"Неизбежное" - читать интересную книгу автора (Джин Яна)

РУИНЫ

И все вы пребудете в одиночестве (Евангелие от Фомы)
Родиться, скажем, в пятом веке до Христа… Не на большой земле, а в Малой, скажем, Азии. На острове. Среди того, что неспроста зовём сей час руинами: о связи с часами теми нам не красота навеет мысль, а то, что нет креста, но есть разбой и что при первой же оказии казнят царя. Что бог однообразия в глазницах чайки вьёт вороний глаз… Родиться в пятом до рождения Христа… Не посреди земли, а на краю, у моря Мёртвого или — на тех же широтах — живого, Красного. Прекрасно: жить и ждать пришельца из соседнего простора, идущего Спасенье предложить, — и по утрам у листьев эвкалипта с седой росой пытаться выпытать когда же он придёт. Хотя заранее известно, что не он, а — белой тканью обмотанные мужики в дурном поту нагрянут. Вы измените мечту: моленье ваше о Спасении истлеет в просьбу о прохладном дуновении среди невыносимо душной ночи, которой нет исхода… Многоточие… из двадцати пяти истлевших звёзд за облаками: из двадцати — истлевших по рождению Христа, и остальных пяти — за «до рождения» лета… Две тыщи лет без Обещавшего Спасенье. Две тыщи лет исхода связи меж словами. Исхода слов. Из слов — значения. Исхода смысла их произношения. Исхода смысла. Между голосами не слышно Голоса — и вам не спится от страха, что опять приснятся лица какие есть — все на одно лицо, пустые, как кольцо. Как у кольца, нет ни начала в этих лицах, ни конца. Бессонница. Себе состроив рожу, вы замираете от страха близкой боли… Не есть ли это знак конца? Похоже. Похоже и на обещанье полной воли. За дверью дождь шумит и просится в окно, но не спешите открывать его: в пророчестве стоят слова, что в полном одиночестве вам жить среди живого суждено… Задвиньте шторами окно. Отриньтесь от небес. Всё что дано — две пары стен в обоях или без. И глазу близкий потолок милей, чем дальний лес. Закройте шторой дождь и помолитесь: «Даждь нам днесь отсутствие ненужных слов, отсутствие слезы, или предчувствия, что дождь начало есть грозы…» Прикройте веками глаза, заприте ставни, двери. Смерть — это неприсутствие страданий, веры. Не спится. Зеркало выписывает знаки меж морщинами, а свет прилаживает к стенке тень склонённой головы. И в этом зеркале всплывают мертвецы с лучинами в пустых глазницах — как зрачки бессонные совы… Бессоность есть несносность сверхпредельного присутствия. Сон — небытье, освобожденье от того, увы, что — вы. Вглядитесь в зеркало, в собранье черт не-ваших: из лиц покойников составлен ваш портрет. Не-вашею слезой ваш взгляд погашен, и боль в нём — за не-ваших сотни лет. И пыль веков на складках вашего лица — как на руинах мёртвая пыльца. К непережитому вас тянет прегрешению — к прожитых вами и не вами лет смешению. Но ваши годы от не-ваших вам самим не отличить, — как камушек от камушка надетого на нить. Вы сами, как и время ваше, — беспардонный плагиатор: себя вы, словно день минувший, удесятерите завтра, забыв, что «десять» — лишь «один» один десяток крат. Десятикратный вор. Десятикратный плагиат. Любая ваша речь — не ваша. Чужие в ней стоят слова. Не вы произвели их или произнесли не вы сперва. Простые буквы «а» и «б», простые цифры «раз» и «два», поставленные в вашу речь, есть акт двойного воровства. Ни в воровстве при этом, ни тем более в разбое, не обвиняют тех, кому удвоить, утроить хочется себя, умножить, устроить пир в копировальном ложе. В каком количестве однако б вы ни жили, вы станете своей деталью или своим же фоном и своим же обстоятельством, своим же над собою надругательством. Руиною своей. Безлюдным портом. Пустою лодкой в нём. Печальным натюрмортом. Рисую с вами натюрморт… Вы на краю пустой кровати. Кровать высокая. Железные полати. Она стоит у голой стенки. Кстати, и стенки в комнате такие, как в палате больничной. Вы и есть больны: сверхтрезвость. Лицо морщинами изрезано, как лезвием или осколком зеркала. И в зеркале ещё окно разбитое — кроме лица пропитого — отражено; вино разлитое в стакан; останки старых странных снов, которые вам не дано связать во что-нибудь одно… А утром — тишина сквозная. И продолженье тишины. Жизнь это то, что остаётся, когда её покинут сны и всё, что никакому глазу пока ни разу разглядеть не довелось, — одну лишь фразу, начертанную посередь невидимой стены рукой невидимой, — пророчество: «О, чем теснее в мире, тем сквознее одиночество!» Значенье этих вещих слов значительнее в тишине: ни среди этих тесных стен, ни в целом здании, ни вне, — среди вещей, живых созданий или приснившихся во сне, — никто не ваш, ничто не ваше. И не по чьей-либо вине — как в гробе или как в утробе, вам тесно тут, нигде вам не найти родной души… …она — в иной, проклятой, стороне полей могильных. За чертой, что отсекла чертополох, — тех, кто, увы, искали смерть, — от тех, кого, увы, врасплох она застигла, кто успели воскликнуть только «ох». Как вздох зелёный, стелется над ними приглаженный и сытый мох… Но на поля самоубийц за ровной чередой могил никто ни вздоха, ни молитвы, ни цветов не приносил. Трава истлела в жёлтый прах, а чёрный эвкалипт иссох — отсутствие страданий, страха, примет каких-либо эпох, присутствие чего уж нет, что есть необозначенность, несвязанность, нейтральность, пустота, истраченность… Улёгся бугорок печали в равнину из песчаных крох. Улёгся и в мозгу бугристом крепчавший в нём переполох… Увы, улёгшаяся смута и отступившая тоска есть зрелость. Зрелость — спячка духа, оструганного, как доска глухая. Зрелость — глухость слуха к тому, что громче шёпота. Она — незримое для глаз, неслышное для уха сплошное разрушение-разруха всего и вся. Не разрушенье, — больше: раскрошенье. Схождение камней в песок. Исчезновенье в пустыне голой, где ни тени, ни плетени, где вы, увы, — деталь чужого сна, освободившаяся от сплетений с любой другой. Им всем — одна цена. Цена песка в песках, где выживает-длится Одна лишь скука, дьявол чёрнолицый, кому, как вам уже, на всё, что мнётся и движется, смотреть не хочется. В колодце воды немнущаяся гладь, спокойствие песчинок в песках безветренных — вот образцы картинок в виньетках из сплошного завывания сурдинок… Сплошная скука и отсутствие сплошное формы… Сгущение бесформенности как формальной нормы… Сгущение присутствия затишья перед штормом… Не только шторма, — не случится даже ряби на душе, как не случилось не родиться тому, что родилось уже. Случится с вами что случается с предметами в музее, что происходит ежедневно в Риме с Колизеем: глухое, как зубная боль, сознанье непричастности к самим себе во времени; как в целом, так и в частности; невольное, как сон, желанье не присутствовать при том, как беспробудно засыпает суть твоя. И как руины Колизея с новой в Риме улицей, слова вчерашние сегодня больше не рифмуются. Лицо у вас — и то покинуло границы своего овала. Осталось подвести итог утратам — и начать сначала. С руин начать теперь. С развалин. С того начать, что в вас осталось… Но есть ли слово в словарях назвать что вы утратили? Любое слово — это цепь поводыря-предателя, смыкающая личное с безличным знаменателем, а всё наличное — со временем, которого не стало… Как называть, к примеру, чувство, от которого устала змея стареющая, — чувство, будто ей недоставало чего-то главного, когда из логова её, завала, без жала своего в не-свой, небесно-синий, мир сбежала, в котором сбросила личину и начала себя с начала? Любое слово есть название того, что перестало существовать. И не назвать-не выразить утрату словом, поскольку слово суть само — утрата; дом, в котором живёт не тот, кто в нём живёт; оно — пустая кожура змеи, которая покинула её ещё вчера и унесла с собой помимо тайны своего шипенья необъяснённую свою премудрость перевоплощенья… Итак — на полосе запретной, на кладбище самоубийц, на острове, у мёртвых вод или у красных, у границ Востока с Западом, среди иссохших медуниц, мокриц издохших, среди птиц, клюющих землю из крупиц песка могильного, на землю вы теперь ложитесь ниц и льнёте к раковине хрупкой, подобной скорлупе яиц: не шум морской, не гул, не звуки, слышанные ранее, — беззвучное вы слышите внутри неё рыдание. И замираете, боясь не смерти, — умирания… Того боитесь, что того, что с вами происходит, вы не боитесь, ибо то, что вместе с вами ходит — не ваша тень; чужая. И что вы, увы, не вы: что плечи ваши, но кочан не-вашей головы на них качается; причём, её уже изгрызли совсем чудные, не её, и чуждые ей мысли. Куда теперь? Утративший не чувствует утраты. Куда — когда к крестам прибили номерок палаты или какой-нибудь иной полезный указатель — куда и как; когда и кто; что впереди и сзади? Куда — когда годам удастся вас в комочек глины скатать и сразу же втоптать вас в ваши же руины? Куда — когда к самим себе, как блядь к своей панели, привязаны привычками вы; если почернели, сопрели эвкалипты все уже весной, в апреле? Куда же как не в прошлое? Но в чьё? Неужто ваше? Оно уже ничьё. Не ваше. И ничуть ни краше, ни хуже будущего. Будущее — тоже никому принадлежать не может. Так же и ему ничто в вас не принадлежит. Но к прошлому лежит душа, поскольку в нём сидит прекрасный паразит забывчивости: память вас однажды поразит не-вспоминанием того начального пророчества, что ваша участь на земле — сквозное одиночество… Но и тогда на той, запретной, презрев запреты, на заре, склонившись над змеино-чёрной, в завале сорных трав, норе, вы будете вещать не ей, змее, сбежавшей в голубое, — себе. Ведь именно к себе оно — послание любое. Вы скажете ей: Я, как ты, как заповедная змея, не на Востоке родилась и не на Западе, — в краях, где эти близнецы-глупцы сцепились в неурочный час, оставив по себе рубцы, — страну, которую б сейчас я не покинула: к чему? Покинув что-то в первый раз, вы ни к чему уже не сможете приладить верный глаз. Но я покинула давно. И не покинуть не могла. Как ящерица, сбросив шкуру, я ускользнула-убегла, хотя в краю том, как в раю, тепло и редко холодит — не чаще, чем земля любая не-злого мудреца родит, но реже, чем мудрец не-добрый ахинею городит… Ещё примета: в том краю воюют чаще, чем ваяют, но хужу, чем судьбу свою с рифмованной строкой сверяют. Тaм больше слов, а в них слогов, чем тут и в той же Палестине, но как и в ней, по всей стране — ни статуи. И пахнет дыней. И вся страна испещрена, как мозг, петлями переулков, где каждый шаг звенит в ушах петлистых колокольным звуком. И каждый день длиннее тень ложится от руин-развалин. Вечерний звон про день-урон докладывает запевале, чей баритон хоральный стон поднимет ночью, кaк пиалы, нацеженные не вином, — виной, молитвой и печалью… Молитвою за тех, кто на рассвете ускользнут, забыв свои истоки и завещанный маршрут, за тех, кто нарастили вторую кожуру, за их невозвращенье в ту нору, в которой нескончаемая скука чередоваться может только с мукой…

(Пер. Н. Джин)