"Дестини" - читать интересную книгу автора (Боумен Салли)ЧАСТЬ IЭдуард Лондон. 1940Дом на Итон-сквер занимал центр южной стороны прославленного ансамбля Томаса Кьюбитта и изысканностью превосходил своих соседей. Высокие коринфские пилястры обрамляли окна гостиной на втором этаже, воздушный балкон опоясывал фасад. Эдуард любил балкон – с него было очень ловко стрелять в головы нацистов, которые в данный момент оккупировали сарайчики на сквере посреди площади, где хранилось все необходимое для противовоздушной обороны. Однако теперь ему запретили выходить на балкон. Его мать сказала, что во время последнего налета балкон был поврежден. Эдуард поглядел на него с презрением. Ну, где он поврежден? Итон-сквер была жемчужиной лондонских владений герцога Вестминстерского. А Хью Вестминстер был старым другом его матери. Едва он узнал, что она намерена покинуть Париж, как предоставил свой дом в полное ее распоряжение. За это Эдуард был ему благодарен. Конечно, он предпочел бы остаться во Франции с папа – в Сен-Клу, в замке возле Луары или на вилле в Довиле. Но раз уж пришлось уехать в Англию, то жить лучше всего было здесь, в центре Лондона. Здесь он отлично видел войну. Теперь дневные налеты истребителей на исходе лета сменились ночными бомбежками, но в августе он с балкона будто с трибуны наблюдал замечательный бой между «Спитфайром» и «Мессершмиттом-110» – просто замечательный. Когда папа сказал, что они должны уехать, он испугался, как бы мать из страха не увезла его в какую-нибудь глушь. Но, к счастью, ей это, видимо, и в голову не пришло. Да, конечно, его старший брат Жан-Поль должен был оставаться в Лондоне, потому что выполнял очень важную работу. Он состоял в штабе генерала де Голля и занимался организацией армии Свободной Франции, которая очень скоро с небольшой помощью союзников освободит Францию. Их мать всегда уступала требованиям и нуждам старшего сына – жаль, что не его требованиям! – а кроме того, она любила Лондон. Порой, когда его мать в мехах и драгоценностях проходила через гостиную, отправляясь на очередной званый вечер, Эдуарду казалось, что война доставляет ей не меньше радости, чем ему. Теперь он прислонился к высокому окну и подышал на стекло. Оно, как и все остальные, было перечеркнуто по диагоналям лентами липкого пластыря, чтобы помешать воздушной волне разметать осколки по комнате. В затуманившемся треугольнике он зачем-то написал свое имя: «Edouard Alexandre Julien de Chavigny». Это было очень длинное имя, и, чтобы дописать его, потребовалось затуманить соседний треугольник. Он помедлил. Потом добавил: «Возраст – quatorze ans»[3]. Он нахмурился и посмотрел через площадь. Там чернело то, что несколько ночей назад осталось от дома после прямого попадания бомбы: накренившиеся боковые стены среди груды обгоревших балок и всякого мусора. Слуга сказал ему, что там никого не убило, что в доме никого не было, но Эдуард подозревал, что он получил распоряжение отвечать именно так. И пожалел, что ему только четырнадцать лет, а не на десять лет больше, как Жан-Полю. Или хотя бы не восемнадцать. Хватило бы и восемнадцати. Тогда его взяли бы в армию. И можно было бы заняться делом. Сражаться с бошами. А не сидеть дома, точно он какая-нибудь глупая девчонка, не учить уроки, уроки, уроки… Он увидел ответственного за противовоздушную оборону и прицелился вытянутой рукой в его жестяную каску. Пу! Наповал с одного выстрела. Он было обрадовался, но тут же рассердился на себя и, насупившись, отошел от окна. Он уже вырос из таких игр! Ему же четырнадцать, почти пятнадцать. Голос у него уже изменился… Ну, во всяком случае, уже начинает ломаться. И на щеках пушок, пусть пока еще мягкий, но скоро ему понадобится бритва. Ну, и другие признаки. Под животом у него шевелилось и твердело, когда он смотрел на горничных – то есть на некоторых из них. И по ночам ему снились сны, длинные чудесные жаркие сны, а утром простыни оказывались сырыми – простыни, которые менял его слуга, а не горничные, менял с многозначительной улыбкой. Да-да. Его тело менялось, он уже не был ребенком; он стал… ну, почти… он стал мужчиной. Эдуард де Шавиньи родился в 1925 году, когда его матери Луизе было тридцать лет. Между рождением Жан-Поля и этого последнего ее ребенка несколько беременностей завершились выкидышем. На протяжении последней Луиза чувствовала себя очень плохо и несколько раз чуть не потеряла и этого ребенка. После родов у нее Удалили матку, и медленно – сначала в замке де Шавиньи на Луаре, а потом в доме ее родителей в Ньюпорте – к ней вернулось здоровье. Тем, кто был с ней только знаком, кто видел ее только на званых обедах, балах или приемах, Луиза казалась совсем прежней. Общепризнанная красавица, славящаяся элегантностью и изысканным вкусом, единственная дочь стального магната, одного из богатейших людей Америки, воспитывавшаяся как принцесса, избалованная обожающим отцом, исполнявшим все ее прихоти и капризы, Луиза была – всегда была – очаровательной, требовательной и неотразимой. Неотразимой она оказалась даже для барона Ксавье де Шавиньи, который уже давно числился среди самых неуловимых холостяков Европы. Когда Ксавье первый раз приехал в Америку в 1912 году, чтобы открыть на Пятой авеню салон ювелирной империи де Шавиньи, в обществе Восточного побережья он сразу стал львом. Светские дамы соперничали, стараясь заполучить его на свой званый вечер. Они без обиняков и без смущения выставляли напоказ своих дочерей перед красивым молодым человеком, и Ксавье де Шавиньи был очарователен, галантен и невыносимо корректен. В глазах светских матушек он воплощал преимущества Европы – победоносно красивая внешность, острый ум, а к тому же безупречные манеры, богатство и старинный титул. Папаши Восточного побережья, помимо всего этого, ценили в нем редкостную деловую хватку. Это вам не праздный французский аристократишка, который проматывает свое состояние, приятно проводя время. Как большинство французов его сословия, он понимал ценность земли – дорожил ею и постоянно округлял свои и без того большие поместья во Франции. В отличие от большинства французов его сословия он обладал американским вкусом к коммерческой деятельности. Он расширил ювелирную империю де Шавиньи, основу которой заложил его дед в XIX веке, и превратил ее в самое крупное и самое знаменитое предприятие такого рода, если не считать Картье. Он увеличил и улучшил свои виноградники в долине Луары. Он вкладывал капиталы в банковское дело, производство стали и в южноафриканские алмазные копи, откуда поступало сырье для ювелирных изделий де Шавиньи – изделий, украшавших коронованные головы в Европе, а теперь и некоронованные головы богатых и взыскательных американцев. О да, у себя в клубах папаши Восточного побережья приходили к выводу, что де Шавиньи пальца в рот класть не следует. Помимо европейских добродетелей, он обладал и американскими. Да, конечно, он каждое утро звонил тренеру своих скаковых лошадей, но ведь прежде он звонил своему маклеру. Ксавье познакомился с Луизой в Лондоне, когда ей было девятнадцать, а ему двадцать девять и она дебютировала в английском свете. Случилось это на исходе 1914 года. В самом начале войны Ксавье был ранен и – к большому его бешенству и негодованию – уволен из армии по инвалидности. Познакомились они на одном из последних великолепных балов военных лет, дававшихся для представления начинающих выезжать молодых девиц великосветскому обществу. На ней было платье от Ворта самого нежного розового оттенка, на нем – форма французского офицера. Его раненая нога настолько окрепла, что он мог пригласить Луизу на танец три раза, а еще три танца они просидели, разговаривая. На следующий день он явился к ее отцу в их номер в «Кларидже» и попросил ее руки. Предложение его было принято спустя три недели, как того требовал этикет. Они поженились в Лондоне, медовый месяц провели в шотландском поместье Сазерлендов, а когда война кончилась, поселились в Париже со своим двухлетним сыном Жан-Полем. В Европе Луиза, как прежде в Америке, вскоре прославилась своим шармом, вкусом и красотой. Их гостеприимство, щедрость и стиль стали присловием на двух континентах. И у барона де Шавиньи оказалось еще одно качество, какого никто от француза не требует: он был преданным и безупречно верным мужем. А потому семь лет спустя, когда Луиза де Шавиньи оправилась после рождения своего второго сына и вновь начала появляться в обществе, те, кто не знал ее близко, не сомневались, что блаженная жизнь течет по-прежнему. Да, был грустный эпизод, трудный период, но он благополучно миновал. Когда в 1927 году баронесса де Шавиньи отпраздновала свое возвращение в Париж из Ньюпорта покупкой всей весенней коллекции Коко Шанель, ее добрые приятельницы улыбались: «Plus зa change, plus c’est le mкme chose…»[4] Те, кто знал ее лучше, – ее состарившиеся родители, муж, Жан-Поль и маленький мальчик, которого она не кормила грудью и видела редко, обрели совсем другую Луизу. Они обрели женщину, чья капризность возрастала от года к году, женщину, подверженную мгновенным и часто бурным сменам настроения, внезапному радостному возбуждению и столь же внезапной депрессии. Об этом не говорили. Прибегали к услугам и отказывались от услуг множества врачей. Барон де Шавиньи делал все, что было в его силах. Он дарил ей все новые драгоценности – гарнитур из идеально подобранных сапфиров, великолепное рубиновое ожерелье, которое фирма де Шавиньи создала для последней царицы и которое вихри революции вернули в руки барона. Луиза сказала, что рубины заставляют ее думать о крови, заставляют думать о подвале в Екатеринбурге. И наотрез отказалась носить ожерелье. Барон покупал ей меха – соболей такого качества, что каждую шкурку можно было продернуть сквозь обручальное кольцо. Он покупал ей породистых лошадей – например, чудесного ирландского гунтера, потому что ей нравилось скакать за гончими. Он покупал ей автомобили – «Делаж», «Испано-Сюиза», «Роллс-Ройс», спортивная машина, сделанная на заказ в мастерских Бугатти. А когда эти bagatelles[5] перестали ее занимать, отправился с ней путешествовать. По Англии. По Западному побережью Америки, где они были гостями на вилле Мэри Пикфорд и Дугласа Фэрбенкса и где она ожила, но ненадолго. По Индии, где они остановились во дворце вице-короля и охотились на тигров с махараджей Джайпура. По Италии, где их принял папа. А оттуда снова в Англию. И назад во Францию. Каждый вечер он провожал ее до дверей ее спальни. – Зa va meieux, ma cherie?[6] – Pas mal. Mais je m’ennuie, Xavi, je m’ennuie…[7] И, уклонившись от его поцелуя, она закрывала за собой дверь. В 1930 году, когда его жене было тридцать четыре года, а ему сорок пять, барон наконец последовал совету, который уже не один год выслушивал от своих приятелей, и завел любовницу. Он позаботился, чтобы Луиза узнала об этом, и, к его восторгу, в ней вновь ожил интерес к их браку. Физическая ревность заставила ее очнуться от апатии. И подействовала на нее даже слишком возбуждающе, как он со сжавшимся сердцем убедился, когда, вновь лежа в его объятиях, она настойчиво, маниакально допрашивала его: – Она это делала, Ксави? А это? Она откинулась на кружевных подушках, густые черные волосы рассыпались, обрамляя совершенное лицо, темные глаза блестели, пухлые губы были накрашены. Барон в нетерпении разорвал кружева ее неглиже, и это ей понравилось. Ее груди оставались теми же высокими, округлыми, юными, которые он всегда обожал, худощавое тело цвета густых сливок было гибким, как у девушки. Теперь она приподняла эти груди обеими руками и подставила их его жаждущему рту. – Calme-toi, reste tranquille, je t’aime, tu sais, je t’adore…[8] Он взял в губы острые соски и начал нежно их целовать. Он обещал себе на этот раз медлить. Очень медлить. Он способен сдерживаться и доведет ее до оргазма раз, два, и три, прежде чем кончить, и она будет трепетать, будет льнуть к нему, как прежде. При этом воспоминании он отвердел, и она ощутила его движение у своего живота. И тотчас с лихорадочной настойчивостью оттолкнула его. – Не так! Я этого не хочу. Она говорила по-английски. Прежде в постели всегда был французский. – Положи его мне в рот, Ксави. Ну же! Я знаю, тебе это нравится. Положи! Дай я тебя пососу… Она втащила его повыше и повернула так, что его член оказался у нее над губами. Она улыбнулась ему и быстрым змеиным движением прикоснулась к головке языком. – У твоей штучки мой вкус. Так приятно… Ее глаза мерцали темным светом. Она раскрыла пухлые губы, и его забил озноб – он ощущал теплоту ее рта, сосущего, сосущего… Он закрыл глаза. О, это ей удавалось! Как всегда. Она умела подразнить, нежно провести кончиком языка по краю головки, умела ускорить его реакцию, точно соизмеряя силу всасывания, так что он начинал тыкаться ей в нёбо, – сосала его нежно, влажно, ритмично. Потом медленно провела ладонями по его ягодицам, засунула руки между его ногами и принялась массировать его там, где кожа стала дряблой и влажной от их совокупления. Она обвила его мошонку изящными пальцами, откинула голову, и у него возникло ощущение, что он проникает в глубину ее горла. Он почувствовал предвестие спазма, оно все усиливалось… Внезапно она перестала сосать. Вытолкнула член из губ целиком и посмотрела на мужа снизу вверх. – Она делала для тебя так, Ксави? Делала? Она умеет сосать тебя так, как я? Расскажи, Ксави, шепни мне на ухо, пока делаешь это… Я хочу знать! А что еще ты с ней делал, Ксави? Просто трахал ее, или что-то сверх? А в жопу ей нравится? Скажи мне, Ксави, скажи мне… Ее похабности и отталкивали, и возбуждали его. Глядя вниз, в эти темные глаза, в этот жадный рот, он почувствовал, что его эрекция ослабевает. Зажмурившись, он опрокинул ее на подушки. Потом передвинулся, развел ее ноги и исступленно вонзился в нее. Она выгнула спину и вскрикнула. Ксавье вонзал и вонзал – глубоко, чуть-чуть, потом опять глубоко. Его член вновь отвердел. Он вогнал его в нее, извлек, снова вогнал. К его полному изумлению, перед ним всплыл образ его любовницы. Он увидел ее пухленькое уютное тело, большие груди с темными сосками, услышал прерывистое дыхание. Этот образ вызвал у него оргазм. Он застонал и впрыснул семя в неподвижное тело жены, ненавидя ее, ненавидя себя. Когда он извлек свой член, она резко полоснула его ногтями по спине. – Подонок! Ты о ней думал? О ней? Ксавье посмотрел на нее сверху вниз. – Мне казалось, ты этого и хотела, – ответил он холодно и ушел спать к себе. В последующие годы он иногда обращался за сексуальным удовлетворением к жене, но гораздо чаще в нарастающем отчаянии – к другим постоянно меняющимся женщинам. Он горько сознавал, что его все больше и больше влечет к молоденьким женщинам, которые напоминали ему жену, какой она была, когда он впервые увидел ее и влюбился. Иногда, когда сходство было невелико и ему трудно было сохранять эрекцию, он закрывал глаза и вызывал в памяти образ своей юной жены. Ее благоухающую розами плоть, ее застенчивую пылкость. И образ этот никогда его не подводил. Он вызывал у него оргазм даже в объятиях проститутки. Он замкнулся, сознательно отдалился от старейших своих друзей, а когда женщины оказывались недостаточным отвлечением, с головой уходил в сложности управления фирмой и поместьями. На людях он и его красавица жена оставались совсем прежними: нежной парой, экстравагантной, щедрой, бывающей везде, повсюду вызывающей зависть, всюду вызывающей восхищение. Если порой злые языки и позволяли себе кое-что – ведь в самых идеальных браках возникает нужда в каких-то divertissements[9], а и барон и баронесса так похвально корректны, – он игнорировал сплетни. Жена, во всяком случае, научила его одному, говорил он себе, – научила истинному смыслу ennuie[10], научила, что значит влачить свои дни в серой темнице. Этот дар он предпочел бы не получать. Он ясно увидел приближение войны на несколько лет раньше большинства своих друзей и деловых знакомых. В 1933 году, когда Адольф Гитлер стал рейхсканцлером, он предостерегал друзей, что это чревато войной, а они посмеивались над ним. В 1936 году он продал свои акции в немецкой стальной промышленности с прибылью и вложил ее в английскую и американскую промышленность. А когда в том же году была ремилитаризована Рейнская зона, перевел все свои вклады и значительную часть оборотного капитала из Франции в Швейцарию и Нью-Йорк. Фирма де Шавиньи перестала принадлежать лично ему, а была преобразована в закрытую акционерную компанию, зарегистрированную в Люцерне, – девяносто процентов остались ему, остальными десятью владел его сын Жан-Поль. Его личная коллекция драгоценных камней, его картины, серебро, самая ценная и не восстановимая мебель из трех его резиденций во Франции были также отправлены на хранение в Швейцарию. В 1937 году он начал подготовку к отъезду его семьи из Франции на случай, если вторжение, которого он опасался, действительно произойдет. Ко времени аннексии Чехословакии и Австрии в 1938 году подготовка эта была завершена. Надежность ее прошла проверку через полтора года, когда в мае 1940-го Луиза с обоими сыновьями покинула Францию почти накануне эвакуации английских войск из Дюнкерка. К 14 июня того же года, когда немцы вошли в Париж, салоны де Шавиньи все еще были открыты, но Ксавье де Шавиньи практически избавился от своего состояния. Когда от него это требовали, он предоставлял себя и свои салоны в распоряжение немецкого верховного командования и благодаря такой любезной гибкости часто получал важные сведения для своих товарищей в шестой ячейке парижского Сопротивления. Он отказался от женщин и старался не думать о жене. К своему удивлению, он обнаружил, что не замечает отсутствия ни Луизы, ни своих любовниц и что ennuie, столь долго его томившая, исчезла бесследно. У него вновь появилась цель, raison d’кtre[11], обладавшая особой силой, потому что он знал, что жизнь его находится под постоянной угрозой. За себя он не боялся, но боялся – все еще – за Луизу и сыновей. Он чувствовал бы себя гораздо спокойнее, если бы они согласились на его план и уехали в Америку. Англия, думал он, наблюдая ход войны, находится слишком уж близко. Страх его объяснялся очень просто: Луиза, его жена, была наполовину еврейкой. Ее мать Фрэнсис, урожденная Шифф, росла в тесных пределах немецко-еврейского общества Нью-Йорка, в котором возможность назвать старой родиной Франкфурт – как для Ротшильдов, как для Варбургов – ценилась очень высоко. Фрэнсис выросла в пределах магического круга «сотни семейств» и среди своих дядьев, теток и множества других родственников числила внушительное количество Варбургов, Лоебов, Леманов и Зелигманов. Ее ждал династический брак, и, когда в девятнадцать лет она сбежала с Джоном Макаллистером, семья отреклась от нее, и потрясение, вызванное этим смешанным браком, давало о себе знать несколько десятилетий. Фрэнсис перечеркнула свое детство в мире особняков на Пятой авеню и молитв в храме Эмману-Эла. Когда она вышла за Джона Макаллистера, он был уже богат, так как унаследовал стальную империю своего отца, шотландского иммигранта. Он вложил капитал в Северо-Тихоокеанскую железную дорогу и стал еще богаче. Фрэнсис Макаллистер отдавала всю свою энергию ассимиляции, и – так как она была красива, умна и обаятельна, а не только очень богата – ей это в значительной мере удалось. Фрэнсис украшала собой макаллистеровскую ложу в «Алмазной подкове» «Метрополитен-опера» – в эти ложи доступ ее еврейским родственникам был закрыт. Она построила дом в Ньюпорте, а, естественно, не в Элбероне, где проживали ее дядья и тетки. Луизу она воспитала с большим тщанием: ее еврейское происхождение не скрывалось, но упоминания о нем не поощрялись. Луиза, подрастая, поняла, что из-за своей матери она выделяется среди сверстниц, и бдительно избегала даже самых косвенных намеков на причину. Эта тема полностью исключалась, как и новизна отцовского богатства. Она приняла католичество, а выйдя замуж за Ксавье посвятила всю свою немалую энергию новой роли – баронессы, причем более французской, чем сами французы. Ее усилия были такими яростными, что Ксавье де Шавиньи, полностью лишенный расовых предрассудков, почти забыл о предках своей жены. Поскольку их расовая принадлежность его не интересовала, он с аристократической небрежностью считал, что она никому интересной быть не может. Так было до 1938 года, а тогда предков этих уже нельзя было игнорировать. Ведь если Луиза была наполовину еврейкой, его сыновья были евреями на четверть. И раз враги, разыскивая еврейскую кровь, были готовы прослеживать наследственность до восьмого и девятого колена, полуеврейка мать и чистая еврейка бабушка превращались в страшную опасность. Вот почему подготовка велась с такой тщательностью, вот почему барон не сомневался в ее необходимости. Но все равно он тревожился, достаточно ли тщательной она была. Эдуард улегся на диване, обтянутом шелковой парчой, подложил под ноги подушку и уставился на огонь. Он чувствовал себя очень уютно и чуть-чуть сонно, как обычно после английского пятичасового чая. Англичане, решил он, понимают толк в этой трапезе. И еще в завтраке. Овсянку он не одобрял – брр! Зато поджаренная грудинка, жареные почки под острым соусом, рыба с рисом по-индийски – чистое объедение! Куда до них булочкам и cafe au lait[12]! Эдуард был уже высок; он пошел в отца и очень на него походил – те же совсем черные волосы и удивительно синие глаза. Унаследовал он и атлетическое сложение отца – широкие плечи, длинные ноги, узкие бедра. Он быстро рос – уже пять футов одиннадцать дюймов – и был все время голоден. А сейчас он только что превосходно подкрепился: дворецкий Парсонс и старшая горничная внесли на серебряных подносах чай со всем к нему положенным и торжественно для него одного расставили на столиках перед камином горячие лепешки с английским медом, крохотные огуречные сандвичи, три разных торта и «Лапсан-Сучон», его любимый чай с легким привкусом дыма. Каждое утро Эдуард читал «Тайме», на улицах он видел длинные очереди перед продовольственными магазинами и скудный выбор товаров на полках. Он прекрасно понимал, что подающиеся к их столу блюда, такие обычные в глазах его матери, теперь, в дни войны, были исключением – и, возможно, даже непатриотичным. С другой стороны, он знал, что в доме еще до войны были большие запасы всего необходимого, а ему непрерывно хотелось есть! Неужели он и правда будет способствовать победе, если откажется от второго ломтика ростбифа или не возьмет еще севрюги? Да нет же! А вот повар может и обидеться. Он виновато покосился на книгу у себя на коленях. Вергилий. К утреннему уроку ему было задано перевести пять страниц, а у него готовы только две. Во Франции латынь ему преподавал старенький иезуит, который мирно подремывал, пока он продирался сквозь строки «Энеиды». Но его лондонский учитель был совсем другим. Его наняла мать Эдуарда по рекомендации кого-то из друзей, и Эдуард не сомневался, что папане одобрил бы этого выбора. Хьюго Глендиннинг был человеком неопределенного возраста, слишком старым для армии, возможно лет сорока пяти, хотя умел выглядеть старше. Очень высокий, очень худой и очень элегантный с налетом дендизма, он, на консервативный вкус Эдуарда, должен был бы стричь свои седеющие волосы гораздо короче. Он имел обыкновение запускать в них все пять пальцев и театрально стонать в знак того, что Эдуард снова непростительно ошибся. Он в свое время кончил Итон, затем Оксфорд, где изучал классические языки и литературу, и обладал умом острым как бритва. В первый день он потряс Эдуарда тем, что на протяжении всего урока не переставая курил крепчайшие русские папиросы. Его семейные связи и дипломы у папа, конечно, возражений не вызвали бы, в этом Эдуард не сомневался. Но вот его политические взгляды? Навряд ли! Хьюго Глендиннинг сражался на фронтах испанской гражданской войны, и Эдуард незамедлительно обнаружил, что он радикал (самый первый среди его знакомых), если не хуже того – социалист. Преподавал он, мягко говоря, на свой лад. Первый урок он начал с того, что швырнул Эдуарду две книги: «Илиаду» и недоброй памяти «Энеиду». – Ну, вот! – Он положил ноги на столик перед собой и потянулся. – Первые страницы обеих. Прочтите, затем переведите. Эдуард, спотыкаясь, читал, а Хьюго Глендиннинг откинулся, закрыв глаза и брезгливо кривя губы. Когда Эдуард с грехом пополам кончил переводить, его учитель резким движением сел прямо. – Ну-ну! Вы не законченный болван, и, полагаю, это уже кое-что. – Он посмотрел на Эдуарда сверлящим взглядом. – Не исключаю кое-каких проблесков интеллекта. Естественно, глубоко погребенного. Но тем не менее. Я справлялся гораздо лучше в девять лет. А может быть… Вы лентяй? Эдуард взвесил эту возможность – прежде на нее никто даже не намекал. – Ну, надеюсь, что нет. – Хьюго раздавил папиросу в пепельнице и закурил следующую. – Лень очень утомительное качество. И для меня – самое омерзительное. Итак… – Он вдруг наклонился вперед, гипнотизирующе глядя на Эдуарда. – О чем «Илиада»? Эдуард замялся. – Ну… она… ну, про греков и троянцев… – И? – О Троянской войне. – Вот именно! – Хьюго улыбнулся. – О войне. Возможно, вы замечали, что сейчас идет война. – Совсем другая! – вспылил Эдуард. – Вы так думаете? Что же, формально вы правы. Гомер не описывал маневры танков и авиации. Тем не менее война – всегда война. Убийства – всегда убийства. Быть может, «Илиада» не так уж далека от настоящего и не так чужда ему, как вы полагаете. Вот сравните… А, да! Шестнадцатую песнь, смерть Патрокла – с последним номером «Тайме», со сводкой о вчерашних воздушных боях над Южным побережьем. Сравните туповатую военную пропаганду с искусством. – Он помолчал. – Возможно, послушав, как ее читают с несколько более правильным произношением и с истинным уважением к ритму гомеровского стиха, вы… Ну, посмотрим… Хьюго вновь откинулся и закрыл глаза. Он декламировал по-гречески, ни разу не заглянув в раскрытую книгу. Эдуард тихо сидел на своем стуле. Вначале он сопротивлялся. Хьюго Глендиннинг показался ему жутко высокомерным и невыносимо грубым – никто из его французских учителей не посмел бы говорить с ним так. Ему это неинтересно и никакого впечатления на него не произведет! Но постепенно против воли он начал вслушиваться. Нет, просто поразительно, какой прозрачный, гибкий, звучный язык, и совсем не похожий на сухую монотонность, с какой читал учитель-иезуит, останавливаясь через каждые две строки для разбора грамматических конструкций. Эдуард теперь слушал внимательно, следя по свое книге, и слова, уже ему знакомые, начали обретать собственную форму, собственное бытие: он увидел поле битвы, увидел блестящее на солнце оружие, услышал вопли умирающих. С этой минуты он попался на крючок. Впервые в жизни Эдуард ждал урока с нетерпением и занимался усердно. Придет день, обязательно придет день, когда он заставит Хьюго Глендиннинга похвалить его – заставит, пусть это его убьет! Когда они взялись за латынь, Хьюго отверг «Записки о Галльской войне» Юлия Цезаря. – Недурная ясная, нудная проза. – Он презрительно фыркнул. – Рвы и валы. Для войны нам хватит Гомера, думается мне. Ну… а как насчет любви? Сексуальная привлекательность? Страсть? Полагаю, вас это интересует? Меня в вашем возрасте интересовало… – А теперь нет? – ехидно вставил Эдуард, и Хьюго улыбнулся: – Быть может. Но речь не о том. Естественно, мы будем читать «Энеиду». Но еще, пожалуй, и Катулла. Вы читали Катулла? – Нет! – Сердце Эдуарда взволнованно забилось. С точки зрения его учителя-иезуита, Катулл никоим образом не подходил для учебных занятий четырнадцатилетних подростков. – Ну так начнем. – Хьюго помолчал. – Катулл – блестящий ум и скептик. Он высмеивает собственную страсть и в то же время признается, что порабощен. Некоторые из этих стихотворений мы можем плодотворно сравнить с кое-какими сонетами Шекспира. В обоих случаях мальчику понять описываемые чувства не так легко. Вы способны вообразить, что ощущает мужчина, когда он физически и духовно одержим женщиной? Причем женщиной, чей характер и нравственность он презирает? Эдуард замялся. Он подумал о своих родителях, о некоторых сценах, о некоторых случайно подслушанных разговорах. – Пожалуй, способен, – сказал он осторожно. Глаза Хьюго мечтательно обратились на окно. – Сексуальная страсть… А мы, естественно, говорим о ней… Так, сексуальная страсть мне представляется весьма интересным состоянием. Куда интереснее романтической любви, с которой ее часто путают. Она необорима и смертоносна. И еще, увы, обыденна. Столь же обыденна сейчас, как в Риме за шестьдесят лет до нашей эры, как в елизаветинском Лондоне. – Он сухо улыбнулся. – Не сомневаюсь, вы в свое время тоже ее испытаете. И, конечно же, подобно нам всем, решите, что ваш случай уникален. Что, разумеется, не так. Ну, приступим. Кстати, вы знаете, что Катуллу было тридцать, когда он умер? Так это и продолжалось. Как ни напрягал свою фантазию Эдуард, ему никогда не удавалось предугадать, о чем будет следующий урок. Иногда они порхали по истории – не добросовестно прорабатывая французских королей и запоминая их даты, как всегда было прежде, но перемахивая через столетия и с континента на континент. Французская революция, русская революция, американская гражданская война. Внезапно Хьюго делал выпад: – Ради чего велась эта война, как вы думаете, Эдуард? – Ну, чтобы освободить рабов на Юге. – Чушь! Пропаганда, пущенная янки. Велась она главным образом по коммерческим причинам, потому что штаты Севера алчно заглядывались на богатства Юга. А судьбу черных рабов она затрагивала постольку поскольку. Я полагаю, вам известно, что негры на Юге Соединенных Штатов все еще не имеют права голоса? – Он помолчал. – Разумеется, англичанам в этом отношении тоже нечего чваниться. На следующей неделе мы рассмотрим прискорбно медленное расширение избирательного права в этой стране – отмену имущественного ценза, который прежде оберегал интересы правящих классов, а также предоставление права голоса женщинам. – Он оборвал фразу. – Вы находите это забавным? Эдуард пожал плечами: – Я читал о суфражистках. И не вижу, для чего женщинам нужно голосовать. Папа говорит, что он еще не встречал женщины, хотя бы отдаленно разбирающейся в политике. А мама не утруждает себя посещением избирательного участка. Хьюго нахмурился: – Женщины обладают умственными способностями? – Конечно. – Так не кажется ли вам, что им следует их упражнять? Как и вам. Полагаться на чужие идеи, Эдуард, – это признак умственной лени. Все подвергайте сомнению, Эдуард. Всегда спрашивайте. И, главное, думайте… Эдуард старался. Он признавал логичность аргументов, которые слышал от Хьюго, но прилагать их к жизни было трудно. Ну, пусть суфражистки, пусть женские умственные способности, но вот сосредоточиться на этих умственных способностях Эдуарду никак не удавалось. Как можно о них думать, если его глаза сосредоточивались на стройных ножках, колышущихся юбках, на чудесной линии между мягкими изгибами грудей? Он закрыл Вергилия на середине страстной мольбы Дидоны, обращенной к Энею. К черту! К черту! Ему никак не удавалось сосредоточиться. Он ощущал шевеление, напряжение между ногами, в голове теснились упоительные обрывочные образы: груди и бедра, подушки и разметанные по ним волосы, увлажнение и растущее наслаждение. Он знал, чего ему хотелось. Ему хотелось подняться к себе в спальню, запереть дверь и, оставшись наедине с этими образами, прикоснуться к себе, медлительными, ритмичными движениями довести себя до судорожного и греховного освобождения. Греховного, потому что рацеи священников о порочности рукоблудия, о дьявольских соблазнах плоти он выслушивал еще с тех пор, когда ему было лет восемь-девять. А Жан-Поль говорил, что все это чепуха, что все подростки онанируют – просто этап, который минуешь, взрослея, и ничего больше. И как только начинаешь иметь дело с женщинами, это проходит само собой. Эдуард не сомневался, что брат прав, надеялся, что он прав, и полагал, что Хьюго скажет то же, если у него хватит духа задать такой вопрос. И все-таки ему не удавалось выкинуть из головы суровые предостережения священников. Отец Клеман грозил, что на ладонях вырастут волосы, если ты хотя бы раз проделаешь такое. «Да-да, дитя мое, и они останутся, как знак Каина, чтобы все могли видеть. Запомни же!» Эдуард украдкой покосился на свои ладони. Ни единого волоска, а ведь, если отец Клеман говорит правду, они бы уже давно стали мохнатыми. Так, наверное, это неправда? Но, кроме того, отец Клеман сказал, что онанировать – грех, в котором должно признаваться на исповеди, и Эдуард признался. И просто изнывал от мучительного смущения. «Ты был один, когда совершал это, сын мой?» «Да, отче». «Ты уверен, сын мой?» «Да, отче». Эдуард растерялся. А с кем он мог быть? И чуть было не задал этот вопрос, но не посмел. И всякий раз ему предписывалось тридцать раз повторить «Богородице Дево, радуйся!» и впредь не грешить. Но не успевал он выйти из исповедальни, как потребность возникала в нем с утроенной силой. Он вздохнул. Собственно, священник? он хотел бы спросить, почему оттого, что делать запрещается, его только больше тянет это делать. Но и этого он спросить не смел. Он встал и посмотрел на часы. Потом снова открыл «Энеиду» – отвлечение было лучшим противоядием, он это знал. Когда пятнадцать строк, переведенных с латыни, возымели свое действие и упорная эрекция наконец ослабела, он испытал радость торжествующей добродетели. И снова посмотрел на часы. Почти шесть. В шесть должен вернуться Жан-Поль, и если повезло, если Жан-Поль не забыл, то вдруг уже все устроено? Самое для него важное! Будь он в Париже, это сделал бы папа, как раньше для Жан-Поля. Но здесь Жан-Поль обещал ему, даже поклялся, что возьмет ответственность на себя. С помощью Жан-Поля сегодня же он встретится со своей первой женщиной. С раннего детства самой важной фигурой в жизни Эдуарда был Жан-Поль. Он любил своего папа и очень гордился им, но отец, всегда ласковый, был далек от него. Ребенком он видел его, как и мать, только в определенные часы. В Сен-Клу пожилая английская няня ежедневно ровно в четыре часа приводила его из детской, помещавшейся в отдельном крыле, в гостиную. Он сидел на стуле, стараясь не ерзать и вести себя чинно, а его родители либо вежливо спрашивали, как он провел день и как идут его занятия, либо, словно вовсе забыв про него, разговаривали между собой. В половине пятого его отводили в детскую и заставляли съесть жуткий английский детский ужин, ибо няня с первого же дня дала ясно понять, что ее слово – закон и своего питомца она будет воспитывать как положено, по-английски. И вот Эдуард ел омерзительное крутое яйцо из подставочки или еще более омерзительное хлебное крошево с молоком из мисочки, а по черной лестнице из кухни внизу доносились аппетитнейшие запахи – жареных куропаток осенью, лососины на рашпере летом. Ах, какие восхитительные чудеса таила эта кухня! Огромные миски с густыми сливками, горы только что собранной малины или лесной земляники. Крохотные креветки, темно-синие омары, розовевшие, когда кухарка их варила. Душистый, еще теплый хлеб; матово-белое масло; сыры, рядами покоящиеся в кладовой на соломенных ковриках. Когда няня раз в неделю уходила на свои свободные полдня, он порой пробирался на кухню и Франсина, кухарка, сажала его за длинный стол и добродушно пичкала всякими лакомыми кусочками из яств, предназначенных для столовой барона, рецепты которых хранила в тайне с яростной гордостью. Но это были особенные дни. Обычно же он съедал в детской свой ужин под суровым оком неулыбчивой няни, затем его купали и укладывали спать. Раза два в неделю отец или мать совершали паломничество в детскую чтобы поцеловать его на сон грядущий. Мать вся сверкала драгоценностями, шуршал шелк ее платья, она пахла розами, и он слышал ее смех еще на лестнице. Поднималась она к нему, только когда чувствовала себя счастливой, и потому казалось, будто она всегда смеется. Смех у нее был звенящий, и совсем маленьким Эдуард побаивался этого смеха – она выглядела очень хрупкой, словно могла, зазвенев, разбиться. От папа пахло одеколоном, и, когда приходил он было очень весело, потому что он оставался дольше мама и иногда удавалось упросить, чтобы он изобразил разных животных, или просто поговорить с ним о чем-нибудь. Эдуарду нравилось говорить с отцом. Его интересовало то, что делал папа, и он затаив дыхание слушал объяснения про виноград, виноградники и марки разных вин. И про алмазы, и про секреты их огранки. Иногда в четыре часа, если мама не было дома, папа отсылал няню и забирал Эдуарда к себе в кабинет и, если был в хорошем настроении, отпирал сейф, показывал Эдуарду драгоценные камни, рассказывал про оправы, про создаваемые из них украшения, про их качество. В семь лет Эдуард уже мог сразу определить безупречный бриллиант, даже без помощи лупы, а просто подержав его против света. Но это были редчайшие дни, особые дни в частоколе жестких правил и формальностей. А близким ему был только Жан-Поль, и разговаривать свободно он мог только с Жан-Полем. Чуть ли не первым его воспоминанием о брате было чудесное возвращение Жан-Поля на каникулы из еcole militaire[13]. Ему тогда было года четыре-пять, брату около четырнадцати. На нем была форма училища, довольно простая, но в глазах Эдуарда исполненная великолепия. Он подбежал к старшему брату, а Жан-Поль испустил приветственный вопль, подхватил его на руки и посадил к себе на плечо. В тот миг он стал для Эдуарда образцом всего, чем должен быть благородный француз и воин. Жан-Поль был красив, но совсем по-другому, чем Эдуард, – из-за относительно низкого роста и более плотного сложения. Он пошел в своего американского деда и его шотландских предков, о чем свидетельствовали густые рыжевато-золотистые волосы, очень белая кожа и глаза – голубые, а не синие, как у младшего брата. Борода у него была просто рыжей – вернее, была бы, если бы он дал ей отрасти, но он брился дважды в день, что Эдуарду представлялось верхом мужественности. Он всегда был неизменно добродушен, и Эдуард не опасался, что его настроение вдруг изменится или он рассердится, как их мать, в чьем присутствии он из-за этого всегда ощущал напряжение. Эдуард практически не видел, чтобы Жан-Поль когда-нибудь сердился – разве что в разгар травли его лошадь начинала хромать, или на охоте ему за весь день не удавалось ничего подстрелить. Но даже и в этих случаях сердился он недолго, и дурное настроение проходило бесследно. Он был беспечным, с приятной ленцой, придававшей ему особое обаяние в глазах не только женщин, но и мужчин. Его было невозможно заставить заниматься тем, что наводило на него скуку: в детстве он ненавидел уроки, редко читал книги, никогда не ходил на серьезные пьесы, хотя питал слабость к артисточкам. Он любил легкую музыку – веселые мотивчики, которые мог напевать или насвистывать, а в коллекции картин, собранной его отцом, ему нравились только произведения Тулуз-Лотрека. Полотна Сезанна, Гогена, Моне, замечательный Матисс не трогали Жан-Поля вовсе. А Лотрек, как подозревал Эдуард, привлекал его только сюжетами. Жан-Поль предпочитал шампанское или пиво тонким винам, лошадей – искусству, уверенность – сомнениям. Ювелирная империя де Шавиньи, которой со временем предстояло перейти к нему, не вызывала у него ничего, кроме откровенной скуки. Когда ему хотелось угодить женщине модной побрякушкой, он был рад воспользоваться советом домашнего эксперта, но этим все исчерпывалось. Если бы не цена, Жан-Поль не сумел бы отличить гранат от рубина и совершенно не хотел этому учиться. Он был так неколебимо уверен во всем! Эдуарду иногда казалось, что он особенно восхищается братом и завидует ему именно за это качество. Возможно, секрет заключался в том, что Жан-Поль был старшим, наследником. Он вырос в счастливом сознании, что в один прекрасный день, палец о палец не ударив, ни разу не пошевелив ни единой мозговой извилиной, вдруг станет одним из богатейших людей Европы. Он будет бароном. Рождение предназначило его для определенной роли, для определенного положения в обществе, и ему в голову не приходило усомниться в этом. Эдуарду тоже предстояло быть богатым. Это разумелось само собой. Но титула он не унаследует и должен, если не пожелает растратить жизнь по пустякам, подыскать себе какое-нибудь занятие, какую-нибудь цель – но он понятия не имел какую. В сравнении с братом, с сокрушающей уверенностью Жан-Поля в чем угодно, начиная от политики и кончая постелью, он ощущал себя зыбким, пронизанным неуверенностью и сомнениями. Он знал, что умнее Жан-Поля. Он знал, что многое понимает и видит быстрее и глубже, но эта способность представлялась ему бесполезной. Жан-Поль просто не трудился понимать, и Жан-Поль был счастлив. В этом заключался еще один источник его обаяния – в способности радоваться жизни, наслаждаться минутой и ни секунды не тревожиться из-за прошлого или будущего. К тому же Жан-Поль вовсе не был тупицей. Во всем, что его интересовало, он преуспевал. Он всегда хотел быть военным и стал образцовым офицером. Верхом на лошади или в бою физический страх был ему незнаком – и это Эдуард знал твердо. Он числился среди лучших стрелков Франции, вопреки своему телосложению великолепно танцевал, мог перепить и уложить под стол любого своего приятеля и понятия не имел, что такое похмелье. И на женщин действовал неотразимо. По словам Жан-Поля, свою первую женщину он испробовал в тринадцать лет – одну из горничных в замке на Луаре – и с тех пор не знал удержу. Когда ему исполнилось пятнадцать, его отец по обычаю их сословия позаботился, чтобы мальчика к наслаждениям любовного акта приобщила француженка, славившаяся в Париже особым тактом в подобных делах. Жан-Поль не признался отцу в уже приобретенном опыте, и указанная дама – по словам Жан-Поля – была приятно удивлена его умелыми ухватками. Жан-Поль с самого начала с радостью готов был объяснять жаждущему младшему брату, что именно требуется мужчине, что и как он делает и что может ожидать взамен от женщины. Излагал он это на языке казарм, и его описания отличались восхитительной точностью. Ему, сказал он небрежно, и глаза Эдуарда округлились, трахаться необходимо раз в сутки. Иногда чаще, но в среднем раз в сутки. В каком часу – значения не имеет, хотя лично он предпочитает вторую половину дня, так чтобы вечер посвятить выпивке. Ведь, выпив, мужчина показывает себя хуже. Трахать приятно всяких женщин – опытных и неопытных, молодых и старых, красивых и некрасивых, худых и толстых. – Некрасивых? – Эдуард посмотрел на брата с тревожным недоумением. В его грезах женщины были всегда красавицами. Жан-Поль подмигнул: – Целовать смазливую мордашку приятно, не спорю. Но хорошей подстилку делает не лицо. На лицо ты тогда не смотришь, братик, можешь мне поверить. А чем отличается хорошая подстилка? Вот что заинтриговало Эдуарда. Значит, бывают и плохие? Но тут Жан-Поль, как назло, утратил точность. Вопрос словно бы поставил его в тупик. Вообще-то, признал он наконец, это девственницы, и он советует Эдуарду держаться от девственниц подальше – кроме, естественно, его будущей жены. С целками бывает муторно и даже неприятно, а они еще нервничают, не знают, что нужно делать, и боятся забеременеть, что вообще чушь. Девственницы – только лишние хлопоты, и их лучше избегать. Замужние женщины – вот с ними не прогадаешь. Половина их – особенно здесь, в Англии, где мужчины чаще слабаки, – просто на все готовы. Они знают, что делать и когда, а под надлежащим руководством так могут стать и очень изобретательными. Жан-Поль заверил его, что женский рот может доставлять наслаждения не меньше законных дырок, а иногда и больше, так как некоторые женщины при общепринятом способе в критические моменты оказываются недостаточно отзывчивыми. – Некоторые не кончают, – заботливо объяснил Жан-Поль. – Бог знает почему, но у них не получается, а, откровенно говоря, тебе своего хватает, чем еще из-за этого беспокоиться. А если кончают, чудесно. Ощущение замечательное. Помнишь, ты маленьким на Луаре смотрел, как доят коров? Это ощущение прямо такое же. Будто тебя выдаивают. Мышцы у них сокращаются внутри, понимаешь? Но, если там ничего не происходит, забудь и жми. Вот тебе ответ, братик. А захочешь, попробуй с другого конца. Для начала они все притворяются шокированными, говорят – ни за что, закатывают глаза, ну и так далее. Сплошная ерунда. Они это обожают. – А они… то есть, если ты так?.. – Эдуард замялся. – Ну, что они делают, когда это вытекает? Выплевывают? Жан-Поль добродушно хохотнул. – Иногда. Ханжи. А правильные проглатывают. – Проглатывают?! – Эдуард был ошеломлен. – Им нравится вкус? – А бог их знает! – Жан-Поль пожал плечами. – В ту минуту меня это не интересует, можешь мне поверить. И так далее, и тому подобное. Эта поза в сравнении с той; плюсы неторопливого траханья, а иногда удовольствие от быстрого. Лежа, стоя, в одежде, без одежды, спереди (миссионерская поза, сказал Жан-Поль), сзади, изогнувшись параллельно, как две ложки, по-собачьи. Противозачаточные средства – минусы презервативов, capote anglaise[14], самый подходящий момент для коитус интерруптус, и как в определенные дни женского месячного Цикла можно вообще не опасаться беременности. У Эдуарда голова шла кругом. Жан-Поль заверил его, что все совсем просто и в нужную минуту он сам будет знать, что делать, – с мужчинами всегда так, и нечего бояться. Но выглядело это вовсе не простым, а страшно, ну просто ужасно сложным. Он, наверное, не сумеет, нет, конечно, он все перепутает, и получится бог знает что. И еще одна мысль грызла его и ставила в полный тупик. Наконец, собравшись с духом, он рискнул спросить: – Ну а любовь, Жан-Поль? Ты их любишь, когда занимаешься с ними любовью? Поэтому так и говорят? Но ведь, наверное, это трудно. Когда их так много. Разве можно любить всех? Жан-Поль откинул голову и расхохотался. Любовь? Любовь тут вообще ни при чем – ему следовало бы сразу же это оговорить. Таково первое правило, самое существенное. Он обнял Эдуарда за плечи, и его лицо стало очень серьезным. – Мы говорим об удовольствии, братик. О сексе. Не о любви. Выкинь любовь из головы, это тебя только будет сбивать с толку. Надо ясно отдавать себе отчет, чего ты хочешь. Женщина доставляет тебе удовольствие. При удачных обстоятельствах ты доставляешь удовольствие ей Вот и все. Иногда они тебе симпатичны – есть женщины, с которыми хорошо проводить время, очаровательные, даже умные. Приятные собеседницы, а не только отличные подстилки. Другие тебе не симпатичны – и тогда все по-другому. Но любовь тут ни при чем. Послушай моего совета: чуть появятся первые симптомы, сразу ищи другую. Она тебя живо излечит от подобной чепухи. – Но разве не лучше, – не отступал Эдуард, – разве не будет приятнее, если ты их любишь? Ну, когда ты делаешь это? – Право, не могу сказать. Я никогда не был влюблен. – – Да? – Лицо Жан-Поля омрачилось. – Ну, очевидно, такое состояние существует. Но мне оно доверия не внушает, вот и все. Просто ловушка. Капкан. Ты убедишься, что женщины много о ней говорят, гораздо больше мужчин. А почему? А потому что хотят, чтобы ты на них женился. Часть их игры. Признайся, что любишь – ни в коем случае, Эдуард, этого не делай, поверь мне! – и они уже ждут предложения руки и сердца. Любой мужчина скажет тебе то же. – Он помолчал. – А про мама папа тебе действительно это сказал? Ты не сочиняешь? Эдуард мотнул головой. Жан-Поль нахмурился. Это был один из немногих случаев, когда Эдуард заметил в нем неуверенность. И один из немногих случаев, когда он не принял совет брата. Естественно, кому было знать, как не Жан-Полю, но Эдуард все равно ему не поверил. Брату он ничего не сказал, но продолжал думать о любви. Продолжал верить, как и прежде верил в своем романтичном и невинном сердце, что любить и заниматься любовью, конечно же, величайшее событие в жизни человека, способное навсегда ее изменить. Ему не терпелось обладать женщиной, но точно так же ему не терпелось полюбить какую-нибудь женщину. И поскорее, думал он. Пусть, пусть это случится скоро! Разговор о любви в противопоставлении сексу произошел во Франции года три назад. Больше он не повторялся. А теперь, услышав шаги Парсонса в прихожей, звук отпираемой двери, басистый голос Жан-Поля и звонкий женский смех, Эдуард улыбнулся про себя. За эти три года многое переменилось. Теперь Жан-Поль был помолвлен. С англичанкой, молодой и изумительно красивой. И Жан-Поль теперь убедился, как он ошибался, не без самодовольства подумал Эдуард. Он помолвлен. Он попал в капкан. И значит, даже Жан-Поль наконец-то влюбился. Леди Изобел Герберт, старшая дочь графа Конвея, была в свои восемнадцать лет ослепительна и царственно сознавала это. В гостиную на Итон-сквер она вошла, как входила в любую комнату, – быстро, грациозно, нервно. Сбросила палантин из чернобурки, прежде чем Жан-Поль успел ей помочь, и небрежно швырнула его на спинку стула. Еще не сделав нескольких шагов, она уже достала портсигар, мундштук и нетерпеливо обернулась к! Жан-Полю. – Милый, закури для меня. И сбей мне коктейль, хорошо? Я измучена. И мне необходимо выпить. Что-нибудь жуткое, сногсшибательное. Все эти решения меня просто истерзали – как я ненавижу что-нибудь решать! Такая гадость! – Она бросилась на диван и живописно вытянулась на нем. – Эдуард! Милый! Как ты? Эдуард слегка ей поклонился и ретировался к диванчику в оконной нише, откуда мог незаметно пожирать ее глазами. Всю свою жизнь он постоянно видел красивых женщин. Его мать славилась своей красотой. Многие ее приятельницы были не менее прелестны. Но Изобел Герберт не была похожа ни на кого из них. Едва начав официально выезжать, она сразу затмила своих сверстниц и, по слухам, правда не подтвержденным, успела отказать принцу, герцогу, двум сыновьям пэров пониже рангом и одном)! сомнительному итальянскому графу до того, как дала согласие наследнику барона де Шавиньи. Эдуард знал, что она слывет «смелой», но его это только восхищало. Изобел совсем не походила на скромных дочерей французских аристократов, которым Жан-Поль иногда очень неохотно служил кавалером. У нее были темно-рыжие волосы, отливавшие на солнце червонным золотом, а тени выглядевшие почти каштановыми. На затылке они были острижены даже короче, чем у мужчин, а спереди обрамляли ее пленительное капризное личико. Красилась она дерзко. На этот раз губы у нее были пронзительно алыми. И даже ногти она покрасила, чего мать Эдуарда не потерпела бы. Она была высокой, по-мальчишески тоненькой и на этот раз надела облегающее платье из черного шелка с короткой юбкой, которое великолепно и подчеркнуто что-то скрадывало и тем выставляло напоказ. Модель Скиапарелли. Эдуард, большой знаток в таких вопросах, определил это сразу. Тяжелые браслеты из слоновой кости обременяли обе тонких руки от запястья до локтя. Шею обвивали знаменитые фамильные жемчуга Конвеев, и, ожидая коктейля, она небрежно перекручивала нить, словно бусы из универсального магазина. Изобел все время была в движении, что особенно зачаровывало Эдуарда. Она напоминала ему что-то экзотически стремительное – колибри или тропическую бабочку с причудливо вырезанными крыльями. Теперь она повернулась к Эдуарду, подставляя его взгляду левую кисть. – Вот оно. Сегодня я его наконец выбрала. Как трудно было! Даже голова разболелась. Но, по-моему, довольно миленькое. Как по-твоему, Эдуард? Жан говорит, что ты знаток. Так одобряешь? Эдуард молча прошел через комнату, взял протянутую руку и посмотрел на пальцы. «Миленькое» кольцо было совсем простым. Один квадратный изумруд почти Дюйм в поперечнике. Темно-зеленый, оправленный в золото высокой пробы. Эдуард сразу его узнал – этот безупречный и уникальный камень. Его нашли в Южной Америке. Он был огранен в мастерской де Шавиньи лучшим гранильщиком его деда, принадлежал кайзеру Вильгельму и был продан назад его отцу между двумя мировыми войнами. Это был изумительный камень, и он слыл несчастливым. Эдуард молча поглядел на него и выпустил руку Изобел. – Одобряю. Очень красивый камень. И в тон вашим глазам. Изобел радостно засмеялась: – Ты очарователен, Эдуард! Жан, слышишь? Эдуард очарователен и совсем не похож на тебя. – Она взглянула на Эдуарда из-под длинных ресниц. – И для такого молодого мужчины очень находчив. Говорит именно то, что хочет услышать женщина, и не ошибается. Ну, совсем не так, как ты, Жан… – Зато я сбиваю отличные коктейли! – Жан улыбнулся, вкладывая в ее руку бокал. – Эдуард этого не умеет. Во всяком случае пока. – Коктейли! Коктейли! – Изобел вздернула голову. – Ну что это за талант? Бармен в «Четырех сотнях» прекрасно их сбивает, но я не собираюсь выходить за него. – У меня масса других талантов, прелесть моя! – Жан взял ее руку и перецеловал все пальцы. – Неужели? В таком случае сейчас же перечисли все, чтобы я могла выдолбить их наизусть! Эдуард, бумагу и ручку… – Она опять вскочила. Эдуард молча подал лист почтовой бумаги и авторучку. Изобел снова села, хмурясь с притворной сосредоточенностью. – Нет, это очень серьезно! Никаких шуток. Мне необходимо знать. Собственно говоря, мне теперь ясно, что это надо было сделать уже давным-давно. И предупреждаю, Жан, если список окажется коротким, мы расстанемся. Я расторгну нашу помолвку вот так… – Она щелкнула пальцами, и Жан-Поль испустил добродушный стон. Потом развалился в кресле и задумался. – Я очень богат, – начал он медленно. – Богат? Богат? – Изобел сурово сдвинула брови. – Самое скверное начало. Какая вульгарность думать, будто меня может интересовать подобное! К тому же богатых мужчин очень много. Попробуй еще. – Я буду бароном де Шавиньи… – Еще сквернее. Отец говорит, что французские титулы в лучшем случае легковесны, а в худшем нелепы. Еще! Жан-Поль улыбнулся. – Я дам моей жене все, чего она только ни пожелает. – У меня почти все уже есть. Жан нахмурился, и Эдуард поспешно наклонился вперед: – Он очень добрый! Очень! Почти никогда не сердится. И никогда не дуется. – Никогда не дуется? Вот это хорошо. Это я запишу. – Она помедлила. – Но никогда не сердится? Хм-хм! Наверное, это скучно. Мужчины в ярости мне кажутся очаровательными. – Она постучала ручкой по листу. – Дальше! – Он красив, – снова вмешался Эдуард. – Этого он вам не скажет. А мне можно. – Ну, хорошо. Красив. – Изумрудные глаза вскинулись на Эдуарда. – По-моему, ты будешь красивее, но это к делу не относится. Не слишком много. Жан-Поль потянулся и заложил руки за голову. Эдуард с удивлением заметил, что он слегка раздражен. – Я ревнивый и требовательный любовник, – заявил он твердо. – Во всяком случае, так мне говорят. Изобел пропустила мимо ушей напряженную ноту в его голосе и записала. – Ревнивый это хорошо. Требовательный тоже звучит неплохо. Но романтичен ли ты? – Она написала это слово и сразу зачеркнула. – Нет, не думаю. Ни чуточки. – Она поглядела на часы. – Мы помолвлены ровно три дня, а прошло уже больше часа с тех пор, как ты в последний раз меня поцеловал. Нет, ты ни капельки не романтичен. Жан-Поль встал, перешел через комнату, нагнулся над ее креслом и поцеловал ее. Эдуард смотрел секунду-другую, испытывая отчаянную неловкость, потом отвернулся к окну. У него возникла странная мысль, что поцелуй этот был спровоцирован из-за него, а не ради брата. Он снова повернулся к ним в тот момент, когда Жан-Поль отступил. Изумрудные глаза покосились на него, словно Изобел что-то забавляло, словно она делила с ним секрет, недоступный его брату. К своему ужасу, он почувствовал, что его тело отзывается, шевелится… и удрученно отвернулся. – Мне надо сделать уроки. Латынь. Я пойду… Он направился к двери, но Изобел вскочила: – Нет! Не надо. Мы бросим эту глупую игру. Такая скучная! В конце концов я запишу на этом листке пять слов и должна буду вернуть Жану его изумруд. А я не хочу с ним расставаться. Я очень к нему привязана. И к тебе, Жан, милый. Ну, не хмурься! Ты же знаешь, мне нравится тебя дразнить. Я поднимусь к твоей матери. Она ведь не рассердится, Жан. Хочу показать ей его. И мы примемся составлять чудесный список. Женщины обожают составлять списки, ты это знаешь, милый? Никакую свадьбу невозможно устроить без их огромного количества, и это будет чистейший восторг! Ну вот! Я ухожу… – Она оглянулась через плечо. – Оставляю вас вдвоем… Дверь за ней закрылась, и наступило молчание. Эдуард стоял багрово-красный и негодующе смотрел на брата. – Господи! Она знает! Изобел знает… Ты же ей не сказал? Ты не мог! – Ну, упомянул мимоходом. – Жан пожал плечами. – Так и что? Она считает, что это отличная идея. Очень милая. Так она и сказала. Эдуард поглядел на брата с сомнением. Тот произнес слово «милая» с нескрываемым сарказмом. – Мне неприятно, только и всего. Я бы предпочел, чтобы она не знала. Я… я думал, что о таком не говорят. Что это наша с тобой тайна. – Но так оно и есть. Так и есть. Ну, будет! Смотри веселее! – Жан улыбнулся. – У меня для тебя хорошие новости. Я все устроил. – Устроил? Правда? Жан вытащил из кармана мундира картонную карточку и всунул ее в руку брата. – Завтра днем в три. Мама уедет на весь день. Я проверил. Глендиннинг по субботам занимается с тобой только утром, так? Значит, у тебя будет достаточно времени добраться туда. Адрес на карточке. – Он помолчал. – Она совершенство, Эдуард. Совершенство во всех отношениях. Не слишком молода, не слишком стара. Очень опытна. Восхитительная женщина. Француженка… Я решил, что так тебе будет проще. Не проститутка, ничего подобного. Она… ну, содержанка, ты понимаешь? Однако джентльмен уже в годах, часто в отъезде, а ей нравятся мужчины помоложе. – Он пожал плечами. – Отличная подстилка, Эдуард. Могу рекомендовать по личному опыту. – По личному? – Ну, естественно. Неужели ты думаешь, что я запущу моего братика, не проверив прежде, что его ожидает? – Жан улыбнулся. – Я ее испробовал вчера днем. – Вчера? Но ты же теперь помолвлен, Жан! Жан-Поль ухмыльнулся. Посмотрел на дверь, потом снова на Эдуарда. – Братик, мой братик! – сказал он медленно. – Неужто ты серьезно думал, будто это что-то изменит? Ну, признайся! Селестина Бьяншон приехала в Англию еще в 1910 году шестнадцатилетней девочкой петь и танцевать в «Альгамбре-Фоли» Генри Пелиссьера. Она была очень миловидной и полненькой ровно в той степени, какая в ту эпоху считалась непременным условием красоты. Танцевала она грациозно, и, хотя пению не училась, у нее было приятное, звонкое, от природы поставленное сопрано. Она быстро приобрела свою долю поклонников в толпе у артистического входа, которые посылали ей за кулисы букеты и корзины цветов, яростно соперничая за право накормить и напоить ее после спектакля в кафе «Европа» на Лестер-сквер. До трех утра они ели и пили шампанское среди писателей, актрис, молодых отпрысков титулованных семей и прочих, кто составлял этот полусвет, а затем Селестина на извозчике возвращалась в куда менее фешенебельные окрестности Финсбери-парка – иногда одна, чаще нет. Она все еще вспоминала эти годы, продлившиеся до начала Первой мировой войны, как лучшее время своей жизни. Но Селестина, дочь французских крестьян, была реалисткой. В отличие от некоторых своих подруг в «Альгамбре» она принимала букеты и подарки, но не ожидала предложений руки и сердца. Бесспорно, подобное иногда случалось – но крайне редко. Селестину вполне устраивали сменявшие друг друга покровители. Возвращаться во Францию ей не хотелось. Шли годы, цвет ее юности увядал, и покровители становились менее аристократичными и менее молодыми, но Селестина принимала это как должное. Это было естественно, неизбежно и не действовало на нее удручающе. Теперь, в 1940 году, ей было сорок шесть лет и она находилась на содержании у удалившегося на покой дельца, который жил в Хове. Весь свой скудный капитал он вложил в многоквартирные дома в Лондоне и окрестных графствах. Селестину это устраивало – посещал он ее не чаще одного-двух раз в неделю. К тому же он редко интересовался, как она проводит остальное время. Ему было шестьдесят четыре года, и Селестина искренне к нему привязалась. Он заметно поугас, но был гораздо ласковее многих прежних ее любовников, оплачивал ее квартиру на Мейда-Вейл, назначил ей небольшое содержание, из которого она каждую неделю умудрялась кое-что откладывать на черный день, и не гнушался разговаривать с ней, что она очень ценила. Селестине в голову не приходило, что она его обманывает. Часы, проведенные с другими джентльменами, просто никакого отношения к их договору не имели и никакого вреда принести не могли, поскольку оставались необнаруженными. Селестина очень рано поняла, что чем меньше знают мужчины, тем лучше. Они приходили к ней ради одного, и она обслуживала их во всю меру своих немалых способностей. Ей очень повезло, что война забросила в Лондон столько французов: несколько часов, проведенных с французским офицером, обеспечили ей неиссякаемый поток довольных клиентов в военной форме. Ее картонные карточки хранились теперь в бумажниках многих членов штаба генерала де Голля, и Селестину это радовало – небольшой дополнительный доход, дух патриотизма, да и вообще после стольких лет было приятно снова болтать в будуаре по-французски. Проходя мимо штаб-квартиры Свободной Франции, Селестина непременно посылала зданию воздушный поцелуй и молча желала молодым людям в его стенах bonne chance[15]. Она приняла как большую честь возможность услужить блестящему молодому наследнику барона де Шавиньи и была очень польщена, когда в заключение довольно бурных совокуплений он объяснил ей, как способен объяснить только француз, злосчастные терзания своего младшего брата. Выступать в такой роли ей уже доводилось, и она сразу же дала согласие. Ей любопытно было познакомиться с юным Эдуардом, и, улыбаясь про себя, она подумала, что с ее помощью он, возможно, станет куда более искусным любовником, чем его энергичный, но прямолинейный брат. К встрече с ним она готовилась очень тщательно, по опыту зная, что костюм во вкусе клиентов постарше – черный кружевной корсет, стягивающий талию и выпячивающий, не закрывая, ее полные груди, пышные подвязки, тончайшие чулки и прозрачный пеньюар – скорее всего перепугает мальчика. Когда она кончила одеваться для него, то осталась довольна: эротично, но не вызывающе, вместо черного – белое, милые ленточки, кружева – и все скрыто халатом из голубого крепдешина. Она тщательно причесалась и всунула миниатюрные красивые ножки в голубые туфли на высоком каблуке, украшенные перьями марабу. Жан-Поль предусмотрительно снабдил ее бутылкой шампанского, которую она уже поставила на лед. Как и чайник на огонь – некоторые молодые люди в первый раз предпочитали чай. Закончив приготовления, она села ждать его. Эдуард отправился в незнакомый район Мейда-Вейл на такси. Приехал он в четверть третьего и сорок пять минут расхаживал по улицам в нервном волнении. Несколько раз он уже готов был подозвать проезжающее такси и вернуться домой, но это было бы трусостью. Как он посмотрит в глаза Жан-Полю? И в конце концов ровно в три он подошел к двери и нажал кнопку звонка. Жан-Поль сказал – пять фунтов. Эдуарду это показалось не просто скаредным, но плебейским. Поэтому он забрал из запасов Итон-сквер большую коробку французских шоколадных конфет – в Лондоне теперь ничего подобного купить было невозможно, – положил внутрь десятифунтовую купюру и тщательно вернул на место ленту и обертку. Кроме того, он купил у цветочницы букетик роз и теперь, ожидая у двери, перекладывал розы и конфеты из руки в руку. Никогда еще он не чувствовал себя таким растерянным, таким никчемным и никогда еще не испытывал столь полного отсутствия хоть какого-то интереса к женщинам. Но все переменилось, едва Селестина открыла дверь, вспорхнула впереди него по лестнице, стуча туфельками с перьями, и пригласила войти в гостиную. Она весело болтала по-французски, и его смущение тут же рассеялось. Она налила ему шампанского, и он осушил бокал одним глотком, а потом, к величайшему его облегчению, она просто села и завела разговор, словно они были старыми друзьями. Эдуард смотрел на нее и думал, что она, возможно, не так уж юна, но зато обворожительна. Она напомнила ему картины Ренуара в отцовской коллекции – отливающие червонным золотом, высоко зачесанные волосы, пряди, вьющиеся у глаз, ложащиеся на нежную шею. Глаза у нее были прозрачно-голубые, а крохотные морщинки в уголках только придавали ласковость ее улыбке. Она не нуждалась в косметике и почти ею не пользовалась – ее лицо все еще хранило свежесть и мягкие тона молодости. Он зачарованно глядел, как она качнула стройной ногой и повернула лодыжку, словно любуясь голубой туфелькой. Когда она наклонилась вперед, чтобы предложить ему еще бокал шампанского, а он вежливо отказался, ее халат приоткрылся и он увидел манящий изгиб пышных грудей. Этого оказалось достаточно: он с восторгом почувствовал, что его тело как будто отозвалось. И Селестина словно бы поняла, потому что встала и ласково повела его к себе в спальню, где, к его все возрастающему восторгу, сначала раздела его, а потом позволила ему снять с себя халат. С внезапной отчаянной самоуверенностью он опрокинул ее на белоснежные простыни и принялся страстно целовать. А менее чем через пять минут, к своему мучительному, унизительному стыду, вдруг разрыдался. Селестина полулежала на подушках, крепко обнимая мальчика. Он сердито всхлипывал, уткнувшись ей в грудь, а она нежно, по-матерински гладила его волосы, пока первый пароксизм злости и горя не миновал и он не затих в ее объятиях. Она смотрела на темный затылок, и ее отзывчивое сердце преисполнялось состраданием. Если бы он только знал – этот красивый юный мальчик, – что первый раз почти всегда бывает именно так; что он не первый и не последний мужчина, оплакивающий злыми слезами то, что ему представляется непростительным фиаско, которое довелось потерпеть только ему. Очень ласково, все время поглаживая его густые волосы, она заговорила: – Vas-y, mon petit[16]. Не нужно плакать. В первый раз всегда так, поверь мне. Ты взволнован, тебе не терпится, но это только естественно. Не тревожься. Ну, ты кончил быстро – слишком быстро, как тебе кажется. И, может быть, ты вообразил, будто я обиделась. Да ничего подобного! Я принимаю это как комплимент, mon cherie[17], как комплимент. Ты слышишь? В моем возрасте приятно убедиться, что ты еще можешь так сильно понравиться молодому человеку. А кроме того, у нас еще много времени – столько, сколько ты захочешь. И ты убедишься, cherie, что в твоем возрасте подобное – пустяк, который тут же забывается. Следующий раз – а их предстоит так много! – будет гораздо лучше. А потом все лучше, все лучше, пока наконец ты не начнешь учить меня; ты будешь решать, ты будешь… как это говорится?.. Ты будешь заказывать музыку. Она улыбнулась, все так же ласково поглаживая его по голове. – Неужели ты думаешь, cherie, что умение заниматься любовью мы получаем от рождения? Что мы, мужчины и женщины, в самый первый раз уже знаем, что делать, а также самый лучший, самый приятный способ, как это cherie. Мало-помалу. Ну, как в школе. Только эти уроки приятны. И доставляют всем наслаждение… Она улыбнулась в его волосы, почувствовав, как расслабляется его сильное юное тело. Скоро, подумала она, через минуту и гораздо раньше, чем он отдает себе отчет, у него снова встанет и он будет готов заняться любовью во второй раз. Но пока не следует его торопить. Он – как олененок, подумала она, маленький, робкий олененок. Что-то неожиданное, что-то грубое, и она вспугнет его, внушит ему страх. Нет, надо быть нежной и неторопливой… медлить… медлить… А он красив. Как красив! Она уже почти забыла, каким красивым может быть юношеское тело – гладкая, как у девушки, кожа, гибкость мышц, плотные округлости ягодиц, плоский живот, сильные бедра. Она ощутила медленно поднимающуюся блаженную волну желания. Что за глаза – такая изумительная синева, и эти черные-черные волосы… Она погладила широкие плечи. Напряжение, сковавшее его тело, прошло. Она осторожно приподняла его и тоже села. А теперь что-нибудь простое, телесное, подумала она. Да, пожалуй, так лучше всего. – cherie… – Она подняла его руки, придавая своей просьбе вид самой обычной услуги. – По-моему, так не совсем честно. Ты выглядишь таким красивым, тебе удобно, а я… а на мне все еще эта глупая вещь. А кроме того… – она дразняще перехватила его взгляд, – она же теперь чуть-чуть мокрая, правда? Ты не поможешь мне расстегнуть ее? Да-да, на спине. Все эти крючочки и петельки, До них так трудно дотянуться. И чулки! Ну для чего мне чулки… Сначала он снял чулки. Затем дрожащими пальцами расстегнул белый кружевной корсет. Селестина осталась нагой. Она улыбалась ему, а Эдуард смотрел завороженным взглядом. Конечно, он видел такие картинки – Жан-Поль ему показывал… Но живую нагую женщину он видел впервые. Он даже вообразить не мог такое роскошество плоти, такую прелесть. У Селестины были полные тяжелые груди с розовыми сосками. Пышные бедра контрастировали с еще тонкой талией, а между ногами темнел треугольник рыжевато-золотистых волос, курчавых, пружинящих на ощупь, таких заметных на фоне кремовой кожи! Почти машинально он потрогал ее там, слегка нажав на завитки волос, и, к его удивлению и радости, Селестина чуть-чуть застонала от его прикосновения. Он растерянно посмотрел на нее, и ее губы сморщились в улыбке, голубые глаза заблестели. – Но, да… ты удивлен? Почему? Мне очень приятно, когда ты трогаешь меня там. И мне будет приятно, я думаю, если ты меня поцелуешь. Один маленький поцелуйчик. Эдуард неуклюже обхватил ее руками и, наклонившись! к ее лицу, целомудренно поцеловал ее сомкнутые губы – очень нежно, и Селестина испустила глубокой вздох. – Ах, как хорошо! Мне нравится, как ты целуешь. Еще, прошу тебя… На этот раз, когда он прикоснулся к ее теплым мягким губам, она приоткрыла их. Эдуард чуть-чуть тронул их языком, а она снова вздохнула и прильнула к нему. – Comme зa, cherie. Oh oui, comme зa…[18] Она с нежной настойчивостью забрала его язык в рот, обнимая его так, чтобы он не прижимался к ней слишком сильно, чтобы совокуплялись только их рты. Эдуард ощутил экстатическую дрожь. Селестина принялась ласкать его шею, плечи, спину, и тут же он ощутил, как подпрыгнул и отвердел его член, губы Селестины вздернулись в торжествующей улыбке. Она воркующе засмеялась и чуть отодвинулась, глядя вниз. – А! Вот видишь, что произошло? И так быстро! Одна минута – и ты снова такой большой. Большой, твердый, сильный. Ты настоящий мужчина, cherie, ты знаешь это? Этим ты можешь доставить женщине такое наслаждение, cherie, такое наслаждение… Она тщательно избегала прикосновения к нему, а когда он попытался снова опрокинуть ее на подушки, мягко его остановила и с упреком покачала головой. С радостью она увидела в его глазах дразнящий огонек. Его позабавило… Отлично! Значит, он становится уверенным в себе. – Подождать? – Он улыбнулся. – Не слишком торопиться? Селестина взяла его руку. – Ради меня, – сказала она нежно. – Ты знаешь, для женщины заниматься любовью – это чудо. И она хочет, чтобы оно длилось, не обрывалось вдруг. Она не всегда способна возбуждаться так же быстро, как мужчина, и он должен помочь ей. Она подняла его ладонь и прижала ее к соску. – Коснись меня тут, cherie. Ах, как я хочу, чтобы ты гладил меня. Вот здесь, видишь? Вот так. Да, вот так… Эдуард подсунул ладони под ее груди и ощутил их вес. Затем, сам не зная как, он сделал то, что жаждал сделать, о чем мечтал. Он пригнул лицо, целуя упругую плоть. Потом уткнулся лицом в ложбинку между ее грудями, приподнимал их, гладил, по очереди зажимал губами мягкие розовые соски. Он щекотал их языком и почувствовал, как они твердеют. По его телу пробежала судорога, и Селестина удержала его. – Doucement, doucement, mon cherie. Pas trop vite… doucement…[19] Он сдержался, помедлил, почувствовал, что напряжение проходит, и посмотрел на нее. – Coome зa? Comme зa tu aimes?[20] – Он снова взял сосок в губы и принялся сосать. На этот раз судорога пробежала по телу Селестины. – Mais oui. Tu sais bien. Comme зa, Edouard, comma зa…[21] Селестина чувствовала, что ее собственное тело отзывается, кровь билась в жилах, словно невидимая цепь нервов соединяла ее груди и лоно, и каждый этот нерв пел от наслаждения. Она почувствовала, что увлажняется, и ей уже было трудно сохранять неподвижность. Ей хотелось раздвинуть ноги, позволить ему прикоснуться к ней там. Он учится быстро, мелькнуло у нее в голове, очень быстро… Он оторвался от ее груди и поцеловал в губы. – Mais, que tu es belle, si belle…[22] – бормотал он ей в рот, его дыхание учащалось, и Селестина боролась с собственными инстинктами, боролась, чтобы поцелуй был медленным и нежным. Не чересчур страстным, не чересчур глубоким, не чересчур долгим – пока еще… пока еще… Его член упирался ей в живот, и она осторожно, бережно отодвинулась, чтобы высвободить его, опасаясь, что от давления он тут же кончит… – Doucement, Edouard. – Она позволила своим ладоням погладить его прекрасные плотные ягодицы и слегка подвинулась, так что теперь они лежали рядом. Когда она решила, что он опять чуть-чуть успокоился, то взяла его руку и поднесла к губам. – Ты такой чудесный. Такое чудесное чувство, когда ты прикасаешься ко мне. Ты это знаешь? По-моему, ты чувствуешь, как мне это нравится, да? Ты видишь, какими твердыми становятся мои соски, когда ты прикасаешься ко мне, когда целуешь меня там. Это первый признак, Эдуард. Но есть и другие… – Очень медленно она потянула его руку вниз к треугольнику золотых волос. Она задержала ее там, потом раздвинула ноги. – Чувствуешь? Тайное место женщины, что в ней, то известно только ее любовнику. Чувствуешь, cherie, как мягко, как влажно? Это потому, что ты сделал так, что я хочу тебя, Эдуард, очень хочу… Эдуард позволил, чтобы его руку увлекли в мягкое, влажное. Он раздвинул две мягкие губы и среди складок и складочек нащупал тайну – нащупал бугорок. Он осторожно прикоснулся к ней указательным пальцем и изумился: Селестина вскрикнула, выгнулась. Он наклонился и поцеловал ее долгим, медленным, блаженным поцелуем, а его рука осторожно поглаживала, осторожно исследовала. Селестина пошевелилась под ним. Она приподняла колени и раздвинула ноги шире – Эдуарду она казалась невыразимо мягкой, невыразимо упругой, невыразимо и волшебно распахнутой. Он отнял руку, но Селестина взяла ее, поцеловала, и впервые в жизни Эдуард ощутил медовое благоухание женщины, готовой для любовного действа, пряное, чуть солоноватое, точно запах обитателей морских вод. Он снова опустил руку, Селестина сделала движение навстречу, и его пальцы легко, нежно погрузились в нее. Он застонал, и Селестина поняла, что ей надо поторопиться. С ловкостью, рожденной опытом, она повернулась так, что он оказался между ее бедер. Ласково отодвинув его руку, она направила набухшую головку его члена в мягкое влагалище. Ее губы чуть приподнялись, и он погрузился в нее. И тут она замерла, хотя его красота и нежность действовали на нее возбуждающе и больше всего ей хотелось приподняться, втянуть его глубже, глубже. Но она не шевелилась, предоставляя все ему. На пятом движении он с судорожным криком кончил внутри ее, и Селестина нежно и бережно обвила его руками. Не прошло и часа, как он снова испытал эрекцию, но уже без смущения и страха, явно гордясь собой. Селестина тоже испытывала гордость. И он очень ей нравится, думала она, с нежностью поглядывая, как он сосет ее полные груди. Ей нравилось, что в нем нет хвастливости нравилась инстинктивная ласковость и деликатность его прикосновений. О, из него, из этого юноши, получится великолепный любовник, возможно, даже великий, редкостный, а таких очень мало. Он не уподобится многим и многим из них: жадные скоты, такие грубые, такие торопливые, а после думающие только, как бы скорее сбежать. Нет, он будет щедрым, даря наслаждение, а не только его получая, – открытым, отзывчивым… – Tu seras… exceptionel, tu sais[23], – прошептала она, и мальчик поднял голову. Комплимент его обрадовал, но и немного насмешил, и это ей тоже понравилось. Ей нравился его быстрый ум, его веселость. В конце-то концов, серьезность в постели совсем не обязательна, все становится таким скучным! Страсть – да, женщинам она нужна, но и немножко любовной игры тоже. – Покажи мне… научи меня… – Он замялся. – Я хочу доставить наслаждение тебе в ответ… Селестина вздохнула и погладила его по голове. многим женщинам ее толка, ей было трудно достичь оргазма с мужчиной. Она давно примирилась с этим. Процесс доставлял ей удовольствие, и отсутствие финала никогда ее особенно не огорчало. Она находила достаточно удовлетворения в объятиях и ласках, а если их оказывалось мало, то было нетрудно снять телесное напряжений когда мужчина уходил. Ее наслаждением было доставлять наслаждение. В молодости, с первым ее ком, и со вторым, все было иначе. Они легко умели доводить ее до экстаза. Но они с ней расстались, и дальше стало труднее. У нее складывалось убеждение, что ей мешает собственное сознание, которое противилось тому, чтобы она отдавала все мужчинам, чаще и чаще совсем чужим и незнакомым. Но ее умилила просьба мальчика, и она улыбнулась ему. – Хорошо… Дай я покажу тебе. Она осторожно положила руку себе между ног, всунула палец между губами и подвигала рукой. – Видишь? Где ты ко мне уже прикоснулся, cherie. Если ты тронешь меня там, только не грубо, а легонько и не торопясь… Она вынула заблестевшие пальцы. Эдуард тронул ее так, как она только что себя трогала, почувствовал бугорок клитора между мягкими губами и, подчинившись неожиданному порыву, опустился на колени и поцеловал ее. Вновь этот пьянящий, влажный, солоноватый запах! Он чуть-чуть прикоснулся языком к набухшему бугорку – эффект был мгновенным. Вновь она выгнулась, ее руки опустились на его голову, и он, не отнимая языка, сжал руками ее груди, и Селестина застонала. – Вот так? – Он остановился, и она торопливо пригнула его назад. – Да, Эдуард, да. Там. Вот так… Селестина вся дрожала. Нет, он был достаточно неловок, но более опытный мужчина оставил бы ее холодной. А вот он сумел, осознала она с удивлением, пока внутри ее нарастали и нарастали жаркие волны. Что-то в нем, какая-то магия, то, что он захотел доставить ей наслаждение, то, как он смотрел на ее тело – конечно, со сладострастием, но и нежно, застенчиво. Ей вспомнилось прошлое, и стало хорошо, так хорошо… И да! Вопреки всему она поняла, что это произойдет. Ее тело напряглось в ожидании взрыва. И тут мягкие ритмичные движения его языка остановились, давление его губ исчезло, и она вскрикнула от муки внезапной неутоленной потребности. Но он снова прикоснулся к ней влажным ртом, его руки сжимали ее бедра, притягивали ее к нему, и она закричала, потому что горячий вал подхватил и понес ее. Эдуард почувствовал под губами внезапное яростное биение. Он приподнялся, толчком вошел в нее и с огромной радостью ощутил, как сжались ее мышцы вокруг его плоти и разжались. Теперь четырьмя-пятью фрикциями дело не ограничилось. Он победоносно обнаружил, как прекрасно, как замечательно, как возбуждающе почти выскальзывать из ее тела, а потом погружаться глубоко-глубоко, чувствуя прикосновение к шейке ее матки; а потом переменить ритм с медленного на быстрый, а потом опять на медленный. Он открыл для себя, как меняются ощущения, когда Селестина тоже начала двигаться, сначала медленно, а потом все быстрее, поворачиваясь, когда он выскальзывал из нее, снова поворачиваясь, когда он погружался. Со внезапной пронзительной сладостью он кончил. А потом она лежала в изгибе его локтя, и, сплетясь телами, они оба ненадолго уснули. Когда он проснулся, Селестина взяла его за подбородок и с сочувственным смешком посмотрела ему в глаза. – Ты быстро учишься. Так быстро! Скоро мне уже нечему будет учить тебя… Эдуард засмеялся и обнял ее. Он был покрыт шелковистой пленкой пота, тело налилось тяжелой истомой. – Я хочу снова увидеться с тобой. Скоро. И потом еще, еще и еще. Селестина. Селестина… – Я буду очень рада, – ответила она просто. Вечером Эдуард обедал дома с матерью и Жан-Полем. Единственной гостьей за столом была Изобел. Такие семейные обеды редко проходили удачно. Жан-Поль изнывал и думал только о том, как вырваться в ночной клуб. Луиза, то ли чувствуя это, то ли просто скучая по более блестящему обществу, бывала раздражительной. Обычно Эдуард отчаянно старался развеселить их обоих, хотя бы отчасти восстановить атмосферу легкости и непринужденности таких обедов во Франции, когда за столом председательствовал его отец. Но в этот вечер, сидя в вечернем костюме у длинного стола, он был рассеян и мечтателен. Ему не удавалось сосредоточиться на разговоре. Он не замечал ни что говорят, ни кто говорит, уносясь мыслями за мили и мили через весь Лондон в небольшую спальню на Мейда-Вейл. Эти обеды всегда бывали длительными, так как Луиза настаивала на полном соблюдении этикета. Им прислуживали Парсонс и двое вышколенных лакеев; шесть-семь перемен блюд, и обязательно превосходные вина. И обед представлялся Эдуарду нескончаемым. Гусиный паштет казался безвкусным, жареная рыба – куском картона, фазана он отодвинул, даже не попробовав. Столь необычная потеря аппетита не осталась незамеченной. Раза два подняв глаза, Эдуард встречал лукаво-насмешливый взгляд Изобел, сидевшей напротив. Ее изумрудные глаза блестели, ярко-алые губы изгибались в улыбке. Разговор угасал, и Луиза пришла в дурное настроение. В дурном настроении она всегда жаловалась, а в этот вечер – весьма красноречиво. Ее ничто не устраивало. Лондон невыносимо скучен, сообщила она Изобел, – сначала тут было приятно, но теперь она все больше и больше тоскует по Парижу. Одни и те же лица – снова и снова, и право же, хотя англичане умеют быть очаровательными, англичанки такие… такие странные – почти все аляповатые, никакого шика, – тут она смерила Изобел колючим взглядом. И эта их страсть к животным, их маниакальная любовь к собакам! Погостить за городом, конечно, очень мило, но когда на тебя прыгают лабрадоры, и эти длинные прогулки, даже под дождем… Нет, правда, англичане странные люди, совсем не такие, как французы, как американцы. Ну а потом… разумеется, она так, так тоскует без милого Ксави! Почти никаких известий, и она живет в постоянной тревоге… – Ему следовало бы подумать, как я буду тревожиться. – Ее голос чуть-чуть поднялся. – Отослать нас всех сюда, оставить самих заботиться о себе… Я знаю, Жан-Поль, ты с этим не согласен, но право, если подумать, это, по-моему, эгоистично. Милый Ксави бывает таким ужасно упрямым. Я не сомневаюсь, что он мог бы поехать с нами, если бы захотел. Он просто не представляет себе, какая здесь трудная жизнь. Невозможно купить бензин – ну что за нелепость? А как тогда прикажете съездить за город на автомобиле? Я живу в вечном страхе, что кто-нибудь из слуг захочет уйти! Ведь – вы же знаете, Изобел! – найти замену невозможно. Все мужчины в армии, а все женщины изготовляют подшипники на заводах – ну для чего им столько подшипников? А эти отвратительные сирены? Только соберешься куда-нибудь, и тут они начинают выть, и уже нельзя выйти на улицу. Не думаю, что Ксави понимает, насколько все это утомительно. – Идет война, мама! – Жан-Поль поднял голову и подмигнул Изобел. Луиза заметила это и сердито покраснела. – Жан-Поль, прошу тебя! Мне это известно. Я только что объясняла, как хорошо мне это известно. И вынуждена сказать, что ни от тебя, ни от Эдуарда никакой помощи нет. Вы оба заняты бог знает чем и даже не думаете о Она оборвала свою тираду – при словах «бог знает чем» Жан-Поль фыркнул от смеха. Лицо Луизы сморщилось, темные глаза метнули яростный взгляд по всей длине стола. – Я сказала что-то забавное, Жан-Поль? Будь добр, объясни. Мы все готовы разделить с тобой шутку. – Простите меня, мама! – Жан-Поль одарил ее самой чарующей своей улыбкой. Эдуард поднял глаза, торопясь увидеть, как он выпутается. Луиза не умела долго на него сердиться и всегда поддавалась его обаянию – порой Эдуарду казалось, что Жан-Поль ее за это немножко презирает. – Просто вы же знаете, что это неправда. Эдуард и я всегда о вас думаем. Вы же знаете сами… – Но вы могли бы иногда как-то это показывать! – Луиза посмотрела на него с упреком, но она уже поостыла. Жан-Поль с непоколебимым апломбом поднялся из-за стола, мельком покосившись на свои часы. – Милая мама! – Он подошел к ней и поднес ее руку к губам. – Вы устали. Вам необходимо больше отдыхать. Хотите, я провожу вас в вашу комнату? Распоряжусь, чтобы кофе вам подали туда. Пришлю вам вашу горничную. Нет-нет, не возражайте! Я обещал папа оберегать вас. Вы крепко уснете… Победа осталась за ним. Луиза встала, оперлась о его руку и послушно вышла с ним из столовой. В дверях он оглянулся и снова подмигнул Эдуарду с Изобел. Едва дверь за ними затворилась, Изобел вскочила и бросила салфетку на стол. Эдуард, с трудом вернувшись из спальни на Мейда-Вейл, растерянно посмотрел на нее. – Он всегда так улещивает вашу мать? – Зеленые глаза смотрели на него с любопытством. Эдуард тоже встал и пожал плечами. – Обычно да. Она обожает Жан-Поля. С самого его рождения. И он может сделать с ней все, что захочет… – Он помолчал. – Она ведь многое говорит несерьезно, – добавил он виновато, потому что часто стыдился за мать. – Просто у нее такая манера говорить. И она очень нервна… – Ах, не важно! – Изобел нетерпеливо отвернулась. – Давай поставим какую-нибудь музыку. Я хочу танцевать. Она схватила его за руку и потащила из столовой в комнату, где они проводили вечера. Паркет там был зеркальный, и иногда Эдуард терпеливо подкручивал патефон и менял пластинки, а Жан-Поль с Изобел томно кружились в центре комнаты. Сам он прежде никогда с Изобел не танцевал, но теперь она выбрала пластинку, она завела патефон, она отогнула ковер. – Ну, давай… – Она остановилась в центре комнаты и протянула к нему руки. Алые губы улыбались, изумрудные глаза искрились смехом и вызовом. – Ты ведь умеешь танцевать? Если нет, я тебя научу… – Умею. Эдуард подошел и обнял ее. Танцевал он совсем неплохо и очень хотел доказать ей это. Но, когда он попытался вальсировать, Изобел воспротивилась и притянула его поближе. – Не так. Не будем слишком самонадеянны. Давай просто пошаркаем немножко. Так гораздо уютнее. Они заскользили по паркету. Музыка была тихой и нежной, пластинка приятно шипела, Изобел в его объятиях казалась пушинкой, и Эдуард скоро расслабился. Они делали несколько шажков и поворачивались, поворачивались и делали несколько шажков. Его мысли вновь унеслись к середине дня, к Селестине. Он чувствовал себя необычайно счастливым. Раза два Изобел приподнимала голову и смотрела на него. Пластинка кончилась, Изобел поставила другую, покрутила ручку и снова припала к нему с легкой улыбкой на губах. – Вы надо мной смеетесь… – Эдуард посмотрел на нее сверху вниз. – Вовсе нет. Я смеюсь над собой. Я уже давно не чувствовала себя такой невидимкой. Очень полезно для моего самолюбия. – Невидимка? Вы?! – Ах, Эдуард, как галантно! Но притворяться ни к чему. Ты отсюда далеко-далеко. И очень хорошо. Я не обижаюсь. Мне даже нравится. Так спокойно! Она вздохнула, а немного погодя ласково прижалась лицом к его плечу. Эдуард немножко удивился, но промолчал, и они все еще танцевали, когда вернулся Жан-Поль. Некоторое время он стоял, прислонясь к креслу, глядя на них и покуривая сигарету. Изобел словно не замечала его. Когда наконец пластинка кончилась, Жан-Поль завел патефон и разъединил их. – По-моему, моя очередь. Это все-таки моя невеста! До конца вечера он танцевал с Изобел, и только после того, как она уехала и они остались вдвоем, Эдуард заметил, что настроение у его брата довольно скверное. Пластинку Жан-Поль просто сдернул с диска, поцарапав ее. Потом принялся расхаживать по комнате, словно по клетке. – С мама все хорошо? – Эдуард вопросительно посмотрел на него. – Что? А, да. Все отлично. Просто она хотела, чтобы ею занялись. Как все женщины. – Жан-Поль плюхнулся в кресло и принялся постукивать ногой по ковру. – Наверное, она правда тоскует без папа, – нерешительно сказал Эдуард. – Ей, конечно, тяжело… – Ты так думаешь? – Жан-Поль отрывисто хохотнул. – Ну, может, ты и прав, но сомневаюсь. По-моему, все проще – она хочет, чтобы все плясали вокруг нее, стояли на задних лапках, ухаживали за ней. Изобел точно такая же. А меня, братик, это иногда доводит. Женщины! – Он нахмурился, лицо у него стало угрюмым, и Эдуард растерялся. Его немного смущало то, что сказал Жан-Поль. Словно это было предательством. Жан-Поль как будто почувствовал его недоумение и посмотрел на него. Потом потянулся и сказал с ухмылкой: – Тем не менее они тоже кое на что годятся, э? Нам без них не обойтись. А потому скажи… Займемся тем, что поважнее. Как у тебя вышло днем? Хорошо, верно? Эдуард почувствовал, что краснеет. Он уставился на ковер. Жан-Поль заговорил с ним как мужчина с мужчиной – тон, который обычно ему льстил, но теперь впервые что-то в нем воспротивилось. – Было прекрасно, – после паузы ответил он неловко. – Спасибо, Жан-Поль, что ты это устроил. Жан-Поль откинул голову и расхохотался. – Да он смутился! Ей-богу, мой маленький братик смутился. «Прекрасно»! Что это за отчет! И я не узнаю никаких подробностей? А мне, Эдуард, стоило немалых хлопот устроить это. Эдуард встал. Он посмотрел на брата, он подумал о Селестине и впервые в жизни ощутил душевный разлад. Внезапно он понял, что не способен рассказать Жан-Полю о том, что было. Ни ему, никому другому: это принадлежало только ему и Селестине. – Ну, понимаешь… – Он пожал плечами. – Мне не хочется об этом говорить. – Ах, так… – Наступила пауза. – Настолько плохо, а? Ну что же… Жан-Поль зевнул и снова потянулся. Улыбка его стала шире, словно он полагал, что Эдуард потерпел неудачу, и мысль об этом была ему приятна. Эдуард растерянно посмотрел на него. Но почему?.. Жан-Поль встал и обнял брата за плечи. – Ну что же, с кем не бывает! В следующий раз повезет больше. Не тревожься из-за этого, ладно? – Он усмехнулся про себя. – Значит, с ней ты теперь не захочешь, так? Ну, их полным-полно – просто скажи, когда тебе понадобится другой адресок. Может, она просто тебе не подошла. Беспокоиться не стоит. Во всяком случае пока, братик… И он отправился спать, напевая танцевальный мотивчик и явно очень довольный. Эдуард провожал его взглядом, испытывая тягостное недоумение. Под добродушием он уловил досаду, дух соперничества… Не будь это Жан-Поль, он заподозрил бы ревность. Эта мысль его расстроила, но он тут же отогнал ее. Глупая и подлая мысль. Жан-Поль его брат, самый благородный человек в мире. И все же некоторая настороженность осталась, легкая опаска. На следующий день он отправился к Селестине и провел с ней два блаженных часа. Вернувшись домой, он застал там Жан-Поля, который тут же спросил, где это он пропадал. – Я… гулял по парку, – ответил Эдуард, не успев ни о чем подумать. Конечно, по дороге к Селестине он прошел через парк, но все же это была ложь с целью ввести в заблуждение, и Эдуард это понимал. Потом ему стало стыдно, он почувствовал себя бесконечно виноватым – впервые в жизни он солгал брату. |
||
|