"Исповедальня" - читать интересную книгу автора (Сименон Жорж)

Глава 5

Уже за воротами, в саду, огибая на мопеде виллу, он увидел мать: та, в бикини, принимала в кресле-качалке солнечную ванну. Он сразу понял, что мать поджидает его, но, надеясь ускользнуть, заспешил к крыльцу, словно не заметил ее.

— Андре!

— Ты здесь, мама?

Она не позволила провести себя и смотрела на него строго, не ласково, но и не враждебно.

— Спешишь?

— Ты же знаешь, сколько у меня сейчас работы.

— У тебя впереди еще целый вечер и все воскресенье.

Говорила она четко, решительно.

— Ты до сих пор был в лицее?

— Нет. Встречался с Франсиной.

— Опять?

Даже тоном голоса она подчеркивала, что относится с одинаковой антипатией ко всем Буадье.

— Вы теперь назначаете друг другу свидания?

— Вчера она позвонила и сказала, что приедет в Канн повидаться с подругой. Вот мы и воспользовались ее приездом.

За последние два-три года мать сильно похудела. Ключицы выпирали, руки и ноги — одни кости, бюстгальтер почти пустой.

Солнечные ванны в саду тоже начались с Наташи, которая, совершенно голая, часами просиживала на террасе на крыше дома.

— Ты не мог бы, хоть изредка, уделять мне немного внимания? Уже несколько дней ты словно избегаешь меня.

— Да нет, мама. Экзамены…

— И что, экзамены мешают тебе смотреть мне в глаза? Возьми кресло.

Вокруг стояли плетеные кресла, но он сел на траву, обхватив руками колени. Он подозревал, что мать умышленно выбрала это место.

Она знала, как он не любит, когда заходят к нему в мансарду, — у него портилось настроение. А позови она его к себе в спальню или в будуар, беседа примет слишком торжественный характер.

Его смущал почти обнаженный вид матери, смущал ее голый живот. Кресло обтянуто грубым красным холстом; на красном, но более темном, цвета смородины, бикини желтый рисунок: нерасчесанные волосы стянуты шарфиком.

Лицо блестит от крема.

— Вы с Франсиной говорили обо мне?

— Не помню. Нет, не думаю.

Она всегда знала, когда он лжет.

— Полагаю, Ноэми не забыла тебе сказать, что утром я болела.

— Да.

— А отец уточнил, что я пила?

— Мне он этого не говорил.

— Удивительно. Он ищет любую возможность остаться с тобой наедине.

Надеюсь, ты не будешь отрицать, что иногда вы с ним говорите обо мне?

До чего же утомительны эти беседы с матерью! Каждое слово приобретает у нее значение не только своим прямым смыслом, но даже недосказанностью.

Она говорит как бы в двух, а то и в трех разных планах, так ловко перепрыгивая с одного на другое, что уследить за ней ох как непросто.

— Я действительно выпила несколько рюмочек, а как же иначе на вечеринке? И пила намного меньше, чем другие приглашенные. Увы, я больше не выношу алкоголя. Все утро меня тошнило. Ну так что?

Она бросала ему вызов.

— Ничего, мама.

— Ты стыдишься меня?

— Да нет, почему? Мне-то какое дело?

— Как давно ты не говорил со мной откровенно?

— Я всегда откровенен с тобой.

— Не обманывай самого себя, Андре. Раньше, когда у тебя что-нибудь случалось или тебе нужна была помощь, ты бежал ко мне за советом. Теперь ты скрываешь свои тайны. Приходишь, уходишь, сидишь за столом как чужой, и главное для тебя — побыстрее забраться на свой чердак. А если тебе хочется чем-то поделиться, ты идешь к отцу.

— Уверяю тебя, мама…

— Не оправдывайся. В твоем возрасте это естественно. Ты становишься мужчиной, и тебе легче с мужчиной.

Как и в разговоре с отцом, у них возникали паузы, но не столь длинные: мать легче переходила с одного на другое. Иногда казалось, что беседа носит бессвязный характер, но потом, подумав, Андре убеждался, что все сказанное составляет единое целое.

Непроизвольно мрачный, он видел красные пятна на зелени сада, тело матери, еще не успевшее загореть после зимы, и злился на себя за свою чуть ли не враждебную холодность.

Это его мать, и ему хотелось, чтобы они понимали друг друга. Напрасно или нет, но она тревожится, может быть, даже страдает, а он таит на нее злобу за подстроенную ему ловушку.

— Раньше ты смотрел на меня совсем иначе, Андре.

— А как я должен на тебя смотреть?

— Не шути. Ты прекрасно меня понимаешь. Я отдаю себе отчет, что я далеко не такая мать, какой ее представляет себе молодой человек.

Он молчал, не зная, куда девать глаза.

— Я думаю, не с Наташи ли все началось? Твой отец ненавидит ее. В Канне ей создали дурную репутацию, потому что она не боится говорить правду. Признайся, ты весь ощетиниваешься, стоит мне собраться к ней.

— Никогда не задумывался над этим. Я ее почти не знаю.

— Видишь ли, дорогой, дети многого не знают.

Это она ему уже говорила в будуаре и даже добавила:

— Но узнают, когда женятся сами и у них появляются дети.

Она продолжала все на той же ноте:

— Они воображают, что взрослые делают то, что хотят.

— Ничего я не воображаю.

— Позволь мне закончить, раз уж представилась возможность поговорить с тобой.

Она, конечно, выпила, но немного, так, стаканчик-другой виски для храбрости. В глазах посторонних людей ей хотелось выглядеть раскованной, самоуверенной.

— Вы с отцом заблуждаетесь насчет Наташи. Вопреки видимости, над которой она смеется, Наташа женщина весьма чувствительная и очень страдает.

Андре безуспешно пытался понять, куда она клонит, и пристально всматривался в какое-то насекомое, севшее на травинку.

— Знаешь ли ты, например, что у нее двадцатилетний сын, которого она не видела уже три года и не получает от него никаких известий? Он учится в Оксфорде. По закону Наташа имеет право встречаться с сыном раз в неделю и проводить с ним один месяц в году. Таковы условия развода.

Андре хмурился все сильней: дело принимало неожиданный оборот, и он догадывался, что речь о молодом англичанине, о существовании которого он даже не подозревал, зашла не случайно.

— Его отец, первый муж Наташи, намного старше ее. Человек он известный, влиятельный. Ребенка оставили с ним на известных тебе условиях, что не помешало ему воспитывать сына в презрении и ненависти к матери. Пока мальчик был еще маленьким, до окончательного разрыва дело не дошло, и Джеймс несколько раз приезжал на месяц в Канн. Теперь же, став мужчиной, он холодно отказывается видеть мать и ни разу не писал ей.

— Почему?

— Сначала потому, что она снова вышла замуж, а затем, уже после второго развода Наташи, потому, что она решила жить свободно, не таясь.

И совершенно неуместно добавила:

— Твой отец знает это, но я уверена, ничего не рассказывал.

— Разумеется. Какое мне дело?

— В нашей жизни все имеет значение. Беда в том, что правду почти всегда скрывают. Куда легче рассказывать сказки, а себе отводить в них благовидную роль. Не это ли она как раз и пыталась делать? Без четверти семь. Отец появляется не раньше восьми. Неужели она так и будет держать Андре в плену до возвращения отца? Ему хотелось сказать ей вежливо, но не без доли страсти:

— Послушай, ма, все это бесполезно и причиняет мне боль. Я и так уже слишком много знаю. У меня своя жизнь, учеба. Только что у моря я пережил мгновения, которые, возможно, буду помнить всю жизнь. Не отравляй их. Не заставляй меня думать о чужих проблемах: они лишь испортят мне настроение.

Конечно, он ничего не сказал и покорно уставился на свои колени. Он надеялся, что сейчас солнце скроется в облаках — погода портилась, — и как только похолодает, мать уйдет в дом.

— Я уверена, что ты, как и другие, считаешь, будто отец оставил медицину из-за меня. По-моему, он и сам себя убедил в этом.

Она, кажется, пытается играть перед ним ту же роль, что и первый муж Наташи перед своим сыном.

— Отец и словом не обмолвился на этот счет.

— Знаешь, чем занимался его дедушка? Батрачил в небольшой деревушке в Па-де-Кале и, как тогда говорили, «ходил» по фермам. Каждый год гам бывала ярмарка, где слуг выбирали, как скот. Он не умел ни читать, ни писать.

— Зачем ты рассказываешь мне все это?

— Чтобы помочь тебе разобраться. Его сын благодаря упорству и стипендии стал адвокатом, но жену нашел в той же среде — официантку-бельгийку.

Андре начинал понимать, что скрывается за словами матери.

— Как ты думаешь, почему твой дедушка стал пить? Ведь свою карьеру, еще стажером, он начал блестяще. Но, обретя самостоятельность, не нашел ни в себе, ни вокруг необходимых сил. Он пришел слишком издалека, остался без корней. Вот в такой атмосфере подавленности и вырос твой отец. Не представляю бабушку подавленной.

— Да у нее вообще нет никаких амбиций, что и доказывает вся ее жизнь.

А твой отец пытался выкарабкаться. Он выбрал медицину, не знаю почему, может быть, потому, что у маленьких людей профессия врача наиболее престижна, особенно в деревне, где доктор — нечто вроде Бога-Отца.

Что за нудное брюзжание! Неужели даже она не замечает, что глаза ее сына темнеют от гнева?

Андре еле сдерживался: ему хотелось встать и молча уйти в дом. Но как ни странно, мать никогда раньше не вселяла в него столько жалости.

Сама не замечая того, она проявляла свою слабость. Сейчас перед ним была не мать, а просто женщина, которая чувствовала себя задетой и защищалась любыми средствами.

Она пускала в ход все подряд, без разбору, не понимая, что, пытаясь унизить мужа, унижает себя.

— Когда мы познакомились с ним на медицинском факультете, я была молода, верила в жизнь. Он же, замкнутый, редко общался с людьми.

Она долго молчала, унесенная воспоминаниями, которые побаивалась воскрешать.

— Трудно объяснить, что же все-таки произошло. Один мужчина, студент, ухаживал за мной, и я знала, что он действительно любит меня. Он учился на курс старше твоего отца.

Неистовый, удивительно талантливый, он играл на рояле и гитаре, сочинял забавные песенки, которые ходили по факультету.

Я могла выйти и за него замуж. Но, признаюсь, колебалась: слишком уж привязалась к нему. Твой отец знал это. Они были друзьями, и мы встречались каждый день… Я тебе надоела?

Он не решился сказать ей, что пора бы уже закончить монолог.

— Рано или поздно ты и так все узнал бы. Его фамилия Каниваль; их семья владела виноградниками в предместьях Бордо. Твой отец учился с грехом пополам, Каниваль сдавал экзамены играючи.

Она прикурила от золотой зажигалки, подарка Наташи.

— Остальное мужчине трудно понять. Я очень любила твоего отца. Он был хорошим товарищем, но своей робостью вызывал жалость. Я тоже жалела его.

Я и сегодня не знаю, вправду ли он влюбился в меня или просто хотел взять верх над Канивалем.

Он убедил меня, что я нужна ему, что без меня он не сможет продолжать столь трудную для него карьеру.

— Ты считаешь, что это нужно?

— Что?

— Все мне рассказывать?

— Ты должен знать, Андре. Я вижу, как ты смотришь на меня последнее время, и имею право защищаться.

— Но тебе никто не угрожает.

— Ты находишь? Первый муж Наташи тоже говорил, что не угрожает ей.

Тем не менее он достиг своей цели: все в Лондоне, да и везде, продолжают считать его безупречным джентльменом.

— Отец никогда…

— Позволь мне все-таки закончить, нравится тебе это или нет. Я решила дойти до конца в надежде открыть тебе глаза, даже если ты рассердишься на меня.

Никогда еще он не видел ее такой агрессивной и в то же время жалкой.

Ее защита, коль скоро она утверждала, что защищается, выглядела неумелой, вызывая у него сострадание и гнев.

— Как говорят в двадцать лет, выбирать надо было одного. Видимо, в каждой женщине есть что-то от доброго самарянина[9], именно потому я в конце концов и выбрала слабейшего за его слабость, наивно вообразив, что возле него мне будет отведена особая роль.

В ее глазах сквозила ирония.

— Твой отец-дантист. А знаешь, кем стал Каниваль? Андре покорно ждал.

— Он тоже не закончил медицинский факультет. Бросил в двадцать четыре года по разным причинам. На прошлой неделе он был в Канне, а на этой посетит Ниццу и Монте-Карло. Он немного изменил фамилию и зовется теперь Жан Ниваль.

Его фотографии, увеличенные до огромных размеров, смотрели со всех сторон. Один из популярнейших певцов, он сам сочинял свои песни, и слова, и музыку. У Андре, в мансарде тоже было несколько пластинок Ниваля.

— Ты виделась с ним? — жестко спросил он.

— К чему этот вопрос?

— Ни к чему. Просто так. Ты виделась с ним? Она только что говорила о Ницце, о Монте-Карло. Он представил себе певца, выходящего украдкой от мадам Жанны, в то время как мать кончает одеваться. Он помрачнел, разозлился.

— И что тебе это даст?

— Ничего. Я только спросил.

— Ладно. Я хочу, чтобы ты знал, чем была моя жизнь с твоим отцом. На другой день после свадьбы мы уже сидели без гроша, и нам пришлось жить у его родителей, где с утра до вечера свекровь напоминала мне, что я гам лишняя.

Когда я забеременела, началась настоящая травля, и мы сняли на набережной Турнель двухкомнатную квартирку без водопровода и газа, с окнами на стену.

Твой отец бросил медицину, но не потому, что стремился быстрее зарабатывать себе на жизнь — он понимал: ему не сдать экзамены. Теперь ты видишь, что есть правда, которую надо знать?

Почему у него не хватило мужества крикнуть ей:

— Мама, мне еще нет и семнадцати! Моя жизнь только начинается. Впервые у меня было свидание с девушкой. Ну почему ты не замолчишь? Почему хочешь все испортить?

Подавленный, он предпочел бы ничего не слышать, но каждое слово врезалось в память, и он не сомневался навсегда.

— Я, как могла, старалась помочь ему. Доказательства? Когда в доме не оставалось ни гроша и ни крошки съестного, я отправлялась к отцу за деньгами, заранее зная, что он скажет:

— Сама выбирала, дочка.

Но я знала также, что в конце концов он достанет из кассы купюру и, пожав плечами, протянет мне.

Потом мы переехали в Канн — старый дантист ушел на пенсию. Ты был еще совсем маленький, и я сама занималась тобой, что не мешало мне быть и служанкой, и ассистенткой, быстро надевая белый халат, когда в дверь звонил пациент.

Но я не жаловалась. Я была счастлива, по крайней мере так мне казалось. Я чему-то служила. Твой отец считал мое самопожертвование вполне естественным, и ему в голову не приходило спросить, не устала ли я. В моей жизни была цель, существование мое имело смысл. Кому, по-твоему, пришла мысль открыть кабинет поэлегантнее и поискать новую клиентуру?

Тебе ответят, что мне: из честолюбия, чтобы жить на вилле, иметь служанку, носить модные платья.

Неправда! Это твой отец хотел утвердиться в жизни, доказать себе, что его карьера удалась.

Да, я получила виллу. У меня появилась Ноэми, появилось свободное время, возможность не носить по году одно и то же платье.

Только вот у нас с отцом не стало, если так можно выразиться, контакта, разве что за столом.

Она все более оживлялась, говорила отрывисто.

— Не я, а он приглашал своих друзей-врачей. Он таскал меня каждое воскресенье на яхту к Поцци, где я должна была развлекать разговорами его мерзкую жену, пока мужчины ловили рыбу в море у островов. Это он.

— Хватит, мама, — бросил Андре, вставая.

— Думаешь, я лгу?

— Ничего я не думаю. Извини, но я не хочу больше слушать.

— Воображаешь, что я сержусь на твоего отца?

— Я вообще ничего не воображаю.

— Неужели ты не понимаешь, Андре, что должен знать?

Она подошла к нему, худенькая и трогательная в своем бикини, положила руки ему на плечи.

— Я не хочу терять сына. Ведь ты, — умоляю, пойми, — единственное, что осталось в моей жизни. Казалось, он сдался.

— Понимаю, ма.

— Ты действительно понимаешь меня? Понимаешь, что моя жизнь потеряла всякий смысл, и если я цепляюсь за Наташу…

Она припала головой к его груди; он попытался высвободиться.

— Не будь строг ко мне, Андре. Сперва узнай все.

Что он мог ей ответить? Он чувствовал себя неуклюжим, инертным, и его волнение оставалось чисто поверхностным. Оно рассеется, как только она его отпустит.

— Не плачь, ма.

— Не бойся. Это хорошие слезы, они несут облегчение Она обхватила его руками и прижалась к нему еще сильнее, но тут из окна гостиной до них донесся голос Нозми. — К телефону, мадам.

Они не слышали звонков, вернее, те смешались с шумом бульвара Карно.

— Кто?

— Мадам Наташа.

Она отстранилась от него и, прежде чем уйти, вздохнула:

— Видишь!

Он не стал подниматься на чердак, а взял мопед и гонял по городу до половины девятого. Когда он вернулся, родители, серьезные и молчаливые, были уже за столом.

Мать надела платье, сделала прическу, накрасилась, стерев с лица все следы переживаний в саду.

— Опаздываешь, — рассеянно заметил отец.

— Извини.

И по привычке, усаживаясь на свое место, спросил:

— Что едим?

Ночью ветер переменился, и утром сильный мистраль раскачивал ветви деревьев и ставни домов. В комнате было мрачно, и Андре не хотелось протягивать руку, чтобы зажечь лампу в изголовье. Не хотелось и вставать, начинать воскресный день.

Накануне вечером он не занимался. Запершись в мансарде, он яростно манипулировал электрическими автомобильчиками, снова и снова ставя «Eine kleine Nachtmusik».

Время от времени, когда казалось, что на лестнице раздаются шаги, он подозрительно поворачивался к дверям, готовый спрятаться в свою раковину, но никто не поднимался.

Ни отец, ни мать из дома не выходили. Он не знал, что они делают, и ему удалось, уже довольно поздно, пробраться к себе незамеченным.

Сегодня они тоже никуда не собирались. Отец, конечно, уже спустился вниз в пижаме и халате — раз в неделю он выходил в таком виде, иногда прогуливаясь по саду или просто отдыхая на скамеечке.

Он бродил, не зная, как убить время, поглядывая на окна второго этажа — не встала ли жена. Она же, выбравшись наконец из постели, не спешила с туалетом.

По бульвару Карно бежали машины; горожане отправлялись в горы, а обитатели глубинки — на берег моря. Когда-то, очень давно — Андре еще не было и восьми — они относились к первым. Они только что обзавелись машиной и по воскресеньям уезжали куда глаза глядят, ради удовольствия ехать, останавливаясь на постоялых дворах или у реки.

Отец даже купил спиннинг, и два года подряд они искали речушку, где водилась форель, но он так ничего и не поймал.

Домой они возвращались усталые, почти всегда в плохом настроении, и поскольку служанки у них не было, — в то время семья еще жила на Эльзасском бульваре неизменно ужинали ветчиной, салатом, сыром и фруктами.

Об этих поездках Андре хранил не лучшие воспоминания. Впрочем, такие же остались у него чуть ли не обо всех воскресеньях, словно в этот день жизнь как бы выпадала из течения времени.

Он забыл спросить у Франсины, что она делает по воскресеньям, и задавал себе этот вопрос, свернувшись калачиком в постели под одной простыней: ему всегда было жарко.

Он плохо представлял себе семейство Буадье, зажатое в потоке машин на шоссе или томящееся в очереди на обед в каком-нибудь более или менее приличном ресторане.

Ходят ли они вместе в кино по утрам, как Бары зимой по воскресеньям?

Впрочем, мальчишки еще маленькие, и, возможно, они все остаются дома.

Он не представлял себе доктора Буадье в халате. Скорее всего, в выходной день тот в своем кабинете с распахнутой настежь дверью приводит в порядок бумаги или готовит доклад.

Дочь его, как и по вечерам, наверно, включает музыку, читая книгу в кресле гостиной, а мать хлопочет на кухне и присматривает за мальчишками.

Он сожалел, что ничего этого не знает, что не может мысленно следовать за Франсиной. Казалось, там, на бульваре Виктора Гюго, все должно быть совсем не так, как у них.

Есть ли у них друзья, подруги, которые приходят поболтать днем и остаются на ужин?

У него складывалось впечатление, что несколько дней назад и, главным образом вчера, он потерял свои ориентиры. Он остерегался устоявшихся представлений о людях и явлениях, пытаясь оставаться свободным и объективным. Отец, мать, семья, родственники, друзья не были для него персонажами из книжки с картинками.

О каждом у него сложилось свое, невыраженное мнение, которое он мог изменить в любой момент.

Теперь же все поставлено под сомнение, деформировано, как лицо матери в зеркальном шкафу г-жи Жаме, портнихи из Рошвиля.

Он помнил, что испытывал тогда разочарование, смутную тоску, неловкость. Это была его мать и в то же время не совсем она. Нечто непонятное ему искажало ее образ, и он досадовал на себя, потому что смотрел на него другими глазами.

Та же неловкость тяготела над ним и сейчас. Он ни о чем не спрашивал, ничего не пытался узнать. Они сами по очереди приходили к нему, упорно желая исповедаться.

Все началось задолго до этого четверга, просто раньше они только подступались к этому.

Он не всегда и не сразу понимал, что скрывалось за безобидными замечаниями.

— Мама ушла?

— Часа два назад.

— Ей звонили?

Имя Наташи не произносилось, но филигранно вписывалось в разговор, приобретая особое значение. От частого и, может быть, преднамеренного упоминания о ней присутствие ее становилось почти осязаемым.

— Отец на антресолях?

— Кажется, да.

— Скоро он там и есть будет.

Она ни за что не хотела, чтобы Андре походил на отца.

— Почему ты не застегиваешь воротник рубашки?

— Она мне уже мала, ведь у меня крупная шея, как у папы.

— Что бы ты ни говорил, сложение у вас разное: он весь в ширину, а ты — в длину.

— Но затылок и плечи у нас одинаковые.

— В твоем возрасте, как это ни странно, он был худощав. Он никогда не занимался спортом, никогда в жизни не двигался, разве что вокруг зубоврачебного кресла. — Но бабушка тоже…

— Ты защищаешь Баров?

Но бывали и другие воскресенья. Прогулки на машине сменились прогулками на яхте Поцци, с кем они подружились — Андре не знал каким образом — в Канне.

Кардиолог Леонар Поцци обосновался в доме на Круазетт, где теперь у отца был кабинет. Не исключено, что именно из-за Поцци он туда и перебрался.

Сначала они обедали у них в Ла Напуль, на вилле, построенной в современном стиле. По чистой случайности их сын Матиас оказался в одном лицее с Андре.

— Не хотите ли в следующее воскресенье совершить прогулку по морю?

Несколькими годами моложе Бара, полный жизни, звонкоголосый и почти всегда веселый, Поцци был муниципальным советником и главой ряда компаний. Его одномачтовая двенадцатиметровая яхта называлась «Альциона». У Поцци была дочь Эвелина, блондинка в отличие от своего брата-брюнета.

Почему же Андре, страстно любивший море и корабли, как и прежде, боялся этих воскресных дней?

В порту встречались около десяти — Поцци всем семейством ходили к мессе. Матросом служил старый рыбак, а Бар более или менее ловко помогал при маневрах.

Пока поднимали паруса и выходили из порта, дети и женщины оставались в кокпите[10].

Дальше острова Святой Маргариты заплывали редко; там бросали якорь, и мужчины принимались рыбачить. Г-жа Поцци, белокожая выцветшая блондинка, меланхолично улыбалась.

— Не заняться ли нам обедом, Жозе?

— Иду, Лора.

Через несколько недель они уже перешли на «ты». Мужчины тоже. Без видимых причин Андре не любил их, как не любил и Матиаса. В лицее он избегал его, а вот Матиас, напротив, на каждой перемене старался встретиться с ним.

Прежде чем сесть за стол в душной каюте, они купались, потом поднимались на борт по тиковому трапу, прикрепленному к релингам.

Позже обязательно следовало:

— Партейку в бридж?

— Можно нам взять шлюпку, папа?

— При условии, что не заплывете далеко.

Гребли по очереди. Эвелина, которая была младше брата, дулась из-за каждого пустяка или требовала вернуться. Мимо проносились катера, и шлюпка, словно пробка, подпрыгивала в кильватерных струях.

— Ты решил задачу по математике?

— Да. Ничего трудного.

— А мне отец сделал. Полчаса мучился. Молодчина!

— Кто?

— Мой отец. Они приятели с директором. Вместе ходили в школу в Тулоне. Только не рассказывай никому.

— Почему?

— Еще подумают, что мне дают поблажку.

Однажды вдоль порыжелого берега Эстереля они дошли до Сен-Тропеза.

Два других раза отдавали якорь в порту Вильфранша возле военных американских кораблей и ужинали в ресторане.

Его мать искрилась задором, говорила больше всех. Они пикировались с Леонаром Поцци и, случалось, смеялись, тогда как другие терялись в догадках.

Теперь он задумывался над словами матери, сказанными еще до знакомства с Поцци, и, кажется, находил объяснение смущению, которое всегда испытывал в их присутствии.

Зимой играли в бридж то у одних, то у других, и Андре досадовал, что под предлогом дружбы родителей детям приходится проводить вместе все воскресенья.

— Можно послушать пластинки? — спрашивал Матиас.

— Нет.

— Боишься, что разобью?

— Это мои вещи, и трогать их никому нельзя.

Андре не лгал. Ему не понравилось бы, если кто-нибудь, даже отец, брал его пластинки. Он никому не давал своих книг, а все деньги, что получал на воскресенья, дни рождения или Рождество, тратил на пластинки и книги, которые долго выбирал.

Несмотря на кажущуюся беспорядочность, он был до маниакальности бережливым — ни смятой страницы в книге, ни испачканной или порванной обложки. И прежде чем поставить пластинку на диск, он протирал ее специальной щеточкой. И снова лето, а потом зима, зима, когда на вилле чаще всего принимали друзей; гости оставались допоздна и танцевали в гостиной.

Не той ли зимой число друзей стало сокращаться? Их становилось все меньше, несмотря на телефонные звонки матери.

Поцци всегда приходили первыми, а уходили последними. Андре отправляли спать, и он засыпал под шум и гам, неоднократно рискуя быть внезапно разбуженным.

Однажды ночью дверь отворилась. Вырванный из сна, он с криком вскочил с постели.

— Кто здесь?

И женский голос — он его не узнал — смущенно прошептал:

— Ох, простите! Я ошиблась.

Дама, видимо, приняла его комнату за ванную. Однако и на первом этаже был туалет для гостей.

Как-то в воскресенье, перед Рождеством, он удивился:

— Поцци не придут?

— Госпожа Поцци в Париже.

Не пошли и они к ним в следующее воскресенье, а в лицее Матиас избегал его, не заговаривал с ним и даже не здоровался.

Андре не пытался понять. Это выходило за границы его личной жизни. Он радовался, что отныне воскресенья снова принадлежат ему самому.

А потом Матиас перестал посещать лицей. Несколько дней спустя Андре спросил у своего одноклассника Франсуа, сына мясника с площади Гамбетты:

— Он что, болен?

— Нет. Теперь он с матерью и сестрой живет в Париже.

— А отец?

— Ты разве не знаешь, что его мать потребовала развода?

Больше они не встречались, и эти годы он прожил вполне безобидно.

Он начал жить своей собственной жизнью, непохожей на жизнь родителей.

Он помнил громкие, особенно у матери, голоса, доносившиеся из спальни, но тогда не обращал на это внимания, считая вполне естественным, что родители спорят.

Теперь он снова видел лицо Поцци, которого изредка встречал на Круазетт, — маленькие черные, словно нарисованные тушью усики, ярко-красные губы. Именно это больше всего и поражало; он даже задавался вопросом, уж не красится ли тот. Но особенно его злило радостное высокомерие в глазах Поцци.

Он видел также на стенах города огромные портреты певца Жана Ниваля; у того были такие же усики, такие же черные волосы, та же радость в глазах.

И еще он видел свою мать: уверенная, в себе, она выходила из выкрашенного желтым дома на улице Вольтера и, чуть дальше, садилась в машину.

Он не сомневался, что, машинально взглянув в зеркальце заднего обзора, она нахмурилась. Она видела его. Может быть, узнала и Франсину.

Но видел ли он ее — вот чего она не знала, вот о чем спрашивала себя с тех пор.

Не потому ли она провоцировала его, закладывая основы своей защиты?

Защищаясь, она нападала. Неуклюже набрасывалась на отца, поминая в своих нападках даже его крестьянское происхождение.

И ей удалось смутить душу сына. Сможет ли он теперь смотреть на отца так же, как два дня назад?

Она исказила его образ, и если в том, что она говорила Андре, была правда, эта правда тоже была искажена.

В доме их было трое, с Ноэми, которая почти никогда не выходила из кухни, — четверо. И перед каждым длинный день, который предстоит прослоняться по дому, протомиться по углам, стараясь не встречаться друг с другом.

Голод заставил Андре встать. Он открыл ставни: высоко в голубом небе светило солнце, мистраль раскачивал ветви деревьев.

Отец, в фиолетовом халате, словно совершая моцион, расхаживал по главное аллее и, увидев сына на балконе, крикнул:

— Как спалось?

— Прекрасно.

— Мама уже встала?

— Я еще не выходил из комнаты.

— Вечером хорошо поработал?

— Так себе.

Комната его находилась в юго-восточной части дома и освещалась с двух сторон, а балкон выходил в сад в пандан со спальней родителей, расположенной в юго-западном углу здания. Комнаты разделялись будуаром и гостевой. Ванные выходили на север, как и вторая комната для гостей, которой никогда не пользовались, и ее заняла Ноэми вместо маленькой комнатки на задворках.

Растрепанный, он спустился вниз, открыл холодильник, налил стакан молока.

— Ветчины больше нет?

— Есть, но она мне нужна для омлета на вечер.

— Ну, кусочек, Ноэми!

— Может, вам яйца сварить?

— Нет, уже поздно.

— Ладно, но только один кусочек.

Он взял ветчину руками, съел без хлеба.

— А что на обед?

— Холодные лангусты.

Наверху заходили. Встала мать. Ему не хотелось встречаться с ней, и он на цыпочках вернулся к себе.

Здесь у него тоже был проигрыватель и пластинки, но он сбегал на чердак за Моцартом, которого слушал накануне целый вечер.

Его ванная находилась в другом конце коридора, как раз напротив. Он открыл настежь обе двери и вскоре уже лежал в ванне, расслабив свое большое тело, не выражая ни радости, ни печали.

Начиналось воскресенье.