"Четыре дня бедного человека" - читать интересную книгу автора (Сименон Жорж)Глава 2Его разбудило солнце — оно светило прямо в лицо. Даже не разлепив веки, Франсуа уже знал, что время позднее, как знал, когда еще только начинал брести по замусоренной равнине сна, что ничего хорошего на той стороне, после пробуждения, его не ждет. Первый, быстрый и смущенный, взгляд он бросил на постель сына (с тех пор, как Жермена легла в больницу, они с Бобом спят в одной комнате), и яркое пятно смятых простыней поразило его, как упрек. Боб встал и, конечно, ушел; все окна и двери открыты, но квартира зияет пустотой. В воздухе еще витает слабый аромат какао. Большие часы над лавкой Пашона показывают десять минут одиннадцатого. Сейчас Франсуа должен был бы сидеть, как обещал, в вестибюле больницы у справочного окна, ожидая результата операции, и оттого, что он не выполнил обещания, ему стало еще тягостней. В кухне на столе чашка из-под какао, яичная рюмка с выеденным яйцом, а рядом вырванный из тетрадки листок, на котором сын нацарапал: «Я пошел к товарищу». Франсуа смутно помнилось, что он просыпался рано утром, когда солнце еще не проникло в ущелье их улицы. В памяти у него запечатлелась картина: Боб бесшумно одевается, краем глаза следя за отцом, а потом выходит из комнаты, держа в руках башмаки. Может, Франсуа сказал ему, что плохо себя чувствует? И Боб поверил? Или его разбудил отцовский храп, и он почуял в воздухе запах перегара? На столе в столовой пустая бутылка, рюмки, окурки. Все вещи сдвинулись со своих мест, комната утратила привычный облик, рядом с пепельницей раскрытый альбом с медными уголками и фотографии в нем. Франсуа совершенно не соображал, что надо делать. Он стоял в нерешительности и чувствовал себя по-настоящему больным. Подумал, не сварить ли кофе, но при одном виде потеков яичного желтка на белой скорлупе его замутило. А тут еще отвратительное воспоминание о сне, приснившемся перед самым пробуждением. Он стоит в толпе на каком-то вокзале, держит Боба за руку и сует билет железнодорожнику в форме, ожесточенно с ним споря. Боб почему-то тянет его назад. Все это крайне нелепо, потому что Франсуа должен сказать железнодорожнику что-то ужасно важное. Люди вокруг смотрят на него с негодованием, он не понимает почему, как вдруг обнаруживает, что совершенно гол. Да, гол, но это не его нагота. Вот что самое невероятное в этом сне. Он гол, как дядя Леон, брат матери, с которым они иногда виделись в Мелене, когда Франсуа был в возрасте Боба. Юл, как дядя Леон в тот раз в комнате служанки, когда Франсуа подсматривал за ними в замочную скважину. Пожалуй, в ту пору Франсуа был чуть постарше Боба. Лет, наверное, двенадцати. У рыжего дяди Леона была такая белая кожа, что она казалась неживой. Тело служанки в полумраке чердачной каморки было тоже мертвенно-бледным. Франсуа никогда не думал, что человеческая кожа может отличаться такой резкой белизной и каждый волосок на ней, кажется, вырисован чернилами. Это было невыносимо мерзко. Он видел большие отвислые груди женщины, которая была старше его матери, но главное — черный, как бездна, треугольник внизу живота; воспоминание о нем мучило Франсуа долгие годы, и после этого случая он не мог заставить себя поцеловать дядю Леона и даже взглянуть ему в лицо. — Придется мне, мой мальчик, оперировать тебя Нет, это говорил не дядя Леон, а Рауль нынче ночью. Интересное совпадение! Это выражение из словаря их детства, Франсуа его почти забыл. Свое начало оно вело с каникул, которые они всей семьей проводили в Сен-Поре. Вернее сказать, первоисточником его был рабочий при гостинице на берегу Сены. Ходил он всегда в охотничьем костюме, и обязанности его состояли главным образом в подготовке лодок для рыболовов, но иногда хозяйка поручала ему резать кур или кроликов. Тогда у всех на виду он нес в каждой руке по несчастному животному и приговаривал с угрожающей ласковостью: «Не бойтесь, деточки! Сейчас мы вас оперируем!» Рауль вспомнил это детское выражение и применил его к брату. Но дело в том, что в детстве Франсуа про себя называл словом оперировать то, что делал тогда дядя Леон со служанкой. А ведь в больнице сейчас по-настоящему оперируют Жермену… Да, Рауль оперировал его — так же безжалостно, как тот рабочий из Сен-Пора (его звали Селестен), и так же грязно, как дядя Леон. Рауль выставил его голым, как во сне, но то была не мужская нагота — нездоровая кожа, волосы, срамные части, какие рисуют на стенах общественных уборных. И вот теперь Франсуа не решается даже бросить взгляд на альбом, который так и валяется раскрытым на ореховом столе. Во всем была разлита какая-то нарочитая жестокость, и это напомнило Франсуа его собственное лицо, каким он его видел в иные утра после скверно проведенной ночи в зеркале, освещенном серым полусветом ванной комнаты. И еще — лицо Жермены на больничной койке, запах больницы. Он же обещал быть там, ждать во время операции в вестибюле, но у него не хватает решимости ни одеться, ни даже умыться. И вообще лучше не двигаться, потому что при каждом движении накатывает дурнота. Было жарко, влажно, с улицы доносились привычные шумы и звуки, но Франсуа безотчетно избегал поворачиваться к окнам, словно из страха встретиться с чьим-то взглядом. Он с наслаждением закрыл бы их и задернул шторы, если бы не опасение, что жильцы напротив заинтересуются, что у него стряслось. Его мучила жажда. Мучило непреодолимое желание выпить. С отвращением он приник губами к горлышку пустой бутылки и вытряс из нее каплю теплого алкоголя. Коньяк отдавал пробкой. Отдавал Раулем. Этот душок — пресный и одновременно резкий — никак не мог выветриться из комнаты, несмотря на распахнутые окна и уличные запахи. «Пованивает семейкой! — ухмыльнулся бы Рауль. — Запашок Лекуэнов, скрестившихся с Найлями, а у тебя еще и с примесью Рюэлей!» С какой-то глухой яростью, смешанной с ликованием, он всех сваливал в одну кучу. И оперировал — всех разом и поодиночке. Франсуа не держал на него за это зла. Он просто боялся брата, его приводила в ужас сама мысль, что тот сейчас находится в одном городе с ним — в полукилометре по прямой, в гостинице напротив вокзала Монпарнас. Должно быть, сейчас Рауль, обливаясь потом, спит тяжелым сном. У него нет никаких проблем. Возможно, вечером он намерен провести второй раунд этой убийственной игры, а весь день будет отсыпаться. До чего он безжалостен! Он лучше самого Франсуа знает его слабые места, хотя они не виделись пятнадцать лет. — Ты ведь стараешься походить на отца, да? Отец — единственный человек, единственное, уже совсем смутное, воспоминание, которое Франсуа любой ценой хотел сохранить неприкосновенным. Поэтому он готов был умолять, готов был встать на колени: — Не трогай хотя бы папу! Но ничто не могло остановить Рауля, помешать ему представить всех и каждого в том убийственном свете, в каком Франсуа однажды увидел дядю Леона с кухаркой. — Видишь ли, мой мальчик… Наверно, Франсуа был уже совершенно пьян, когда вдруг обнаружил в голосе Рауля те же интонации, что и у отца. Это походило на галлюцинацию — слышать отцовский голос и видеть перед собой желчного, опухшего от пьянства толстяка с поредевшими волосами и мохнатыми руками, которые высовывались из закатанных рукавов. Никогда прежде не бывавший в этом доме, он нашел в секретере альбом. Видимо, пока Боб бегал по улицам в поисках отца, он все тут бесцеремонно перерыл. И ничуть этого не скрывал. Напротив, с каким-то радостным удовлетворением выложил альбом на видное место. — Видишь ли, мой мальчик, разница между тобой и папой в том, что папа в это не верил. — Во что? — Да во все это! — И Рауль ткнул пальцем в первую страницу альбома, где, как бы отмечая начало их эры, красовались фотографии двух супружеских пар — деда и бабушки Лекуэн и деда и бабушки Найль. Но почему у мужчин такие похожие усы, бакенбарды, одинаковые черные галстуки с высоким узлом, а у женщин совершенно неотличимые рукава с буфами? Обеим парам, когда они фотографировались, было около тридцати. Они еще не были знакомы и даже представить не могли, что соединятся на одной странице семейного альбома. Однако в них было такое сходство, что, впервые обнаружив его, Франсуа опешил. — Понимаешь, малыш, это было начало падения. Отец с матерью опустились уже гораздо ниже. Ну а мы… На следующих страницах множество любительских фотоснимков, помутневших, пожелтевших, иногда покрытых сеточкой трещин. — Страница замков! — хохотнул Рауль. Нет, то были не замки, а просто большие загородные дома, какими в прошлом веке владели крупные буржуа. Дом семейства Найль был больше и претенциозней, находился он на берегу Сены в Буживале. — Тебе, конечно, показывали его во время прогулок? Помнишь, с каким отрешенным видом мамочка вздыхала: «Здесь я родилась. До пятнадцати лет у меня была своя горничная, гувернантка и пони…» Крутить шарманку дальше? Ты родился намного позже меня, но и тебя укачивали под ту же колыбельную. Мамочка была неистощима. «Недалеко от нас был дом Мопассана, а по другую сторону жил король в изгнании…» Она, наверно, поминала при тебе Эмильену д'Алансон[1] и других тогдашних подстилок, чьи дома были поблизости. Высший свет, мой мальчик! И гвозди! Ведь семейство Найль — это гвозди, фабрика гвоздей. Уже отец нашего деда занимался гвоздями, в его мастерских работали по пятнадцать часов в день двенадцатилетние дети. И, разумеется, женщины, которым мастера, а при случае и дед, делали детей, а потом вышвыривали на улицу. Вот почему наша мамочка была такая чувствительная. Мимоза, как она себя называла. Благородная душа! Помнишь эту благородную душу? «Знайте, дети, когда у человека благородная душа…» Кровожадная, благородная душа! Кто-кто, а отец понимал это. Ты даже представить себе не можешь, какой это ужас — жениться на благородной душе, которая росла в «Уединении» — так назывался их загородный дом — и имела множество слуг. Отец происходил из судейских, как еще говорили в те времена. Представляешь, несколько поколений юристов, великолепных, безукоризненных судей. Они владели землями в провинции и входили в административные советы. Только Лекуэны потеряли деньги раньше, чем Найли. Видно, земли в провинции менее надежны, чем гвозди. Наш дед был весельчак, любитель танцовщиц, но имел несчастье подхватить сифилис, когда его еще не умели лечить. Ну-ка посмотри на меня, мой мальчик! — У меня нет сифилиса… — Ты красавчик! Мы оба красавчики! Умны и обладаем железной волей, верно? И конечно, оптимисты! Всем этим мы обязаны мамочке. «Дети мои, никогда не забывайте, кто вы такие!» Проклятье! Мы — Лекуэны и Найди! В первую очередь, разумеется, Найли. «Уединение», гувернантка, собственная горничная, пони… Помнишь, как мамочка нас попрекала? Тем, как ей было трудно нас вынашивать, и муками, какие она вытерпела, выпуская нас в этот мир, и своими хворобами из-за этого, и тем, что мы были злыми детьми, нарочно плакали по ночам, чтобы не дать ей спать. Черт бы побрал нашу мамочку! Отец, бедняга, помалкивал… — Ты считаешь, папа был несчастлив? — Блаженный идиот! Взгляни на его фотографии. Гляди, гляди! Переверни страницу. Отец был высокий, худой, с большими залысинами и светлыми висячими усами. Сквозь стекла пенсне он смотрел в пространство взглядом одновременно строгим и в то же время мягким, на губах у него рисовалось какое-то подобие улыбки. — Узнаешь улыбку? Франсуа ответил «нет» и тут же понял, что солгал: именно такую улыбку он часто видит в зеркале. — Запомни, мой мальчик, люди с такой вот мягкой улыбкой — это те, кто раз и навсегда отказался от всего. Понимаешь, отказался бороться, чего-то ждать от других. Такой человек закрывает ставни и сидит в одиночестве. — Папа любил нас. — Конечно. Потому и был не слишком весел. — Что ты хочешь этим сказать? — Что он нас знал. И прекрасно видел, куда мы катимся. — Он любил маму. — Он был предупредителен с ней. Никогда не повышал голоса, потому что знал: ничего это не даст. И вот он стал открывать маленькие радости в себе самом. Каждое утро отец неспешно вышагивал в министерство и получал от этого удовольствие, безразлично, шел дождь или сияло солнце. Он придумывал маленькие радости, понимаешь? Для одного себя. И это вызывало у нашей мамочки особенную ярость. «Сразу видно, что ты настоящий Лекуэн!» Припоминаешь? Она ведь, когда злилась, и тебя называла Лекуэном? Ну сам подумай. Быть всего лишь женой столоначальника в министерстве общественных работ! Довольствоваться одной-единственной служанкой и проводить отпуск в гостинице для среднего класса! Кстати, ты часто виделся с матерью в последние годы? — Каждую неделю навещал. — С женой? Франсуа промолчал. — Ну конечно! Где была моя голова? Дочь старьевщика! — Отец Жермены был антиквар. — Вот оно! Твоими устами говорит мамочка! Поверь, Франсуа, ты просто потрясающе похож на нее. Вот еще чуть захмелеешь и начнешь плакаться на свои несчастья. Ты, наверно, рассказываешь о них первому встречному в бистро. Как мамочка! Господи, она просто обожала несчастья! Млела от них. Готова была молить Боженьку, чтобы тот пролил их потоком на наши головы. А ведь отцу так хотелось жить! Ты хотя бы понимаешь, что значит слово «жить»? Нет, не так, как ты или я. Я и не считаю, что жил. Я ведь тоже из этой семейки. Просто жить! Единственное, чему нас не научили. Страшное табу, неприличие из неприличий. А отец знал, что это такое. У него был к этому дар. Видел бы ты его глаза, когда ему встречалась смазливая девица с хорошо наполненной пазухой! И видел бы мамочкины глаза! Она за милю чуяла любое поползновение к жизни. Отец бросал взгляд, всего один, и потухал. Это было не для него. Ему оставались книги, газеты, вечерние часы. Короче, крохи независимости. А сейчас я открою тебе одну вещь, которой ты, наверное, не знаешь. Мне неизвестно, когда это началось. Обнаружил я это совершенно случайно, совсем как твой сын нынче вечером. И может, твой Боб тоже когда-нибудь вспомнит про сегодняшнее открытие. В последние годы отец после службы заходил в небольшой бар на углу улицы Вано глотнуть по-быстрому стаканчик. «Простите, что предлагаю вам только чай, но мы не держим в доме спиртного, — разливалась мамочка, когда к нам приходили гости, и добавляла: — Жюль совершенно не пьет». А Жюль ежедневно заливал втихаря за галстук один-два стаканчика. И еще Жюль время от времени, чтобы проветриться, заглядывал в публичный дом на улице Сен-Сюльпис. Я это точно знаю, видел, как отец оттуда выходил. Потом я и сам посещал это заведение, так что могу о нем рассказать. Могу даже сказать, что ходили туда в основном провинциальные кюре. Выходит, и отец был такой же, как дядя Леон? — Теперь ты понимаешь, мой мальчик? А что он должен понимать? — Они катились вниз, и ничем это нельзя было остановить. У отца с матерью все было еще пристойно. Доказательство — то, что ты ничего не замечал. А теперь посмотри на себя, посмотри на меня — Рауль разворошил черновики писем. — Сознательный и деловитый попрошайка… А ведь такие письма могла бы писать и наша мамочка, будь у нее чуть поменьше гордыни. «Милостивый государь, я честный человек. Именно потому, что я честен, я не смог занять места, которое заслуживаю, ибо все расхватали мошенники. Я из хорошей семьи, получил прекрасное воспитание, прекрасное образование и прошу лишь дать мне возможность проявить себя. Прошу у Вас любое, самое незначительное место, а если Вы лишены такой возможности, то.., тысячу, пятьсот, сто франков, сколько Вам подскажет Ваше благородное сердце… Нет? Тогда пятьдесят, двадцать франков. Я их Вам возвращу… Уверяю Вас, я честный человек. Но у меня жена в больнице, у сына единственная пара башмаков на любую погоду, а у дочурки слабые легкие, она в горах, и мне нужно платить за ее содержание». Бедняга! И все это ради того, чтобы втихомолку выпивать по рюмашке. Кстати, ты не бегаешь высунув язык по улицам за проститутками? Еще нет? Скоро будешь. Ладно, не злись. Я ведь ничуть не лучше тебя. И наш милый Марсель тоже. — Марселю повезло. Но, видимо, Рауль решил довести до конца эту убийственную игру. — У него есть одно несомненное преимущество перед нами: он законченный подлец. — Не правда! — запротестовал Франсуа, но как-то вяло, скорее, из принципа. — Ты любишь Марселя? Хочешь сказать, что когда-нибудь испытывал к своему брату Марселю хотя бы каплю привязанности? — Не знаю. — Он одалживал у тебя деньги, когда был студентом? — Да. — А ведь ты был еще мальчишкой. Конечно, он их возвращал. Марсель был достаточно умен, чтобы понимать: долги надо отдавать, даже с процентами. Признайся, он ведь платил тебе проценты? — Да, было. В течение нескольких лет. — Ему хотелось выглядеть безукоризненно, и каждый вечер он сам гладил себе брюки. Помнишь, что однажды сказал ему папа? Не знаю, что там Марсель сделал. Думаю, нехорошо говорил о девушке, с которой накануне куда-то ходил. Мне запомнился тон, даже не возмущенный, а скорее печальный, каким отец произнес: «Мой мальчик, ты не джентльмен». — Зато теперь он стал им. — Не, вы послушайте! Может, он еще и счастлив? Ты хотя бы знаешь, как Марсель сделал карьеру? Все это происходило у тебя под носом, а ты ни черта не понял. Вот разница между отцом и тобой. Он знал. Помалкивал, но знал. А ты молчишь, потому что ни черта не знаешь. Слышал ты, что говорили про старика Эберлена, не в нашем доме разумеется? У нас-то по причине его денег о нем опасались много говорить. На бульваре Пуасоньер во дворе у него была вонючая контора. Вряд ли он даже умел читать и писать. Он пришел в сабо, как тогда говорили, из своего родного Эльзаса, а скорей всего, из Германии. Акцент, во всяком случае, у него был чудовищный. Официально он занимался куплей-продажей торговых предприятий. Скажем, супружеская пара, кухарка и шофер, за двадцать лет работы скопили деньжат и хотят купить кабачок в спокойном квартале. Старик Эберлен подыскивал им что-нибудь подходящее. На остаток суммы они подписывали векселя. Но, как нарочно, дела шли из рук вон плохо, и года через два супруги оказывались на улице, потеряв и сбережения, и кабачок, который Эберлен перепродавал очередным простофилям. Если желаешь, могу объяснить тебе всю механику. Но временами у Эберлена случались небольшие неприятности. Однако ему не хотелось, чтобы адвокаты совали нос в его тайные делишки. И вот однажды ему приходит в голову, что если завести собственного адвоката, молодого, уступчивого, послушного, то на этом удастся сэкономить и время, и деньги, да и риску особого не будет. Он выбирает нашего братца. Мамочка, разумеется, пела тебе, что Марсель так преуспел благодаря своим достоинствам и трудолюбию. Сказки! Послушай теперь правду. К тридцати годам наш милый Марсель стал жуликом, под стать старику Эберлену, которого в конце концов и сожрал. Следи внимательно, потому что это просто великолепно. Значит, с одной стороны, Эберлен, считающий себя старой хитрой акулой. С другой — наш Марсель, с иголочки одетый, лощеный, с прекрасными манерами, и вид у него такой, словно он готов выполнить все, что прикажут, не пытаясь даже понять, что к чему. Весь он такой пристойненький, что даже его коллеги из Дворца правосудия, понимающие, чем он занимается, не слишком его третируют и принимают за наивного простака. Старик Эберлен — миллионер, а в те времена это слово еще не потеряло смысл. У него есть двадцатидвухлетняя дочка по имени Рене. Воспитание у нее — хуже некуда. И вот в один прекрасный день становится известно, что Марсель на ней женится. Мамочка ликует: после долгих лет в семье пусть слабо, но опять запахло миллионами. Итак, Марсель выиграл первый тайм. Хотел бы я присутствовать при том, как он делал предложение. Уверен, там и речи не было ни о любви, ни даже о строгании детишек. Все дело было в бумагах, понимаешь, в куче бумаг, компрометирующих старика Эберлена, которые наш дорогой братец припрятал в надежном месте. Новобрачные поселились в роскошной квартире на набережной Малаке, и Марсель, бреясь, может любоваться давней обителью французских королей. Но вся беда в том, что был еще и второй тайм. Так вот, его выиграла Рене. Полистай, мой мальчик, альбом. Обрати внимание на фотографии супружеских пар. Начни с дедов. Поначалу все женщины такие милые, кроткие, покорные. Все без исключения склоняют головку на плечо мужа. Переверни несколько страниц. Прошло лет пять — десять. Замечаешь? Взгляд уже не такой кроткий. Марселю всю жизнь приходится подчиняться и слушать изо дня в день, что он ничтожный адвокатишка, которого жена вытащила из дерьма. А ты, простофиля, пишешь ему и просишь денег. Как будто он ими распоряжается! А главное, будто ему приятно напоминание, что он из бедной семьи! Но ты поступаешь еще лучше. Это уже сверх всякой меры. Ты пишешь Рене, а уж она, будь уверен, ткнула муженьку в нос письмо его братца-попрошайки. Могу спорить, она послала тебе какую-нибудь мелочь в благодарность за удовольствие, которое ты ей доставил. Сколько? — Сто франков. Но я ей отдам. Франсуа оделся: он понял, что ему просто необходимо срочно выпить. Он боялся встретить на улице сына. Из головы не выходил рассказ Рауля об отце; пожалуй, это самая болезненная рана, которую нанес ему брат. Во-первых, из-за отца. Во-вторых, из-за сына. — Господи, — шептал Франсуа, машинально спускаясь по лестнице, — сделай так, чтобы Боб ничего не узнал. Чтобы он ничего не понял, когда увидел меня у Пополя. На втором этаже Франсуа столкнулся с г-жой Буссак: она убирала лестницу и не соизволила ответить на его приветствие. Он торопливо шагал в толпе, стараясь поскорее уйти со своей улицы и нырнуть в бистро. Едва войдя, не раздумывая, бросил: — Виноградной! — И повернулся к зеркалу. Небритый. Часы показывают половину двенадцатого, но, может, они стоят? Водка так обожгла горло, что на глаза навернулись слезы; официант даже подал ему стакан воды. Франсуа уже был готов дать себе слово бросить пить. Но только не сегодня. К тому же он был уверен, что вторая стопка, когда в желудке уже что-то есть, принесет облегчение, и выпил ее осторожно, маленькими глотками. Выходит, Рауль несчастлив? Да, очень похоже. Но тогда он несчастлив как-то по-другому, а вот как — Франсуа не понимал. — Часы у вас правильно идут? — Отстают минут на семь-восемь. Может, операция уже кончилась? Жермена мертва, и сейчас его ищут, чтобы сообщить эту весть? Сегодня он испытывал к жене ничуть не больше нежности, чем вчера. К тому же вчера, уходя из больницы, он спокойно думал о ее смерти как о событии вполне вероятном и даже желательном, которое не усложнит, а пожалуй, разрешит многие проблемы. Их свадебная фотография, разумеется, тоже есть в альбоме. Любопытно, что этот снимок, по сравнению с остальными самый недавний, выглядит каким-то безличным, как портреты умерших. От этой мысли Франсуа стало жутко. Он до дрожи боялся смерти. Этот страх он познал, когда бы еще совсем ребенком и, внезапно проснувшись, кричал: «Папа, я умер!» Интересно, почему он звал папу, а не маму? Нет, он вовсе не желает смерти Жермене. Она тоже боится умереть. — Телефон у вас есть? — Дать вам жетон? Собираясь звонить, надо думать о чем-нибудь другом, иначе можно накликать несчастье. Например, вспомнить старую лавку в захолустном конце бульвара Распайль, между бульваром Монпарнас и площадью Данфер-Рошро. Там он встретился с Жерменой. Да это скорее была лавка старьевщика, чем антикварный магазин. В хорошую погоду отец Жермены всегда посиживал на улице у двери. На его стороне бульвара всю вторую половину дня было солнце, и в лавке струилось облако золотистых пылинок. А действительно ли он любил Жермену? Франсуа не мог ответить. — Алло! Справочная? Франсуа злился на себя, что не выпил еще стопку. У него тряслись руки. В душной телефонной кабинке ему стало совсем плохо. — Говорит Франсуа Лекуэн, муж госпожи Лекуэн из пятнадцатой палаты. Сегодня утром ее оперировали. Я не смог прийти в больницу. Мне хотелось бы знать… — Секунд очку… Секунда затянулась надолго. Франсуа прислушивался к голосам на том конце провода. — Алло! — Подождите, пожалуйста. Я соединяюсь со старшей сестрой отделения… Алло! Госпожу Лекуэн доставили в палату. — Она жива? — Пока что не вышла из наркоза. Старшая сестра просит передать, что положение выяснится не раньше чем через три-четыре часа. Позвоните нам или приходите. Значит, Жермена еще жива и лежит на своей койке по соседству с толстухой м-ль Трюдель, которая для нее сейчас куда важнее, чем муж. Ладно, надо купить продуктов и приготовить обед. Боб вот-вот придет, если уже не дома. |
|
|