруг таким тоном, точно они пришли к этому выводу после совместных раздумий: – Так ты не против почаще бывать в игорном зале? Он смущенно покосился на нее. – По правде сказать, эта игра... Но она оборвала его: – Я не говорю, чтобы ты играл, разве только немного, для вида. Другие доходы... – И она безнадежно махнула своими красноречивыми руками. А в общем Вилфреда это даже забавляло. Он и сам обратил внимание, что в «Северном полюсе» заметна какая-то тревога. Седеющие мужчины в смокингах больше не украшали общество своим присутствием. Вместо них зачастили мужчины помоложе, нервные юнцы, которые пили только для вида и весьма скупо тратились на девиц – они их мало интересовали. Тот, кто был в заведении своим человеком, не мог не понимать, чего ищут эти молодчики – булавочные головки зрачков в мутных глазах говорили сами за себя, как и размашистые движения негнущихся, растопыренных пальцев... За столиками в тусклом свете ламп разговоры становились все более возбужденными, и Эгону все чаще приходилось вмешиваться, когда кто-нибудь из этих господ начинал размахивать руками и говорить слишком громко. Эгон действовал незаметно и решительно. Но обслуживающий персонал и девушки теряли уверенность; им полагалось всегда находиться в движении – только при этом условии их держали на работе, у них всегда должен был быть деловой вид, будто они спешат откуда-то и куда-то. Их держали не для того, чтобы они подпирали стены. А им все чаще приходилось подпирать стены. У молодых клиентов бывали часы подъема, тогда все шло хорошо, и в потемках за столиками визитные карточки с адресами тетушек Адели переходили из рук в руки. Но такие часы выпадали редко и длились недолго. Ночами в заведении царила тревога и суета, все чувствовали неуверенность и страх. Адели не всегда удавалось справляться со своими нервами. Ее гневные вспышки порой напоминали истерические припадки, теперь она обрушивалась уже не на Вилфреда, у нее бывали перепалки с девушками или с официантами. Необузданные посетители создавали новые проблемы. Только одна Мадам проплывала по залу с невозмутимо аристократическим видом. Она показывалась редко, но всегда как бы по условному сигналу – когда неотесанный элемент грозил одержать верх, тогда она проплывала по залам, приковывая к себе все взгляды. Проплыв таким образом мимо посетителей, она исчезала в двери, за которой находился игорный зал, и случалось, что за ней тянулась вереница желающих попытать счастья в игре или, во всяком случае, переменить обстановку. Адель попросила его об услуге. Вилфред, в общем, не возражал. Он устал от мелькания света, от мелькания девиц, от всего этого движения, которое призвано было скрыть наступившее затишье. А затишье предвещало бурю. И ему надоело проходить через «салон», где девицы отдыхали, вытянув усталые ноги, усталые от того, что им приходилось бродить взад-вперед, разыгрывая занятость, под перекрестным огнем взглядов, в котором уже не было жара. Ему прискучило видеть, как Лола сидит со своим сынишкой, засыпая мальчонке глаза пеплом, поникшая от усталости и безрадостного служения в храме радости. |
|
|