"Автобиография" - читать интересную книгу автора (Нушич Бранислав)Первые и последние стихиЗа свою жизнь я написал всего два стихотворения, но мне так за них досталось, что я поклялся никогда больше не читать никаких стихов, уже не говоря о том, чтобы их писать. Сколько раз находило на меня вдохновение, душа сгорала в творческом огне, воображение рисовало чудные сюжеты, но я героическим усилием воли сдерживал себя. Может ли быть более возвышенный повод для вдохновения, чем женщина с мечтательными, ласково улыбающимися глазами, протягивающая вам свой альбом, на роскошном переплете которого золотыми буквами начертано «Poesie» и который на самом деле представляет собой роскошную коллекцию людских глупостей. О, эти альбомы, наполненные бесчисленным количеством добрых пожеланий и нравоучительных стихов, в которых «ах» чередуются с «ох» и то и дело ласкают слух мелодичные рифмы «моим-твоим», «кровь-любовь», «губки алы, как кораллы». Сколько раз, бывало, уже обмакнешь перо в чернильницу и отложишь его. — Ну, напишите, прошу вас, напишите хоть одну строчку… — шепчут вам «алые кораллы». Снова обмакиваешь перо в чернильницу и снова осторожно закрываешь альбом. — Умоляю вас, — еле слышно просит она. — Простите меня, но я на диете, — оправдываюсь я. И действительно, эта была своего рода диета, которую я выдерживал стоически. Я не обращался к врачу, не показывал ему язык и не жаловался на несварение желудка, так как я заранее знал, что он обязательно запретил бы мне читать произведения наших поэтов. Я придерживался совсем другой диеты — не писал стихов, что благотворно действовало и на меня, и на моих читателей. За свою жизнь я написал всего два стихотворения, но они принесли мне так много мучений, что я был вынужден принять меры, чтобы восстановить силы и окрепнуть. Мое первое стихотворение оскорбило женщину, а последнее оскорбило короля. Если же принять во внимание, что женщины и короли — это самые чувствительные и самые мстительные создания, то легко можно представить себе, какое вознаграждение я получил за свои сочинения. Один мой приятель за свою жизнь тоже написал только два стихотворения. Но на жизненном поприще он добился гораздо большего успеха, и все потому, что в первом он поздравил с днем рождения свою семидесятилетнюю очень богатую тетку, пожелав ей «многие лета», а во втором поздравил одного министра с назначением на этот пост, причем закончил его следующим образом: После этого ему, конечно, до сего дня незачем было соблюдать поэтическую диету, он успешно продолжает заниматься сочинением эпитафий для надгробных памятников и по большим праздникам — лозунгов. Первое свое стихотворение я написал очень рано, когда второй год сидел в первом классе гимназии. Я не знаю, как нашло на меня поэтическое вдохновение. Одни считают, что желание писать стихи приходит к человеку так же, как и желание избавиться от зуда. Однако в случае со мной это было совсем не так. Я почувствовал зуд уже после того, как написал первое стихотворение и воочию узрел его последствия. Другие говорят, что поэтическое вдохновение — это разновидность насморка, который очень быстро передается от человека к человеку. Может быть, это и так, но если при обычном насморке, почувствовав потребность освободить нос, достаешь платок и собственноручно делаешь это, то при поэтическом насморке лишь только исторгнешь их себя плохое стихотворение, как критики так утирают тебе нос, что никогда больше и в голову не придет заболеть подобным насморком. Говорят также, что молодой поэт начинает чувствовать в себе какое-то вдохновение, как женщина на четвертом месяце беременности, и в дальнейшем у него все протекает так же, как у роженицы. Беременный молодой человек начинает чувствовать недомогание, толчки в животе, боли и, наконец, ложится в постель и разрешается от бремени. Может быть, по отношению к отдельным стихотворным произведениям сербской литературы это сравнение и справедливо, но первые стихи появляются совсем не так. В нашей гимназии писание стихов было чем-то вроде эпидемии. Поколения гимназистов черпали вдохновение прежде всего из тех надписей, которые их предшественники оставляли на стенах школьных уборных. Сколько сборников нежных лирических песен, изданных позднее, своим появлением обязаны этим стенам, запах которых до сих пор можно почувствовать в отдельных образцах сербской лирики. Кое-какие весьма полезные знания молодые поэты получали, читая надписи на обложках старых учебников. С давних пор в сербских школах существует обычай: если ты переходишь в следующий класс, то продаешь свои книги тем, кто будет учиться в твоем бывшем классе, а сам покупаешь книги у тех, кто перешел в следующий класс. И на обложках старых учебников, а часто и прямо на страницах, то есть везде, где есть хоть немного места, можно найти драгоценные следы многих поколений гимназистов. Тут и стихи, и мудрые изречения, и афоризмы, и другие очень полезные записи. Так, например, в конце некоторых учебников, бывшие владельцы которых не раз проваливались на экзамене по этим предметам, можно найти ценные напоминания, вроде тех, которые встречаются на улицах возле канализационных ям: «Осторожно! Влево не ходить!» И именно из этих источников поколения гимназистов черпают свое первое вдохновение. Разумеется, после первых неудачных опытов многие навсегда отказываются от подобной деятельности, но есть и такие, которые испещряют стихами не только свои, но и чужие книги. А самые настойчивые продолжают заниматься сочинительством даже после того, как все остальные совершенно охладевают к поэтическому творчеству. Этих последних вскоре провозглашают поэтами класса; а если кто и после этого упорно продолжает писать стихи, то становится поэтом гимназии, отпускает длинные волосы, начинает задирать нос, симулировать рассеянность и таким образом превращается в настоящего поэта, со всеми присущими поэтам особенностями. Интересно, что уже в период первых проявлений молодого дарования определяется не только направление, по которому пойдет данный поэт, но и среда, которая его вдохновляет. Вот, например, разве эти стихи, которые я так хорошо помню, не указывают ясно и определенно на поэтическое направление и среду, вдохновлявшую молодого поэта — моего тогдашнего товарища? На внутренней стороне обложки одной из латинских грамматик, принадлежавшей, вероятно, сыну сельского священника, довелось мне читать и такие стихи: А один мой приятель, сын флейтиста, в конце каждого учебного года писал: Те, кто оставался на второй год, писали стихи гуслярским десетерцем. Вероятно, это происходило потому, что десетерцем сильнее всего можно выразить национальное горе. Так, например, Живко-ужичанин, узнав, что ему придется второй год сидеть в третьем классе, запричитал: Свое первое стихотворение и я написал десетерцем. Но я до сих пор не знаю, то ли я написал его так потому, что остался на второй год, то ли остался на второй год потому, что написал его. Моего товарища вдохновляла кухня, так как он, вероятно, до этого где-нибудь прислуживал, сына священника вдохновляли молитвы, а сына флейтиста — частушки. Точно так же и я черпал вдохновение из среды, в которой постоянно вращался, то есть из сплетен, которыми мои тетки обменивались между собой, Я уже почти забыл свое первое стихотворение, но думаю, что после реставрации оно выглядело бы примерно так: Стихи мои произвели сенсацию, как и следовало ожидать, поскольку появился еще один молодой талант. В нашем доме все только и делали, что ахали и охали: «Ох, ох, ох! Ах, ах, ах!» Но эти восклицания означали отнюдь не восторг. Лица моих родственников не выражали ничего, кроме страха, как будто кто-то разбил в зале большое зеркало. — Как же ты мог написать такое? — набросились на меня сразу все три тетки. — А почему бы мне и не написать, если это правда? — защищался я. — Да откуда же ты взял, что это правда? — Да ведь вы сами говорили. — Бог с тобой, дитятко, кто же тебе сказал, что мы всегда говорим правду? — оборонялась средняя тетка. — Ведь этак он, чего доброго, может сказать, что это мы подговорили его написать такие стихи… — причитала старшая тетка, хотя в душе была довольна моим произведением и уже раздумывала над тем, каким образом пустить его по рукам, чтобы оно быстрее дошло до госпожи Аницы. И действительно, госпожа Аница узнала о моих стихах гораздо раньше, чем я мог предполагать. В мирном доме господина аптекаря все перевернулось. Госпожа Аница визжала, каталась по полу, рвала на себе волосы, перевернула диван, разбила лампу, туфлей избила работника, укусила помощника аптекаря и в довершение всего, решив отравиться, выпила целый сифон соды. Услышав об этом, господин аптекарь поклялся перед иконой святого архангела Михаила, что прибьет меня, как паршивую собаку. Зная, что аптекари народ кровожадный, и принимая во внимание, что господин Сима клятвенно обещал меня изничтожить, я, разумеется, прилагал все силы к тому, чтобы избежать возмездия. По пути в школу я перелезал через забор и укрывался на другой улице, часами просиживал на чердаке, вообще делал все, чтобы избежать неожиданного нападения. Сидя на чердаке, я размышлял об ужасной судьбе литератора в нашем обществе. Вместо того чтобы поддержать и ободрить молодого поэта, оно — это самое общество — гонится за ним и норовит избить до полусмерти. Представьте себе, что бы было, если бы поэты за каждое новое стихотворение подвергались жестокому избиению. При таком порядке вещей и стихов-то, пожалуй, было бы мало, а тех, кто все же вздумал бы заниматься рифмами, действительно следовало бы поколотить. Вскоре господин аптекарь понял, что вряд ли он сможет выполнить свою клятву. И тогда он начал устраивать засады, прятаться в подворотнях, внезапно появляться на тех улицах, по которым он раньше никогда не ходил. Но я всякий раз ловко обходил засады и всеми способами уклонялся от встречи. Тогда господин аптекарь изменил тактику: он пожаловался на меня директору гимназии. На следующий день я предстал пред учительским советом, и судили меня так, будто я по меньшей мере спалил Александрийскую библиотеку. Хмурые и серьезные, члены учительского совета, опустив головы, сидели за зеленым столом, и я всерьез подумал, что они могут приговорить меня к сожжению на костре. Я уже представил себе множество людей, столпившихся у костра, видел, как три мои тетки без сознания валяются на площади, как горько плачет дочь почтмейстера Марица, в то время как аптекарь угощает всех спиртом за упокой моей души… Первым взял слово директор гимназии. Обращаясь ко всем остальным членам учительского совета, он сказал: — Господа, в нашей школе процветает одно отвратительное явление, которому надо во что бы то ни стало положить конец. Ученики, господа, начали писать стихи. Они пишут их везде, где придется: на книгах, на школьных досках и на стенах. Интимные отделения этого здания исписаны сверху донизу; и стихи часто совершенно безобразные. Вот несколько дней назад я приказал сторожу стереть один стишок, который был написан о вас, господин учитель. — Тут директор слегка кивнул в сторону учителя латинского языка. — Речь шла о вашей давно всем известной привычке пить больше, чем вам положено по чину. — A bove maiori discit arare minor,[46] — бормочет латинист, желая показать коллегам, будто он понимает, что стихи появились не без их помощи. — И вот еще что, — продолжал директор, — в этом году я уже дважды белил уборные из-за стихов, в которых говорилось о вас, господин протоиерей, и о некоей вдове Росе. — Это из третьего класса… чтоб им… — И совсем забыв, что и я присутствую на заседании учительского совета, батюшка недобрым словом помянул коллективную мать третьего класса. — А затем, — продолжал директор, пристально вглядываясь в учителя географии, — я не могу вспомнить, но, по-моему, были стихи и о других господах преподавателях. — А я помню, — вскочил учитель географии, очевидно с полуслова поняв намек директора. — Были, например, такие стихи: — Прежде всего, здесь ошибка, — закричал учитель сербского языка. — Тут должна быть другая рифма. Глагол «стоит» не рифмуется с существительным «дрова». — Вот и я говорю, — взревел взбешенный директор, — это неправда! На стене не было подобных стихов. Это вы сами сочинили… — Были, из-за этих стихов вы и приказали побелить уборные! — Конечно, — заорал протоиерей, — а вовсе не из-за вдовы Росы… Все закричали, застучали кулаками, затопали ногами, и прошло немало времени, прежде чем они вспомнили о моем присутствии и выдворили меня за дверь. Буря между тем продолжалась, из сплошного гама лишь иногда доносились слова: «Роса… дрова… ракия…» Судя по всему, и инвалид-глобус тоже принял участие в общем споре. Наконец, когда буря улеглась, я был вновь введен в канцелярию. Лица членов учительского совета были так серьезны, будто они только что закончили обсуждение важной методической разработки. Опять поднялся директор. — Господа, — сказал он, — в нашей школе процветает отвратительное явление… — На этот раз вступительное слово господина директора было значительно короче, и он сразу перешел прямо к делу: — Вот здесь перед вами один из бумагомарателей, которые пишут стихи. Судя по классным журналам, сей сочинитель нерадивый и даже больше того — плохой ученик. Все учителя, как по команде, приподняли свои головы и посмотрели на меня так, будто хотели сказать: «Ах, этот, так я его знаю, он и у меня не успевает». — Ты написал эти стихи? — начал допрос директор и показал мне листок, вероятно полученный им от аптекаря. И тут в моей душе началась отчаянная борьба между человеком и поэтом. Человек советовал немедленно отказаться от стихов, сказать, что они не мои, что я слышал их от других, например от старшей тетки, и выразить свое отвращение к подобным стихам. А поэт, распаляя мое тщеславие, советовал: «Не смей отказываться от своего первенца. Перед тобой великое будущее». Как всегда, так и на этот раз, в борьбе между человеком и тщеславием победило последнее, и я признался, что стихи мои. — Господа! — провозгласил директор, обращаясь к своим коллегам. — Он сознался! — Это может послужить ему смягчающим обстоятельством, — заметил учитель географии, который вот уже четыре года был занят бракоразводным процессом со своей женой и претендовал на то, что он в совершенстве познал существо нашего законодательства. — Итак, господа, перед нами как раз один из тех случаев, когда требуется применить самую суровую кару, дабы неповадно было всем остальным неизвестным сочинителям пачкать известные места нашего заведения… — сказал директор, и я снова увидел перед собой костер, почувствовал, как языки пламени лижут мое тело, увидел всех трех теток, без сознания валявшихся посреди площади, увидел заливавшуюся слезами Марицу и аптекаря, угощавшего народ за упокой моей души. — Я бы хотел услышать мнение господ преподавателей, — сказал директор. Тут же посыпались мнения, которые звучали примерно так: Выслушав все эти искусно высказанные мнения, директор гимназии повернулся ко мне и, дав мне несколько отеческих советов, отодрал меня за уши (желание ботаника). Затем он прочел приговор, по которому в течение трех дней я должен был оставаться в школе после уроков (требование географа). Вот так в награду за первые стихи я отсидел в карцере, и то же самое меня постигло после того, как я написал свое второе стихотворение. Целых семь лет я героически воздерживался от сочинения стихов. Но вот однажды нашло на меня то бесшабашное настроение, в котором человек с радостью повторяет свои первый грех, и я написал свое второе и последнее стихотворение. И снова мне пришлось страдать. На этот раз за мной гонялся не аптекарь, а жандарм, и привели меня не к директору гимназии, а к председателю окружного суда. — Это ваши стихи? — спросил председатель окружного суда, точь-в-точь как директор гимназии. И опять во мне победило тщеславие. — Да, — ответил я. — Только ведь это просто шутка, и ее не стоит принимать всерьез. — Так-то оно так, — говорит председатель суда, — но вот уголовный кодекс обязывает нас и шутки принимать всерьез. — Но ведь эти стихи, — пытаюсь я защищаться и дальше, — не отвечают требованиям элементарного стихосложения… — Но зато они полностью отвечают требованиям уголовного кодекса, — говорит господин председатель. — Но я же не виноват, господин председатель. У меня не было никакого злого умысла. Это просто вдохновение. — Да, да, я понимаю вас, — прервал меня господин председатель, — но уголовный кодекс, как видите, за это вдохновение и наказывает. — Невероятно, — удивляюсь я. И после того как господин председатель познакомил меня со всеми достопримечательностями уголовного кодекса, он заявил мне, что на основании этого самого кодекса я приговорен к двум годам тюремного заключения «за оскорбление величества». Вот тут я и поклялся никогда больше не писать стихов и до сего дня стоически выдерживаю эту диету, и, как видите, она весьма благотворно отражается на моем здоровье. |
||||
|