"Рывок на волю" - читать интересную книгу автора (Седов Б. К.)Глава 5 ТАЙГА СЛЕЗАМ НЕ ВЕРИТВсе заботы по уходу за мной старица Максимила переложила на узенькие плечи Настасьи. Проснувшись наутро, я обнаружил ее у изголовья своей лежанки. Улыбнулся и произнес (не прошептал, не просипел, а произнес совершенно нормальным голосом!): – Привет. Ты давно здесь сидишь? – Нет, – прозвенел валдайский колокольчик. – Как почивал, братец Коста? «То я братуха, то братец», – усмехнулся я про себя. А вслух ляпнул: – Отлично, сестрица Настасья. Скажи-ка мне, милая. Пока ты здесь, я во сне не говорил ничего греховного? Молодуха покраснела как помидор. Наверное, говорил. Недаром же она так терпеливо сидела возле моей кровати, пошире развесив уши. – Нет, родненький, – словно зачитывая текст, заранее составленный на бумажке, совершенно бесцветным голосом доложила Настасья. – Ничего греховного я не слыхала. Ты спал молча, милый. Молча, так молча. Может быть, бабка и правда накануне изгнала из меня сатану? Или кто там во мне сидел? А вот что касаемо пневмонии, так я, на самом деле, не мог сейчас обнаружить в себе хоть какие-нибудь – хотя бы самые жалкие! – симптомы болезни. Ничего! Пусто! Ни сипов, ни хрипов, ни головной боли, ни лихорадки. Я проверил у себя пульс. Как у марафонца накануне забега. А ко всему прочему во мне наконец пробудился аппетит. Я хотел есть. Очень хотел есть! – Ты меня чем-нибудь попотчуешь, Настенька? – спросил я, и молодуха тут же подскочила со своего табурета. – Конечно же, миленький. Погодь немножко, я скоренько. – И не успел я моргнуть глазом, как былиночка легко выпорхнула за дверь. А я торопливо начал разыскивать под лежанкой свою ночную вазу. Точнее, старую крынку… На завтрак была миска холодной каши, кружка топленого молока и большая, еще теплая шаньга с голубикой. Я хлебнул молока, откусил от шаньги и принялся за кашу. – Это шти, – пояснила мне внимательно наблюдавшая за мной Настя. – Щи? – удивился я и подумал, а не брежу ли я по-прежнему? – Какие же щи? Это каша. – Не щи, а шти, – рассмеялась моя сиделка. – Перловка со сметаной. Скусно? – Ага. Я подъел все без остатка, потом с удовольствием позволил Настасье избавить меня от тряпок, которыми меня накануне обмотала старуха, и смыть теплой водой с тела остатки липкой массы – она, подсохнув, стянула кожу и вызывала зуд. В заключение лечебных процедур я получил глоток горькой настойки и полную кружку горячего чая с сушеной малиной. Да, даже в детстве, когда я был маленьким и тяжело болел ложным крупом, вокруг меня так и мама не прыгала! – Спасибо тебе, милая Настенька, – вяло пробормотал я, допив чай с малиной и расслабленно откинувшись на подушку. – Да воздастся тебе за твои заботы. – Господь воздаст, – пробормотала девушка и, опять покраснев, поспешила из боковицы, неся в руках невысокую стопочку пустой посуды. А ко мне начали захаживать посетители. Мужики в домотканых холщовых рубахах и лаптях ни о чем не спрашивали и ничего не рассказывали о себе. Молчали и смотрели даже как будто мимо меня – куда-то в сторону, – теребя пышные бороды. Потом говорили перед уходом: – Грех, грех-то какой… Хосподи! – И, положив поклон, неслышно растворялись за дверью. Единственным из спасовцев, с кем мне удалось коротко пообщаться, был старец Савелий – глубокий старик с пронзительным ясным взором, не затуманенным годами. – Гляжу, оправился, братец. – Он, кряхтя, тяжело пристроился на уголке табурета. – Вот и славно. Теперича полежишь еще чуть, сил поднакопишь и дальше можно идтить. Путь-то неблизкий. – Старик вздохнул. – Верст триста тут до Кослана. Ежели не боле. До зимы бы поспеть. Я удивился: неужели Комяк натрепал этому старцу, откуда мы и куда держим путь? Или я сам проболтался в бреду? Старик будто прочитал мои мысли. – А ты не волнуйся, сынок, что я знаю о том, кто вы такие. Как со мной это есть, так со мной и останется. С присяжными людьми мы ни дел не контачим, ни беглых им не сдаем. Правда, и с урками дел не имеем… – А почему для меня исключение? – не понял я. – Больной ты был. Отходил ужо вроде. Так не бросать же в тайге? Грех это, сынок. Не по-божески. Да и покрученник твой про тебя рассказал. Что за других невинно страдаешь. И я ему верю. Другому бы не поверил, а вот ему… Эх, сыночка, – снова вздохнул старик, – мне ли тебя не понять. Сам-то я как здесь оказался, в этих местах? В тридцать седьмом якобы за вредительство сюды этапом пригнали… Был тут острог такой на Выми, в самых верховьях. И вот девятнадцать годков я в этой парме лесины сплавлял, пока в пятьдесят шестом не ослобонили по полной. А куды мне идтить? Никого у меня на Руси не осталось. Вот и остался я здеся, в скиту. Окрестился, приобщился к спасовской вере, нашел в ней себя. Да так и живу. Може, и ты присмотришься, благодать наша полюбится, да, глядишь, и останешься. Вон и невеста тебе уже готовая есть. Настасья, ветрянка, как тебя увидала, так второй дён уже вся не своя. Бродит, что булыжиной стукнутая. На пожню сейчас еле прогнал. Вот и крестись. Женись… – Нет, отец. Спасибо вам, конечно, за помощь. Да только в миру остались долги у меня. Их выплатить надо. Кровь из носу. – Понимаю, сынок. Дык иди, плати долги свои и возвертайся. Ждать будем. – Не знаю, – неопределенно ответил я, хотя обязан был тут же окончательно и бесповоротно отказаться. Но на это у меня не хватило духа. И я повторил: – Не знаю. Быть может, вернусь. К Настасье… Когда Савелий ушел, у меня выдалось немного свободного времени, и я проводил его не без пользы, тщательно изучая повадки большой черной мухи, которая с упорством, вызывающим уважение, билась о выбеленный известью потолок. Потом я ненадолго вздремнул. А потом ко мне в гости приперся Комяк и притащил с собой мой обед – густую наваристую уху в глиняном горшочке и парочку жареных хариусов с картошкой. На третье была уже знакомая мне деревянная кружка, наполненная домашним пивом. Меня кормили как в президентской палате Центральной кремлевской больницы. – Как ты, братан? – спросил самоед, нахально отхлебывая из моей кружки. – Отлично. Эта бородатая ведьма умеет лечить. Уж не знаю, что помогло больше. Или ее припарки? Или ее микстурки? Или ее наговоры? – И то, и другое, и третье, – на полном серьезе ответил Комяк. – Все это взаимосвязано. – Да будет тебе… – хмыкнул я, обсасывая стерляжью голову. – Лучше расскажи мне, как устроился здесь. – А чего мне устраиваться? – пожал плечами самоед. – Палатка есть, шамовки хоть завались. Могу уйти в парму и жить там, как король. А вообще-то… – Он ухмыльнулся и подмигнул мне. – В избы меня не пускают. Говорят, табачищем прет от меня. Определили место на скотном дворе. На стыне.[25] Там сенник у них. Я и не жалуюсь. К тому же кормят как на убой. – Неплохо, – пришел к выводу я. – Так отдыхай, высыпайся. Я тут, глядишь, за пару недель силенок поднакоплю, долечусь до конца, чтобы не было рецидива, и в дорогу. Комяк согласно покивал головой. И похвастался: – Я навроде тут как бы затер с этими братцами одну тему. Насчет лошадей. Помнишь Трофима, с которым мы за тобой приезжали? Нет, я никаких Трофимов не помнил. Из всего, что было вчера, в моей памяти отложились лишь потная конская холка, толпа бородачей, которые несли меня на руках в боковицу, и чернобровая Настя, взбивавшая подо мной подушку. – Так вот, – продолжал самоед. – Посулил я Трофиму такой же «Тигр», как у меня, если проводит нас на лошадях до Мезеня. Там в схроне есть у меня еще один карабин. Его и отдам. А от схрона того до Кослана верст сто пятьдесят напрямки. Подфартит, так на чем-нибудь по реке прямо и сплавимся. – В руки ментам. – А это уж как расстараемся, – хитро ухмыльнулся Комяк и сразу состроил серьезное выражение на косоглазой физиономии. – Тута, брат, один геморрой появился. Нехороший, прямо скажу, геморрой. – Что такое? – сразу насторожился я и отставил в сторону миску с жарехой. – Рассказывай. – Короче, прискакал к спасовцам нынче утром мужик один, единовер ихний из скита, что верстах в ста на запад отсюда. Предупреждал, чтобы посторожились. Бродят по парме тут еще четверо беглых. Два дня назад обули, падлы, двух нетоверов на ружья и хавчик. Да на одежу кой-какую. Подвалили к костру, где те сидели, отпиздили так, что и мама теперь не узнает. Хоть и не замочили. – Ты уверен, что это урки, а не какие-то местные? – Урки, Коста. Без базаров, беглые урки. В клифтах арестантских все четверо. – Бля! И откуда они могли взяться! – В полутора сотнях верст в стороне, – проинформировал меня самоед, снова отхлебывая пиво из моей кружки, – в верховьях Выми есть зонка одна небольшая. Оттуда и ломанулись, я думаю, несколько дней назад. Так что впереди по курсу у нас все мусора на шугняках. Эту четверку ищут. И дай Господь, чтоб сыскали прежде, чем мы там пойдем. – Хреново… – вздохнул я. – И правда, дай Бог, чтобы сыскали. А может, беглые эти на Магистраль[26] подадутся, легавых за собой уведут. – Нет, – покачал Комяк головой. – Не подадутся. Соображают, что это чистое палево. Почти в обязалово мусора на Магистрали повяжут, срока намотают. А так погуляют урки по парме недельки две-три, отдохнут и обратно в зону вернутся. Посидят в кичмане, конечно, но на этом все для них и закончится. Не захочет хозяин выметать сор из избы, раздувать дело не станет. Сколько раз так бывало уже. – Хреново, – повторил я и еще раз покачал головой. – Ништяк, братан. Не менжуйся, – похлопал самоед меня по плечу. – Пока мы здесь, ничего нам не грозит. Ни мусора, ни беглые урки сюда и не сунутся. Потом беспокоиться будем, когда в дорогу отравимся. А пока рановато. Сейчас, главное, ты, брат, поправляйся… Самоед ушел, а его тут же сменила Настасья. Поинтересовалась моим здоровьем, безжалостно прихлопнула тряпкой муху, развлекавшую меня сегодня полдня, потом принесла кружку горячего чая, настоянного на малине, большой ломоть ярушника и маленькую глиняную плошку, наполненную медом. – А скажи мне, красна девица Настя, – спросил я, обмакивая белый хлеб в мед и запивая его чаем с малиной, – нет ли у вас тут случайно каких мирских книжек? Не старого письма, не с молитвами. Их-то я видел. А каких-нибудь самых обычных книжек. Настасья отрицательно покачала головой. – Нет, родненький. Мирских мы не держим. Дедушко говорит, что буква дух мертвит. Во многоглаголании спасения не будет. Да и никонианской грамоте здеся никто не обучен. К чему она – антихристова печать? Было странно и дико слышать это от симпатичной девчонки, которой, по моим прикидкам, было не больше восемнадцати лет. В Питере и Москве ее ровесницы сдавали сейчас вступительные экзамены в академии и университеты, вышагивали по подиумам и взламывали сложнейшие системы защиты секретных компьютерных сетей, побеждали на конкурсах красоты и женили на себе медиамагнатов. А в этой проклятой глуши царил самый что ни на есть настоящий семнадцатый век. – Сколько тебе лет, красавица? – Некрасиво спрашивать девушку о ее возрасте, но все условности нашего мира на этой другой планете теряли силу. Или, наоборот, их сила умножалась в несколько раз, и в таких случаях, они превращались из условностей в догмы и направляли всю жизнь этого уединенного общества. – Осьмнадцатый, – доложила мне Настя. – К Рождеству осьмнадцать исполнится. – Осьмнадцать… – задумчиво повторил я. – Замуж-то не пора? – Пора, родненький, – вздохнула Настасья. – Дык тока вот женишками Господь обделил. – Она перекрестилась. – Был один, по весне в парме сгинул. Еще ране четверо в мир подались, на сплаве работают. А тута остались… – Настя безнадежно махнула тоненькой ручкой. – Коли не при бабе и детях, дык либо старцы, либо безбрачники. Обет такой они приняли, – пояснила она. Наклонилась и зашептала мне на ухо: – Видал Николая, того, что без руки? – Уху было тепло от ее жаркого дыхания. – Сам отрубил ее топором, аки влекла его ко греху. – Настя отодвинулась от меня и процитировала из Евангелия: – «Аще влечет тебя око твое ко греху – выколи око. Лучше тебе без ока внити в Царствие Божие, нежели с оком ввержену быть в геенну». – Ты с этим согласна? – зачем-то спросил я, хотя заранее знал ответ. – Конечно. – Настасья была искренне удивлена тому, как я могу спрашивать о подобных вещах. Неужели способен хоть чуть-чуть сомневаться в непоколебимости подобных «жизненных установок»?! А я поспешил свернуть эту скользкую тему, угрожающую перерасти в религиозный диспут и перессорить меня не только с Настасьей, но и с остальными спасовцами. Мне это было совершенно не нужно. А потому свои атеистические воззрения лучше было держать при себе. – Расскажи лучше какую-нибудь сказку, – попросил я свою сиделку. – Каку сказку? – не поняла меня Настя. – Про Бабу-Ягу, про серого волка… Неужели тебе, когда была маленькой, не рассказывали сказок? – Не сказывали, – растерянно покачала головой моя собеседница. – От мира они, от Антихриста. – Настя поспешила перекреститься, а заодно перекрестила меня. – Сказания матушка сказывала. О святых великомучениках. О боярыне Морозовой. Об Аввакуме. О сестрах-мученицах Федосье и Евдокие. О преподобном Иове Льговском… А я о таких и не слыхом не слыхивал. Конечно, за исключением Морозовой и Аввакума. Так что кое в каких вопросах Настасья была подкована лучше меня. Вот только повышать сейчас свое образование в этой сфере я не собирался. И капризно заявил: – Нет, не хочу слушать эти сказания. Скукотища. – Так о чем же, родненький, поведать тебе? – Настя была искренне расстроена, что между нашими интересами пробежала черная кошка, и мы никак не можем найти общую тему для разговора. – А желаешь, тебе каноны спою? У нас есть крюковые книги. Я умею по ним. – Крюковые книги? – совершенно не въехал я в тему. – Это, батюшка, – тут же поспешила разъяснить мне Настасья, – такой порядок записи звуков. У вас в миру есть ноты, но они от нечистого, грехом покрыты они. А мы песнопения исполняем по крюкам. Их еще называют знаменами. Эта знаменная грамота пришла к нам из древности, от греческой церкви. А меня ей обучила матушка. Так не желаешь послушать? Я предпочел бы сейчас послушать «Сепультуру» или «Дистракшн», но вряд ли бы в этом доме оценили мои музыкальные пристрастия. Трэш-металл явно не вставил бы ни одного из бородачей. – Давай, ты потом попоешь, – попросил я. – Расскажи лучше какую-нибудь историю. Ведь в тайге живешь, со зверьем всяким встречаешься. – Ага! – радостно встрепенулась Настасья. – Вот прошлым летом туточки недалече в распадке муравейник – здесь мы так ведмедей зовем – поселился. К нам все ходил за кислицей[27] да за малиной. И ведь ни собак, ни мужиков не боялся. Да и мы его тож. Живет, и Бог с ним, с тварью божьей. На огороде не безобразит, овес не мнет, скотину не пужает. Хороший ведмедь. По осени, чин по чину, он нагулялси и в берлогу залег. Ни слуху, ни духу о ём. И вдруг на самый сочельник объявляется, гостюшка дорогой. Слышим: чу, шо такое? Собаки вдруг разгорланились. Лают и лают. Мы-то уж спать легли. Батя и говорит: «Пойду погляжу. Не худой ли какой человек поблизости бродит? Али сохатый?» И вот выходит он на крыльцо и на собак: «Цыть, – кричит, – бесовское отродье. Чего разорались?» И тут же в карте[28] коровы как заблажили! Такими прям дурнущими голосами! – Настасья звонко расхохоталась. – Все ясно. Ведмедь. Из соседних изб братья ужо повыскакивали. Кто за дреколье, кто за топор. А батька мой первым, в одном исподнем в хлев забегает. Глядит, муравейник уж на одной из коров. Давит ужо. Векшня там стояла. Батька мой хвать ее и хозяина по хребтине. И еще раз. Тот соскочил. Коровы все турманом из карты. Батька тоже бежать. А медведь за коровами. Но тута мужики подоспели и ну косолапого всем, что ни попадя, гладить. Кто по чем. Спужался ведмедь. В парму подался. Дык утресь по следу за ним прошли уже с ружжами. Подстрелили, дабы не безобразил. А буренку тоже забить пришлось. Поизранил всея, кожа аж клочками болталась. А жаль. Стельна корова была. Да молодая. – Зато медвежатиной разжились, – заметил я. – А, – махнула рукой Настя. – Какая там ведмежатина у шатуна к Рождеству. Шкура да кости. Сала и горшка не натопили. – Да и говядина к месту пришлась. После поста к Рождеству как раз и разговелись. – А мы постов не блюдем, – сообщила мне Настя. – Это церковники пущай блюдут по незнанию. Ан пользы всяко нет никакой. Настали ужо последние времена. Церковь, как старец Савелий вещает, давно убежала в горы и мерзость запустения ныне на месте святе. А в мире уже правит Антихрист. И остается читать псалтырь. И только. Настасья сделала паузу, предоставляя мне возможность переварить все услышанное. Да какой бы продолжительной эта пауза не оказалась, мне, несмотря на то, что вчера из меня кого-то изгнали, не хватило бы мозговых ресурсов разобраться хоть на десять процентов в том, что сейчас довелось услышать. Про мерзости запустения. И про церковь, бежавшую в горы… Нет, уж лучше слушать бодяжные зековские байки. Или, на худой конец, кровавые истории про медведей. – Вот что, красна девица Настя, – решил обнаглеть я. – Принеси-ка ты мне еще чаю горячего. И шанежку, если остались. – Сейчас, – девушка с готовностью сорвалась с места. – Погодь малость. Я скоренько. – А потом расскажешь мне еще что-нибудь про медведей, – крикнул я вслед Настасье и, дождавшись, когда за ней захлопнется дверь, пробормотал: – Ну прям обожаю я косолапых. – И принялся шарить под лежанкой в поисках своей ночной вазы, спеша воспользоваться моментом, пока остался один. На пятый день я, поднакопив сил на хорошем харче и горьких микстурах, сумел выйти на улицу и, пользуясь хорошей погодой, до вечера просидел на завалинке возле крыльца, наблюдая за тем, как спасовцы закладывают в стын сено. Трое женщин, в том числе и Настасья, возились на большом, по всей вероятности, артельном огороде, где я с удивлением обнаружил несколько парников, крытых целлофановой пленкой. Интересно, что она, так же как и стекла, порох и другие товары, доставленные из «мира», не считалась здесь «от Антихриста». «Может быть, существует даже утвержденный духовником[29] список того, что не греховно брать от мирян? – размышлял я. – Или здесь все решают интуиция бывалого скрытника и религиозная совесть?» (Мне тут же пришло на ум похожее и очень расхожее в недавние времена словосочетание: «партийная совесть»…) – Братец Костушка, гостинчика прямо с грядочки не желаешь, родненький? – ко мне подошла Настасья и с низким поклоном церемонно протянула большой капустный лист, на котором были выложены гигантских размеров морковка, несколько кругленьких репок и пупырчатый огурец. Минуту назад я внимательно наблюдал за тем, как девушка тщательно моет мой гостинец возле колодца. – Спасибочко за твое привечение, – с трудом сохраняя серьезную мину, в тон Насте ответил я. – С большим удовольствием, милая. – И захрустел сладкой репкой, даже и не подумав счистить с нее тонкую кожицу. От скотного двора мне добродушно улыбнулся в лохматую бороду Настин отец и толкнул в бок своего напарника, с которым они вместе кидали сено: «Мол, погляди, как моя молодуха хвостом вертит перед гостюшкой дорогим». Впрочем, я уже давно отметил, что наши теплые отношения с Настей не вызывают у спасовцев ни малейшей озабоченности или раздражения. Наоборот, в этом они видели хоть какой-то, хоть самый маленький шансик на то, чтобы оставить меня у себя, обратив в свою веру, и таким образом влить свежую кровь в начинающую угасать общину. И даже закрывали глаза на то, что последнее время Настасья совершенно «отбилась от рук» и ее не загнать ни на покос, ни на огород. Целые дни она проводила рядом со мной в боковице, внимательно слушала мои «греховные» повествования о жизни в миру, ни слову не верила, но все же сокрушенно качала головой и бормотала: «Во грехе живете вселенском! О Хосподи! Виднось времена последни настали». И крестила меня двуперстием, наивно надеясь уберечь от грехопадения. Комяк тем временем, не желая задарма жевать чужой хлеб да и просто изнывая от одуряющего безделия, вовсю помогал спасовцам по хозяйству, и они, испытывающие острую нехватку рабочих рук, помощь эту принимали с искренней радостью. За несколько дней самоед в одиночку срубил взамен сгнившего новый подклет[30] и поправил прохудившуюся крышу на бане. А я был поражен: оказалось, что мой проводник умеет не только ходить по тайге и обращаться с оружием, но еще и неплохо машет топориком. Один я выступал в сикте в роли балласта. Ну и еще чуть-чуть в роли бесперспективного жениха, на которого надежды не больше, чем на эфиопского негра. Все равно сбежит в свою Африку. А вдруг все же останется? И женится на сестрице Настасьюшке. Вот вознесли бы тогда всей общиной хвалу Всевышнему! …Тем временем я, словно дряхлый старик, сидел на завалинке, хрумкал огурчиком и грел кости и легкие на по-осеннему скупом солнышке. И увлеченно наблюдал за тем, как, высоко подоткнув подол сарафана, стоит на грядке с морковкой моя суженая Настасья. Это было на пятый день. А на шестой мы с Комяком парились в бане по первому пару, и тогда я был твердо уверен, что отдам Богу душу. На седьмой я отважился выйти вместе с Настасьей за околицу сикта, и мы полдня гуляли по опушке тайги. Тем же вечером я подарил девушке кусок мыла «Сейфгард», который выделил мне самоед из тех запасов, что находились в первом схроне. Настя была в восторге, не могла найти подходящих слов, кроме «Грех-то… Грех-то какой», и жадно нюхая мой подарок, убежала прятать его в девочешник.[31] На следующее утро она внимательно наблюдала за тем, как я чищу зубы (спасовцы для этого использовали золу), и, в конце концов, набравшись смелости, попросила дать попробовать ей. Я выдавил на щетку белую колбаску «Колгейта» и протянул Насте, чувствуя себя в этот момент кем-то вроде капитана Кука, объясняющего дикарям-папуасам, что бумага вовсе не предназначена для еды. Короче, Настасья тщательно почистила зубы, отметила, как обычно: «Грех», а потом битый час ходила с приоткрытым ртом, словно вместо зубной пасты я подсунул ей красный чилийский перец. В общем, девушка моими стараниями начинала понемногу приобщаться к цивилизации. А я с каждым днем все больше и больше накапливал сил. – Еще недельку здесь отдохнем и срываемся, – наконец поставил я в известность Комяка, и он радостно блеснул щелочками глаз. – Ага. А то до зимы не успеть. Ты на лошади хоть когда-нибудь ездил? Нет. Честно признаться, я даже боялся к ним приближаться, всегда оставаясь при мнении, что лошадь – это такое создание, одна сторона которого лягается, а другая кусается. И с трепетом представлял, как буду трястись через парму на подобном чудовище. – Завтра оседлаю Лошадку, – принял решение самоед. – Покатаемся децл. Привыкай держаться в седле. А то от этого можно устать не меньше чем от ходьбы. И отбить себе задницу. Так что готовься. Чего там готовиться? Настраиваться морально? Попросить прочитать мне лекцию по теории верховой езды на лохматой низкорослой кляче? Я вздохнул и, позвав с собой Настю, пошел накручивать километры по парме. К тому времени – а шел двенадцатый день моего пребывания в спасовском сикте – я уже окончательно оправился от болезни, и все мои мысли сейчас были только о том, как поскорее набрать надлежащую форму для перехода через тайгу. Был ослепительный солнечный день. Осень уже полностью овладела тайгой, и березовая роща, в которую мы забрели, не скупясь, осыпала нас отжившими свой недолгий век желтыми листьями. Невысокие хрупкие рябинки героически несли на себе тяжелые гроздья налившихся зрелостью ягод. Под опавшей листвой пытались укрыться от наших взоров коренастые обабки[32] и солонухи. Настасья собирала их в небольшую корзинку, плетенную из лозняка. – Пойдем завтра за красными?[33] – Она положила в корзину очередной подосиновик и вдруг, оставив ее в траве, встала с корточек и вплотную подошла ко мне. Почти прижалась ко мне! Ее простенький, украшенный скромной вышивкой сарафан легко касался моего камуфляжа. – Коста, родненький… Я никак не мог перехватить ее взгляд. Она отводила глаза, смотрела себе под ноги, и я в этот момент совершенно отчетливо ощутил то напряжение, с которым она пытается подыскать подходящие фразы. Как будто ее состояние передалось мне. Я взял ее за руки. Я знал, что она хочет сейчас сказать. Я ждал и очень боялся этого разговора, трусливо надеясь, что Настя отложит его на последний момент или вообще не решится его завести. Но она была сильной девочкой. Несчастной девочкой, обреченной на вечное прозябание в таежной глуши. Без семьи, без детей. Без настоящей любви… С непоколебимой верой в Спасителя. С крюковыми книгами, по которым умеет исполнять песнопения. С кусочком «Сейфгарда», который хранится в тайнике у нее в девочишнике… – Родненький мой! – Она наконец набралась решимости и, вырвав из моих ладоней руки, крепко обвила меня за шею. – Родненький! Кажин день Бога молю, чтобы не уезжал ты никуда. Чтобы он тебя надоумил остаться у нас, приобщиться к святости нашей. – Мне нельзя, Настя, – пробормотал я. – В Питере меня ждет одно дело. Очень важное дело. Его нельзя ни отменить, ни отложить. – Знаю я твое дело! – всхлипнула Настя. – На убивство тебя так и тянет. – Она уткнулась лицом мне в плечо, всхлипнула еще раз. – Так езжай, потешь лукавого кровью и возвращайся к нам грех свой замаливать. А я-то дождусь тебя, миленький. Век буду ждать. – И прошептала чуть слышно: – Люб ты мне. Разве не видишь? Белый платок, которым она, как и другие женщины и девочки, плотно повязывала голову, сбился на сторону, и я впервые увидел ее волосы, темные и пушистые, заплетенные в толстую косу и уложенные венцом на затылке. Я попытался развязать узел на платке. Не получилось. Тогда я просто спустил его на тонкую загорелую шею, вытащил из Настиной прически несколько деревянных шпилек-лучинок и начал расплетать косу. Девушка замерла, еще плотнее прижалась ко мне и, прошептав: «Грех-то какой», робко коснулась губами моей щеки. Я погладил ее по узенькой попке, сжал в ладонях округлые ягодицы. Настя судорожно вздохнула, слабо попыталась от меня оттолкнуться, но этого проблеска разума хватило лишь на долю секунды. И вот девушка уже жадно припадает к моим губам. А я отмечаю, что она совершенно не умеет целоваться. Да и у кого ей здесь было брать такие уроки? Я присел на корточки, прижался лицом к ее животу. И почувствовал, какой он горячий, как напряжен брюшной пресс, даже через грубый материал сарафана. Я сместил лицо ниже, ощутил под щекой выпуклый лобок. Настя вздрогнула, шумно втянула воздух и впервые ничего не сказала про грех. Прошептала: – Любушка мой… Желанный… – И опустилась рядом со мной в густую, уже пожухлую по-осеннему траву. «Проклятие! И что же я такое творю? – промелькнуло у меня в голове. – Ведь это все равно, что играть в папу и маму с двенадцатилетней девчонкой! Настя, несмотря на ее почти „осьмнадцать“, во всем, что я сейчас собираюсь с ней сделать, не искушеннее новорожденной. А я покручу с ней любовь и через неделю сбегу. Если и не обрюхатив эту красавицу, то уж точно оставив у нее в душе великую смуту. И неистребимое чувство вины. Ведь она и без того сумасшедшая. Нет! Так нельзя!» Я отлично понимал, что нельзя, а правая рука в это время все крепче и крепче сжимала узкое плечико. И левая рука уже блудливо прокралась под сарафан и скользила по гладкой коже ноги. Добралась уже до колена. И медленно продвигалась все дальше и дальше. Настасья замерла. Лежала, закрыв глаза, на спине, не в силах пошевелиться. Лишь шумно и прерывисто дышала, да с губ иногда срывалось чуть слышное: – Любимый… желанный… «Нет! Так нельзя! Надо остановиться! Немедленно прекратить!» А пальцы левой руки уже коснулись мягкого пушка на лобке. Настя вздрогнула, напряглась всем своим худеньким телом и, запрокинув голову, выдавила из себя глухой протяжный стон. А я уже вовсю ласкал ее влажное лоно, вожделенно наблюдая за тем, как девушка, подняв себе на живот сарафан, широко раздвинула ноги и ритмично приподнимает и опускает бедра. Я никак не мог решить, что делать дальше. Пойти на поводу своих кобелячьих инстинктов? Или все же не переступать запретной черты, избавить совесть от скверны? Я убрал ладонь с ее лобка, расстегнул брюки и стянул их и трусы до колен. Голыми ляжками ощутил холодную землю и жесткую траву. – Люби-ы-ымый… Взял ее руку и положил себе на член. Пальцы были тоненькими и горячими, ладошка – влажной от пота. – Жела-анный… Настасья до боли сжала мошонку, потом, словно обжегшись, резко отдернула руку и крепко обвила мою шею. Она развернулась на бок, решительно привлекла меня к себе и прижалась ко мне так, будто хотела слиться со мной в единое целое, стать второй половинкой меня. Чтобы я, как бы того не желал, не смог бы никуда от нее деться. Чтобы был обречен навечно иметь при себе эту фанатичную староверку. Эту самую лучшую, самую светлую и искреннюю девушку из всех, что встречал в своей жизни. «И откуда в этом маленьком хрупком теле столько силищи, столько страсти? – подумал я, а Настасья закинула на меня ногу. Она уже почти оседлала меня. Ее всю трясло. И она уже совершенно не контролировала себя. – Как же она будет потом, когда опомнится, корить себя за все, что сейчас делает! Как ей, чистой и непорочной, будет стыдно! Какие страшные епитимьи она на себя наложит! Нет! Так нельзя…» Хоть это и было нестерпимо мучительно, но я смог сдержаться. Не переступил последней границы, не совершил непоправимого. Настасья так и осталась девушкой, а я избавил себя от неподъемного камня, который – я был в этом уверен – потом еще долго бы тяжелил мою душу. Мы пролежали в березовой роще до вечера, лаская друг друга, порой доходя до безумства, порой уже ступая на самую грань, но всякий раз, когда казалось, что уже поздно и назад не повернуть, я умудрялся брать себя в руки. Стряхивал с себя сладкую истому и упивался мыслью о том, какой я хороший! Какой же я не подлец!.. – Настена, очнись. Пора возвращаться. Переполошим всех в сикте, еще кинутся нас искать. Очнись, любимая. Девушка открыла глаза, испуганно поглядела на меня. И, словно стряхивая с себя дьявольское наваждение, потрясла головой. И поспешила стыдливо одернуть задранный на грудь сарафан. – О Хосподи! Грех-то какой! Нечистый в меня вселился, поди. Лишил памяти. О Хосподи, грех! Не замолить-то теперича. – Настюшка… – Я наклонился, попытался ее поцеловать, но она увернулась. – Не было никакого греха. Не довели мы до греха. – Был грех, – уперто заявила Настасья. – И не замолить-то его теперича. – Она томно потянулась всем телом и, видимо на секунду забыв о том, что только что страшно согрешила, промурлыкала: – А сладко-то как! Никогда мне сладко так не было! – И она опять крепко прижалась ко мне… Мы, одуревшие от того, что недавно произошло между нами, уже почти дошли до сикта, когда Настя вспомнила, что забыла в роще корзинку с грибами. Пришлось возвращаться обратно, и я отметил, что участок примятой травы, где еще час назад стонала от небывалого наслаждения, Настасья обошла по широкой дуге, бросив на него испуганный взгляд. Словно он был заражен. Словно сатана обсыпал там все отравой. Когда мы вернулись в деревню, старец Савелий, повстречавшийся нам у околицы, лукаво улыбнулся в седую бороду и заметил: – Припозднились вы нынче. Угуляли далече небось. Или здесь рядышком? – Далече ходили, – не моргнув глазом, соврала Настя. – За старицу, в волчий сузем. – А когда мы уже отошли от старца подальше, снова повторила: – Грех-то. Грех-то какой нынче мы сотворили! Меня же в этот момент занимало другое – создалось впечатление, что Савелий чего-то недоговорил, о чем-то догадывается. Что он имел в виду, когда спрашивал «Или здесь рядышком…»? И не может ли теперь случиться у нас неприятностей, добавиться у меня проблем, которых и без того выше крыши. Мне очень не хотелось добавлять к ним еще одну, и немалую, из-за любовной интрижки… Настасья сама наложила на себя епитимью и весь следующий день провела в хлеву и на огороде. Носилась, как угорелая, через двор то с вилами, то с ведром и когда случайно встречалась со мной, стыдливо отводила глаза. Не надо было обладать богатой фантазией, чтобы понять, как она сама себя грызет за то, что позволила себе накануне. После обеда Комяк оседлал двух лошадей – маленькую каурую Лошадку для меня, а для себя долговязого нескладного Орлика. И несколько часов мы рысили по узким лесным тропинкам и по бездорожью, пробираясь через бурелом, рискуя переломать лошадям ноги. Добрались до соседнего сикта, откуда ко мне две недели назад привозили старицу Максимилу, любезно раскланялись с двумя монашками, что-то поправлявшими на водяной мельнице, работавшей от небольшого ручья. Впервые я видел такую игрушечную мельницу – почти в человеческий рост. И ведь живую, рабочую мельницу. Все там было: и желоб с задвижкой для подачи воды от ручья, и бучило, и водяное колесо, и жернова с ситом. Ох, и смекалист русский народ! – Бог в помощь, сестры. – А вам, братцы любезные, доброй дороги, – оторвалась от работы одна из женщин – лет шестидесяти, но еще крепкая, лихо обтесывавшая большим топором длинную жердь. Поверх темно-серого сарафана на ней была надета обычная телогрейка, точно такая же, что мне основательно намозолила глаза за три с половиной года. – Помочь, может быть? – Спасибочко, родненький, мы уж как-нибудь сами, с помощью Божьей. Да навроде и поправили уже все. Но на добром слове спасибочко. Обратно в сикт мы вернулись к ужину, попарились в баньке, поужинали. Потом Комяк, обильно облившись репеллентом, полез спать к себе в стын. А я до темноты просидел на завалинке, дожидаясь, когда ко мне, как обычно, подсядет Настасья. Но она так и не показалась. Вместо нее компанию мне составил ее отец. Расспрашивал о жизни в «миру», недоверчиво качал головой и ни слову не верил, так же как и его дочка: «Грех-то. Грех-то какой… А Настюшке нездоровится. Прилегла уже у себя. Вставать завтра рано, идтить на дальнее поле, рожь жать. Да и я, помолясь, сейчас пойду почивать». Дождавшись, когда спасовец скроется в доме, я выждал пару минут, и тоже отправился в свою боковицу. Разочарованный донельзя тем, что, кажется, испортил отношения с Настей. Весь следующий день мы с Комяком накручивали километры по парме. Измучили лошадей, измучились сами, но когда ближе к вечеру вернулись в сикт, самоед был радостно оживлен. – Вот так-то, Коста, братан. Гляжу, к путешествию ты готов. Пришел, однако, в прежнюю форму. Теперь остается дождаться, когда Трофим разберется с хозяйством. Страда у них, каждые руки наперечет. Завтра и сам им помогу. – Да и я могу… – неуверенно начал я, но Комяк меня перебил: – А ты отдыхай. – И вдруг совершенно не к месту спросил: – Че девка-то куксится на тебя? Трахнул небось? – Не твое дело! – Нет, мое. Коста, пойми, что портить сейчас отношения с нетоверами нам не в масть. А из-за девки это сделать проще простого. Так что гляди. Меня насторожило то, что самоед так легко и сразу заметил изменение в моих с Настасьей отношениях. А если на это обратил внимание он, то значит, это не прошло незамеченным и у спасовцев. Как бы не нажить из-за этого головняков. И снова весь вечер я проторчал возле крыльца на завалинке. Один раз мимо меня с большим жестяным тазом, полным морковки, прошмыгнула Настасья. – Здраствуй, родненький, – бросила она на ходу. И только. Я наблюдал за тем, как возле колодца Настя перемывает овощи, думал, а не подойти ли к ней, не переговорить ли. Вот только о чем? Я так и остался на месте. И не решился предложить Настасье немного передохнуть, посидеть рядом со мной. Она же скрылась в избе, не промолвив больше ни слова. И больше этим вечером я ее не видел. А ночью Настасья сама пришла ко мне в боковицу. Я уже спал, но спал, как всегда, чутко, и когда скрипнула дверь, тут же открыл глаза. И с замиранием сердца следил за тем, как к моей лежанке на цыпочках пробирается тоненькая фигурка в белой рубашке. – Ты не спишь? – прошептала Настасья. – Нет. И тут же, не успел я опомниться, она ящеркой юркнула под одеяло, крепко прижалась ко мне и горько расплакалась. Разрыдалась, как малое дитя, вздрагивая всем худеньким телом, заливая мне лицо горючими слезами. – Не могу без тебя, любимый! Как хоть, не могу. Сплю – ты мне грезишься, работаю – о тебе думки все, Богу молюсь, а вижу тебя. Люб ты мне, как же люб ты мне, Костушка! И что же мне, грешнице, делать теперича? Как извести тебя из головушки? – Настасья, рехнулась? – испуганно прошептал я. – Приперлась сюда. А как кто заметит? Это ж скандал. – Не гони. Не гони, миленький, – еще горше разрыдалась Настасья, покрывая поцелуями мое лицо. – Не приметит меня никто. Спят все. Уработались. А я немножко побуду с тобой и уйду. Ничего мне боле не надо. Только с тобой… «А дней через пять, максимум через неделю, мне уезжать, – в этот момент думал я. – Навсегда уезжать отсюда. Что же будет с этой девчушкой?! Сумеет ли забыть меня? Удастся ли времени вытравить меня у нее из памяти? Вот ведь черт!» – Костушка, родненький. А я люба тебе хоть немножко? – принялась выпытывать у меня признание Настя. – Почему тогда, в лесу, ты меня не порушил? Ты меня разве не любишь? Любишь? Правда? Ответь? Говорить, что люблю, значило подливать масла в огонь. Но ответить иначе я просто не мог. И не мог открутиться от прямого ответа. – Да, люблю. Очень люблю тебя, былиночка милая. И не порушил потому, что не хотел, чтобы потом тебе из-за этого было плохо. Нам все равно не быть вместе. Я скоро уеду и больше никогда не вернусь. А ты еще встретишь своего суженого. Обвенчаешься с ним. Нарожаешь детей. И будешь иногда вспоминать обо мне. Без обиды. Без боли. Как о чем-то светлом, но очень далеком от твоей жизни… А может, забудешь обо мне насовсем. – Нет, не забуду, любимый! – Настя прижалась влажным от слез лицом к моей груди и глубоко вздохнула. – Никогда не смогу забыть тебя, милый! – Она помолчала и неожиданно заявила: – Костушка, я ведь хочу от тебя ребеночка. Желанным он будет. Самым желанным! А? – Она оторвала голову от моей груди, и в темноте я видел, как в ожидании ответа блестят ее глаза. – Нет, – решительно отрезал я. – И больше даже не заводи разговора об этом. – И тут черт дернул меня за язык. – Знаешь, Настена. Если все будет нормально, если ничего со мной не случится, будущим летом я обязательно приеду к тебе. Не насовсем. Но надолго. – Правда? – прошептала она. – Побожься! – Я обещаю. Если ничего со мной не случится, я обязательно приеду к тебе. – И увезешь меня с собой? В свой Петербург? – Настя, любимая. Ты даже не представляешь, как тебе там будет непросто. Там совсем другая жизнь. Совсем другие люди. Жадные и жестокие. Готовые перегрызть глотку любому, кто хоть чуть-чуть лучше их, добрее их. – Но ведь ты меня защитишь? – Эх, – пробормотал я. – Кто бы меня самого защитил? – И опять черт дернул меня за язык. – Знаешь, Настена. Вот приеду к тебе будущим летом, и там будет видно, смогу ли я забрать тебя с собой в «мир». Будет ли вообще куда везти тебя, милая. – Хоть куда, Костушка, – всхлипнула Настя. – Хоть в шалаш, хоть в землянку. Куда пожелаешь, пойду за тобой. – И, по-видимому, решив, что официальная часть визита исчерпана, решила перейти к более приятным вещам. Оторвалась от меня, села в постели и ловко стянула с себя рубашку. И опять крепко прижалась ко мне. – Приголубь меня, милый. Грешная я. Да только недолго уже грешить мне осталось, – тяжко вздохнула она. – Так не терять же остатние денечки с тобой. Потом, как уедешь, грехи буду замаливать. А пока… Приголубь меня, родненький, чтобы снова себя не помнила. Чтобы все мои косточки, все мои волосики пели. Приголубь меня, Костушка! Уезжали мы хмурым дождливым утром. Вчетвером – Я, Комяк, Трофим и Настасья, которая настояла на том, чтобы проводить нас «хотя бы до старицы». Далеко ли до этой старицы, я не знал. – Да недалече, – заверила меня Настя. – Верст с пять будет, не боле. А дале назад ворочусь. – Она белой тряпицей протерла мне мокрое от дождя лицо. – Хорошо, что в дождь уезжаете. Примета добрая. Гладкой будет дорога. Затянувшаяся процедура прощания («Любезный братец Костушка, доброго пути тебе, родненький». – «А вам спасибо за то, что приветили, в беде не оставили. За все добро ваше, за ваше радение спасибо большое». – «Не нас благодари, Костушка. Хвалу воздай Господу. И возвращайся скорее в благодать нашу. Всегда рады будем тебе»)… так вот, затянувшаяся процедура прощания осталась позади. Комяк тронул поводья на Орлике и первым выехал со двора. Следом за ним Трофим. Потом крупная лайка Секач. А уже в хвосте нашего небольшого отряда, соприкасаясь коленями, плелись мы с Настасьей. Специально для этой поездки она сменила свой сарафан на мужские портки и рубаху, накинув сверху нарядную ненецкую малицу.[34] Прогремев копытами по мосткам, лошади вынесли нас на другой берег реки. А уже через минуту мы въехали в парму, и гостеприимный староверческий сикт, в котором я провел три недели, скрылся из виду за густыми елями. За полчаса, что мы ехали бодрой рысью по узкой лесной тропинке до старицы, никто не проронил не единого слова. Но вот Трофим остановился и обернулся к нам. – Все, сестрица Настасьюшка. Пора тебе возвращаться. Настасья расстроенно шмыгнула носом, но послушно остановила коня и спешилась. – И правда, – чуть слышно пробормотала она. Я слез с Лошадки и улыбнулся тому, как самоед с Трофимом тактично отъехали в сторону. – Пятнадцать минут на прощание, – не оборачиваясь, распорядился Комяк и, уже не таясь, задымил папиросой. И в тот же момент у меня на шее повисла Настасья. – Милый… Любимый… Родненький… И как же я без тебя буду-то, Косточка?! Ни огонька, ни лучика света теперь в моей жизни! Увяну! Помру! – Настасья, не болтай чепухи, – строго произнес я, целуя девушку в милое личико, мокрое от дождя и от слез. – Через год я вернусь. Всего лишь через год. Даже меньше. Другие ждут куда дольше. Бывает, что и всю жизнь. – Всю жизнь… – эхом повторила за мной Настя. – А ежели там, у себя, ты встретишь другую? Забудешь про то, что живет здесь, в тайге, такая дремучая девка? – Не будет этого, – уверенно сказал я. – Не забуду и приеду в июне. Настасья всхлипнула и пообещала: – Я очень буду ждать тебя, милый. А не дождусь, так утоплюсь в реке. – Чего ты болтаешь! – прошипел я. И больше мы не произнесли ни слова. Молча стояли, крепко прижавшись друг к другу, под усилившимся дождем. «Добрая примета». С какой же радостью я погостил бы у спасовцев хотя бы еще недельку! Хотя бы еще денек! Хотя бы еще одну ночьку с Настасьей! Но у нас на пятках уже сидела зима. И мы не могли больше ждать. – Коста, пора, – крикнул Комяк. – Пора, – всхлипнула Настя. – Пора, – повторил я. – Нет ничего тяжелее затянувшихся проводов. – Нежно поцеловал девушку в губы и отстранил ее от себя. Она так и стояла, не пошелохнувшись, пока я садился в седло. Потом спохватилась. – Погоди! – Сняла с шеи нательный крестик на черном шелковом шнурке и протянула мне. – Возьми любимый. Носи его и вспоминай обо мне. Он наговоренный. Он принесет тебе счастье. Я надел крестик, наклонился в седле и поцеловал Настю в чистый мокрый от дождя лобик. – Коста, пора! – До свидания, Настена. – Я пятками стукнул Лошадку по круглым бокам. И, уже отъехав, не выдержал и обернулся. Настя стояла посреди небольшой полянки и провожала меня печальным взором. Встретившись со мной взглядом, она с трудом улыбнулась и положила мне низкий поклон. – Возвращайся, Коста! Возвращайся, любимый! – донесся до меня ее голосок. Звонкий, словно валдайский колокольчик. – Вперед, – скомандовал Трофим. – Настасьюшка, отзови Секача, дабы за нами не шел… Да поможет нам Бог! Он выслал своего коня шенкелями и устремился вперед. Следом за ним – Комяк. А в арьергарде я. Впереди лежали сто пятьдесят километров глухой тайги до верховьев Мезеня. До схрона, в котором дожидался Трофима обещанный «Тигр». На лошадях Комяк рассчитывал преодолеть это расстояние дня за три – за четыре. А дальше… А дальше будем сплавляться вниз по реке. Или пойдем пешком. Это уж как карты лягут. Главное, хоть вплавь, хоть ползком, но добраться до Кослана. До подготовленной для нас малины. До железной дороги… Эх, Настя-Настена. Как ты там теперь без меня? |
||
|