"Исповедальня" - читать интересную книгу автора (Сименон Жорж)Глава 3— Дома никого, Ноэми? Он вошел в столовую — ни души. На столе три прибора. Не оказалось родителей и в гостиной. В доме стояла тишина. — Ваша мать наверху, а господин Бар еще не вернулся. Уже половина девятого, а ведь отец почти никогда не опаздывает. По привычке Андре приподнял крышку кастрюли и с удовольствием понюхал рыбный суп. Он любил вкусно поесть. Еще совсем недавно Ноэми гоняла его с кухни за то, что он пробовал все подряд. Он и теперь лазил по кастрюлям, но когда перерос служанку на целую голову, она стала смотреть на него как на мужчину и больше не осмеливалась ворчать. Он не знал, куда приткнуться, и, напрасно простояв у окна в ожидании отца, решил подняться наверх. В спальне родителей никого не было. Он старался не заходить сюда: он почему-то чувствовал себя здесь неловко, особенно когда родители были в постели. Еще совсем маленьким он не любил их запах. Светло-голубые стены, белая мебель, розовое атласное покрывало под цвет виллы. Скорее комната одинокой женщины, а не супругов; Андре с сожалением вспоминал старую ореховую спальню на Эльзасском бульваре. Казалось, со времени переезда на виллу как-то изменилось все, даже настроение родителей. — Мама, ты где? — Здесь, Андре. В будуаре, тоже в голубых тонах, с шезлонгом и двумя глубокими креслами, покрытыми блекло-розовым атласом, она, одетая по-домашнему, причесывалась перед туалетным столиком, который купила в специализированном магазине на Антибской улице уже после знакомства с Наташей. Столик явно в Наташином вкусе. Андре никогда не был у нее, но не сомневался, что обстановка там такая же, только богаче. Он уже знал, что вечером мать уходит: на лице крем, сама какая-то взвинченная, руки дрожат, словно боится испортить прическу или плохо накраситься. — Отец задерживается, — пробурчал он угрюмо. Ему хотелось есть. — Он звонил, что не будет ужинать дома. Один из его влиятельных пациентов, господин Уильяме, завтра утром уезжает в Нью-Йорк на три дня раньше, чем предполагал, и хочет чего бы это ни стоило поставить себе мост. Они знали имена некоторых пациентов, правда очень немногих, самых именитых или самых своеобразных, вроде г-на Уильямса, который построил умопомрачительную виллу в Мужене, а жил там лишь две-три недели в году. У него был также исторический замок в Ирландии, квартира в Лондоне, еще одна в Нью-Йорке, поместье на Палм-Бич, во Флориде, где на якоре стояла яхта. — Ты голоден? — Да. — Может, начнешь пока без меня? Я скоро. Он покорно вздохнул. — Отец сказал, что обойдется сандвичем у себя в кабинете, а мне надо уйти — ты остаешься один. — Идете куда-нибудь с Наташей? — Ее лондонская подружка справляет новоселье — сняла виллу здесь. Еще не устроилась окончательно и не может пригласить гостей на обед, поэтому прием назначен на десять вечера. Если бы мать могла прочесть мысли Андре, она бы не стала так часто поминать Наташу и вряд ли позволила себе носить подобные платья. Наташа была из тех бездельниц, что не выносят ни минуты одиночества. Она обожала бегать по коктейлям, обедать и ужинать в «Амбассадоре», мчаться от массажиста к парикмахеру или маникюрше, однако свободного времени у нее все равно оставалось предостаточно. Тогда она снимала трубку. — Жозе, дорогая, что поделываешь? Если бы ты знала, как мне не хватает тебя! Почему бы тебе не сесть в машину и не приехать ко мне на чашку чая? И маленькая мещанка, вся дрожа, мчалась к большой кокетке, где играла роль наперсницы из классической комедии. Он уже направлялся к двери, когда мать окликнула его. — Андре, ты не посидишь со мной? — Я хотел посмотреть, что на ужин, — солгал он. — По-моему, рыба, но не уверена. Ты же знаешь Ноэми: она терпеть не может, когда я интересуюсь кухней. Неправда. На самом деле Ноэми противилась распоряжению подниматься по утрам в будуар для обсуждения дневного меню. — Ты, кажется, спешишь? — Нет, что ты! — Почему же тогда не садишься? Ты так редко бываешь со мной и разговариваешь все меньше и меньше. — У меня много работы, мама. Просидел часа два над начертательной геометрией и совсем отупел. — Признайся, что ты охотнее разговариваешь с отцом, чем со мной. — С чего ты взяла? — Да ведь еще вчера вы провели весь вечер вместе. Он ненавидел эти подходы издалека, которые называл «забрасыванием удочки», и жалел уже, что поднялся сюда. — Отец зашел пожелать мне спокойной ночи и пробыл со мной минут десять, не больше. — Не нужно оправдываться. В твоем возрасте мальчику иногда хочется побыть с мужчинами. Он покорно сел в кресло, шелк которого казался слишком нежным для его крупного тела и брюк из грубой ткани. — О чем же вы говорили, если, разумеется, это не секрет? — Да я уже и не помню… Постой… Я рассказал ему о встрече с Франсиной, а он мне — о Буадье. — Ну вот, теперь можно идти. Ничего, что я не накрашена? Закончу после ужина. В ее игривости было что-то искусственное, натянутое. — Я не очень страшная? — Вовсе нет. — Женщина должна долго оставаться красивой, и даже не столько для мужа, сколько для детей. Наверно, подростку противно видеть, как стареет мать. — Ты не стареешь. — Идем, не то Ноэми разозлится на меня. Им редко доводилось оставаться в столовой один на один с чистым, неубранным прибором отца. — А Франсина-то хорошенькая. И очень похожа на свою мать в молодости. — Отец мне говорил. — Боюсь, она быстро увянет, как и ее мать. Некоторые женщины, выйдя замуж, ставят на себе крест, и уже в тридцать их возраст трудно определить. Интересно, что думают о них дети. Его подмывало брякнуть: — Ничего! Но вместо этого он, понимая, что уязвит ее, сказал: — Она, видишь ли, много работает. Братья Франсины еще маленькие: одному шесть, другому одиннадцать. И она сама занимается ими: купает, стирает, гладит, водит в школу, забирает после уроков. Да еще сколько дел по дому — у них всего одна служанка, которая к тому же и клиентов встречает. — Ты хорошо информирован, — с горечью заметила она. Это была правда. Во время ужина у Буадье его поразила царившая в доме атмосфера, совсем не такая, как у них. Большая квартира с просторными комнатами, со вкусом обставленными в стиле ампир. Все очень просто, но основательно. Кабинет доктора наводил на мысль о покое и достатке. — По вечерам, — объяснила Андре Франсина, — отец иногда работает допоздна. Тогда он открывает дверь настежь и просит меня включить в гостиной музыку. Он очень любит камерную музыку — считает ее наиболее цивилизованной. А мы с мамой сидим и потихоньку болтаем; время от времени отец прерывает работу и спрашивает, о чем мы говорим. Никаких непроницаемых переборок. У г-жи Буадье нет будуара, у ее мужа нет необходимости прятаться на антресолях. Двери всегда открыты, между членами семьи постоянный контакт. — А знаешь, Андре, я ведь тоже водила тебя в детский сад. — Знаю. — Помнишь «Шалунов»? Так назывался частный детский сад на улице Мерль, за Эльзасским бульваром, где они жили, когда железную дорогу еще не упрятали под землю и они слышали все проходившие поезда. Дом содрогался днем и ночью, а люстра порой так раскачивалась, что, казалось, вот-вот сорвется с потолка. Дом был старый, квартира темная, с разномастной мебелью, купленной родителями у старьевщиков и на распродажах. Кабинет отца размещался в конце коридора, где целый день горел свет, а гранатовая гостиная служила приемной для пациентов, еще вербовавшихся не из состоятельных людей. Сладковатый запах дезинфицирующих средств чувствовался даже в обеих спальнях, двери между которыми, пока Андре был маленьким, оставались открытыми. Г-жа Жюсьом! Так звали директрису «Шалунов»; это она научила Андре читать и писать, и от нее тоже пахло чем-то особенным. — В то время я готовила сама, как и в Париже, когда сразу после свадьбы мы жили у твоей бабушки, и потом, после переезда в двухкомнатную квартиру с окнами во двор, на набережной Турнель… Андре помнил только двор, вымощенный серым неровным камнем, и свой манежик из лакированного дерева: его ставили под окнами привратницы, чтобы та могла приглядеть за ним. В клетке прыгала канарейка. Особенно отчетливо он помнил эту желтую птичку и солнце, делившее двор надвое. — Твой отец еще учился в стоматологическом училище на улице Тарансьер, и я с тобой на руках изредка ходила его встречать. Лучше бы она помолчала! Он не любил воспоминаний, не принадлежавших ему одному. — Не моя вина, что у нас только один ребенок. Мне хотелось иметь шестерых, но я считала своим долгом лично воспитать тебя, и правильно сделала, бросив фармацевтику на третьем курсе. Неужели она не понимает, что напрасно говорит все это? — Мой отец так расстроился, что чуть не заболел. Он столько пережил из-за моего брата, который. Бог знает почему, выбрал военную карьеру. Теперь отец рассчитывал на меня в надежде передать мне свою аптеку напротив кладбища Монпарнас. А тут еще сестра выскочила замуж в семнадцать лет и уехала в Марсель… Андре знал: даже если это правда или полуправда — все равно она приукрашена и тенденциозна. Рассуждая о детях, которых она якобы хотела иметь, чтобы у него были так недостававшие ему братья и сестры, она всегда повторяла: — Не моя вина, если… Слова были тщательно подобраны. Иначе говоря, виноват отец. Вставая из-за стола, она вздохнула: — Видишь ли, Андре, есть вещи, которые ты сможешь понять, только когда женишься и у тебя будут свои дети! Она Наклонилась и поцеловала его, что было не в традициях семьи. — Я предпочла бы остаться с тобой, чем куда-то идти. Только, боюсь, ты быстро устанешь от меня. — Не устану, но мне надо заниматься. — Знаю-знаю. Тем же голосом она говорила и раньше, три-четыре года назад, когда по вечерам — он уже лежал в постели — заходила к нему в комнату. В такие дни она, видимо, ссорилась с мужем. Он помнил молчаливые ужины, красные глаза матери, ее нервозность, подчеркнуто бесстрастное лицо, частые отлучки отца. И ему казалось, что он задыхается. И когда она вот так же склонялась над его кроватью или ложилась рядом с ним, от нее пахло вином, а то и чем-нибудь покрепче. — Ты не чувствуешь себя несчастным, малыш? — Да нет, мама. — И тебе не хотелось бы, чтобы у тебя были другие родители? Ему хотелось спать. Подобные сцены омрачали весь следующий день. Часто по ночам его мучили кошмары, но позвать родителей он не решался. Наивный, он задавался вопросом: такие же ли они, как другие отцы и матери, все ли у них так же, как в прочих семьях? — Ты действительно считаешь себя счастливым? — Конечно, мама. — Я так люблю тебя, дорогой мой мальчик! Ты — единственный смысл моей жизни. Все, что я делаю, — позже ты это поймешь — я делаю только для тебя. — Да, мама. — Я не сержусь на твоего отца. Он мужчина, а мужчины… Случалось, она плакала, и когда слеза падала на щеку ребенку, стереть ее он не решался. — Что ты думаешь обо мне, Андре? Я хорошая мать? — Да, мама. — Даже если не уделяю тебе много внимания? Я так хочу всегда быть веселой, беззаботной, чувствовать себя твоим товарищем, другом, играть с тобой как сестра, а не стареющая женщина. Она не знала, что в глазах у него вставало спокойное, почти невыразительное лицо отца, лицо смирившегося мужчины, который терпеливо несет свой крест и устроил себе на антресолях уголок и убежище. Он не мог сказать точно, когда все это началось. На старой квартире, на Эльзасском бульваре, они время от времени приглашали на ужин какую-нибудь супружескую пару, почти всегда приятеля-врача с женой, и по вечерам, лежа в постели, он слышал журчание мирной беседы, изредка прерываемой смехом, чувствовал запах коньяка, который подавали в рюмках с золотым ободком. После переезда на виллу, в самом начале, бывали вечера и пошумнее, когда собиралось пять-шесть пар, допоздна танцевавших под патефон. Но этот огонек потихоньку угасал. Вечеринки устраивались все реже, приглашенных становилось все меньше — лишь два-три ближайших друга, да и те потом перестали ходить. И родители по вечерам сидели дома, разве что раз в месяц выбирались в кино на Антибскую улицу. Андре поднялся в мансарду, где попытался углубиться в задачу, условие которой медленно переписал: определить функцию от a=x2+y2 и вычертить график. Но сосредоточиться никак не удавалось. — Ты у себя, Андре? — Да, мама. — Не спустишься попрощаться со мной? В желтом, очень открытом платье для коктейля и норковой накидке, она стояла на площадке; уже за пять ступенек от нее несло духами. — Я не очень страшная? — Ты великолепна. Он так не думал. Он едва на нее посмотрел. — Спокойной ночи, дорогой. — Приятного вечера, мама. — Если отец вернется до того, как ты ляжешь спать, пожелай ему от меня спокойной ночи. Я все-таки надеюсь вернуться не слишком поздно, но с Наташей никогда не угадаешь… Услышав, как закрылась дверь и колеса заскрипели по садовому гравию, он облегченно вздохнул: наконец-то один. И тут зазвонил телефон. В доме было два аппарата: в спальне родителей и в гостиной. До спальни было ближе, но Андре кубарем катился вниз, где Ноэми уже сняла трубку. — Алло!.. Да, здесь. Да вот и он. Передаю трубку. — Меня? Он не мог поверить: ему никогда не звонили. Наверно, кто-нибудь из класса забыл в лицее тетради или у кого-то не получается задача. — Алло!.. Кто это? И голосом, заставившем Ноэми остановиться, выдохнул: — Франсина? Еще ни разу он не слышал ее голоса по телефону и удивился, какой он серьезный и нежный. Фоном ему служила доносившаяся из трубки музыка. — Не помешала? — Нет. — Что ты делал? — Собирался идти в мансарду заниматься. — Чем? — Математикой. — У тебя все в порядке? Он помрачнел: ему вдруг показалось, что она звонит, желая убедиться, не слишком ли он расстроился из-за встречи с матерью. Он не хотел, чтобы его жалели, чтобы кто-то, даже Франсина, лез ему в душу. Догадалась ли она по его молчанию, что, сама того не желая, задела его. — Знаешь, зачем я звоню? — Нет. — Что ты делаешь завтра около пяти? — Завтра суббота? На пять часов у меня нет никаких планов. — Я буду в Канне. Хочу повидать Эмилию, дочку доктора Пуатра. Знаешь такого? Он кардиолог. — По-моему, его знает отец. — В следующий понедельник Эмилию должны оперировать по поводу аппендицита, и она страшно трусит. Вот, чтобы подбодрить ее, я и приеду рассказать ей о своей операции. — Тебя оперировали? — Два года назад. Если ты свободен, я останусь у нее часов до пяти, и у нас еще будет время до моего отъезда. — Ты сейчас слушаешь «Erne kleine Nachtmusik»[6]? — Да. — Ты звонишь из гостиной? — Да. Он представил ее справа у камина, в кресле, которое она называла своим. В тот вечер, когда они с родителями ужинали у них, она поставила ему эту пластинку и удивилась, узнав, что у него есть такая же. — Ты любишь Моцарта? Обычно мальчишки предпочитают джаз. — Это не мешает мне любить и джаз. Как это по-детски трогательно поставить под телефонный звонок музыку, напоминающую обоим один из эпизодов их жизни! — Дверь в кабинет твоего отца открыта? — Да. — Он там? — Заполняет формуляры для социального страхования. А мама на кухне, отдает служанке распоряжения на завтра. Последовало молчание, но оно ничего не разрушило, поскольку не смущало. Первым, опасаясь, что их разъединили, заговорил Андре. — Ты еще слушаешь? — Да. Давай встретимся у морского вокзала. — Захватишь купальник? — Вряд ли. Я хочу просто побродить по порту. Но если ты… — Нет. Как скажешь. — Не возражаешь? — Я и так купаюсь каждое утро. — Когда же ты встаешь? — В шесть. Он удивился ее естественности и раскованности, хотя из соседней комнаты, дверь в которую была открыта, ее отец слышал все, что она говорит. — Мне так рано не подняться. Я ужасная копуша. Не поднимай братья шум с семи утра, не знаю, когда бы я вставала. Андре не мог бы говорить столь непринужденно, будь рядом отец, а уж если бы его слышала мать — и подавно. Он завидовал Франсине, завидовал ее семье, дому, квартире, где так спокойно, уютно, гармонично. — А ты что делаешь? Ему показалось, что ее дыхание вдруг участилось. — Наклонилась, чтобы выключить проигрыватель. Пластинка кончилась. Ты не заметил? Он глупо спросил: — Погода в Ницце хорошая? — Полагаю, не хуже, чем в Канне, — последовал ироничный ответ. Он услышал ее смех, и ему стало радостно и в тоже время грустно. — Сколько ты еще выпил шоколадных коктейлей? — После нашей встречи — два. — С двумя шариками? — С двумя в каждом. А ты? — Надеюсь, завтра ты меня угостишь. — Смеешься надо мной? — Нисколько. — Находишь мои привычки детскими? — Могу тебе признаться кое в чем еще более детском. Представляешь, я, засыпая, до сих пор кусаю простыню. Это в моем-то возрасте! Мама говорит, что я разорю ее. Он никогда не чувствовал себя столь близким другому человеку. — Твой отец будет смеяться надо мной. — Почему? — За подобные разговоры. — Мой отец из принципа никогда ни над кем не смеется. Единственный, над кем он позволяет себе подшучивать, — он сам. Кстати, он сейчас наклонился, чтобы видеть меня, и грозит мне пальцем. Франсина снова засмеялась, и он услышал, как она говорит в сторону: — Это Андре, мама. Я позвонила ему, чтобы спросить, не сможет ли он встретиться со мной завтра. После долгой беседы с Эмилией о хирургии и плохого чая мне будет приятно поболтать с ним… Алло! Извини. Вошла мама. Она интересуется, не очень ли тебя замучили экзамены. — Ничуть. Передай ей от меня спасибо. — Он говорит, что нет, и благодарит тебя… Ладно, не хочу брать на себя ответственность, мешая твоим занятиям. До завтра, Андре. В пять часов на морском вокзале. Оставь где-нибудь мопед, чтобы не таскать его с собой по улицам. Его всегда поражал этот образ: двое влюбленных под руку, и мужчина свободной рукой придерживает велосипед. — Спокойной ночи, Франсина. Мое почтение твоим родителям. — И твоим тоже. Далеко не то же! Впрочем, его родителей не было дома. Вряд ли они участвовали бы в этом телефонном разговоре: они ничего не знали. Должно быть, на бульваре Виктора Пого продолжают говорить о нем. Неужели Франсина рассказала родителям о том, что они видели? — Я им все рассказываю, — призналась она, когда приезжала ужинать к ним на виллу. В тот вечер, как и в другой, на ужине в Ницце, Андре показалось, что между его матерью и г-жой Буадье не возникло симпатии. А вот глядя на мужчин, сидевших в креслах друг против друга, чувствовалось, что они старые друзья, могли бы встречаться почаще и вместе им легко и не скучно. Его матери было явно не по себе. Как обычно в таких случаях, она говорила слишком много, слишком лихорадочно, и г-жа Буадье смотрела на нее не без удивления. Андре не принимал участия в беседе. Сразу после ужина он увел Франсину в свои владения, в мансарду с голыми балками. — Тебе повезло! — воскликнула она. — У тебя есть свой уголок, где можно не наводить порядок. В мансарде царил обычный кавардак, и Франсина делала открытие за открытием. — Ты играешь на гитаре? — Пробовал три года назад, но быстро потерял интерес. — К гантелям тоже? — Я упражняюсь с ними, когда переработаю или злюсь. Они хорошо успокаивают нервы. — На кого злишься? — На себя. — И часто такое бывает? — А ты никогда не злишься на себя? — Иногда. Если обижаю кого-нибудь. Ты тоже? — Нет. Он пытался объяснить. Чуть было не ляпнул: — Злюсь, когда причиняю боль самому себе. Слишком просто и не совсем точно. — Когда веду себя не так, как следовало бы. Например, у нас в школе есть преподаватель, который не любит меня, но я так и не знаю почему. — Могу спорить, что это преподаватель английского языка. — Как ты догадалась? — Потому что я никогда не могла понять наших преподавателей английского и немецкого. Преподаватели языков непохожи на других. — Так что же, раз он не любит меня, я должен стать его врагом? — Не уверена. — Я знаю, как разозлить его, и знаю, что весь класс будет на моей стороне. И когда такое случается, я начинаю его жалеть. А потом сержусь на себя и за то, что пожалел его, и за то, что разозлил. — И тогда, возвратясь домой, берешь гантели. ТЫ ложишься на этот коврик, верно? Кусок красного ковра, скорее, половика с неровными краями, сохранившийся еще с Эльзасского бульвара. — Я почти всегда занимаюсь и читаю на полу. А поскольку пол сосновый, бывает, и занозу посадишь. — Один из моих братьев тоже любит валяться на полу. Папа говорит, что для молодых это очень полезно. — Когда я слушаю музыку, то лежу на спине. У них не было мансарды; она привела его в свою комнату с мебелью светлого дерева: почти ничего лишнего — все просто, свежо. — Видишь, у меня нет беспорядка. Да и родители не допустили бы этого. Что могли сказать Франсина с матерью, если они действительно говорили о нем, в то время как Буадье, заполняя служебные формуляры, слышал их разговор через открытую дверь? — Ты уверена, что это была она? — Он ее тоже сразу узнал. Разве сын не узнает свою мать с другой стороны улицы? И потом, ее машина… — А она видела вас? — Не знаю. В какой-то миг Андре побледнел и сразу изменился. — Она одна вышла из того дома? — Я увидела ее первой, когда она была еще в дверях. Промолчи я, он ничего и не заметил бы: ведь мы собирались идти в другую сторону. Слова вырвались у меня непроизвольно. — Ясно. — Думаешь, он мучается? — Я не настолько хорошо его знаю, чтобы ответить на твой вопрос. Он понимает, что это за дом? — Я тоже познакомилась с ним недавно и видела его всего три раза, но могу поспорить, что, проводив меня, он снова вернулся туда. — Поэтому ты и звонишь? — Отчасти. Мне хочется снова увидеть его. Может быть, я нужна ему. Но завтра я действительно должна ехать в Канн, к Эмилии. — Ты будешь говорить об этом с Андре? — Конечно нет, если только он не начнет первым, что, по-моему, не в его стиле. Напротив, он постарается ничего мне не показать. Друзей у него никогда не было — он их не ищет, о себе говорить не любит, и, похоже, ему никто не нужен. — Даже ты? — В какой-то момент, в самом начале нашего разговора, я думала, он повесит трубку. А ты знали? — Что? — О его матери? — Пожалуйста, не задавай мне таких вопросов. — Значит, знала. — Люди говорят разное и чаще плохое, чем хорошее. Мне не в чем упрекнуть ее. — Но ты не хотела бы с ней дружить? — Не из-за этого. — Сознайся, вы не очень-то понравились друг другу. — Здесь, пожалуй, нет ни ее, ни моей вины. Она, скажем так, не совсем понятна мне и утомляет меня. — Женщины, вы еще не перестали сплетничать? — Значит, подслушиваешь? А что ты думаешь сам? Ведь ты знал ее раньше меня. — Ничего не думаю. Если интересоваться характером и судьбой всех, кого я знал в молодости, мне не хватит времени на собственную жизнь. — Но ведь ты не будешь отрицать, что из-за нее он бросил медицину и поступил в стоматологическое училище? — Вполне возможно, но такое могло случиться и со мной. Он был менее терпелив, чем мы, — хотел жениться. Дантистом он мог быстрее заработать себе на жизнь, чем решив стать врачом. Даже без специализации ему пришлось бы, если мне не изменяет память, учиться пять лет. — И как они жили, пока он учился? — По вечерам, а иногда и по ночам он работал в протезной мастерской вот и все, что я знаю. — Думаешь, он счастлив и ни о чем не жалеет? Что мог сказать Буадье? И что мог ответить на этот вопрос Андре, возвращаясь в свою мансарду? Впрочем, ни на один вопрос, которые он задавал себе, ответа не находилось. Что он знал? Кто что-нибудь знал? И знал ли отец? А Наташа? И все их друзья, некогда приходившие на виллу, но которые больше не появлялись там? Это не касалось ни Буадье, щебетавших в своей благоустроенной квартире, ни друзей, никого. Его, Андре, тоже. Она его мать. Он хотел быть свободным, значит, свободна и она. Нет у него права судить ни отца, ни кого бы то ни было, разве что самого себя. Главное, жить без тревог. Так, чтобы никто не усложнял его жизнь, жизнь, которую он терпеливо строил для себя сам. Пусть его раз и навсегда оставят в покое. Перестанут откровенничать или полуоткровенничать с ним, не трогают его воспоминания, как это сделала мать, и не пытаются вбить в него другие, чуждые ему. Никто не имеет права давить на него! Андре не хотелось ни заниматься, ни слушать музыку, ни упражняться с гантелями. Не хотелось ничего, разве что не думать больше ни об этой встрече, ни о том, что она могла означать. В чем-то он винил и Франсину: если бы не она, ему и в голову не пришло бы идти на улицу Вольтера, о которой в половине шестого в четверг он даже не знал. И вот к чему это привело! Все рухнуло. Андре прислушался. Хлопнула входная дверь. Вернулся отец. Щелкнул выключатель. Ноэми уже давно поднялась к себе и, должно быть, спала, по привычке с грелкой на животе. Отец на секунду зажег свет в гостиной и медленно, тяжело пошел наверх. Постоял в нерешительности на площадке второго этажа, потом поднялся еще на три-четыре ступеньки. Андре не хватило духу увидеть его, услышать, заговорить с ним сегодня. Он в раздражении погасил лампу, чтобы из-под двери не пробивался свет: так отец подумает, что он уже спит. Хитрость оказалась излишней. Шаги стихли. Может быть, и у Люсьена Бара не хватило духу. Или застенчивость не позволила ему заходить к сыну два вечера подряд. Он повернулся и пошел в свою комнату, потом в ванную, откуда вскоре послышался плеск воды. Сегодня был трудный день. Прошло добрых четверть часа, прежде чем Андре протянул руку и снова зажег свет. |
|
|