"Лесная дорога" - читать интересную книгу автора (Можаев Борис Андреевич)

Борис Можаев ЛЕСНАЯ ДОРОГА

– Как у вас голова насчет качки, крепкая? – спросил меня шофер Попков.

– А что? – я подозрительно посмотрел на его суровое, цвета кедровой коры, лицо.

– Так, на всякий случай.

Я пожал плечами, – вроде нам не по морю плыть, а ехать по таежной дороге. Но шофер больше – ни слова. Он, видимо, сердился на то, что пришлось меня ждать, а тем временем ускользнул его начальник лесопункта Мазепа. Лови его теперь на заснеженных лесных времянках!

Ехать нам далеко, километров за сто, до Ачинского лесопункта, аж в предгорья Сихотэ-Алиня. Попков везет туда сено на своем грузовике. Где-то ему еще надо нагрузиться – не то в Улове, не то в Баине. «Уточним на месте, – сказал ему Мазепа. – Заедешь – найдешь меня».

Мне тоже нужен был этот самый Мазепа. В редакцию пришло письмо от рыбнадзора. «На Теплой протоке гибнет кета… Мазепа уничтожает нерестилища. Помогите! Чуряков».

Накануне я звонил из редакции директору леспромхоза, просил с утра задержать Мазепу, разумеется не сказав – по какой причине.

Мазепа у газетчиков был на хорошем счету. И директор, видимо, понял, что будет очередная похвала. Поэтому он не стал задерживать своего начальника лесопункта. А когда увидел меня, только руками развел: «Поздно прилетел самолет… Опоздали, дорогой мой. Мазепа-то уехал…» – «Какая жалость!» – «Ну ничего – нагоните. Я задержал тут грузовик».

День выдался морозный, солнечный, с тем необыкновенно чистым и бодрым снежным духом, который бывает только в начале зимы.

Дорога из Трухачева потянулась к сопкам, пропадая в частом буром мелколесье. Грузовик шел резво по накатанной снежной колее. Хотя еще и октябрь не кончился, но снегу в тайге навалило по колено. Ранняя зима выпала. Дубы стояли огненно-рыжими, не потерявшими ни единого листика; и даже голенастый маньчжурский орех топырил еще в зеленоватое холодное небо поредевшие, свернутые в трубку длинные листья.

Клубились паром незастывшие бурные таежные протоки, а на обмелевших речных перекатах, мотая обнаженными спинными плавниками, обдираясь о коряги и камни, на брюхе ползла, пробираясь вверх, кета. Нерест все еще продолжался.

Мой попутчик сидит за баранкой прямо, вытянув вперед подбородок, словно правофланговый в строю, по которому все должны равняться. И фуфайка на нем защитного цвета, и шапка серая армейская; будто он и впрямь только со службы. Но ему уже за сорок – баранку он крутит нехотя, как бы между прочим; и, глядя на его строго сведенные брови и немигающие глаза, можно подумать, что машину ведут не руки, а вот эти насупленные брови.

– Давно здесь работаете? – пытаюсь я завести беседу.

– С детства.

– И все шофером?

– Раньше плоты гонял по Бурлиту.

– Какие плоты?

– Леспромхозовские, какие же еще? Раньше в плотах сплавляли лес-то. А мой батя вроде за лоцмана был. И меня держал при деле…

– Что ж вы ушли? Шофером выгодней?

Он как-то искоса смерил меня взглядом, криво усмехнулся:

– Ты что, нездешний?

– Да вроде бы…

– Чудак. Ныне одни кедры валят… А кедра и морем плывет. Зачем же ее в плоты вязать?

– Почему же вы одни кедры берете?

– Такой порядок, – ответил он просто.

– Но это же вредно для тайги…

– Само собой. Заламывается…

– Почему ж вы не протестуете?

– Чего?! – он опять удивленно искоса посмотрел на меня.

– Протестовать, говорю, надо. Тайга мертвой станет. Кедр уничтожат – зверь уйдет…

– Из одного места уйдет, в другое придет. Зверь – он и есть зверь. Намедни вон старуху волки съели. Одни валенки остались… В Баин шла из Улова… К фельдшеру. Да сбилась с дороги-то. Они ее и вылечили.

Дорога начинает показывать свои первые лесные капризы: вот она, вырвавшись из мелкого ельника, неожиданно ныряет в глубоченный ухаб. Ухаб настолько крут, что мне из кабины кажется он обрывом. Я невольно хватаюсь за держальную скобу; но грузовик на мгновение будто застывает на откосе и плавно съезжает вниз. Я с удивлением смотрю на Попкова, но он по-прежнему невозмутимо суров. Машина встает на дыбы, с ревом вырывается из ухаба и облегченно мчится под откос. Вдруг – поворот, и перед нами темная полоска полыньи, клубящейся паром, – а глаза шофера уже отыскали желтую ленту бревенчатого моста и гонят к нему машину. Короткая встряска – и снова грузовик летит по извилистой коварной дороге.

Вскоре я заметил, что все эти бесчисленные бревенчатые мосты имеют совершенно одинаковый характер: чуть только дотронутся до них колеса грузовика, как они начинают трястись, точно в лихорадке; и чем длиннее мост, тем он трясучее.

– А не провалимся? – спрашиваю я.

– Бывает, – невозмутимо отвечает Попков, подпрыгивая за рулем, точно верховой в седле.

– А дальше лучше?

– Дальше хуже.

Грузовик размеренно ныряет в ухабы, точно плывет по волнам, – и до меня доходит предупреждение шофера насчет качки.

– Ничего себе качка!

– Подходящая. Это у нас «шифером» зовется.

– Неужто нельзя выправить его?

– Почему ж нельзя? Можно. Прицепил нож к трактору, да и посрезал бы ухабы.

– А что ж, тракторов нет?

– Есть! Как же так? Леспромхоз – и без тракторов?

– Отчего ж не исправите дорогу?

– Приказа нет.

– А если без приказа? Прицепили бы нож и попутно посрезали бы ухабы…

– Чудак! Нож – это ж государственное имущество. Его просто не возьмешь! Порядок заведен!

– Какой же это порядок?! – указываю я на ухабы.

– Ничего, проехать можно… Конечно, без привычки трудновато… Ежели голова слабая насчет качки. А привыкнешь – ничего. Зимой-то еще благодать. Вот уж летом – не прыгнешь.

Говорит об этом Попков вроде бы и с радостью, словно ему доставляет удовольствие ежедневно нырять по этим выбоинам.

На одном из крутых поворотов, посреди самой дороги, стоит ясень, в наезженном прогале намертво села машина, груженная какими-то бочками. Мы еле выбираемся из месива новой колеи, вылезаем из кабины, осматриваем место аварии. Машина карданом сидит на пне, рядом валяются рассыпанные передние рессоры.

– Крепко сел… – удовлетворенно замечает Попков. – Теперь без домкрата его и трактором не стащишь.

– Неужели трудно срубить этот пенек?

– А зачем? Проехать можно. В лесу пеньков много… Что ж теперь? Ты их и будешь всех рубить?

– Так пень-то посреди дороги стоит!

– Возьми да объехай… Кто тебя на него толкает?

Мы усаживаемся в свою машину и едем дальше.

– Я вот тоже один раз на пенек сел, – сказал шофер. – Ночь, зима… Крутился я, крутился возле машины, взял да и лег в кабинке. И вот слышу, будто во сне, трубы играют, а очнуться не могу никак. Потом вроде меня несут на носилках санитары, и пение кругом… А это, оказывается, проезжий шофер меня вытаскивал из кабинки и матерился. Чуть не замерз. Еле очухался…

Он ловко, орудуя одной рукой, достал папироску, зажег спичку и прикурил; второй рукой держал баранку и правил, не сбавляя скорости!

– Зимой у нас рай. Хоть плохая, да есть дорога. Вот с весны и такой не будет. Здесь только пеший да верховой и проберется.

– Сколько же лет здешнему леспромхозу?

– Да уж больше двадцати лет.

– И все без дороги?

– Лет пять назад начали было строить. Да вон, видите просеку? Под дорогу делали.

Эту просеку я заметил раньше, она тянется от самого Трухачева.

– И далеко ее прорубили?

– Аж до Бурлита… Километров на двадцать пять, – отвечает Попков. – И кюветы под дорогу прорезали… Делов наделали тут, да все и бросили.

Проскочив одну из проток, Попков свернул направо.

– Заедем в Улово, – сказал он. – Здесь недалеко, Мазепу надо разыскать, чтоб сена отпустил.

– Прямо гетман ваш начальник, – сказал я.

– Гетман у нас лесником работает.

– Прозвище, что ли?

– Может, и прозвище, может, фамилия… Кто его знает!

Вскоре в стороне от дороги показалась приземистая избушка; она была так сильно завалена снегом, что издали походила на сугроб.

– Это и есть Улово?

– Здесь конюшня, – ответил Попков. – А Улово – чуть подальше – два барака… Там, за протокой.

Мы остановились напротив избушки. Попков посигналил; сиплый, словно простуженный гудок коротко оборвался, как будто утонул в снегу.

– Дрыхнут, как медведи, чтоб им через порог не перелезть… – незлобиво выругался Попков; но и сам не стронулся с места, только поглядывал на избушку вроде бы с завистью.

Между тем мы остановились на самой границе леспромхозовских владений, – там, за широкой, скованной льдом протокой, начинались приметы недавнего разгула пилы и топора.

За частой щетиной невысокого прибрежного краснотала виднелись обломанные, похожие на черные костыли, ясени; покосившиеся в разные стороны со сшибленными верхушками лиственницы; корявые толстенные ильмы с белеющими ранами отодранных сучьев толщиной с доброе дерево. Сердце сжималось от этой мрачной картины.

– Что сделали с лесом? Заломали и бросили… Негодяи! – не выдержал я.

– Одни кедры рубили. А кедра, я те скажу, что колокольня… Все деревья ей вот до сих пор, – Попков ребром ладони провел по ремню, – то есть по пояс… Кыык она шарахнет наземь… Всем макушки посшибает.

Наконец из избушки вышел старик в нагольном полушубке, в малахае с одним ухом, торчащим в сторону, как вывернутое крыло у заморенного гусака; сначала он было двинулся к нам, но, видимо передумав, остановился, достал кисет, стал закуривать.

Шофер опять посигналил.

– Чего орешь? – крикнул старик.

– Мазепа здесь?

– Утром был, – ответил тот. – На Баин подался.

– Догоним его? – спрашивал Попков, высунувшись из кабины.

– Пожалуй, не настигнете.

Грузовик разворачивается долго, словно норовистая лошадь, не желающая пятиться задом. Колея была сдавлена наметенными сугробами, и грузовик осторожно тыкался в них тупым рылом, словно принюхивался. Наконец мы развернулись и покатили к Баину быстро, в надежде настигнуть ускользнувшего от нас Мазепу.

Вскоре пошли бывшие поселки лесорубов: один, другой, третий…

Скучно они выглядят! Покосившиеся заборы, пустые с выбитыми окнами избы, почерневшие от времени бревенчатые амбары без крыш и дверей… Тишина и запустение. Да и кому нужны эти поселки? Лесорубы покинули их, ушли вместе с тракторами, пилами, подвижными электростанциями в более глухие и нетронутые таежные дебри, а здесь остались либо кородеры, либо охотники, либо рабочие тощих подсобных хозяйств, любители огородничества и «самостоятельной» жизни; в леспромхозе их зовут иронически «пенсионерами». А те, которые рубили эти избы, где-то в новых местах снова строят бараки, избы, так же наспех и так же вскоре бросят их, чтобы идти куда-то дальше на временное житье. Куда они идут? Куда торопятся? Зачем бросают столько добра в тайге? Здесь бы жить и жить да работать на славу еще десятки лет. Кругом стоят исполинские ильмы, лиственница, маньчжурский орех и, наконец, золото нашей тайги – ценнейшее дерево – ясень! Но сплавлять их нельзя – тонут. А вывозить – нет дороги. И вот их заломали, захламили и бросили чахнуть да гнить…



Баин ничем особенным не отличался от других поселков. Те же маленькие, кособокие бревенчатые избы с неаккуратно обрезанными углами, те же длинные приземистые бараки, срубленные из толстых красных бревен, с окнами без наличников, с безобразно частыми переплетами, похожими на тюремные решетки. В Баине было побольше застекленных изб и бараков да чаще над тесовыми крышами кудлатились жидкие дымки. Здесь расположилось подсобное хозяйство ОРСа, осели многие семьи далеко откочевавших лесорубов.

Мы остановились на конном дворе. Возле ворот две бабы навивают воз сена.

– Мазепа здесь? – спрашивает у них Попков.

– Кажется, на Мади уехал, – отвечает ему женщина в фуфайке и, сняв рукавицы, дует на руки.

– Тьфу, дьявол! – плюнул шофер и, повернувшись ко мне, сказал: – Посидите в сторожке, а я тут поразведаю.

Под сторожку была отведена половина пятистенкой избы, во второй половине помещалась шорная. Я рванул дверь в сторожку – не поддается. «Она примерзла! – кричит кто-то со двора. – Ногой ее долбани!» Я бью ногой в притвор, дверь с сухим треском распахивается. В сторожке никого не было. Посреди избы топилась плита, в углу стоял топчан, у окна – стол с табуреткой. Через минуту в сторожку вошла та самая женщина в фуфайке, что отвечала Попкову.

– Окаянный мороз, – сказала она беззлобно, протягивая над плитой большие иссиня-красные руки. – Аж с пару сошлись.

– Вы что, конюхом работаете? – спросил я ее.

– Да где поставят, там и работаю. Заработки у нас ни к черту. Одно слово – подсобное хозяйство. – Она нагнулась и начала заметать щепки травяным веником.

– А на лесозаготовках зарабатывают?

– Там зарабатывают.

– Что ж вы там не работаете?

– Да куда мне с детьми скакать с места на место. У меня их двое. Я уж здесь привыкла.

– А что, мужа-то нет?

– Нет мужика… – Она аккуратно собрала щепки, бросила их в печь. – Старший-то у меня семилетку кончил и в город подался на каменщика учиться. Вызов ему пришел оттуда. Уж так рад! Да и я радехонька – лишний рот с плеч.

В дверь вошел сухощавый мужик средних лет с таким выражением лица, как будто он знает что-то такое, от чего все могут ахнуть.

– Саня, – обратился он к женщине. – Поди навивай, Мазепа приказал.

– Он здесь?

– Нет… Давеча верхом на Мади подался. А мне наказал распорядиться…

Женщина натянула тряпичные рукавицы и пошла на двор.

– Механизация механизацией, а все равно без лошади и в лесу ни шагу, – прищуриваясь, словно оценивая меня, хрипло заговорил вошедший. – Шорник в колхозе первый человек… А здесь…

– Вы, должно быть, шорником работаете? – спросил я его.

– Без расценок какая работа! Я тебе, положим, клещи переберу, а ты опиши все, как есть. Или возьми потник – он у тебя сопрел, а ты с ним возись.

В сторожку вошел плечистый человек в новом полушубке.

– Вот это Евстафий Дмитрия, ветврач, – сказал шорник. – На него все лошади замыкаются.

Мы поздоровались.

– Ты ему расскажи насчет поросят, – попросил шорник ветврача.

Евстафий Дмитрич вдруг заговорил очень тихим, тонким, не по комплекции, голосом:

– Видите ли, ОРС тут бракованных поросят продает по дешевке. Вот рабочие жалуются.

– На то, что дешево?

– Нет, на то, что поросята потом дохнут. Видите ли, для отчетности ОРСу выгодно проводить поросят проданными, пусть даже дешево. Это значит – помощь населению. А какая же это помощь – одна видимость. Я им запрещал, да не слушают меня. – Он говорил равнодушно, не веря, что его слова что-то могут изменить.

– А Мазепа знает?

– Мазепа все знает.

– Почему ж он не запретит?

– Не выгодно ему с ОРСом ругаться. Без мяса оставят… Рабочие и так разбегаются. А план выполнять нужно.

Вошел Попков, за ним высоченный мужчина в тулупе, с кнутом в руках. Это и был Гетман, здешний лесник. Он уже собрался ехать на Мади, вслед за Мазепой.

– Зачем вы за ним гонитесь? – спросил я лесника.

– Ему новые лесосеки дали… Не проверишь – он обязательно лишку прихватит. Да выберет, что получше.

– Возьмите меня… Мне он тоже нужен.

Гетман критически осмотрел мою куртку.

– В этой одежке до пупа только за девками бегать – полы в ногах не путаются. А в санях да по тайге тулуп нужен.

– Тулупов у нас нет, – сказал ветврач. – Так что поезжайте с Попковым до Ачинского.

– За Банном перемело дорогу? – спросил Попков.

– Перемело. Но с утра машины пробили, проедешь, – успокоил его лесник.

– Вот опять же непорядок, – снова сердито заговорил шорник, поглядывая с неодобрением на меня. – Ведь каждый день за этим Баином машины вязнут. Переметает не больше километра. Что бы плетень там поставить? Нет никому до этого дела… – Он смотрит на меня с такой укоризной, словно я-то и есть главный дорожный мастер.

Чтобы как-то оправдать себя в глазах шорника, я спросил Евстафия Дмитриевича:

– А почему снегозадержатели там не поставят?

– Не знаю, – пожал плечами ветврач. – Оно дело-то пустяковое, да сверху никто не распоряжается… Видать, привыкли.

– Теперь дорога сносная, – возразил свое Попков. – Зачем понапрасну обижаться. Вот летом фасон другой…

– Это уж точно… Летом тяжельше.

– Сахару месяцами не было.

– Что там сахару! Хлеба не подвозили…

– А нынче и хлеб и сахар… Магазин вон торгует. Чего еще надо?

– Зачем обижаться? Теперь жить можно.

– Точно, точно, – повторяли со всех сторон, и даже шорник согласно кивал головой.



Километровый участок дороги за Баином мы пробивали медленно метр за метром; машина дрожала от рева и напряжения, продвигаясь мелкими рывками по заметенной колее. И когда уже оставалось рукой подать до лесной опушки, грузовик затрясся, как в ознобе, и стал.

– Так… Понятно! – Попков выключил зажигание и вылез из кабины.

С минуту он осматривал задние скаты, зачем-то бил каблуком по неподатливой, как дерево, резине и наконец изрек:

– В колесник сели… Это мы си-ичас.

Он полез в кабинку, сдвинул сиденье и выбросил оттуда грязную брезентовую куртку, топор, пилу и лопату.

– Дай покопаться? – попросил я.

– Сиди! – он взял лопату, встал на одно колено и начал откидывать снег из-под задних колес.

– Это еще ничего… Снег ноне неглубокий. Вот в марте сядешь – беда. Не докопаешься.

По словам Попкова получалось так, что я попал в самую счастливую пору его шоферской жизни. Вот комедиант! Меня это стало раздражать.

– Значит, у вас теперь самая легкая пора?

– Чего? – он перестал копать и глядел на меня с недоумением.

– Легкая пора, говорю, у тебя.

– Ага! И у тебя сейчас будет легкая пора, – подмигнул мне Попков. – Ну-ка, подай куртку! Та-ак… А теперь лезь под машину! Полезай, полезай! Во-от… Протаскивай рукава сквозь колесо… Та-ак! Ташши, ташши! Чего смотришь? Ну-к, дай сюда.

Он, сердито сопя, стал повязывать брезентовую куртку на заднее колесо. Рукава протянул между скатами и скрутил их жгутом. Потом залез в кабину, громко хлопнул дверцей. Заурчал, завизжал мотор, затряслась машина, и бешено закрутились задние колеса, поднимая снежную пыль. Ни с места…

Попков высунулся из кабинки:

– Эй, из конторы! Возьми топор и дуй в лес. Вагу сруби подлиньше… Да еще чурбак! Вывешивать машину будем.

А потом негромко матюгнулся вслед мне:

– Легкая пора! Язви тя…

Странно, меня ничуть не обидела ругань Попкова. Мне даже доставляло какое-то непонятное удовольствие его озлобление. Еще несколько минут назад я думал о скверной привычке человека довольствоваться малым.

Но это была привычка циркача, танцующего на канате. А что нам стоит? Перекувыркнуться? Пожалуйста! Все очень просто… Но не вздумай сказать ему, что работа его и в самом деле простая и легкая.

Пока я вырубал вагу и чурбак, пока нес их из лесу, обливаясь потом, возле грузовика уже крутился «газик», а мой шофер командой ал, размахивая руками:

– Давай назад! Осади, говорят!! То-ой!

– Эй, из конторы! – крикнул он, увидев меня. – Ты что, в лес по грибы ходил, что ли ча? Давай сюда! Чего остановился? Обрубок клади под колесо… Та-ак! Да это ж нешто вага? Это ж бревнище! Хоть в венец укладывай… Эх, заставь богу молиться… медведя.

Он подошел к «газику», открыл правую дверцу:

– Как вас по имени-отчеству, извиняюсь?

– Иван Макарович, – раздалось из «газика».

Потом тяжело вылез хорошо одетый грузный мужчина. Я узнал директора леспромхоза Пинегина. Мы поздоровались.

– Берись за верхушку, Макарыч! – подвел Попков Пинегина к ваге. – И гни, дави ее!

– Из конторы! – обернулся он ко мне. – А ты поддерживай ногой чурбак и тоже на вагу ложись… Брюхом. Та-ак! – Попков залез в кабину и продолжал оттуда командовать. Он включил мотор. – Ну, взяли. Р-раз-два! Эй, поехала…

Мы подняли засевшее колесо, «газик» натянул трос, и грузовик медленно выполз на пробитую колею.

Попков собрал свой шанцевый инструмент, отвязал с колеса брезентовую куртку и спросил меня:

– Со мной поедешь или пересядешь к ним?

– А вы куда едете? – спросил я Ивана Макаровича.

– На Мади. Мазепу ищу.

– И мне он нужен, Мазепа. Подвезете?

– Пожалуйста.

Попков кивнул мне:

– Ну, бывай, помощник из конторы.

Так и не простил он мне «легкой поры».

Иван Макарович подал ему руку и сказал уже в «газике»:

– Орел… Сразу видно – мазеповской выучки.

Иван Макарович человек приятный, обходительный – светлая улыбка постоянно на его лице. И одет он как-то весело: светло-белые валенки, серое пальто, серый каракуль… И шутит как-то весело:

– Наши хозяйственники рупь в карман кладут, десять на дорогу бросают.

– Мазеповская выучка, – сказал я.

– Ты Мазепу не трогай… Он уже в счет будущего года работает.

Мы подъехали к реке Бурлиту… Длинный бревенчатый мост, настланный по каким-то деревянным козелкам и по неокрепшему льду, местами перехлестывала вода, вырывавшаяся из промоин и трещин. Река кипела. Ехать по такому шаткому основанию было рискованно. Иван Макарович вылез из машины, потрогал валенками бревна, вздохнул.

– Эх, Мазепа ты, Мазепа! Атаман ты, и больше ничего… Видал, какая стихия? – спросил он меня, кивая на кипящую реку. – А они каждый день мотаются по ней. Башки отчаянные! Одначе, с волками жить – по-волчьи выть, – сказал он, влезая в «газик», потом смиренно своему шоферу: – Давай, Петя! Плыви…

Но как только «газик» забарабанил по шаткому бревенчатому настилу, Пинегин приоткрыл дверцу.

– Ты на всякий случай тоже приоткрой дверь-то, – обернулся он ко мне. – Все успеем вынырнуть.

Он опасливо заглядывал в реку, вытягивая, как гусь, шею:

– Да тут вроде и неглубоко, а, Петя?

– Местами по шейку, – тихо ответил Петя.

– Вот обормоты! Даже бортовых бревен не положили… Да куда ты на край-то лезешь? – крикнул Пинегин.

– Чуток занесло.

Петя, остроносенький белобрысый паренек в черной фуфайке, как скворец, сидел сгорбатившись, крепко вцепившись в баранку, положив подбородок на руки, и пугливо таращил глаза.

– Весной на этом месте растащило мост… «ЗИЛ» провалился, – сказал Петя. – Шофер вон там, у Монаха, вылез. – Он кивнул в сторону высокого черного камня, одиноко торчащего из воды.

– Да, купель в эту пору так остудит, что штаны примерзнут, – сказал Пинегин.

«Газик» приостановился; сразу за мостом разлился широкий заберег с раскрошенным снегом и льдом.

– Прикройте двери, – сказал Петя. – С разгона пойдем. Не то сядем в этой квашне.

Я захлопнул дверцу.

– А здесь не глубоко? – Пинегин вопросительно посмотрел на шофера.

– По-моему, по дифер.

– Ну давай… С разгона так с разгона…

Но дверцу Пинегин все-таки не прикрыл; и пока «газик» шумел колесами по воде, он напряженно поглядывал, как волны обмывали подножку. Наконец мы выскочили на прибрежный откос.

– Сколько героизма проявляется на одной только дороге! – сказал Пинегин, облегченно вздыхая и шумно хлопая дверцей. – Скромные, незаметные труженики… А чуть поскреби каждого – романтик! Мало мы говорим о них, мало пишем! Простите за любопытство, вы очерк о Мазепе думаете написать? – спросил он, обернувшись ко мне.

– Пожалуй, нет.

– А что же, если не секрет?

– Еще не знаю.

– Он стоит и очерка. Сам покоя не знает и другим не дает. – Пинегин торжественно умолк, чтобы дать почувствовать значимость сказанного.

– Такие кадры – наша опора, – сказал он через минуту. – Завтра в райкоме совещание передовиков. От Мазепы целая бригада будет. Вот так…

– Вы представляете, сколько стоит временный мост через Бурлит? – спросил я Пинегина. – Ну, хотя бы приблизительно…

– Зачем приблизительно? Я могу вам точно сказать – десять тысяч списывают на него ежегодно.

– Десять тысяч! За двадцать пять лет – двести пятьдесят тысяч… два с половиной миллиона рублей на старые деньги! – считал я вслух. – За эти деньги можно было четыре постоянных моста построить.

– Но вы не учитываете фактор времени, – снисходительно улыбнулся Пинегин. – Времянку за неделю наводят, а постоянный мост и за год не построишь.

– Да кто же за нами гонится?

– Время такое… Стране нужен лес сегодня, а не вообще…

– А завтра не понадобится?

Пинегин даже не взглянул на меня, – то, что он говорил, казалось ему настолько очевидной истиной, что и доказывать не нужно:

– Мы должны торопиться… Обязаны!

– А если я не хочу торопиться?

Пинегин наконец обернулся и весело поглядел на меня:

– Жизнь заставит!



Мади встретила нас огромными штабелями бревен; они тянулись как высоченная крепостная стена вдоль по-над берегом промерзшей до дна речушки. Медно-красные в корне, желтовато-масляные на срезах, как располосованные свежие дыни, они поражали своими размерами; крайнее кедровое бревно, у которого мы остановились, в поперечнике было под крышу «газику». Казалось, что эти громадные кедры валили под стать им великаны-люди, а потом, играючи, укладывали их, как кирпичики, в эти стены. Но люди были самые обыкновенные, даже большей частью малорослые, все, как один, в серых выгоревших фуфайках, в кирзовых сапогах, – сидели они тут же, на бревнах, курили. Поодаль стоял черный, как ворон, длинноносый автокран. Неужели все эти горы они наворочали? Не верилось.

Откуда-то из лесу доносились глухие раскатистые удары; будто кто-то колотил там по мокрому белью огромным вальком.

Мы вылезли из «газика», поздоровались.

– Мазепа здесь? – спросил Пинегин.

– Был… Только что уехал в Ачинское.

– На чем?

– На хлебовозке…

– Ах ты, неладная! – Пинегин обернулся ко мне: – Может, догоним?

– Надо сходить на нерестилища.

– А что там?

– Посмотрим! Как пройти на Теплую протоку? – спросил я лесорубов.

От автокрана подошел черноглазый скуластый паренек, подал нам по очереди маленькую, но жесткую руку.

– Мастер, – представился он. – Между прочим, моя фамилия Максим Пассар.

– Хорошо работаете! – весело сказал Пинегин, кивая на бревна. – Но как вы их вывозить отсюда станете?

– О, милай!.. Весна все сволокет, – ласково щурясь, отвечал маленький, но длиннорукий мужичок. – Вы не глядите, что эта речушка воробью по колено. А взыграет, вспузырится… так попрет, что верхом на лошади не угонишься…

– Нам нерестилища надо посмотреть… Теплую протоку, – сказал я Пассару.

– Туда в обход надо. Лесом нельзя – валка идет.

Из лесу, прямо на нас, словно танк, поднимая с треском молодняк, выпер черный стосильный трактор. Здесь, на раскряжевочной площадке, он развернулся, утробно всхрапнул и умолк.

– Отчаливай! – крикнул тракторист.

Один раскряжевщик бросился снимать чокер с огромного кедрового хлыста, приволоченного трактором.

– Вот это кедровина! Кубов на десять будет…

– Две нормы на рыло…

– Боров!

– Слон!

– Китина…

Поваленный кедр и в самом деле напоминал исполинскую тушу кита; и петля стального троса была внахлест затянута на суковатой развилине, как на хвостовом плавнике. За кедром тянулся глубокий черный след вспаханного им, перемешанного с землей снега… Широченная борозда! Кора его была вся облита, ободрана о корневища. А сколько он поломал, повыдрал с корнем, похоронил молодняка на этом долгом пути, подумалось мне.

– Пойдемте через лес! – сказал я Пинегину. – Валку посмотрим.

– Но туда нельзя.

– Пассар нас поведет… Как, Максим, проведете?

– Если не боитесь, конечно, можно такое дело…

Я смотрел на Пинегина. Он откашлялся, вынул платок, долго утирался.

Наконец сказал своему шоферу:

– Подожди меня здесь, Петя.

Мы пошли по черной борозде, проложенной кедром; она завиляла, пересекаясь с такими же глубокими бороздами, извиваясь вокруг уцелевших раскоряченных ильмов да стройных, стального воронения, ясеней.

– Э-ге-гей! – кричали нам вслед. – Смотрите поверху, не то рябчик долбанет.

– Это что еще за рябчик? – спросил Пинегин Пассара.

– Сучки у нас так называются.

Кедровые сучья, перемешанные с валежником, с покалеченным, искореженным молодняком, повсюду высились в завалах – не перелезть…

Сверху, с заломанных, обезображенных деревьев тоже свешивались кедровые сучья, комлями вниз, тяжело покачиваясь, готовые в любую минуту сорваться и ринуться вниз.

– Идите только за мной… В сторону ни шагу, – сказал Пассар.

Мы вытянулись гуськом, шли молча след в след, словно по сторонам было минное поле. Глухие ухающие удары, доносившиеся с лесосеки, перемежались теперь с раскатистым треском, напоминавшим пулеметные очереди.

Потом стал долетать до нас высокий, комариный голос пилы, и чем ближе мы подходили, тем надсаднее, ниже и злее становился этот звон.

Наконец Пассар поднял руку, остановился.

От неожиданности мы почти столкнулись.

Перед нами метрах в ста качнулся и стал валиться высокий кедр; сначала он вроде бы застыл в наклонном положении, и казалось, что он еще выпрямится и его тупая, словно подстриженная небесным парикмахером, вершина снова появится в оголенном проеме. Но, помедлив какое-то мгновение, тяжелыми косматыми лапами погрозил он, опрокидываясь, небу и быстро пошел к земле, со свистом рассекая воздух, по-медвежьи с треском подминая долговязый орешник, и с пушечным грохотом ударился наконец оземь. Гулким стоном отозвалась земля, и долго, как смертный прах, парило в воздухе облако снежной пыли. И в наступившей тишине было жутко смотреть на этого поверженного недвижного, точно труп, лесного великана, на мотающиеся обломанные, как косталыжки, ветви орешника да трескуна, на пустой, как прорубь в пропасть, небесный проем, который еще мгновение назад закрывала кудлатая голова кедра.

– А теперь бегом, бегом! Чего, понимаешь, стали? – Пассар пропускает нас вперед. – Бегом! Прямо к кедру…

Я бегу впереди и чувствую, как у меня колотится, словно от испуга, сердце. «С чего бы это?» – удивляюсь я.

Возле высокого пня, похожего на лобное место, стоял вальщик в оранжевой каске с брезентовым, спадающим на плечи покрывалом.

На пне лежала бензопила, – совсем игрушечной казалась она на этом поперечнике, размером с хороший круглый стол.

– Как же вы ухитрились эдакую махину? – спросил я вальщика.

– Минут сорок провозился… С подпилом брал ее, с обоих концов… Натанцевался.

Вальщик – немолодой, густая темная борода на щеках заметно серебрилась, но был он плотный, коренастый и, видимо, немалой силы.

Однако я заметил, что пальцы у него дрожали; когда он скручивал цигарку, крупинки махры полетели на землю.

– Не владеют пальцы, – как-то извинительно улыбнулся он, перехватив мой взгляд. – Как повалишь кедру – руки и ноги трясутся. Ничего не поделаешь.

– От чего? От усталости?

– Да нет… Вроде оторопь берет. Испуг не испуг, но сердце бьется и что-то такое подкатывает под самый дых! Повалишь такое вот дерево, как живую душу сгубишь. Пятнадцать лет уж как валю, а все еще оторопь берет.

– Это наш лучший вальщик Молокоедов, – сказал Пассар, подходя с Пинегиным.

– Замечательно у вас получается. Прямо – салют!.. Как пушечный залп…

Пинегин похлопал вальщика по спине.

– Вот они, покорители тайги!

Вальщик смущенно улыбался и жадно затягивался дымом.

– А зачем ее покорять, тайгу-то? – спросил я Пинегина.

– Как зачем? Человек – хозяин своей земли.

– И это по-хозяйски? – я указал на заломанные деревья.

– Ну, это пустяки… Зарастут, новые вырастут.

– Как можно говорить такие слова? Кто в тайге живет, знает – такое дело не зарастет. Гнить будет, болеть будет… Короед появится. Тайга пропадет! Гиблое место называется это! – неожиданно вспылил Пассар.

– А кто виноват? Ты ж и виноват, милый… А на меня шумишь. – Пинегин засмеялся.

– Я не виноват… – Пассар отвернулся. – Пойдемте на Теплую протоку…

Мы опять растянулись гуськом и шли за Пассаром. Ухающие раскатистые удары теперь раздавались где-то справа, но все казалось, что вот-вот перед нами повалится очередной кедр.

– Зачем же вы одни кедры рубите? – спросил я Пассара.

– Еще ель немножко берем. Больше ничего нельзя, лиственные породы тонут. Сплавлять нельзя. Дороги нет. Что делать?

– Стройте дорогу.

– Не могу… Мое дело – рубить лес.

– Но ведь кедр не восстанавливается при такой рубке?

– Конечно…

– По закону запрещена такая рубка? – кричу я ему в спину.

– У нас есть разрешение, – отвечает Пассар, не оборачиваясь. – Трест давал…

– Но послушайте, это же преступление! – я оборачиваюсь к Пинегину, и мы останавливаемся лицо в лицо.

Он чуть ниже меня и поэтому смотрит исподлобья своими бесцветными навыкате глазами.

– Не кричите! Вы что, не знаете?! Нужен лес не завтра, а сегодня.

– А завтра что, лес не понадобится?

– Ну и что?! Завтраками кормить будем государство? Мол, подождите там, наверху… Вот построим дорогу, тогда и лес будет. Так, что ли? – повышает голос и Пинегин.

– Не умеете рубить по-человечески, не лезьте! Лучше будет.

– Да поймите же, дело не в рубке!.. Лес – это стройки, лес – это химия, лес – это валюта, наконец.

– Чего спорите! – крикнул Пассар. – Протока подошла.

Мы не заметили, как он отошел на значительное расстояние.

– Идите!

Пинегин кивнул в сторону Пассара и все так же смотрел исподлобья.

Мне не хотелось подставлять ему спину и топать впереди, как под конвоем.

– Ступайте вы! – сказал я.

Но и Пинегин заупрямился.

Мы стояли друг перед другом, как бараны. Его округлое лицо как-то вытянулось – отвисли щеки, и на переносице проявилась красная сетка частых прожилок. Передо мной был другой человек – упрямый, злой и старый.

Наконец он свернул в сторону и пошел чуть сбоку. До самой протоки мы шли медленно, молча, не глядя друг на друга. Я – чуть впереди, и мне слышно было, как трещал валежник да тяжело дышал Пинегин.

– Вот она и есть Теплая протока! – сказал Пассар. – Зимой и летом не замерзает.

Мы остановились на обрывистом берегу. Неширокая порожистая протока была завалена кругляком, коряжником и кетой. Оседавшие на галечных перекатах заломы из выворотней, бурелома да почерневших коряжин обросли за лето свежими бревнами и сплошь перегораживали течение. Перед заломами вода кишела кетой; сильная рыба тараном шла на бревна, билась хвостами о галечные отмели, выпрыгивала из воды, сверкая радужным полукружьем, старалась перемахнуть через высоченные заломы, плюхалась снова в воду и опять шла на приступ.

Выбившись из сил, в кровоподтеках и ссадинах, она отходила к берегу и здесь, раздвигая трупы своих собратьев, торопливо разбивала хвостом один из продолговатых бугорков, выбрасывала оттуда уже политую молоками икру своих предшественников, выметывала сама икру в эту ямку и, не успев как следует зарыть ее, тут же умирала. Вода красная от икры; отмель усеяна сдохшей рыбой.

Закатное солнце тяжело плавало над лесными вершинами, и в этом медно-красном свете рыбины казались окровавленными.

Мы долго молчали и смотрели на это мрачное рыбье побоище.

Затихли отдаленные глухие раскаты, – видать, вальщики закончили работу.

Ветра не было – ничто не шелохнется. И только редко и жирно каркали вороны; они лениво перелетывали над протокой, садились на прибрежные кедры и сердито кричали на нас.

– Хоть бы вы растащили эти заломы, – сказал я Пассару.

– Нам некогда… Людей нет. И очень бесполезно. Сплавщики много раз взрывали заломы. Все равно затягивает. Вода села к осени. Вот беда!

– Значит, вода виновата? А вы – молодцы!

– Зачем молодцы?! Конечное дело – наши бревна в заломах лежат.

– И опять сплавлять будете… Сваленный лес на Теплую трелюете?

– Куда же еще? – сказал Пассар.

Я посмотрел на Пинегина.

– А что бы вы стали делать на месте Мазепы? – спросил он с вызовом.

– Во-первых, не поехал бы на совещание передовиков…

– Смелый шаг, ничего не скажешь, – усмехнулся Пинегин. – Кстати, пора ехать в Ачинское. Не то ночь застанет.

– Счастливого пути.

– А вы остаетесь?

– Да.

Пинегин обернулся к Пассару:

– Пошли! – и уже на ходу громко заговорил: – Оказывается, не умеем мы лес рубить, не умеем… Теперь журналисты будут руководить лесорубами.

Пассар крикнул мне:

– Идите по следу! Как раз в бараки… Понял?

– Ладно, ладно!

До самых сумерек ходил я по берегам протоки.

Странная рыба! Живет, вырастает в океане… Но настанет время метать икру – уходит в далекие таежные речушки на родину. Только здесь, в своем родном нерестилище, может она выметать икру, народить детей.

Каким непостижимым чутьем находит она эту единственную из тысячи проток, затерявшуюся в глухой тайге за тысячи километров от моря-океана?

Какие приметы расставлены там, в морских и речных волнах, что она не сбивается с пути?

Что за мудрый и строгий закон гонит ее в далекую таежную речушку, чтобы народить детей и помереть самой?

Да, помереть во имя жизни детей… Эти малыши, вылупившиеся из икринок, зарытых в песчаное дно, в голодную и холодную апрельскую пору будут поедать то, что осталось от родителей; чтобы, подкрепившись, выйти в дальнее плавание – в море-океан. Жить и жить!..

Но из этих икринок, торопливо брошенных в воду, ничего не вылупится; унесет их равнодушная вода в большую реку, и будут они долго носиться в волнах, пока не потеряют цвета и запаха и не упадут вместе с песчинками в береговую отмель.



В бараки пришел я вечером.

Поселок Мади ничем особенным не отличался от многих других мастерских точек, виданных мной за долгие разъезды по Амурской и Уссурийской тайге, – три приземистых барака – в одном столовая и лавка, в двух других живут лесорубы.

Один барак – мужское общежитие, другой – смешанное: женщины и семейные.

Еще кроме этих бараков стояла маленькая избенка, покрытая корьем, – в ней складывались пилы, бочки с горючкой, тросы, запчасти к тракторам и всякий тряпичный хлам.

Пассара нашел я в столовой, он сидел при керосиновой лампе и пил густой, как деготь, чай. В помещении было жарко натоплено.

Максим расстегнул фуфайку, лицо его разопрело до красноты, от головы густо валил пар, как от самовара.

Из раздаточного окна выглянул щуплый смуглый человечек в белом колпаке с выпуклыми блестящими глазами.

– Ты озябла? – спросил он, улыбаясь, и подал мне кружку такого же черного дымящегося чая. – Бери, кушай!

– Дай ему поесть! – сказал Пассар.

– Картошка хочешь? Икра хочешь? – спрашивал меня повар.

– Давайте, что есть! – Я сел рядом с Пассаром.

– Попков тебя вез, да? – спросил Пассар.

– Попков.

– Застрял возле моста. Я трактор послал.

Распаренный, без шапки, с торчащими черными волосами, Пассар не казался таким уж юным, как давеча. К тому же на висках заметно пробивались иголки седины.

– Сколько же вам лет? – спросил я его.

– Тридцать семь.

– Что вы говорите! А я вам дал не больше двадцати пяти.

– Я капли водки не истреблял, – сказал Пассар.

Повар поставил на стол икру и картошку.

– Своя готовим. Кушай.

Икра, с пружинящей, точно вулканизированной кожицей, раскатывалась по зернышкам.

– Тоже нанай? – спросил я Пассара, когда повар ушел.

– Его узбек. Крепко сердился на вас Пинегин, – сказал Пассар, закуривая. – Везде, говорит, суется…

– Он что, сват или брат Мазепе?

– Почему?

– Горой за него стоит… покрывает.

– Мазепа план хорошо выполняет… Очень выгодно для района.

– Послушайте, Максим, вы же таежный человек… Выросли здесь. Неужели не жалко вам леса?

– Я уж привыкал.

– Рыба погибнет…

– Конечно… Нанай так говорит: рыба есть – и жизня есть, рыбы нет – и жизни нет.

Мы долго молчим, курим…

– Сначала я так говорил Мазепе: давай рубить все подряд… дорогу строить, дома строить. Плюнем на директора. План свой составим… А он мне сказал – дурак! Нас прогонят – других возьмут. – Максим смеется, крутит головой, потом внезапно замолкает и с грустью смотрит в темный угол. – Рабочие бегут, понимаешь. Живем как в стойбище, через год поселки бросаем. Мужчины и женщины в одном бараке… Давайте, говорю, хоть столами отгородим – женатых в один ряд, холостых в другой. Тогда одна женщина встает и говорит: «А мне куда ложиться? Днем я холостая, а ночью женатая».

– А что же Мазепа? – спросил я.

– Ну что Мазепа?! Я говорю – давай поставим еще один барак. А он: «Зачем?» На будущий год и эти бросим. Тож правильно. Ачинское – большой поселок. Дома двухквартирные… Школа есть, больница, клуб… Тротуары дощатые, понимаешь. Все равно через год бросим. Кедры вырубили.

– Сколько же вы кубометров берете с гектара?

– Сорок кубометров берем, а двести пятьдесят бросаем…

– Богато живете…

– Пора спать! – бесцеремонно сказал Пассар. – Только вам придется идти в женский барак. В мужском мест нет. Ларда вас проводит. Аделов! – крикнул он повара. – Корреспондента проводи в барак! Койку там приготовили. Спокойной ночи. – Пассар подал свою маленькую сухую руку и вышел.

Меня удивила простота нравов, которая царила в женском бараке.

Койки стояли двумя рядами попарно, вплотную друг к другу.

На койках спали по соседству женщины и семейные пары.

В дальнем углу, слабо освещенные висячей лампой, сидели и целовались влюбленные.

Длинный дощатый стол загородил весь проход; одним торцом он упирался в кирпичную облупленную печь, вторым подходил к самым дверям.

Над плитой с веревки свешивались портянки; от них перечеркивали весь потолок и стены широкие ломаные полосы теней, отчего в бараке казалось таинственно и мрачно. Пахло приторно-сладковатым духом преющего тряпья, распаренной резины и жженого волоса.

Указав мне на свободную крайнюю койку, Аделов прошел в дощатый чулан, отгороженный в ближнем углу. Оттуда высунулась маленькая смуглая ручка в цветастом рукаве и быстро задернула такую же цветастую штору.

Потом в чулане часто, горячо и непонятно забубнили.

На меня никто не обратил внимания.

Я разделся, прилег на койку.

За столом сидели несколько человек, занятых кто чем. Крайняя к двери пожилая женщина в зеленой шерстяной кофте и белом в горошинку платочке вязала и часто нашептывала. Напротив нее, на скамье, девушка в синей рябенькой кофточке и черных шароварах считала на маленьких счетах и потом что-то заносила в табличку.

За ней сидели два парня, покрытых черными тенями от портянок, зато девушка между ними была ярко освещена – белоносая, с обветренным красным лицом, она часто прыскала от шепота ухажеров и закрывала лицо ладонями.

Из дальнего угла влюбленных раздался затяжной вздох, похожий на стон, потом высокий довольный смешок.

– Что ж это вы при людях-то обнимаетесь, иль не терпится? – спросила, отрываясь от вязки, пожилая женщина.

– Я глухой… Меня трактором переехало… Девять месяцев пролежал, дело прошлое, – лениво отзывается из угла парень.

– А то вы ночью не слышите, что делается, – недовольно огрызнулась девица из угла.

– Да тебе все едино – что ночью, что днем, – беззлобно возразила женщина.

– Завидуешь? – в углу послышался сдавленный смех.

– Дура.

Женщина снова принялась за кофту.

Я приподнялся, пытаясь разглядеть тех, в дальнем углу: парень опрокинулся на подушку, девушка висела над ним, – лица не разглядеть, только спутанные черные волосы да широкие дюжие плечи, обтянутые синей футболкой, которым и добрый мужик позавидовал бы.

– Новички, должно быть? – спросил я пожилую женщину.

– Она только что приехала откуда-то с целины. А он из наших «старичков», уже третий год доживает. Вот и соскучился, бедный…

– А чего мне скучать? Житуха нормальная… По сто восемьдесят зарабатываю в месяц, – донеслось из угла.

– Вы что ж, пожениться решили? – спросил я.

В углу засмеялись. Прыснула и белобрысая девушка за столом.

– Она его лет на десять старше, – сказала девушка с таблицей в руках.

– Возраст не помеха, дело прошлое, – донеслось из угла.

И снова хохот.

– Весело живете! – сказал я.

– Это еще хорошо – в бараке живем, – сказала пожилая женщина. – Тепло. Зима пришла – времянку проложили, по ней и ездим. А вот всю осень жили возле делян в будках. В каждой будке восемь человек. Повернуться негде – комары, холод, грязь… Ездили туда на волокушах. Двадцать пять верст – два дня едешь. А потом работаешь по двенадцать часов, чтобы наверстать упущенное в дороге.

И сразу разговор становится общим.

– А дорога-то не оплачивается…

– Рябчики нас заклевали…

– У нас одно дерево повалят, у десяти других сучки пообламывают. Вот они и висят. Сунешься за хлыстом – он тебя сверху и долбанет.

– Вальку Парилова, шофера, стукнул рябчик. Долго валялся, дело прошлое, – не вытерпел и влюбленный.

– А Белова лесина зажала… К пихте его притиснула. Чокеровщики шли, чокера собирали. Вдруг слышат – что такое? Вроде коза блеет. Подошли – а это Белов. Он уже голос потерял.

– Бывает, дело прошлое.

В барак ввалился высокий парень в свитере, без шапки, лохматый, как медведь, и заголосил:

Обниму свою милую женушкуИ усну на груди у нея…

– Ты что, Чечиль, с ума спятил? Орать в такую пору? – сердито сказала девушка с таблицей в руках.

Между тем на койках никто даже не шевельнулся. А Чечиль, покачиваясь, пошел к столу и плюхнулся на скамью рядом с рябенькой кофточкой:

– Эх, Любушка-голубушка! Я тебя на Ангарскую сосну не променяю. Звали – не поехал. И никуда от тебя не поеду. Да брось ты эту стиральную доску! – Он потянулся за таблицей.

– Не мешай шахматку заполнять! Ну! Кому говорят. – Люба вырвала у него таблицу.

– Ты вот как, да?! А может, я с тобой поговорить пришел последний и решительный, а?

– Вон садись к Сереге на койку. Он там уговаривает одну. А мне не мешай.

– Десятник у нас серьезный, – сказал один из ухажеров, выныривая из-под портяночной тени.

– Ты, Чечиль, смотри не толкни ее. Не то она мне вместо плюса минус поставит.

– А на черта тебе плюсы! Ты и так гребешь по две сотни!

– Как на черта? А вон Ларда ящик водки привез… Иль ты хочешь один всю выпить?

– Я даю только тому, кто озябла, – высунулся из чулана Аделов.

– Брысь! – цыкнул на него Чечиль.

И Ларда мгновенно скрылся.

– Давеча прошу у него поллитру – не дает. На обогрев, говорю. Человека спасать еду, говорю. Не дает, ханжа насредине!

– В самом деле, тебя посылали Попкова выручать? – спрашивает Люба Чечиля.

– Ну? – Тот любезно осклабился. – Еще что?

– Вытянул?

– Вон, на дворе стоит его сено.

– Зачем ты его припер сюда?

– Он сам приехал.

– Так ему же в Ачинское надо.

– А я почем знаю… Он в кабинке уснул…

– Где ж вы нализались?

– Водку из ОРСа везли да засели. Мы их вытянули и литровку дубанули…

– А где Попков?

– Да говорю, в кабинке! Спит…

– Он же замерзнет, чертяка! – Люба бросает шахматку, встает. – А ну-ка марш на двор! Вся застолица… Пошли, пошли! Надо вытащить Попкова.

Две девушки и три парня, накинув фуфайки, вышли из барака.

– Господи, господи, вот шалопутные! Ни днем, ни ночью угомону не знают, – сказала женщина в зеленой кофте, снова берясь за свою вязку.

– Откуда они приехали? – спросил я.

– Кто откуда… Все бором-собором. Слетятся, года не проживут – и бежать. Я уже вот в третьем месте по вербовке доживаю. Тоже сорвалась, дуреха, на старости лет. Помирать уж пора, а я все ищу, где лучше. Народ ноне проходной стал… Не держится на месте… Кругом одно озорство.

Этот неприхотливый, веселого нрава люд пришел сюда, в таежные дебри, из дальних далей, чтобы в рабочей сутолоке добыть свои нелегкие рубли и опять податься на новые места в поисках хорошей работы, большого заработка, жилья, романтики… По-всякому это называется. Но суть одна – человек стремится туда, где лучше…

Я спал тревожным сном. Мне все снилось, что я иду по тайге и куда ни сунусь – везде высоченные завалы. Я карабкаюсь на завал, хватаюсь за какие-то ветки, сучья… И вдруг – завал уже не завал, а сопка: на вершине стоит огромный Пинегин и размахивает кедром. «Ты куда лезешь? Забыл, что времена теперь другие. А? Хочешь, я те напомню? Кедром-то как долбану сейчас…» Он ударил кедром по сопке, и земля подо мной зашаталась…

Я очнулся. Возле меня стоял Пассар и тряс койку:

– Вставайте, Попков в Ачинское едет.



Наскоро одевшись, я проглотил кружку черного чая, отдающего жженой коркой, и вышел. На улице было совсем светло. Сухой морозный воздух ударил в голову до опьянения. Я тяжело и отрывисто дышал, как загнанная лошадь.

– Садитесь, что ли ча! – Попков открыл дверцу кабинки.

Мотор у него уже ревел, слегка подрагивал капот, и зудела какая-то железяка на дне кабинки.

– Здравствуйте! Вот не ожидал встретиться здесь, – сказал я, влезая в кабинку.

Попков только повел бровями. Выражение лица у него было такое, что казалось – вот-вот зарычит и замотает головой.

– Может, прикажешь своему кашевару? – высунувшись из кабинки, упрашивал Попков Пассара. – Мне только полстакана. Дайте муть осадить.

– Ты что, понимаешь? Думаешь, такое дело? За рулем сидишь. А кого задавишь! Я отвечай, да? – Пассар стоял на крыльце, из-за его спины выглядывал Аделов.

– Да кого я в тайге сшибу? Медведя, что ли?

– Порядок везде одинаковый. – Пассар был неумолим.

– Я водку даю только тому, кто озябла, – сказал узбек.

– А я что, на печке буду сидеть? – рыкнул Попков.

– Поезжай, понимаешь… Зачем без толку говорить? – Пассар даже отвернулся.

– У-у, басурманы… – проворчал Попков. – Одно слово – азияты…

Погнал он быстро, очевидно решив всю свою обиду выместить на грузовике. Меня бросало по кабине, как горошину в бочке. Я упирался ногами и спиной во все, что было неподатливым, вцепился обеими руками в держальную скобу, и все-таки меня поминутно срывало, и я бился обо все углы либо головой, либо плечами, либо коленками. Дребезжали стекла, подпрыгивал капот, и над нашими головами, шурша о кабинку, мотался огромный воз сена. Мы оседали то на одну, то на другую сторону, но, не сбавляя скорости, летели вперед, каким-то чудом не опрокидываясь.

Только мы успели выехать на главную Ачинскую дорогу, как навстречу нам из-за ельника вывернулась карета «скорой помощи».

– Больных везут. Придется нам уступить дорогу, – забеспокоился я.

– Это – наш автобус… Приспособили, – сказал Попков. – Видать, участковое начальство едет.

Карета, не доезжая до нас, попятилась задом с дороги прямо в снег. Мы проехали мимо, шаркнув сеном по кабине «скорой помощи». Из кареты посыпались на снег пассажиры, все в полушубках и чесанках. Сразу видно – не на работу едут.

Мы вышли навстречу. Оказалось, что ехал на совещание начальник лесопункта Мазепа с бригадой передовиков. Я незнаком был с Мазепой и удивился при встрече с ним. Он был мал и невзрачен, сухопарый, с желтым морщинистым лицом, словно исхлестанным корявыми ветвями ильма, с печальными, умными и усталыми глазами.

– Архип Осипович, – подал он мне большую костистую руку.

Я назвался в свою очередь.

– Мне Пинегин рассказывал о вас. – Мазепа повернулся к Попкову. – Что ж ты, труженик, дороги путаешь, как слепая лошадь? Мы ночью тебя ищем, а ты в бараке дрыхнешь.

– Хвостовик у меня занесло малость, – пробурчал Попков.

– Чтобы не заносило еще раз, за вчерашний день зарплату с тебя удержим.

Мазепа кивнул на стоявшего рядом с ним сутулого, в черной сборчатке рыбного инспектора Чурякова, большеносого, с унылым, каким-то сонным лицом.

– Мне эта рыбья мамка руки связала. Вот поеду в леспромхоз, там развяжут.

Видя мое недоумение, он пояснил:

– Запретил мне трелевать лес к Теплой протоке.

– Правильно сделал! – сказал я.

Мазепа ничуть не смутился.

– Это ж нерестовая протока, пойми ты. Нельзя по ней сплавлять, – нехотя пояснил инспектор.

– Лыко и мочало – начинай сначала, – вздохнул Мазепа. – А если других проток нет – что делать? Трелевать к Бурлиту за пять верст? – трактора не выдержат. И лес будет золотым.

– Стройте дорогу, – ответил равнодушно инспектор, и видно было, что подобные разговоры между ними ведутся не впервой.

– Дорогу за год не построишь.

– Будто вы здесь год работаете, – усмехнулся Чуряков.

– Вы же губите лес! Губите рыбу! Люди страдают… – сказал я. – Неужели вам это непонятно?

– Я уже на такое насмотрелся, дорогой мой, что глаза слепнут, – Мазепа потер виски и устало посмотрел на меня. – Мне за последние пять лет удвоили план, а техника все та же. Работаем на износ… А вы – строй дорогу… Кем? На что?

– Денег не отпускают на дорогу, что ли?

– Когда отпускают, когда нет. Это не наше дело. Дороги – дело высокого начальства.

– Оно кому плохо без дороги-то, а кому и подходяще, – протискиваясь боком, подмигивая мне, говорил молодой рыжий технорук с белесыми бровями, с вислым хрящеватым носом. – Была бы дорога, небось перевели бы леспромхоз из райцентра к нам в тайгу… А может быть, и трест бы сюда загнали… Кому в глухомани жить хочется? Теперь каждый едет из леспромхоза на лесопункт – ему и суточные платят. А тогда – прощай командировочные, – он многозначительно улыбается и чем-то напоминает мне шорника.

– Ну, что мы топчемся на дороге? Поехали! – сказал Мазепа и, посмотрев на меня, спросил: – С нами поедете? Или в Ачинское?

Этот вопрос застал меня врасплох.

Те сердитые слова, что я копил за всю долгую дорогу, чтобы бросить их в лицо Мазепе, оскорбить его, отхлестать… слова эти куда-то исчезли, ушли, точно вода в песок. Передо мной стоял усталый невысокий человек, в рыжем малахае, и смиренно, по-собачьи печально глядели его округлые умные глаза. И я не знал, что сказать.

– Поезжайте к нам, – Мазепа истолковал по-своему мое молчание. – Люди у нас хорошие… Есть такие, что уже семилетку выполнили.

Мы разошлись по машинам.

Раздался пронзительный свисток «скорой помощи», и желтая карета с красными крестами на бортах заныряла по ухабам.

Тайга пошла гуще. Размеренные ухабы, словно застывшие морские валы, потянулись далее на десятки километров. Дорога так запетляла вокруг рябоватых ильмов, полосатых светлых ясеней и пегих, как в заплатах, кедров, что, казалось, решила оплести их, связать между собой. Повороты следовали один за другим, и шофер беспрестанно крутил баранку.

«Черт возьми! – думал я. – Кто должен срезать эти гребни, заваливать ухабы, ставить снегозадержатели? Неужели и для этого нужно сметы составлять?»

«Оно дело-то пустяковое», – вспомнились мне слова ветврача. Но ежедневно на этих дорогах надрываются моторы… Пропадают дорогие минуты, часы, дни… «Видать, привыкли», – слышались мне слова ветврача. Но и он привык. И даже недовольный шорник с многозначительным выражением на лице привык критиковать для успокоения совести.

А дорога все петляет, все вьется, и нет, кажется, конца ни этим ухабам, ни этой монотонной размеренной качке. Я упорно смотрю на желтую, исхлестанную шинами колею. И снова встает передо мной и высокий мужчина в тулупе с кнутом в руках. «Видать, привыкли», – говорит он мне и пожимает плечами; и женщина в фуфайке, протягивающая над плитой большие красные руки; и шорник с неодобрительной усмешкой.

И я перестаю замечать головокружительные повороты, обрывистые глубокие ухабы, почти отвесные спуски…

И мною понемногу овладевает состояние уверенного, ленивого спокойствия. «Дорога как дорога… Чего ж особенного? Дорогу, конечно, приведут в порядок…»



И только шофер по-прежнему остервенело крутит баранку, и сурово сведены его брови.


1964