"Русский советский научно-фантастический роман" - читать интересную книгу автора (Бритиков Анатолий Федорович)

Страницы предыстории

Зарождение научной фантастики в России (В. Одоевский и Н. Чернышевский). Отображение научно-технического прогресса в фантастических произведениях К. Циолковского. Революционно-освободительное движение и фантастика А. Куприна, В. Брюсова, Н. Олигера, А. Богданова.

В 1916г. в «Теории словесности» А. Пресс утверждал, что фантастического романа в России еще не было, [19] а в 1934 г. К. Федин на Первом съезде писателей сожалел, будто этот роман у нас уже «умер и закопан в могилу». [20] Можно подумать, что за два десятилетия он успел народиться и отцвести. В 1938 г. А. Беляев призывал: «Создадим советскую научную фантастику» (так называлась его статья). [21] Но к этому времени один только Беляев создал целую библиотеку фантастических романов. «Куда нам, писателям технически отсталого народа, сочинять романы о машинах и полетах на другие планеты!», [22] — иронизировал К. Чуковский над «Аэлитой» А. Толстого, не ведая, что именно эта книга положит начало новой разновидности советской литературы и как раз тогда, когда Россия еще оставалась отсталой страной…

«Роман в совершенно новом роде», [23] как назвал Жюль Верн созданный им жанр, формировался у нас медленно в силу технической отсталости, но предубежденность ученой критики не позволила заметить, что зародился он все-таки еще в прошлом веке и не только в русле научно-технического прогресса, но и в связи с передовой общественной мыслью.


1

В России, как и на Западе, научная фантастика в первоначальной форме существовала в «синкретизме» с социальной утопией. Характерна в этом отношении незаконченная утопия В. Ф. Одоевского «4338 год. Петербургские письма» [24], — по-видимому, первое в России произведение, бросавшее взгляд в будущее с высоты научно-общественной мысли. Одоевского можно считать пионером научной фантастики не только в России: «Петербургские письма» появились в 1840 г. — за 22 года до первого романа Верна и столько же лет спустя после «Франкенштейна, или Современного Прометея» Мэри Шелли, романа, от которого некоторые ведут начало современной фантастики. «Петербургские письма» — научно-техническая утопия в форме распространенного в первой половине XIX в. эпистолярного романа. Вымышленный автор записок перенесен в будущее в сомнамбулическом сне, в котором превратился в китайского студента, путешествующего по России 44-го столетия.

Характерный для Одоевского серьезный, глубокий подход к будущему широко образованного человека в какой-то мере предвосхищал просветительский дух жюль-верновской фантастики. Ученые в России — сердце общества. Центр Петербурга — колоссальный зооботанический сад. Управляемые воздушные корабли, скоростные трансевразийские электропоезда, одежда из синтетических материалов — многое в предвиденьях Одоевского совпало с тем, что предсказал Верн и что осуществил наш XX век.

Социальное воображение автора «Петербургских писем» более консервативно. Россией 44-го века правит царь. Общество благоденствует, но сохраняется резкое имущественное и сословное неравенство. Правда, воображаемая монархия окрашена некоторой иронией. Трудно иначе расценить, например, тот намек, что страной правит «первый поет». Возможно, по цензурным условиям иначе нельзя было выразить пожелание просветительских реформ. Переплетение просветительски-утопических идей с ироническими намеками на современность можно заметить и в придуманных Одоевским странных должностях. Существуют министры истории, министр философии, премьер носит звание министра примирений… В некоторых деталях быта тоже различимы сатирические ноты. Так, в России 44-го века принято утро посвящать работе, а не светской жизни. В домах хорошего тона с утра не принимают, но это не значит, что хозяева трудятся, замечает автор.

Верн опирался на достижения уже развитой научно-технической культуры, Одоевский призывал Россию к этим достижениям. В духе утопий своего времени он надеялся, что наука и культура сами собой изменят, мир к лучшему. Для его утопизма характерно обостренное чувство гражданской ответственности перед человечеством. «Не один я в мире, и не безответен я перед моими собратиями — кто бы они ни были: друг, товарищ, любимая женщина, соплеменник, человек с другого полушария… Мысль, которую я посеял сегодня, взойдет завтра, через год, через тысячу лет», [25] — отвечал он в статье «Недовольно» И. Тургеневу, по его мнению, слишком пессимистически глядевшему на русскую действительность.

Пожалуй, для всех немногочисленных научно-фантастических опытов прошлого столетия типична была гражданственно-просветительская направленность. Но можно четко различить, как сказали бы мы сейчас, партийную определенность.

В фантастических главах романа Чернышевского «Что делать?» (1863) проясняется социалистический идеал русской революционной демократии, цель той революции, к которой звал роман. В них как бы заостряется философская и публицистическая проблематика главной «современной» сюжетной линии романа (подобную конструкцию повторит Л. Леонов в «Дороге на океан»). Вера Павловна видит во сне будущую Россию, за которую боролись герои Чернышевского. Счастливые люди при помощи «умных машин» строят прекрасные здания, преобразуют природу. Труд, быт, мораль, любовь людей будущего — образное воплощение представлений «партии Чернышевского» о духовном облике человека при социализме. У Одоевского мощный подъем науки и техники почти не влияет на совершенствование общественных форм. У Чернышевского впервые в русской литературе научно-технические мечтания соединяются с социалистическими представлениями о будущем.


2

Научно— фантастический жанр в его современном виде начал выделяться из синкретической утопически-публицистической романистики в конце XIX -начале XX в., в пору стремительного подъема промышленности и науки. Самые разнообразные журналы, вплоть до специальных технических, охотно публиковали научно-фантастические романы и рассказы, отечественные и переводные. В 1895 г. журнал «Электричество» напечатал «электрическую» утопию В. Чиколева «Не быль, но и не выдумка». В Нижнем Новгороде П. Инфантьев издал фантастическую повесть «На другой планете» (1901). В 1902 г. А. Родных в незаконченном романе «Самокатная подземная железная дорога между С.-Петербургом и Москвой» выдвинул оригинальную идею безмоторного транспорта, использующего силу земного тяготения. В повести «В стране полуночи» (1910) М. Волохов (М. Первухин) описал путешествие в Арктику на автомобиле. В 1913 г. вышел «астрономический роман» Б. Красногорского «По волнам эфира», а в 1914 — его продолжение «Острова эфирного океана» (в соавторстве с Д. Святским). В эти же годы появляются фантастико-утопические произведения Н. Олигера («Праздник весны», 1910), А. Куприна («Жидкое солнце», 1912), А. Богданова («Красная звезда», 1908; «Инженер Мэнни», 1913).

Узник Шлиссельбургской крепости Н. Морозов, революционер и ученый, в книге «На границе неведомого. Научные полуфантазии» (1910) одним из первых в России проложил дорогу космической фантастике. Его «Звездные песни» и теоретическая статья «Поэзия в науке и наука в поэзии» (1912) перекликались с научной поэзией и экспериментами в фантастической прозе В. Брюсова.

В отличие от многих авторов Брюсов и Морозов тесно связывали техническую утопию с социальной фантастикой. В циклах космических Стихов Брюсов настойчиво проводил мысль, что прогресс науки и техники неуклонно влечет человечество к звездам и каждое достижение — «Наутилус», автомобиль, аэроплан — необходимый этап на этом пути.

Я жду, что наконец увижу шар блестящий,Как точка малая, затерянный в огнях,Путем намеченным к иной земле летящий,Чтоб братство воссоздать в разрозненных мирах.[26]

Пионером темы космических путешествий в России был К. Циолковский. Он первый обосновал стремление человека в космос с точки зрения судеб человечества. Его гениальный афоризм: «Земля — колыбель людского рода, но нельзя вечно оставаться в колыбели», — стал девизом космической эры. Сравнительно мало известно, что Циолковский занялся теорией ракет вовсе не из узкотехнического интереса. Великое научное прозрение было вдохновлено большой гуманистической целью. Космос, говорил Циолковский, даст людям горы хлеба и бездну могущества.

Задолго до исторического витка Юрия Гагарина мечтатель из Калуги понял, что преодоление земного тяготения будет началом принципиально новой эпохи земного разума. Он понимал, что заселение космоса — задача, которая под силу лишь объединенному человечеству. А такое объединение возможно только на основе коммунизма. «Каждая планета, — развивал он свою мысль, — устраняет все несовершенное, достигает высшего могущества и прекрасного общественного устройства. Объединяются также ближайшие группы солнц, млечные пути, эфирные острова…». [27] Сейчас идея «эфирных островов» перешагнула страницы фантастических романов (автоматические космические станции, высадка человека на Луне).

Не случайно четверть века спустя идея Великого Кольца объединенных миров завоевала такую популярность благодаря роману И. Ефремова «Туманность Андромеды» (1957). Не случайно подхвачена была в рассказе Г. Альтова «Порт Каменных Бурь» (1965) и мысль Циолковского об объединении населенных солнечных систем в звездные города.

И сейчас научно-фантастическое творчество Циолковского (или творческая научная фантазия — разделить трудно) остается для писателей-фантастов настоящей сокровищницей тем, гипотез, сюжетов. Под его влиянием или же при его помощи написаны были романы и повести о межпланетных полетах: «Путешествие на Луну» (1926) С. Граве, «Планета КИМ» (1930) А. Палея, «Прыжок в ничто» (1933) А. Беляева, рассказ С. Григорьева «За метеором» (1932). Циолковский консультировал фильм В. Журавлева «Космический рейс».

Насколько всеобъемлющим было воздействие Циолковского на советскую научную фантастику, свидетельствует любопытное письмо, по-видимому, начала 30-х годов (цитируем в сокращении): «Константин Эдуардович. Издательство „Молодая гвардия“ приступает к созданию фантастического романа, построенного на принципе сотрудничества ряда специалистов с авторами. В качестве первого опыта Издательство предполагает выпустить агро-фантастический роман… К Вам Издательство обращается с просьбой не отказать в консультации по вопросам техники междупланетных и земных сообщений, использования различных видов энергии и богатств вселенной». [28]

Фантастика играла важную роль в начальной стадии научной работы Циолковского. Жюль Верн заронил в нем влечение к космосу: «Он пробудил работу мозга в этом направлении. Явились желания. За желаниями возникла деятельность ума». [29] На склоне лет ученый вспоминал: «Много раз я брался за сочинение на тему „Космические путешествия“, но кончал тем, что увлекался точными соображениями и переходил на серьезную работу». [30]


***

Научно— фантастические произведения Циолковского нелегко отделить от его научных трудов. Ранняя научная монография «Свободное пространство» (написана в 1883 г., опубликована в 1954 г.) по форме изложения близка к научно-фантастическому произведению.

В 1893 г. журнал «Вокруг света» напечатал первую фантастическую очерковую повесть Циолковского «На Луне». За ней последовали в том же жанре «Изменение относительной тяжести на Земле» (1894) и «Грезы о Земле и небе» (повесть написана в 1895 г., в советское время переиздавалась под заглавием «Тяжесть исчезла»). В 1896 г. была начата и публиковалась частями в 1903 — 1916 — 1920 гг. (в журналах и отдельным изданием) повесть «Вне Земли». В наиболее полном сборнике научно-фантастических произведений К. Циолковского «Путь к звездам» (1960) помещено еще несколько произведений.

Если в очерках «На Луне» и «Грезы о Земле и небе» Циолковский еще не заботился о реалистическом обосновании сюжета, изобразив пребывание вне Земли лишь как условное допущение (например, все, что описано в очерке «На Луне», происходит во сне), то более поздняя повесть «Вне Земли» имеет уже развернутую фабулу, связанную с перипетиями межпланетного полета на составной пассажирской «ракете 2017 года» и организацией «эфирной колонии». Тем не менее и занимательность, и вообще художественность для Циолковского-фантаста отступали на второй план перед доступностью и достоверностью. «Хочу быть Чеховым в науке, — писал он, — в небольших очерках, доступных подготовленному или неподготовленному читателю, дать серьезное логическое познание наиболее достоверного учения о космосе». [31]

Желая быть «Чеховым в науке», Циолковский, по-видимому, имел в виду простоту и сжатость, а не литературное дарование: он достаточно критически оценивал свои художественные возможности. «Я отлично понимаю, — писал он известному популяризатору науки Я. И. Перельману, — что, напр„имер“. Вне Земли не годится, потому что имеет много скучных мест, не понятных для читателя, хотя и понятных мне — и строго научных». [32]

Циолковский не стал профессиональным писателем подобно академику В. Обручеву или профессору И. Ефремову. Он охотно предоставлял свободу своему постоянному литературному редактору Перельману, полагая, видимо, что суть научно-фантастического произведения — прежде всего в характере фантазии, а не в беллетристических достоинствах. Циолковский хорошо чувствовал отличие этой литературы от «изящной словесности» и потому избегал, например, термина «роман»: в нем для него, по-видимому, слишком явен был дух житейской интриги. Научная же фантастика уносилась в совсем иные сферы, мало общего имеющие с бытовой обыденностью. Зачеркивая «роман» и надписывая сверху «рассказ» (как он делает в черновиках писем к А. Беляеву) даже в тех случаях, когда речь шла о типичных романах, Циолковский как бы акцентировал первостепенность для него научного содержания и, может быть, имел в виду, что это содержание должно быть именно изложено, а не изображено.

Сам он рассказывает и описывает, не индивидуализируя героев. В повести «Вне Земли» действуют Ньютон, Лаплас, Иванов. Но эти персонажи — только символическое олицетворение науки разных наций. Они собраны лишь для того, чтобы сделать более наглядным рассказ о постройке и полете пассажирской космической ракеты (правда, сюжет имеет и не очень ясно выраженный утопический подтекст). О персонажах другой повести «На Луне», Авторе и его Приятеле, мы узнаем только, как они себя чувствуют в мире без тяжести.

Дело тут. не в литературной неопытности. Скорее это была принципиальная установка, вытекающая из задач научной фантастики, как их понимал Циолковский. Его научно-фантастическое творчество можно отнести к особого рода популяризации. То, что, на его взгляд, было доступным изложением реальных замыслов и гипотез, читатели, в том числе известные ученые, воспринимали как чистейшую игру воображения, чудачество и прожектерство. «Очень трудно издавать чисто научные работы, — жаловался он Перельману. — Поэтому я подумываю написать нечто вроде Вне Земли, только более занимательное, без трудных мест, в разговорной форме. Под видом фантастики можно сказать много правды». «Фантазию же, — повторял он, — пропустят гораздо легче». [33]

Популяризаторская фантастика Циолковского отличалась, однако, от позднее появившихся произведений этого типа тем, что освещала не очевидные, в то время не «узаконенные» истины. «Фантастические рассказы на темы межпланетных рейсов несут новую мысль в массы. Кто этим занимается, тот делает полезное дело: вызывает интерес, побуждает к деятельности мозг, рождает сочувствующих и будущих работников великих намерении». [34]

Заслуга Циолковского как фантаста-популяризатора была не только в этом. Одним из первых в России он перенес в литературу важные элементы логики научного воображения. В повести «Грезы о Земле и небе» автор делает следующее допущение: «Тяжесть на Земле исчезла, но пусть воздух останется, и ни моря, ни реки не улетучиваются. Устроить это довольно трудно, предположить же все можно». [35] И далее идет рассказ о том, что произошло бы в мире без тяжести…

Так как явления природы фантастически перевернуты, они раскрываются особенно наглядно. В то же время этот заимствованный у науки прием доказательства от противного давал простор парадоксальному сюжету, построенному уже на чисто научной посылке. Поэтика фантастического повествования не привносилась извне, за счет приключенческой фабулы, а как бы развивалась из самого фантастического допущения.

Впоследствии такой прием, такой гамбит (как называют в шахматах типовое начало, программирующее логический рисунок партии) получит широкое распространение. «Как бы это было» — так озаглавлен сборник рассказов В. Язвицкого. Что могло бы случиться, если бы резко замедлилась скорость света? Погибли бы гноеродные бактерии? Резко ускорилось вращение Земли? (А. Беляев «Светопреставление», «Нетленный мир», «Над бездной»). А если человек перестал бы ощущать боль? (А. Палей «Человек без боли»). Исчезло бы трение? (В. Язвицкий «Аппарат Джона Инглиса»). Трудно, конечно, сказать, чей пример оказался более заразительным — Циолковского или Уэллса, но, как бы то ни было, Циолковский первым из русских фантастов обратился к подобному приему.

В творчестве Циолковского новая отрасль русской литературы обеими ногами стала на строго научную почву. Тяготение русской фантастики с первых шагов к положительному знанию было сродни исследовательской устремленности русского классического реализма. Впоследствии это поможет ей сравнительно легко преодолевать авантюрно-детективные поветрия.


3

«Роман в совершенно новом роде» зарождался в России как поэтический спутник науки и одновременно новая ветвь остросоциальной литературы. Но социальность и научность далеко не всегда объединялись. Начало века отмечено большим числом чисто технических утопий. Романов же, соединявших научно-технические предвиденья с социальными, почти не было.

Одна из первых попыток такого идейно-жанрового синтеза сделана была А. Куприным в «Жидком солнце» (1912). Интересовавшийся наукой и техникой издалека, Куприн на этот раз основательно знакомился с трудами выдающихся ученых и осаждал своего друга Ф. Д. Батюшкова вопросами: «…7) что делается с содержимым мешка газа, сгущенного до жидкого состояния, если это содержимое вылить на стол, на плиту, на снег, на ладонь… Все это необходимо вот для чего. Я хочу попытаться сгустить, — конечно, в рассказе — солнечный луч до газообразного состояния, а потом — до жидкого. Вероятно, такая мысль ерунда, но мне нужно внешнее правдоподобие». [36]

Правдивая обстановка лаборатории понадобилась, чтобы мотивировать социально-психологический сюжет. В «Жидком солнце» рассказана история утопической попытки осчастливить человечество. Герой повести сгущает солнечную энергию, чтобы запасти для людей свет и тепло на то время, когда Солнце начнет остывать, — во времена Куприна имела хождение гипотеза теплового угасания Земли (в России ее высказывал Д. И. Менделеев). Бескорыстный альтруист — автор открытия — разочаровывается в людях и бросает лабораторию. Механизм одного из баллонов с «жидким солнцем» забывают выключить. Колоссальный взрыв производит страшные разрушения и уничтожает ученого.

Грандиозность действия солнечной энергии живо напоминает картину ядерного взрыва. Куприн одним из первых в русской литературе задумался о влиянии крупных открытий на жизнь человечества, заговорил об ответственности ученого, развязывающего невероятные силы. Только прусский лейтенант способен обратить созидающую силу Солнца во зло, писал Куприн, верно предсказав небывалое до того применение науки для истребления людей в первой мировой войне.

Трудно поэтому согласиться, что в «Жидком солнце» Куприн лишь пародировал Верна [37]. He лишне вспомнить, что близкий Куприну по духу молодой Алексей Толстой в 1913 г. написал полуутопическую пьесу о войне России с Германией.

«Жидкое солнце» — наиболее зрелое фантастическое изведение Куприна. Оригинальный научный материал здесь естественно слит с гуманистической темой. В рассказе «Тост» (1907) этой плодотворной для фантастико-утопического жанра внутренней соотнесенности еще не было. Научный материал сводился к двум-трем штрихам, наудачу выхваченным из популярных ошибочных идей (превращение земного шара в гигантскую динамо-машину). На таком же уровне и представление Куприна о коммунизме — как об «анархическом союзе свободных людей». Физически прекрасным людям в купринском коммунизме скучно и пресно, они завидуют ушедшим временам жестокой борьбы.

В «Королевском парке» (1911) неуверенность в будущем переходит в откровенный пессимизм. Оба рассказа Куприна отразили неверие либерально-демократического крыла русской интеллигенции в созидательную силу революции. Реакция, наступившая после событий 1905 — 1907 гг., смела и без того путаные либеральные идеалы.

Толчком к «Королевскому парку» послужила, по-видимому, работа писателя над переводом стихотворения П. Беранже «Предсказание Нострадама на 2000 год» (1907). Куприна, активно искавшего новые формы, увлек «жанр» предсказания. Беранже предрекал падение тронов и торжество республики. Антимонархическая сатира Куприна в «Королевском парке», быть может, еще более зла. В Альфонсе Девятнадцатом, разорившем страну в угоду любовнице-актрисе и опустившемся до продажи иностранным шпионам планов собственных крепостей, читатель мог усмотреть намек на нравы двора Николая II. Но если у Беранже великодушие будущей республиканской Франции к безработным монархам сверкает искрами исторической иронии, то в рассказе Куприна заметна сентиментальность. Милость к поверженным самодержцам представлялась ему, по-видимому, пробным камнем нравственного содержания революции.

Несколько позднее мысль о добровольном отказе от власти появится в утопии Уэллса. Правда, в его романе «Освобожденный мир» (1914) королей и президентов вынудит к тому угроза существованию человечества: освобождение начинается с жесточайшей атомной войны. Нельзя не отметить чуткости, с какой фантасты предугадали и эскалацию средств разрушения, и кризис международной обстановки. Уэллс тоже идеализировал земных властителей, но он верил, что человечество в конце концов поймет прекрасную сущность мира, где больше не существует «моего» и «твоего», а только «наше». [38] Куприну же социализм представлялся в виде утробного благополучия: «Машина свела труд к четырем часам… Исчезли пороки, процвели добродетели. По правде сказать… все это было довольно скучно». Сытая дрема взорвалась в конце концов «радостным безумием» «заговоров, разврата и жестокого, неслыханного деспотизма», [39] в прах и пепел развеяны великие завоевания мировой культуры.

«Как видите, — обращался к читателю со страниц „Правды“ М. Ольминский, — возражения Куприна против короткого рабочего дня те же, что и у любого купца или фабриканта… Куприн не смог стать выше пошлостей, которые твердит самый заурядный буржуй». [40]

Автор мистических романов В. Крыжановская оправдывала свою аристократическую ненависть к бунту «черни» аргументами, очень близкими «Королевскому парку»: «Сокращение во что бы то ни стало (!) труда и вместе с тем увеличение заработной платы разве не стало уже лозунгом масс и целью, которой добиваются люди всеми дозволенными и недозволенными средствами?». [41] В романе «Смерть планеты» толпа, пораженная каким-то микробом разрушения, низвергает в пропасть тысячелетиями созидаемую цивилизацию. Осколки гибнущей культуры спасает аристократическая каста магов. На космических кораблях, нагруженных произведениями искусства, машинами и животными, они улетают на другую планету, оставляя гибнущую от каких-то таинственных сил Землю на произвол зла и безверия…

Демократ и реалист Куприн был, конечно, чужд этой воинственной реакционной мистики. Но он был далек и от рабочего движения, и от научного социализма. Его представления о социалистическом будущем были почерпнуты из ходячих обывательских мифов. В значительной мере эти мифы распространялись лжесоциалистическими утопиями.

Влияние псевдосоциалистической литературы на общественное мнение не следует недооценивать. Е. Аничков обращал внимание на причину популярности романа американца Э. Беллами «Взгляд назад» (в русском переводе «Через 100 лет»): "Широкой публике, которой не совсем доступны экономические выкладки, представлялась возможность составить себе (по этому роману, — А. Б.) представление об этом заветном коллективистическом обществе, где не будет уже роковой борьбы между трудом и капиталом. Мудрено ли поэтому, что роман Беллами продавался десятками тысяч экземпляров и приковывал к себе интерес не только одной передовой части общества". [42] Беллами рисовал механический обывательский рай, в котором сохранялось неравенство людей. Реакция оттого и давала «зеленую улицу» таким сочинениям, что они могли только оттолкнуть читателя, жаждавшего пришествия подлинно человечного общества.


4

Одной из фантастических книг, ярко отразивших шараханье русской либеральной интеллигенции от веры и надежды к унынию и безверию, был сборник В. Брюсова «Земная ось» (1907). В этой книге собрана фантастическая проза поэта. Брюсов верно предсказал будущее русской фантастике, был первым ее теоретиком. Как фантаст он прошел сложный путь. Оптимист в фантастических стихах, Брюсов почти одновременно создавал в прозе мрачные (хотя порой и прозорливые) пророчества. В фантастике он шел к реалистической простоте и все-таки был вычурен в главных своих произведениях.

В рассказе «Последние мученики» (1906) в форме записок очевидца "громадного исторического движения, которое его приверженцы именуют теперь «Мировой Революцией», [43] Брюсов гиперболизировал противоречие между разрушительным и созидательным началами грядущего переворота. Действие происходит в некой условной стране. Центральная часть рассказа — — диалог между «революционерами-разрушителями» и «хранителями культуры». На первый взгляд автор на стороне хранителей: «Мы стоим на вершинах сознания, до которых вы не достигали никогда… Вы — варвары, у которых нет предков. Вы презираете культуру веков, потому что не понимаете ее. Вы хвалитесь будущим, потому что духовно вы — нищие» (73 — 75).

Ответная речь «революционера» очень напоминает лозунги анархистов, футуристов, будущих пролеткультовцев (и, между прочим, некоторых крайне «левых» нынешних «революционеров»): «Нам не надо ничего старого. Мы отрекаемся от всякого наследства, потому что сами скуем себе свое сокровище» (74 — 75). Здесь очевидны отголоски спора о культуре, который вел В. И. Ленин и с «охранителями», не отделявшими прогрессивных элементов культуры от реакционных, и с отрицавшими все «ниспровергателями». Брюсов не видел диалектики в ленинском подходе и склонялся к «охранителям». Но в художественной практике он уничтожающе развенчал жрецов реакционной культуры.

«Жрецы» требуют от толпы, чтобы их пронесли на руках «ко дворцу и, коленопреклоненные, ждали… велений» (74). Одна из «хранительниц света» изъясняется определенней: «Мне нужно быть над другими, я задыхаюсь, когда слишком многие рядом» (70). Т. е. все гораздо проще: не столько хранят, сколько желают быть сверху. Не случайно златоуст «жрецов» Феодосии, по словам его же единомышленника, — человек лицемерный и мелочно тщеславный.

«Поэты», «мыслители», «художники» замкнулись в храме мистико-эротического культа Слепой Тайны. Культура, кичащаяся своей древностью, выродилась в секту развратников, и речь революционеров, с отвращением взирающих на изысканное скотство, воспринимается как справедливый голос истории: революция своим мечом отсекает от человечества "всех мертвых, всех неспособных на возрождение", потому что «мертвая сила… до сих пор всегда уничтожала наши победы» (74).

Сознавая всю тленность омертвелой культуры, Брюсов все же сопроводил эту объективно убийственную характеристику некоторым сожалением. В «Дневниках» он признавался, что революция его затронула слишком лично: "… я не мог выносить той обязательности восхищаться ею и негодовать на правительство, с какой обращались ко мне мои товарищи… я прослыл правым, а у иных и «черносотенником». [44] И далее: «Первая (хотя и низшая) заповедь — любовь к себе и поклонение себе. Credo». [45]

Возможно, против философско-эстетического индивидуализма вождя символистов был направлен выпад Н. Олигера в утопическом романе «Праздник Весны». Осколок прошлого, волей писателя перенесенный в коммунистическое будущее, жалуется: «Зачем мне ваш мир?… Конец и начало всего — во мне… Для меня только это сознание — действительность» (в предисловии к сборнику «Земная ось» Брюсов писал, что субъективно воображаемый мир, «может быть, высшая реальность мира»). Ему возражают: «Как ты стар, мой бедный Кредо! Ты подбираешь старые объедки и питаешь ими свою мысль… ты так же, как и все, пользуешься трудами других, но не чувствуешь этих других в своем сердце». [46]

Критика отмечала влияние Ф. Ницше на автора «Земной оси» — «ложный индивидуализм», который по своей религиозно-философской слепоте мечтает утвердить себя вне общественности". [47] Дело между тем обстояло сложнее: фантастическое творчество Брюсова обнаруживало кризис эстетско-индивидуалистического кредо символистов. Художественно-философский субъективизм особенно резко выявлял свою несостоятельность на фоне тех животрепещущих проблем века, которые Брюсов стремился осмыслить в фантастической прозе.

Но, с другой сторны, включение в орбиту фантастики наряду с идеями индивидуалистически-декадентскими остросоциальных, прозорливость брюсовской критики опасных тенденций капитализма — все это заставляет внести поправку в нарочито эстетскую декларацию предисловия к «Земной оси».

Центральными вещами сборника являются драматизированная повесть «Земля» (1904) и большой рассказ «Республика Южного Креста» (1904 — 1905). Оба посвящены любимой теме Брюсова-фантаста, поэта и прозаика, — городу будущего. Этот город у него — символ надежды и в то же время — предостережение человечеству. Предостережение и надежда — два противоположных полюса, между которыми колеблются брюсовские прорицания.

В «Земле» будущее олицетворено в лабиринте этажей, залов, переходов, лестниц и машин, заключенных под непроницаемым колпаком. Человечество, лишенное естественного света и воздуха, вымирает в этом научно созданном мире. Восторженные юноши мечтают о давно забытом солнце, о давно покинутой земле. Они требуют открыть купол, впустить свет и воздух. Мудрец Теотль знает, что вокруг — пустота и, если купол открыть, люди задохнутся. Но еще важнее ему доказать неизбежность угасания. Подобно тому как прежде человек помогал созидающей работе Природы, теперь он, проповедует Теотль, во имя ее же закона умирания, должен стать разрушителем.

Лукавый старец противопоставляет смерть жизни как высокую духовность низменному плотскому стремлению: «Вам нравятся зачатия и рождения, — упрекает он толпу, — крик младенцев и опять первые поцелуи, и опять первые объятия — вся сказка веков и миллионов поколений!». [48]

В этих аллегориях слышится отклик на реакционные пессимистические концепции, получавшие выражение то в философии Мальтуса и Шпенглера, то в мистических романах Крыжановской. Возможно, близкие совпадения (порой почти текстуальные) человеконенавистнических деклараций брюсовского Теотля с философией Тускуба в «Аэлите» А. Толстого восходят к общим источникам.

Жизнь, однако, берет свое: машины приводят в действие, купол медленно поднимается. Коленопреклоненная толпа ждет Солнца. Но люди не послушались старика, — и вот огромный зал превращается в кладбище.

И все— таки правы те, кто рвался к Солнцу. Предфинальный эпизод «Земли» неожидан. Под крики: «Бегите в нижние этажи, закройте все опускные двери! Это -спасение», появляется Юноша. «Ты ошибся, Теотль! Мы — не последние люди! Есть еще другие залы! Там живет истинное человечество… А мы — лишь несчастная толпа, заблудившаяся в темных залах… Пусть погибнем мы, земля — жива!». [49]

Открытие Юноши не снимает все же мрачного тона финала. Возможно, Брюсов и не хотел этого. В «Земле» изображен город мрака и смерти. Совсем не тот Город Будущего, что пригрезился поэту в стихах 1904 — 1905 гг., которому суждено «вечно жить ласкательной весной», где

Свобода, братство, равенство, все то,О чем томимся мы, почти без веры…[50]

В «Земле» гиперболизированы и светлые, и темные страсти человечества. В «Республике Южного Креста» сконцентрированы одни пороки. Рассказ навеян раздумьем о будущем буржуазной демократии, тень которой мелькнула над Россией в 1905 г. Повествование выдержано в форме бесстрастного исторического репортажа. Новое государство в Антарктиде возникло "из треста сталелитейных заводов… Конституция республики по внешним признакам казалась осуществлением народовластия..Однако эта демократическая внешность прикрывала чисто самодержавную тиранию членов-учредителей бывшего треста" (3).

При некоторых вымышленных деталях (рабочие — единственные полноправные граждане) фантастическая республика лицемерием своего строя сильно смахивала на Североамериканские Соединенные Штаты. Впрочем, в ней воплощены и черты прусского полицейского государства, и технократический рай буржуазных утопистов, и самодержавная система всеобщего сыска. Вся земля завидует процветанию «научно» организованного Звездного города. Трудящиеся достигли там, казалось бы, вершины желаний человеческих. Никакой анархии производства и безработицы. Но чудовищная регламентация жизни (та самая, которую воспел Э. Беллами в своей утопии) и тотальная демагогия, весь тиранический дух, пронизывающий эту «демократию», приводят к психическому взрыву. Звездный город, роскошная столица пенсионеров-рантье, поголовно заболевает манией противоречия. Желая добра, «счастливые» во всем поступают наоборот — режут друг друга и сокрушают все вокруг. То, что в купринском «Королевском парке» случилось от сытой скуки «социализма», в рассказе Брюсова — следствие алогизма капиталистической демократии.

Брюсов чутко провидел инволюцию капиталистического строя к фашизму. Прозорливость «Республики Южного Креста» не столько в таких аксессуарах будущего, как управляемые аэростаты, электрические дороги, циклопический город под стеклянной крышей, сколько в символичности этой «мании противоречия», развернутой в «идеальное» будущее и доведенной до абсурда сущности буржуазного строя.

Соотнесенностью фантазии с тенденциями «развития» капитализма «Республика Южного Креста» и «Земля» напоминают известные романы Уэллса «Когда спящий проснется» и «Машина времени». Уэллс, правда, пытался дать выход протесту (в первом — восстание народа). Брюсов же заставляет олигархическую диктатуру погибнуть, так сказать, своей естественной смертью.

«Республика Южного Креста» имела подражателей. По образцу ее, писал Брюсов в неопубликованной статье «Пределы фантазии», «изобразил свою „Полярную империю“ автор весьма слабого романа, печатавшегося в „Синем журнале“, — „Под стеклянным колпаком“ — Сергей Соломин». [51]


5

В сборнике «Земная ось» утопии-предостережения причудливо орнаментованы декадентскими экспериментами. Ссылаясь на предисловие автора к первому изданию (1907), в котором Брюсов назвал своих предтеч: Э. По, А. Франса, С. Пшибышевского, — критика расценила сборник как подражание чужим стилям, в лучшем случае как попытку привить русской прозе приемы иностранных беллетристов. [52]

Брюсов в самом деле хотел перенести на русскую почву «рассказ положений» (в отличие, например, от чеховского «рассказа характеров»). Но приемы остросюжетного повествования интересовали его не сами по себе. В предисловии ко второму изданию сборника он писал:

"Кроме общности приемов письма, «манеры», эти одиннадцать рассказов объединены еще единой мыслью, с разных сторон освещаемой в каждом из них: это — мысль о том, что нет определенной границы между миром реальным и воображаемым, между «сном» и «явью», «жизнью» и «фантазией». [53]

Если сопоставить эту декларацию с более поздней статьей «Пределы фантазии» (1912 — 1913), нельзя не заметить, что от парадокса: реальность бреда — бредовость реальности, от осужденных критикой «сцен безумия, сладострастия, извращений, пыток и преступлений» [54] Брюсов продвигался к мысли о расширении сферы искусства за счет нового метода и материала фантастики.

Еще в статье «Об искусстве» (1899) он писал, что искусство — в преддверии новой эпохи: ее готовят успехи науки. Брюсов предчувствовал зревший в лабораториях и кабинетах ученых грандиозный переворот в представлениях о мире. Но если тогда он эклектически смешивал знание с тайной, неведомое с мистикой, психологию с магией, внушение со спиритизмом; если в лекции «Ключи тайны» (1903) утверждал, что искусство только в «стихии запредельной», «по ту сторону познаваемого», то в «Пределах фантазии» (характерно уже само название) Брюсов измерял фантастический вымысел реальностью.

«В моем рассказе „В зеркале“, — писал он, — отражение гипнотизирует героиню рассказа и заставляет ее обменяться с собой местами… Впрочем, для постороннего наблюдателя никакого чуда нет: перед ним все та же женщина, и ее рассказ о том, что она одно время была заключена, как отражение, в зеркале, он вправе считать за бред». Подзаголовок «Из архива психиатра» не оставлял недоговоренности. Можно сомневаться, предмет ли искусства раздвоенное сознание, но, без сомнения, реальность больной души, а не мистическая запредельность составляет содержание рассказа. В научно-фантастическом рассказе 1918 г. «Не воскрешайте меня!» Брюсов писал: «Пора старого примитивного материализма давно миновала. Наука осталась позитивной, какой она и будет всегда, пока человек будет мыслить по законам логики! Мы позитивисты в том смысле, что отрицаем всякую мистику, все сверхъестественное. Но зато границы естественного раздвинулись теперь гораздо шире, чем столетие назад». [55]

В цитированной статье «Пределы фантазии» Брюсов сделал попытку нащупать технологию фантастического вымысла. Рассматривая широкий круг произведений всех времен и народов, он приходит к выводу: "Чтобы изобразить явления «фантастические», т. е. подчиняющиеся иным законам природы, нежели те, которым подчинен наш мир, может быть три приема:

1) Изобразить иной мир, — не тот, где живем мы.

2) Ввести в наш мир существо иного мира.

3) Изменить условия нашего мира".

Брюсов показывает, как фантастика, обойдя Землю в поисках уголка, где мог бы запрятаться неведомый мир, спустилась в океан, затем в глубь земли, затем поднялась в воздух и наконец вышла в межпланетное пространство. Называя Эдгара По «родоначальником всей новой фантастики», Брюсов тем не менее критикует его роман «Путешествие Ганса Пфалля»: «Совершенно ясно, что возд„ушный“ шар для путеш„ествия“ в межпланетном простр„анстве“, где воздуха нет, — не пригоден». Он отдает предпочтение более научным идеям Верна и Федорова, предшественника Циолковского: «Ж. Ве„рн“ дал намек еще на одну возможн„ость“ посет„ить“ небесн„ый“ мир. В его р„омане“ „Вверх дном“ герои хотят построить исполинскую пушку, кот„орая“ сотрясением своего выстрела… переместила бы положение пол„юсов“ Земли, н„а“при„мер“, сделав пол„юса“ обит„аемыми“. Этот толчок мог бы бы„ть“ такж„е“ продолжением» движ«ения» Зем«ли» по ее орбите. Любопытно, что русск«ий» философ Федоров серьезно проектировал управлять движением Земли в пространстве, превр«атив» ее в огром«ный» электромаг«нит». На Земле, как на гиг«антском» корабле, люди могли бы посетить не т«олько» др«угие» планеты, но и другие звезды».

Брюсов рассматривает как прием фантастики путешествие во времени: «В сущ„ности“ гов„оря“, все исторические романы носят в себе элемент фантастич„еский“. Перенося д„ейст“вие в глубь врем„ен“, романисты до изв„естной“ степ„ени“ создают обстановку ф„антастическую“, во вс„яком“ случ„ае“ не похожую на нашу. Особенно это относится к романам из доисторической эпохи. Здесь научн„ые“ данные невольно переплетаются с „вымыслом“ из-за недостатка сведений. Непосредственно к области фантастики относятся попытки романистов ввести древность в условия совр„еменной“ жизни». Брюсов упоминает оживление древнего помпеянина (уснувшего в I в. н. э. летаргическим сном) в романе Э. По «Разговор с мумией» и отдает предпочтение Уэллсу: «Уэльс смелее других решает вопрос о путешест„вии“ во времен „и“. Его герой строит особую „Машину времени“, на которой можно путешест„вовать“ в веках, как на автом„обиле“ в пространстве». Рассматривая третий прием фантастики — изменение условий жизни (в эту рубрику автор статьи отнес и свой рассказ «В зеркале»), Брюсов вновь подчеркивает превосходство Уэллса — автора «Новейшего ускорителя» и «Человека-невидимки».

Фантастическим творчеством поэт занимался более четверти века. Первое свое фантастическое произведение, неопубликованный роман «Гора Звезды», он написал еще в 1895 — 1899 гг., рукопись последнего научно-фантастического рассказа датирована 1921 г. Фантастика была одним из направлений намеченной Брюсовым генеральной программы литературных и научных занятий. В записях 1908 — 1909 гг. он помечает в разделе «Рассказы» следующие темы: «1. Ожившие машины… 8. Путеводитель по Марсу». [56] Этот темник позволяет судить о разносторонности Брюсова-фантаста: приемы и метод фантастики, их место в общей системе реализма, наука и техника как предмет фантастического воображения, в том числе «белые пятна» науки — Атлантида, «мистика с позитивной точки зрения» [57] и многое другое, наконец, социально-историческая фантастика.

С фантастикой связаны и другие разделы программы, например научная поэзия, задуманные и частично осуществленные стихотворные циклы «Фильм веков», «Кинематограф столетий». Замысел большой повести «Семь соблазнов» (опубликованы отрывки первой части) включал тему будущего. В приключенческую фабулу философско-психологического романа «Гора Звезды» Брюсов одним из первых в русской фантастике ввел мотив межпланетных путешествий. Уже в этом эклектическом произведении Брюсов искал какую-то взаимозависимость между машинной фантастикой и социальной утопией. В «Земле» и «Республике Южного Креста» социальные прогнозы как бы выводятся из машинизированной «научной» структуры капитализма. Последняя берется обобщенно, как некая символическая целостность.

В более поздних фантастических замыслах Брюсов избирает отдельные элементы индустриальной основы общества и сквозь их призму пытается разглядеть тенденции социального целого. Таковы наброски «Восстание машин» (1908 — 1909) и «Мятеж машин» (1915). В них Брюсов реализовал пункт программы «Ожившие машины». В изменении названия чувствуется поворот от собственно машины к социальной роли техники, от «машинной утопии» к социальной аллегории. В первом наброске, имеющем подзаголовок «Из летописи ***-го века», описана великая катастрофа, отнявшая у героя всех, кого он любил, и превратившая его самого в калеку. Во втором наброске дана как бы экспозиция этой истории: «Надобно ясно себе представить всю организацию жизни в ту эпоху». [58] Автор стремится показать социальную обстановку, в которой разразился необычный бунт.

Одним из первых в мировой фантастике Брюсов задумался над коллизиями, которые сегодня, в предвиденье появления машины, наделенной свободой поведения, ожесточенно обсуждаются не только фантастами, но и учеными-кибернетиками. Для Брюсова, видимо, была интересна не столько вероятность самого бунта машины (о мыслящей машине никто еще всерьез не говорил), сколько заключенная в этом парадоксе социальная аллегория. Все же не следует недооценивать интуиции фантаста. Писатель необыкновенно эрудированный, Брюсов чутко следил за всем новым, что появлялось на горизонте знания.

К 1918 — 1919 гг. относится набросок «Экспедиция на Марс» (в брюсовской программе 1908 — 1909 гг. была тема «Путеводитель по Марсу»). Это незаконченный научно-фантастический рассказ. В нем подробно описано устройство «междупланетного корабля», на котором «тов. Марли» с двумя спутниками совершил путешествие на Марс, привез ценные коллекции, но разбился при возвращении. В 1921 г. Брюсов еще раз вернулся к этой теме в наброске «Первая междупланетная экспедиция». [59] Для космического путешествия здесь предусмотрена атомная энергия. Действие происходит при коммунизме.

Брюсов— фантаст шел «с веком наравне», ставил в своих произведениях актуальные естественнонаучные и социальные проблемы. Он раньше многих обратил внимание на внутреннюю связь научно-технического прогресса с социальной жизнью и с тревогой заговорил об опасности механизированной цивилизации, которая выбрасывает за борт гуманизм и демократию.


6

Когда П. Сакулин писал в 1912 г. (в связи с утопическим романом Одоевского), что «появление утопий служит симптомом назревающего кризиса», [60] он мог бы сослаться на целый ряд современных произведений. Русская фантастика той поры предчувствовала надвигавшийся социальный взрыв, хотя и не всегда сознавала его связь с промышленно-технической революцией. Она не только отражала брожение научной и общественной мысли, но уже испытывала и воздействие социально-освободительной борьбы.

В 1910 г. появился утопический роман Н. Олигера «Праздник Весны». Олигер был второразрядным беллетристом, но он, в меру своего таланта, возражал тем, кому в обетованном завтра мерещилось возвращение насилия и собственничества «на круги своя». Не употребляя по цензурным соображениям слово «революция», но явно намекая на смятение перед нею русской интеллигенции, он убеждал читателя, что жизнь продолжает нести «свое пламенное знамя среди серого тумана», [61] что надо уметь видеть не только «красный луч, который остр, как оружие», но и освещаемое им будущее. «Разве там ничего? — спрашивал он и отвечал: — Там — мечта. Там — то, чего еще не было» (6).

Не лишне вспомнить, что появившийся тремя годами позже роман В. Ропшина (Савинкова) озаглавлен был теми же словами: «То, чего не было», но в прямо противоположном значении — с ренегатским намеком на то, что революция 1905 г. была фантомом.

В «Празднике Весны» есть сознательные полемические переклички. Мы упоминали выпад против декадентского индивидуализма. Олигер оспаривает также мысль купринского «Тоста». Он тоже допускает в будущее личность, тоскующую по прошлому, по его людям, жестоким и нечутким, но сильным и смелым, выкованным звериной борьбой за существование. Но у Олигера этому тоскующему герою отвечают, что такие, как он, идеализаторы прошлого всегда тянули человечество назад.

Олигера упрекали за то, что его утопия не содержала ни социального, ни эстетического идеала. "Потому что нельзя же считать эстетическим «идеалом то фразистое и праздное „воображательство“ о статуях, картинах, необыкновенно грандиозных храмах и бесконечных купаньях, общими обывательскими словами которого наполнен роман». [62] Это не вполне справедливо. Да, утопический идеал Олигера расплывчат (хотя не более, чем у В. Морриса или Г. Уэллса, чьи романы противопоставлялись «Празднику Весны»). И вместе с тем, в отличие от большинства поздних. западных утопистов (особенно Э. Беллами и Т. Герцка), на взгляды Олигера оказала заметное влияние практика революционного движения. На некоторых страницах романа отразился и горьковский пролетарский пафос. Фигуру гиганта с молотом, строителя Земли, призывающего разогнуть спину и побеждать, Олигер возвышает над жизнью как символ будущего и главную силу движения вперед. Реакция олицетворена в служителях, «одетых в золото», которые кормятся у «седалища» Властителя и тупо бубнят, чтобы люди не слушали бунтаря.

Критика не могла не заметить, что Олигер сосредоточивается не на внешних формах, а на внутреннем содержании будущего, хотя и сомневалась, чтобы «идиллические образы аркадских пастушков» показались «заманчивыми современному сознанию, измеряющему полноту жизни широтою размаха от величайших страданий до величайших радостей». [63]

Олигер ориентировался на салонных читательниц в наивной надежде, что дамы скорее заинтересуются мечтой. И все же в «Празднике Весны» подняты отнюдь не салонные темы. Писатель, например, задумался о драме интеллектуальной неравноценности в социально освобожденном обществе. Смогут ли совершенные социальные условия устранить несовершенство природных способностей? Ведь во мнении товарищей слабый работник будет подобен тем, кто не трудится, а человечество «не имеет права быть расточительным» (97).

Олигер разделял распространенное заблуждение, что высокая духовность коммунизма выразится главным образом в украшении жизни (см. также роман В. Морриса «Вести ниоткуда», авторское предисловие к утопии В. Итина «Страна Гонгури» и др.). «Праздник Весны» — феерия торжеств и карнавалов в прекрасных дворцах и садах. Искусство становится культом, он олицетворен в статуе Весны, которой посвящены храмы. Герои Олигера, правда, задумываются: не слишком ли много они тратят «на бесполезное в своей сущности служение красоте» (97)? Критик иронизировал: «Утопия г. Олигера воображает будущность человечества в образе какого-то „Дуракова царства“, где не сеют, не жнут, не собирают в житницы». [64]

Это была крайность: такой упрек можно предъявить многим старым и новым утопиям. Но крайность симптоматичная: от утопии уже требовали не только «определенного слова», т. е. четкого идеала, но и развертывания этого идеала в действии, в борьбе.

Олигер набрасывал социальный контур будущего, почти не затрагивая индустриально-научной основы общества. В «Празднике Весны» есть декларации о том, что наука и техника займут в будущем гораздо более значительное место. Что же касается изображения научно-технического прогресса, то оно сведено в основном к декоративному обрамлению сельской идиллии. Люди что-то исследуют, на чем-то летают, как-то общаются на расстоянии, какими-то машинами строят свои бесконечные храмы искусства («Мара спорила с Акро о каком-то новом изобретении, которое должно было внести новый переворот в строительную технику»,177).


7

Естественнонаучная и социально-утопическая тематика в русской фантастике начала XX в. сближаются, перекрещиваются, но в общем, так сказать, существуют в параллельных плоскостях — в разных жанрах и, главное, концепционно разграниченные. Синтез, неизбежно повлекший бы типологически новую разновидность жанра, удавался пока в плане негативных утопий — фантазий-предостережений типа брюсовской «Республики Южного Креста» или купринского «Жидкого солнца».

Позитивная утопия должна была опираться на понимание решающего значения для коммунизма производительных сил и научное знание законов общественной жизни. Естественно, что такая утопия вышла из-под пера социал-демократа. Речь идет о романе "Красная звездам (1908) А. Богданова-Малиновского, видного социал-демократического деятеля, философа. Некоторыми фабульными нитями и философскими построениями с «Красной звездой» связан второй утопический роман Богданова «Инженер Мэнни» (1913). Он уже отразил отход автора от революционного марксизма.

Либеральная критика иронизировала: «Не марксистское дело сочинять проекты социалистического строя», ибо фантазии о будущем якобы «принципиально отрицаются правоверным марксизмом». [65] Марксисты между тем лишь против фантазий, которые не помогают, а мешают революционной перестройке общества. Поэтому они против утопий, запоздало поспевающих к тому времени, когда пришла пора революционной борьбы, поэтому же отвергают и мелочную регламентацию будущего (чем так увлекались социалисты-утописты), ибо невозможно предугадать все детали.

В. И. Ленин порицал Богданова не за намерение писать утопический роман, а за махистские заблуждения в «Инженере Мэнни». Он сам предлагал ему тему утопического романа. Горький вспоминал, как сожалел Ленин, что никто не догадался написать книгу о расточении общественного богатства при капитализме. Беседуя на Капри у Горького с Богдановым об утопическом романе, Ленин сказал: «Вот вы бы написали для рабочих роман на тему о том, как хищники капитализма ограбили землю, растратив всю нефть, все железо, дерево, весь уголь. Это была бы очень полезная книга, синьор махист!». [66]

Возможно, у Ленина было свежо впечатление от первого романа Богданова «Красная звезда», хорошо принятого в партийной среде. Но изданный пять лет спустя роман «Инженер Мэнни» оказался совсем другой книгой. В нем отразилась полемика с марксистами-ленинцами, которую Богданов вел с позиций эмпириомонизма Э. Маха и Р. Авенариуса. Главный тезис эмпириомонистов: внешний мир — не независимо от нас существующая реальность, а только социально организованый опыт наших ощущений стал для Богданова ступенью к его тектологии, или всеобщей организационной науке.

Богданов создал, казалось бы, стройную систему: в технике и индустрии человечество организует внешний мир, в экономике само организуется для борьбы с природой, а в идеологии организует свой социальный опыт. Организационными проблемами Богданов склонен был подменять классовую борьбу. Эксплуатируемые у него превращались в исполнителей, эксплуататоры — в организаторов. Пролетариат, по Богданову, выступает в производстве одновременно и организатором, и исполнителем, т. е. способен встать на всеорганизационную точку зрения и таким образом внести в общество отсутствующее единство. Исходя из этого, Богданов подменял реальную классовую борьбу идеальными коллективизмом и товарищеским сотрудничеством.

Тем не менее в «Инженере Мэнни» организацию вносит не рабочий класс, а прогрессивная технократия уэллсовского типа. По-видимому, для наглядности структуры организаторы — исполнители классовые противоречия в этом романе приглушены. В какой-то мере Богданов объясняет это природными особенностями Марса. Географические и климатические условия, конечно, накладывают отпечаток на общество, но не настолько, чтобы менее резким природным контрастам соответствовала смягченность социальных отношений. На Земле, во всяком случае, самую зверскую эксплуатацию можно встретить в самых благодатных уголках.

«Прочел его „Инженера Мэнни“, — писал Ленин Горькому в 1913 г. — Тот же махизм = идеализм, спрятанный так, что ни рабочие, ни глупые редактора в „Правде“ не поняли» [67]. Роман не разоблачал, а объективно идеализировал капитализм. По свидетельству современника, он не возбудил в партийных кругах того интереса, с которым была встречена «Красная звезда». [68]

«Красную звезду» Богданов писал под свежим впечатлением буржуазно-демократической революции, гегемоном которой был рабочий класс. Тема романа — победоносная социальная революция — не была взята с философского потолка, как махистская «организация», разрешающая в «Инженере Мэнни» все вопросы. «Был ноябрь 1907 года, — вспоминал рецензент, — когда появилась „Красная звезда“: реакция уже вступила в свои права, но у нас, рядовых работников большевизма, все еще не умирали надежды на близкое возрождение революции, и именно такую ласточку мы видели в этом романе. Интересно отметить, что для многих из нас прошла совершенно незамеченной основная мысль автора об организованном обществе и о принципах этой организации. Все же о романе много говорили в партийных кругах». [69]

Вероятно, это была первая утопия, окрашенная пафосом пролетарского освободительного движения. Марсиане прилетают на Землю в связи с восстанием, подготовляемым русскими революционерами. До «Аэлиты» это была и первая в мировой фантастике революционная мотивировка космического путешествия. Богданов распространил на гуманистическую идею объединения разумных миров дух пролетарской солидарности.

А. В. Луначарский уловил, что автор «Красной звезды» противопоставляет «гармоническую и разумную культуру» марсиан «с ее рационализмом и позитивизмом бурной, юношеской земной культуре, которой гораздо труднее достигнуть гармонии, но которая обещает нечто гораздо более богатое, чем схематическая и сухая, при всей ее величавой стройности, культура марсиан… Это отчасти и научное открытие, или его предвидение и популяризация, это и пророчество. Сила поэтической мысли заключается здесь в победе над обыденным, в творческом построении прообраза грядущего целого из разбросанных и часто неуловимых элементов его, зреющих в недрах настоящего». [70] «А. Богданов сумел свою утопию написать так, — отмечала позднее советская печать, — что она представила будущую жизнь человечества с точки зрения научного социализма и показала грядущий общественный строй сообразно тому, что намечается уже в настоящее время». [71]

Централизованное производство, точная статистика труда, общественное воспитание детей — эти и другие преимущества социализма не остались не замеченными даже теми рецензентами, которые иронизировали над марксистским утопическим романом. Коммунистический строй в «Красной звезде» противостоял регламентированному царству благополучного мещанина, которое Беллами и Герцка выдавали в своих утопиях за подлинный коммунизм.

Мир, который находит русский революционер Леонид на Марсе, превосходно устроен и глубоко человечен. На пути к Марсу, когда метеорит пробил оболочку космического корабля, Леониду довелось стать свидетелем безоглядного самопожертвования: один из космонавтов своим телом заслонил пробоину, спасая товарищей и друга-землянина. Здесь каждый ко всем и все к каждому относятся как братья. В «Красной звезде» впервые в мировой фантастике блеснула сознательная мораль пролетарской солидарности. В этом мире есть свои трудности, свои противоречия, своя борьба мнений. Неблагоприятные природные условия вынуждают марсиан искать новую планету. Но «сократить размножение — это последнее, на что мы бы решились; а когда это случится помимо нашей воли, то оно будет началом конца», [72] ибо будет означать утрату веры в коллективную силу человечества и капитуляцию перед природой.

В середине XX в. некоторые люди пытаются сочетать «марксистскую ортодоксальность» с административным регулированием рождаемости и даже не видят большой беды в термоядерной войне: оставшиеся в живых создадут, мол, цивилизацию в тысячу раз более совершенную… У Богданова общество дает отпор тем, кто пытается оправдать подобные жертвы. В рецензии на «Красную звезду» Луначарский писал: «Это лучшее в книге, это поистине прекрасно». [73]

Автору «Красной звезды» в отличие от предшественников-утопистов удалось показать коммунизм как систему движущуюся и совершенствующуюся. Однако у Богданова коллективистское начало коммунистического общества развивается в ущерб индивидуальности Вульгаризируя коллективизм, Богданов, например, предлагал «товарищеский обмен жизни не только в идейном, но и физиологическом (!) существовании» (80). Он представлял его в виде всеобщего обмена кровью — для обновления организма и повышения долголетия. Богданов не только писал об этом: он погиб, проводя на себе подобный эксперимент.

Героям «Красной звезды» кажется, что различие между марсианской (коммунистической) и земной (капиталистической) культурами «составляет непроходимую пропасть для отдельной личности и преодолеть» это различие «может только общество» (138) как целое, в котором личность растворяется. Противоречию между общественной и индивидуальной моралью Богданов придавал надклассовый характер и оттого переносил его в коммунизм.

Можно понять богдановского героя Леонида, человека, несущего в себе пережитки капиталистической психологии, страдающего к тому же нервным расстройством, когда он убивает автора бесчеловечного плана «очистить» Землю от людей. Но невозможно допустить, чтобы такой план вообще мог зародиться в голове ученого в обществе, где каждый готов прийти на помощь товарищу. Невозможно допустить, чтобы в таком мире могли стать обыденными и самоубийства, даже среди стариков, — когда человек не может работать в полную силу и «чувство жизни слабеет и притупляется» (77).

Богданов не считал противоестественным уход из жизни,, видимо, с точки зрения индивидуальной свободы: «Если сознание пациента и его решение твердо, — говорит один из его героев, — то какие же могут быть препятствия?» (77). Препятствие, конечно, в нравственной ответственности личности: истинный коллективист не может подать своим братьям пример духовной капитуляции.

Не лишен противоречия и отклик в богдановской ^Красной звезде" на споры о нравственной основе любви, брака, семьи, разгоревшиеся в русской печати в связи с романом М. Арцыбашева «Санин» (1907). Богдановский социалист Леонид теоретически исповедует ничем не ограниченную свободу любовных связей: «Многобрачие, — философствует он, — принципиально выше единобрачия, так как оно способно дать людям и большее богатство личной жизни, и большее разнообразие сочетаний в сфере наследственности» (8 — 9). Но когда многобрачие задевает Леонида лично, теория терпит крах. Во имя любви к нему, любви «до гробовой доски», марсианка Нэтти отказывается от своих нескольких мужей, потому что это делало Леонида несчастным. Леонид же в отсутствие Нэтти принимает «нежную дружбу» ее подруги Энно.

В книге «Происхождение семьи, частной собственности и государства» Ф. Энгельс пришел к выводу, что будущее за моногамной семьей. Он прослеживал историческую эволюцию форм семьи и брака. Врач А. Омельченко, сопоставляя отношения полов в «Красной звезде» и «Санине», пришел к тому же выводу, беря этический критерий. Богданов, писал он, допустил в свое коммунистическое общество многобрачие, но показал вместе с тем, что оно, вопреки теориям, которые заботятся якобы об общественном благе, приносит несчастье индивидуальному человеку. "Социалистический строй не только не уничтожит старую форму «мещанской» морали (единобрачия, — А. Б.), но подчеркнет всю ее принципиальную глубину", [74] потому что социализм непременно включает идеал личного счастья. Ложная этическая установка не выдержала поставленного Богдановым мысленного эксперимента.

В «Красной звезде» разбросано немало интересных фантастических идей в области естествознания и техники (некоторые из них уже реализованы): синтез белка, синтетические материалы, склеивание вместо шитья при производстве одежды, минус-материя, отрицательное тяготение и т. д. Профессор Н. А. Рынин писал, что Богданов, «правильно оценивая недостаточность энергии существующих взрывчатых веществ…, заставляет применять в ракетном двигателе своего корабля разложение атома и, таким образом, впервые (!) высказывает идею использования внутриатомной энергии» [75] для межпланетных полетов.

Богданов, философ, разносторонне осведомленный в физических и биологических науках, медик по образованию, экономист и социолог, высказал интересные суждения об ущербе, наносимом целостности знания анархией капиталистической цивилизации: «Нынешняя наука такова же, как и общество, которое ее создало: она сильна, но разъединена, и масса сил в ней растрачивается даром. В ее дроблении каждая часть развивалась отдельно и потеряла живую связь с другими… Каждая отрасль имеет свой язык — привилегия для посвященных, препятствие для остальных. Много трудностей порождается тем, что наука оторвалась от жизни, забыла о своем происхождении, перестала сознавать свое назначение, отсюда мнимые задачи и часто окольные пути в простых вопросах… Надо преодолеть ее дробление, надо сблизить ее с трудом, ее первым источником». [76]

Перспективы науки и техники интересовали Богданова не сами по себе. Автор «Красной звезды» первый в русской фантастике соединил талантливую техническую утопию с научными представлениями о коммунизме и идеей социальной революции. В «Красной звезде» был очерчен первый контур того нового, революционного научно-фантастического романа, образец которого с таким талантом дал через несколько лет Алексей Толстой.