"Заговор равнодушных" - читать интересную книгу автора (Ясенский Бруно)5…Часы показывают семь. Юрка спит, положив голову на толстую кипу газет. За окном рассвет и снег. Воздух в комнате сиз от густого табачного дыма. Она бродит в дыму, как в тумане, тихо, чтобы не разбудить Юрку. Она сейчас пойдет к Релиху. Релих – не зверь. Юрка немного ослеплен. По существу Релих – хороший коммунист и неплохой директор. К ней он всегда относился заботливо и внимательно, выдвигал, помогал расти… Сейчас уже семь. Надо пойти к нему на дом. В восемь Релих уезжает на завод. Там с ним не поговоришь – все время толкутся люди. Она тихо прикасается губами к голове спящего Юрки и, накинув шубу, бесшумно затворяет за собой дверь. В коридоре прислушивается. Нет, не проснулся. Она поправляет шапочку, поднимает воротник и на цыпочках спускается вниз. Надо спасти Юрку. Спасти любой ценой! Она шагает по снегу. Снег хватает ее за туфли. Она вытаскивает ногу в одном чулке, нагибается, вытаскивает туфлю вместе с калошей, надевает, шагает дальше. Скорее, скорее! Вот еще только направо, за угол. У подъезда большого дома ИТР дожидаются две машины. Только бы не опоздать! Поймать хотя бы на лестнице! Она стремительно вбегает по ступенькам. Третий этаж. Дощечка: К. Н. Релих. Задыхаясь от бега, она нажимает звонок. Сперва тишина, потом чьи-то шаги. (Ох, как колотится сердце!) Дверь открывает домашняя работница. – Вам кого? – Мне Константина Николаевича. По очень важному делу. Моя фамилия Астафьева. Это ее фамилия, хотя товарищи чаще зовут ее Гаранина. – Константин Николаевич по утрам дома не принимает. Зайдите через полчаса в заводоуправление. – Я очень вас прошу, очень прошу, – умоляюще лепечет Женя, – объясните Константину Николаевичу: в восемь мне нужно на работу. И у меня чрезвычайно срочное дело, чрезвычайно срочное! Женя врет. Она работает сегодня в вечерней смене. Но повидать Релиха ей надо немедленно. И глаза ее смотрят так искренне и полны такой неподдельной тоски, что работница уступает. – Зайдите, подождите здесь. Она уходит в глубь молчаливой, неведомой квартиры, плотно затворив за собой дверь. В коридоре темно, на вешалке бурое пальто и ушанка Релиха. Еще что-то. «Нужно ли снимать пальто?» Она успевает снять только калоши. – Проходите. Вторая дверь налево. В комнате горит электричество. Из-за большого низкого стола, такого большого, что занимает почти половину комнаты, встает навстречу высокий человек с угловатой военной выправкой, в сером, хорошо пригнанном и в то же время просторном костюме. У человека – седеющие виски, большой коричневый лоб и серые пристальные глаза. Но в глазах теплится что-то неуловимое, какой-то добродушный огонек, и цвет глаз кажется от этого мягким, как бархат. Человек поднимается из-за стола, отодвигая кресло. – Здравствуй, Женя, – говорит он, протягивая большую, чуть холодную руку, и в глазах его столько неподдельной дружбы, что у Жени на сердце сразу хорошо и легко. – Небось, по делу, а так ведь никогда не зайдешь. И она смущена. Сконфуженно бормочет, что все как-то некогда, занята, в цехе много работы, по вечерам учеба… – Да и вам, наверно, не до гостей… Она садится в мягкое глубокое кресло, точно и в самом деле зашла к нему запросто, в гости. А он уже спрашивает про цех: как справляется Моргавинов? Вытянут ли со сваркой? Как Петр Балашов? А то сварка казалась Петру сначала кляузной, и он все рвался на монтаж… А как там орлы Кости Цебенко? Рванули или только раскачиваются? А ее ученик Артюхов? Выйдет из него толк? Не списать ли на клепку? А Шура Мингалева? Все еще презирает парней после неудачного опыта с Волынцом? Не пора ли уже послать к ней сватов? А то вот Сапегин в сборочном запсиховал, хочет сниматься с завода. Женить бы его на Шуре! Знаменитая вышла бы пара: ударная чета на весь завод – хватят вдвоем за целую бригаду! И Женя отвечает. Сначала робко улыбаясь, потом нет-нет и засмеется. Такие смешные и меткие характеристики находит для каждого из ребят Релих. – Да ведь вы, Константин Николаевич, знаете наш цех и всех ребят не хуже меня. Что я могу нового рассказать? А потом сразу серьезно, почти строго, без улыбки и вся как-то съежилась: – А я ведь к вам, правда, по делу… – Что ж, выкладывай. Ты ведь, можно сказать, моя воспитанница. Будет чем гордиться на старости лет. Если что случилось, в минуту жизни трудную, как говорят поэты, хорошо сделала, что ко мне зашла. Вот она и запнулась. Как это ему сказать попроще, чтобы прозвучало в таком же дружеском тоне. Да, она к нему за помощью. Никогда не обращалась, но сейчас вся ее жизнь на карту. Нет, так нельзя! Надо просто, без блата, как со старшим товарищем. На столе книги, много книг, чертежи, уйма немецких технических журналов. Горит электричество. В пепельнице груда свежих окурков. Наверное, встал не позже пяти. Занимается. А она боялась зайти к нему слишком рано, разбудить! Да, надо говорить в открытую, как со старшим товарищем партийцем. – Константин Николаевич, я к вам по делу Гаранина. И сразу глаза узкие, пристальные. – Понимаю. Ты ведь жена Гаранина. Прости, Женя, это выскочило у меня как-то из головы. Да, я понимаю, это – тяжелое, очень тяжелое испытание… – Пальцы его барабанят по столу. – И ты правильно сделала, что пришла посоветоваться со старшим товарищем. – Я именно так думала, Константин Николаевич. – Видишь, Женя, ты не только жена, ты еще и комсомолка. И, пожалуй, прежде всего комсомолка, а потом уже жена. Не правда ли? – Да, Константин Николаевич. – Комсомолец, Женя, – это аспирант партии. Для того чтобы перейти в нашу партию, ему не надо делать никаких дипломных работ… Вернее, его дипломная работа состоит лишь в том, чтобы доказать свою беззаветную преданность делу большевизма. Доказать свою готовность в любую минуту, если партия этого потребует, пожертвовать своей личной жизнью во имя интересов партии, интересов своего класса… – Да, если партия этого потребует… – холодея, повторяет Женя. – Ты знаешь хорошо, Женя, что партия – не монастырь и она не требует ни от кого отказа от личного счастья. Наоборот, чем внутренне богаче человек в своей личной жизни, тем он полноценнее и как член общества и как член партии. Но наша партия есть воинствующая партия, окруженная врагами. Наша страна есть воинствующая страна, отстаивающая в кольце блокады интересы всего человечества. И если в нашей стране и если в нашей партии обнаружится враг, который притаился только затем, чтобы вонзить нам нож в спину, – кто б он ни был, будь он мой отец, мой сын, мой друг, моя жена, – чем глубже он сумел меня обмануть, чем хитрее он вкрался в мое доверие, тем беспощаднее должен быть мой приговор! Я говорю о том внутреннем приговоре, о котором никого не надо ставить в известность. Но для нас самих, если б это происходило даже в безлюдной пустыне, он является как бы нашим моральным партбилетом. С кем я? С партией или с врагом партии? – Константин Николаевич, Гаранин – не враг партии! Он человек, преданный партии беззаветно. Он мог ошибаться, но ведь партия учит нас исправлять ошибки. Партия не отбрасывает преданных людей. Я-то его знаю! – Видите, Женя, разговор на эту тему у нас может быть двоякий. – Глаза Релиха, еще минуту тому назад такие понимающие и приветливые, полузакрыты теперь тяжелыми серыми веками. Так иногда, не разглядев нас хорошо в темноте лестничной клетки, перед нами услужливо распахивают дверь, чтобы через мгновение, почуяв в нас просителя, затворить ее перед нашим носом с неизменным ворчливым «нет дома». О, Женя уже чувствует это «вы». Что ж, она готова принять бой на любых условиях. – Я не совсем вас понимаю, Константин Николаевич… – Я могу говорить с вами, как с женой Гаранина… – Я не говорю, как жена Гаранина. Я говорю, как его товарищ. – Я не сомневался, – глаза Релиха еще раз распахиваются гостеприимно, – что Женя Астафьева ответит именно так. Знаю я тебя слишком давно, и в таких людях, как ты, нельзя ошибиться. – Я утверждаю, как комсомолка и как товарищ, что Гаранин никогда не был и не может быть врагом партии. – Ты давно знаешь Гаранина? – С тридцать первого года. – Ты знаешь, что в конце двадцать девятого года он выходил из комсомола? – Я не знала его в это время, но я знаю, по каким мотивам он ставил вопрос о выходе. На него навалили двенадцать нагрузок. Чем он только одновременно не был: и комсомольским пропагандистом, и групоргом, и руководителем кружка марксизма-ленинизма, и кандидатом в члены бюро, и членом райсовета, – всего и не запомнишь! Да в то же время он учился в индустриальном институте. Вы сами знаете, тогда в комсомоле это была повальная болезнь. Об этом писала даже «Комсомольская правда». Гаранин поставил перед бюро вопрос, что расти он в таких условиях не может, беспартийные ребята давно его обогнали. Он только и делает, что призывает других читать, повышать свою техническую грамотность, а сам делать этого не в состоянии. Ребята это видят и считают его, вероятно, ханжой и болтуном. Он спрашивал: нужны ли комсомолу такие работники? Ставил вопрос, сигнализировал об опасности, которая грозила вовсе не ему одному, а не выходил. Вне комсомола он не был ни одной минуты. – Ты изучала историю партии и помнишь, в какой момент ставил Гаранин вопрос о своем выходе из ВЛКСМ, – мягко говорит Релих. – Если не помнишь, я тебе напомню. Это было накануне года великого перелома, накануне развернутого наступления на кулачество. Ты должна помнить, хотя бы из нашей беллетристики, что партия бросила тогда в деревню, на ответственнейшие участки, тысячи и десятки тысяч лучших комсомольцев. Тысячи комсомольцев пали на своем посту, подло убитые из-за угла кулацкой пулей. На героических могилах этих людей выросла наша социалистическая деревня. Один из труднейших боев, где решалась судьба построения социализма в нашей стране, мы выиграли, быть может, в значительной степени благодаря беззаветному героизму этих безымянных рядовых партии и комсомола. Что бы ты сказала о комсомольце, который в эту решительную минуту бросил свой комсомольский билет и заявил: «Я пока поучусь, закончу высшее образование, а когда вы уже выясните окончательно, кто кого, тогда я приду к вам опять». Как это, по-твоему, называется? Предательство или рвение к учебе? – Я… я думаю, что Гаранин, как рядовой комсомолец, не отдавал себе отчета… И потом, он ведь не вышел из комсомола! – Не вышел, потому что его пристыдили, обещали всякие поблажки. Другие просто уходили, солидаризируясь с кулаком. Это было по крайней мере откровенно и в известной степени честнее. Гаранин на это не решился. Он предпочел шантажировать свою молодую, бедную кадрами комсомольскую организацию угрозой ухода. Да, именно шантажировать. Видишь, это он не счел нужным тебе рассказать. А ты уверяешь, что знаешь Гаранина, как никто! Поверь мне, партия знает его гораздо лучше. – Он не скрывал от меня этого эпизода. Я же вам сказала, просто я давала этому другую оценку. Я уверена, Гаранин не сознавал, что совершает серьезный проступок. Ведь ему тогда было всего девятнадцать лет! Мало ли вещей делают в этом возрасте не обдумав, по глупости! – Не надо кривить душой, Женя. Ты познакомилась с Гараниным всего двумя годами позже. Ты знаешь хорошо, что в двадцать девятом Гаранин не был уже неграмотным рядовым комсомольцем. Наоборот, в это время он был одним из самых грамотных комсомольцев в своей организации. Ты сама говоришь: ему доверяли руководство кружками марксизма-ленинизма, он был кандидатом в члены бюро комсомола, вполне сложившимся работником, способным всесторонне политически осмыслить каждый свой поступок. Да разве дело только в этом эпизоде? В прошлом году, поехав на учебу в КИЖ, Гаранин завязал там близкие отношения с неким Щуко… – Это неправда! Ни в каких близких отношениях с этим человеком он не состоял! Она говорит быстро, как слезы глотая слоги. Глаза Ре-лиха бесстрастно внимательны. Она отбивается от этих глаз градом взволнованных слов, как отбиваются побежденные, без надежды на успех, в порыве отчаяния. Щеки ее горят. Серая барашковая шапочка сбилась на затылок. – Откуда ты знаешь? – Он сам мне сказал. – Сам сказал? Когда же это? – Сегодня ночью. – Ах, сегодня ночью! А вот вернувшись из Москвы, рассказывал ли он тебе что-нибудь о гражданине Щуко? – Н-нет. А может быть, и рассказывал. Не помню. – Помнишь, Женя, помнишь! Ничего не рассказывал. Даже не заикнулся – Константин Николаевич, я думаю, в КИЖе у него были десятки преподавателей. Ничего удивительного, если Гаранин не рассказывал мне о каждом из них в отдельности. Тем более о тех, которые ничем особенно не выделялись. – Наивный ты человек, Женя! Гаранин, по его собственному признанию, работал у Щуко в семинаре. Профессора по семинару студент выбирает себе сам, никто ему никого не навязывает. Гаранин говорит, что выбрал Щуко потому, что тот сумел его заинтересовать своими лекциями. Значит, из десятка преподавателей, лекции которых слушал Гаранин, именно Щуко для него выделялся. Он встречался с ним чаще, чем с другими… – Но ведь Гаранин об этом сам рассказал! Значит, ему нечего скрывать. – Милая Женя, Гаранин до сих пор не знает, что именно известно нам о его связях со Щуко. Попробуй он отрицать все, с начала до конца, он рискует каждую минуту, что его уличат во лжи. Поэтому он вынужден признаваться по крайней мере в том, что мы можем без большого труда узнать другими путями. За окнами встает заспанное январское утро все в гусином пуху снежинок. В жидком, как чай с лимоном, электрическом свете лицо Жени отливает неприятной мертвенной желтизной. Релих подходит к стене и выключает электричество. – Вы создали себе о Гаранине представление как о закоренелом злодее, – выпрямляясь, говорит Женя. – Все, что бы он ни сказал и ни сделал, вы толкуете с этой предвзятой точки зрения. Ее можно применить ко всякому. – Нет, Женя, это ты создала себе образ своего Гаранина, ничем не похожий на того, кто носит эту фамилию. И ты пытаешься слепо отстаивать плод твоего воображения и любви назло очевидности… Не надо плакать, Женя. Я понимаю тебя больше, чем ты понимаешь самое себя… Ты пришла сюда защищать свою любовь, свою веру в близкого человека. Тебе кажется, что если отнять у тебя это доверие, простое человеческое доверие к мужу, у тебя не останется больше ничего, пустота. Это неверно, Женя. Ты не просто женщина, ты женщина нашего класса. И для того, чтобы спасти именно то, что в тебе есть самого ценного, эта операция необходима. – Константин Николаевич, если б я убедилась, что он меня обманывал, это было бы так ужасно… так ужасно… Как же тогда жить? Нельзя жить без веры в людей! – Вот видишь, я так и знал. Это самое опасное. Нельзя из трагического случая личной судьбы делать слишком далеко идущие обобщения. Из того, что ты имела несчастье полюбить человека гадкого и чужого, который обманул тебя маской благообразного партийца, вовсе еще не следует, что все люди носят маску. Разгадать притаившегося лицемера, или двурушника, как мы их сейчас называем, не так уж трудно. Нужно лишь немножко больше опыта. Из тех же фактов, которые тебе известны о Гаранине, очень легко сконструировать его подлинный образ. Не надо только завязывать глаза и называть это «взаимным доверием», без которого будто бы немыслима жизнь вообще, а семейная жизнь и подавно. Большевик, дорогая Женя, и в семейной жизни обязан сохранить известную долю настороженности и критицизма. Это шестое чувство на нашем партийном языке мы и называем бдительностью. И еще одно: нельзя страдать забывчивостью. Каждый факт в отдельности, в отрыве от других, всегда может показаться случайным. Но если на протяжении лет в биографии одного и того же человека ты подметишь три, четыре, пять таких случайных фактов и попробуешь сопоставить их вместе, ты почти всегда убедишься, что эти «случайные» факты прилегают друг к другу, как костяшки домино… На столе задребезжал телефон. Релих снимает трубку и кладет ее на стол. – Я пойду, – поднимается Женя. Глаза у нее матовые. – Я все равно не в состоянии переубедить вас насчет Гаранина. Релих грустно качает головой. – Ты не уходишь, ты бежишь. Ты боишься, чтобы сомнение, которое пускает в тебе сейчас ростки, не превратилось в очевидность. Пойми, Женя, я хочу только помочь тебе. Что ты знаешь о Гаранине? О связях с Щуко он перед тобой умолчал. Да разве только об этом? Обо всем, Женя, обо всем! Умалчивал, врал, скрывал. Возьми сопоставь факты и вообрази на одну минуту, что речь идет не о твоем муже и друге, а о неизвестном тебе разоблаченном двурушнике. Просмотри его политическую биографию. В один из ответственнейших моментов жизни страны он бросает комсомол, чтобы отсидеться на школьной скамье. Пусть другие вывозят социализм на своем горбу, мы за это время подучимся, в грамотных кадрах нехватка – живо пойдем в гору! Его стыдят, уговаривают взять заявление обратно. Он жалуется всем и всякому: трудно! Не успеваю! Вот если бы послали в Москву!… Наконец мечта осуществляется, его посылают в Москву, в КИЖ. И что же? Не прошло и года, он опять тут: «Здрасте! Не могу жить без родного завода! Буду учиться на инженера без отрыва от производства!» Жене, вероятно, говорит: «Не могу жить без тебя! Подумай, оставаться в Москве целых три года!» – Константин Николаевич! – Погоди, Женя! Давай попробуем разгадать: что же случилось в Москве с нашим энтузиастом учебы? Явно какай-то неувязка. А случилась вещь довольно простая. Среди преподавателей нашелся «историк» из тех, которые «историю» хотят делать револьвером из-за угла – так быстрее. «Историку» и его хозяевам до зарезу нужны кадры, предпочтительно из молодежи, затем он и стал педагогом. Нащупывание возможных кадров – дело щепетильное. Но есть порода людей, с которыми легче всего столковаться,– это карьеристы… – Вы не имеете права так говорить! – Я говорю о неизвестном тебе двурушнике. И вот опытный психолог от истории уже заприметил нашего юношу. Через месяц тот у него в семинаре. Для углубленной работы нужны книжки. «Заходите как-нибудь вечерком ко мне на дом». Ну, а там, естественно, и беседа. От исторических тем до современных – один шаг, на то и сушествуют исторические параллели. Для профессора наш юнец – клад: в оппозиции не был, из партии не исключался да еще, оказывается, работал на оборонном заводе. – Константин Николаевич!… – Погоди, Женя. Попробуем проследить до конца. Перед нашим юношей выбор: корпеть три года в КИЖе, с тем что потом пошлют куда-нибудь в районную газету, а тут – только бы работа пошла – служебная карьера обеспечена. И вот наш юнец опять на заводе – жить без производства не может! Посадили на газету. Первое дело – принюхаться. Секретарь райкома – крепкий большевик, умный, растущий работник. Но молод, а стало быть, и не совсем опытен. Горяч. У секретаря с директором нелады. Пахнет склокой. Наш юнец тут как тут! Вся беда – не знает он ни того, ни другого и не уверен еще, на чью сторону встать. Карьеру собирается делать не по партийной линии, а по линии ИТР, следовательно, поддержка дирекции как будто важнее. Недолго думая, он бежит к директору, предлагает ему свои услуги и столбцы газеты… – Это неправда! – Спроси у него, он тебе скажет сам. Он тебя заверит, что всегда был принципиален. Ему показалось, что в данном вопросе прав директор. Потом он убедился в ошибке, и, по-прежнему дорожа принципиальностью, он перешел на сторону райкома. В действительности, если тебе интересно, директор, разгадавший сову по полету, заявил, что ни в какой поддержке не нуждается. Тогда наш юнец решает действовать поосторожнее. Сначала несмело, потом все развязнее он начинает громить дирекцию. – Да, этого-то вы и не можете ему простить!… Релих грустно улыбается. – Чем же, по-твоему, вызвана стремительная перемена фронта? – Не знаю. Я вообще ничего не знаю. – Голос ее дает трещину, вот-вот расколется на мелкие брызги слез. – Видишь ли, странным стечением обстоятельств как раз большинство из тех мероприятий дирекции, которые подвергались самому яростному обстрелу газеты, впоследствии неизменно получало полное одобрение наркомата и крайкома. Наконец дирекция и райком, при активном содействии вышестоящих органов, находят общий язык и в интересах производства решают изжить до конца все ненужные дрязги. Подвергается некоторым изменениям состав бюро. Умный секретарь искренне желает положить конец ненужной драке и выдвигает своим заместителем честного рабочего-производственника, слывшего любимчиком директора. Работа завода начинает налаживаться. Нашему юнцу все эти перемены не по нутру. Он старается всячески затеять склоку между секретарем и его заместителем, трубит на всех перекрестках, что новый заместитель – шляпа и подхалим, бегает-де к директору и доносит ему обо всем. Разве не так? Она молчит, низко опустив голову. – Но разжечь склоку все же не удается. На время наш юноша вынужден прекратить свою активность. Ему поручают поплотнее связаться с Грамбергом. Тот когда-то исключался из партии, но сумел замазать следы… К твоему сведению, Женя, сегодня ночью Грамберг арестован. В какой мере помогал ему в его махинациях Гаранин, выяснят, очевидно, соответствующие органы. Факт, что с Грамбергом он состоял в последнее время в самых близких отношениях. Печатал в своей газете грамберговские статьи и сам, под его диктовку, протаскивал в передовицах кое-какие недвусмысленные теорийки. Пока не был пойман на этом с поличным… Вот тебе и весь Гаранин. Женя встает, в лице ее ни кровинки. – Я не верю, я не хочу верить, чтобы это могло быть так, как вы говорите! – Что ж, не хочешь верить – не верь. Римляне говорили когда-то: «Надеюсь вопреки отсутствию всякой надежды». Бедная жена Гаранина может сказать: «Не верю вопреки всякой очевидности». Но ведь жену Гаранина я и не брался убеждать. Я хотел спасти Женю Астафьеву. А для Жени Астафьевой одного того, что человек, которому она доверяла, оказался врагом партии, было бы, я уверен, вполне достаточно, чтобы отшатнуться от него с ненавистью и отвращением. Она поворачивается и уходит. Комната, еще комната, передняя, лестница. – Товарищ, вы забыли калоши! Это кричит женщина, открывавшая ей дверь. – Ах да, я забыла калоши… Ступеньки лестницы бегут, как растянутая гармоника. Стоит сжать гармошку – и люди посыплются вниз. Разве если держаться за перила… На дворе – снег. Столько хлопьев, что можно в них заблудиться. Кто-то гудит. Протяжно запели тормоза. И рядом, совсем близко, стоит протянуть руку – никелированная морда автомобиля с посаженными по-рачьи глазищами фар. – Эй, мамзель! Уши отсидела?… |
||
|