"Сорок первый" - читать интересную книгу автора (Лавренёв Борис)Глава вторая В которой на горизонте появляется темное пятно, обращающееся при ближайшем рассмотрении в гвардии поручика Говоруху-ОтрокаОт колодцев Джан-Гельды до колодцев Сой-Кудук семьдесят верст, оттуда до родника Ушкан еще шестьдесят две. Ночью, ткнув прикладом в раскоряченный корень, сказал Евсюков промерзшим голосом: – Стой! Ночевка! Разожгли саксауловый лом. Горел жирным копотным пламенем, и темным кругом мокрел вокруг огня песок. Достали из вьюков рис и сало. В чугунном котле закипела каша, едко пахнущая бараном. Тесно сгрудились у огня. Молчали, лязгая зубами, стараясь спасти тело от знобящих пальцев бурана, заползающих во все прорехи. Грели ноги прямо на огне, и заскорузлая кожа ботов трещала и шипела. Стреноженные верблюды уныло позвякивали бубенцами в белесой поземке. Евсюков скрутил козью ножку трясущимися пальцами. Выпустил дым, а с дымом выдавил натужно: – Надо обсудить, значит, товарищи, куды теперь подаваться. – Куды подашься, – отозвался мертвый голос из-за костра, – все равно каюк-кончина. На Гурьев вертаться невозможно, казачий наперло – чертова сила. А, окромя Гурьева, смотаться некуда. – На Хиву разве? – Хы-ы! Сказанул! Шестьсот верст без малого по Кара-Кумам зимой? А жрать что будешь? Вшей разве в портках разведешь на кавардак? Загрохотали смехом, но тот же мертвый голос безнадежно сказал: – Один конец – подыхать! Сжалось сердце у Евсюкова под малиновыми латами, но, не показав виду, яростно оборвал говорившего: – Ты, мокрица! Панику не разводь! Подыхать каждый дурень может, а нужно мозгом помурыжить, чтобы не подохнуть. – На хворт Александровский можно податься. Тама свой брат, рыбалки. – Не годится, – бросил Евсюков, – было донесение, Деника десант высадил. И Красноводский и Александровский у беляков. Кто-то сквозь дрему надрывисто простонал. Евсюков ударил ладонью по горячему от костра колену. Отрубил голосом: – Баста! Один путь, товарищи, на Арал! До Арала как добредем, там немаканы по берегу кочуют, поживимся – и в обход на Казалинск. А в Казалинске фронтовой штаб. Там и дома будем. Отрубил – замолчал. Самому не верилось, что можно дойти. Подняв голову, спросил рядом лежащий: – А до Арала что шамать будем? И опять отрубил Евсюков: – Штаны подтянуть придется. Не велики князья! Сардины тебе с медом подавать? Походишь и так. Рис пока есть, муки тоже малость. – На три перехода? – Что ж на три! – А до Черныш-залива – десять отседова. Верблюдов шестеро. Как продукт поедим – верблюдов резать будем. Все едино ни к чему. Одного зарежем, мясо на другого и дальше. Так и допрем. Молчали. Лежала у костра Марютка, облокотившись на руки, смотрела в огонь пустыми, немигающими кошачьими зрачками. Смутно стало Евсюкову. Встал, отряхнул с куртки снежок. – Кончь! Мой приказ – на заре в путь. Може, не все дойдем, – шатнулся вспуганной птицей комиссарский голос, – а идти нужно… потому, товарищи… революция вить… За трудящих всего мира! Смотрел поочередно комиссар в глаза двадцати трех. Не видел уже огня, к которому привык за год. Мутны были глаза, уклонялись, и метались под опущенными ресницами отчаяние и недоверие. – Верблюдов пожрем, потом друг дружку жрать придется. Опять молчали. И внезапно визгливым бабьим голосом закричал исступленно Евсюков: – Без рассуждениев! Революционный долг знаешь? Молчок! Приказал кончено! А то враз к стенке. Закашлялся и сел. И тот, что мешал кашу шомполом, неожиданно весело швырнул в ветер: – Чего сопли повесили? Тюпайте кашу – дарма варил, что ли? Вояки, едрена вошь! Выхватывали ложками густые комья жирного распухшего риса, обжигаясь, глотали, чтобы не остыло, но, пока глотали, на губах налипала густая корка заледеневшего противно-стеаринового сала. Костер дотлевал, выбрасывая в ночь палево-оранжевые фонтаны искр. Еще теснее прижимались, засыпали, храпели, стонали и ругались спросонья. Уже под утро разбудили Евсюкова быстрые толчки в плечо. Трудно разлепив примерзшие ресницы, схватился, дернулся по привычке окостенелой рукой за винтовкой. – Стой, не ершись! Нагнувшись, стояла Марютка. В желто-сером дыму бурана поблескивали кошачьи огни. – Ты что? – Вставай, товарищ комиссар! Только без шуму! Пока вы дрыхли, я на верблюде прокатилась. Караван Киргизии идет с Джан-Гельдов. Евсюков перевернулся на другой бок. Спросил, захлебнувшись: – Какой караван, что врешь? – Ей-пра… провалиться, рыбья холера! Немаканы! Верблюдов сорок! Евсюков разом вскочил на ноги, засвистал в пальцы. С трудом поднимались двадцать три, разминая не свои от стужи тела, но, услыхав о караване, быстро приходили в себя. Поднялись двадцать два. Последний не поднялся. Лежал, кутаясь в попону, и попона тряслась зыбкой дрожью от бьющегося в бреду тела. – Огневица! – уверенно кинула Марютка, пощупав пальцами за воротом. – Эх, черт! Что делать будешь? Накройте кошмами, пусть лежит. Вернемся – подберем. В какой стороне караван, говоришь? Марютка взмахнула рукой к западу. – Не дально! Верстов шесть. Богаты немаканы. Вьюков на верблюдах – во! – Ну, живем! Только не упустить. Как завидим, обкладай со всех сторон. Ног не жалей. Которы справа, которы слева. Марш! Зашагали ниточкой между барханами, пригибаясь, бодрея, разогреваясь от быстрого хода. С плоенной песчаными волнами верхушки бархана увидели вдалеке на плоском, что обеденный стол, такыре темные пятна вытянутых в линию верблюдов. На верблюжьих горбах тяжело раскачивались вьюки. – Послал восподь! Смилостивился, – упоенно прошептал рябой молоканин Гвоздев. Не удержался Евсюков, обложил: – Восподь?.. Доколе тебе говорить, что нет никакого воспода, а на все своя физическая линия. Но некогда было спорить. По команде побежали прыжками, пользуясь каждой складочкой песка, каждым корявым выползком кустарников. Сжимали до боли в пальцах приклады: знали, что нельзя, невозможно упустить, что с этими верблюдами уйдут надежда, жизнь, спасение. Караван проходил неспешно и спокойно. Видны уже были цветные кошмы на верблюжьих спинах, идущие в теплых халатах и волчьих малахаях киргизы. Сверкнув малиновой курткой, вырос Евсюков на гребне бархана, вскинул на изготовку. Заорал трубным голосом: – Тохта! Если ружье есть – кладь наземь. Без тамаши, а то всех угроблю. Не успел докричать, – оттопыривая зады, повалились в песок перепуганные киргизы. Задыхаясь от бега, скакали со всех сторон красноармейцы. – Ребята, забирай верблюдов! – орал Евсюков. Но, покрыв его голос, от каравана ударил вдруг ровный винтовочный залп. Щенками тявкнули обозленные пули, и рядом с Евсюковым ткнулся кто-то в песок головой, вытянув недвижные руки. – Ложись!.. Дуй их, дьяволов!.. – продолжал кричать Евсюков, валясь в выгреб бархана. Защелкали частые выстрелы. Стреляли из-за залегших верблюдов неведомые люди. Непохоже было, чтобы киргизы. Слишком меткий и четкий был огонь. Пули тюкались в песок у самых тел залегших красноармейцев. Степь грохотала перекатами, но понемногу затихали выстрелы от каравана. Красноармейцы начали подкатываться перебежками. Уже шагах в тридцати, вглядевшись, увидел Евсюков за верблюдом голову в меховой шапке и белом башлыке, а за ней плечо, и на плече золотая полоска. – Марютка! Гляди! Офицер! – повернул голову к подползшей сзади Марютке. – Вижу. Неспешно повела стволом. Треснул раскат. Не то обмерзли пальцы у Марютки, не то дрожали от волнения и бега, но только успела сказать: «Сорок первый, рыбья холера!» – как, в белом башлыке и синем тулупчике, поднялся из-за верблюда человек и поднял высоко винтовку. А на штыке болтался наколотый белый платок. Марютка швырнула винтовку в песок и заплакала, размазывая слезу по облупившемуся грязному лицу. Евсюков побежал на офицера. Сзади обогнал красноармеец, размахиваясь на ходу штыком для лучшего удара. – Не трожь!.. Забирай живьем, – прохрипел комиссар. Человека в синем тулупчике схватили, свалили на землю. Пятеро, что были с офицером, не поднялись из-за верблюдов, срезанные колючим свинцом. Красноармейцы, смеясь и ругаясь, тащили верблюдов за продетые в ноздри кольца, связывали по нескольку. Киргизы бегали за Евсюковым, виляя задами, хватали его за куртку, за локти, штаны, снаряжение, бормотали, заглядывали в лицо жалобными узкими щелками. Комиссар отмахивался, убегал, зверел и, сам морщась от жалости, тыкал наганом в плоские носы, в обветренные острые скулы. – Тохта, осади! Никаких возражениев! Пожилой, седобородый, в добротном тулупе, поймал Евсюкова за пояс. Заговорил быстро-быстро, ласково пришептывая: – Уй-бай… Плоха делал… Киргиз верблюда жить нада. Киргиз без верблюда помирать пошел… Твоя, бай, так не делай. Твоя деньга хотит – наша дает. Серебряна деньга, царская деньга… киренка бумаж… Скажи, сколько твоя давать, верблюда назад дай? – Да пойми ж ты, дубовая твоя голова, что нам тоже теперь без верблюдов подыхать. Я ж не граблю, а по революционной надобности, во временное пользование. Вы, черти немаканые, пехом до своих добредете, а нам смерть. – Уй-бай. Никарош. Отдай верблюда – бири абаз, киренки бири, – тянул свое киргиз. Евсюков вырвался. – Ну тя к сатане! Сказал, и кончено. Без разговору. Получай расписку, и все тут. Он ткнул киргизу нахимиченную на лоскуте газеты расписку. Киргиз бросил ее в песок, упал и, закрыв лицо, завыл. Остальные стояли молча, и в косых черных глазах дрожали молчаливые капли. Евсюков отвернулся и вспомнил о пленном офицере. Увидел его между двумя красноармейцами. Офицер стоял спокойно, слегка отставив правую ногу в высоком шведском валенке, и курил, с усмешкой смотря на комиссара. – Кто такой есть? – спросил Евсюков. – Гвардии поручик Говоруха-Отрок. А ты кто такой? – спросил в свою очередь офицер, выпустив клуб дыма. И поднял голову. И когда посмотрел в лица красноармейцев, увидели Евсюков и все остальные, что глаза у поручика синие-синие, как будто плавали в белоснежной мыльной пене белка шарики первосортной французской синьки. |
|
|