"Весна" - читать интересную книгу автора (Бруштейн Александра Яковлевна)

Глава двадцать пятая. ВЫПУСК

Говорят, в столичных институтах устраивают выпускные балы. Выпускницы могут приглашать на такой бал своих родных и знакомых. Институт сияет огнями. Под сверкающими люстрами актового зала, скользя по зеркальному паркету, кружатся в танцах пары.

А есть уже, говорят, в Петербурге и в Москве новые гимназии — не правительственные, а частные. Там выпуск справляют, как проводы которого-нибудь из членов доброй, дружной семьи.

На выпуск приходят все учителя и учительницы, директор, начальница, приходят и родные выпускных. Вечер проходит весело, непринужденно. Танцуют учителя с ученицами, выпускницы с приглашенными и друг с другом. Все знают: связь бывших учениц с гимназией не оборвется. Куда бы их ни забросила судьба, но, приезжая в родной город, они будут приходить в свою гимназию, к своим старым учителям, как в отчий дом.

Хорошо, верно, учиться в такой школе!

У нас, в нашем институте, выпуск обставлен на редкость бездарно.

— Скажем прямо, — говорит Люся Сущевская, — это не «проводы в жизнь», а похороны по пятому разряду: без музыки!

И правит погребальной колесницей сам покойник!

Торжественность только в том, что мы приходим в этот день в белых фартуках. Никого из наших учителей и учительниц нет.

Их, наверное, даже и не позвали. А возможно, у них самих не было желания проводить нас в жизнь.

Присутствует на выпуске одна только Мопся, и она очень взволнована. Ведь это ее выпуск, который она вела целых семь лет!

Мопся очень парадная: в новом синем платье, кружевное жабо заколото у ворота нарядной брошкой. На Мопсины глаза поминутно навертываются слезы. Я вдруг понимаю, как горько одиночество такой Мопси…

Церемония вручения нам аттестатов самая будничная. Ну вот как, например, нам всем, бывало, прививали в институте оспу, что ли…

Мы в последний раз строимся парами. Мопся в последний раз ведет нас в актовый зал.

Там, недалеко от входной двери, поставлен столик. На нем — стопка новеньких аттестатов. Около этого столика стоит наш директор — Федор Дмитриевич Миртов. Он у нас новый — всего с осени — и еще более чужой нам, чем прежний, ныне покойный директор Тупицын.

Федор Дмитриевич Миртов какой-то тускло-неуловимый.

Глаза его на тебя не смотрят. Говорит он скучно. За весь учебный год никто не видел, чтобы он улыбнулся или хотя бы разозлился.

«Амеба!» — прозвал его кто-то из девочек, и это очень метко.

Но вот мы вошли в зал. Нас остановили в нескольких шагах от столика с аттестатами. Не громко, тягуче-серо (так, наверное, говорила бы амеба, если бы ей была дана способность говорить!) директор вызывает по списку:

— Фейгель Мария.

Подошедшей к столику Мане Фейгель директор сообщает, словно читает по написанному:

— По постановлению Педагогического совета, воспитанница Фейгель Мария за благонравие и отличные успехи в науках награждается золотой медалью.

Среди выпускниц оживление. Маню мы все не просто любим, но уважительно любим, признаем ее превосходство над всеми нами.

Но директор уже сунул Мане аттестат и руку для пожатия:

— Поздравляю вас.

— Благодарю вас, — отвечает Маня, делает реверанс и отходит.

Становится уже скучно. Все одно и то же: выход каждой выпускницы к столику, вручение ей аттестата, рукопожатие директора, «поздравляю вас», «благодарю вас», реверанс и возвращение на место.

Жду своей очереди уже без всякого трепета — ведь все будет такое же, ничего нового…

А вот, оказывается, и нет! Когда директор вызывает меня и я подхожу к столику с аттестатом, меня все-таки ожидает новая подробность: рука директора оказывается холодной и слегка влажной — как большая сырая котлета!

Но вот аттестаты вручены. Директор слегка поднимает руку.

Сейчас он скажет речь.

— Поздравляю вас с окончанием курса наук. Будьте счастливы. Помните, что Россия — отечество наше — стоит на трех вечных основах: это православие, самодержавие и народность. Веруйте в бога, будьте хорошими семьянинками, избегайте зла. Да будет с вами мир и божия благодать…

Церемония кончена. Директор уходит, не взглянув в нашу сторону.

Мы в последний раз обходим классы, коридоры. Особенно сердечно прощаемся с Пингвином.

Тепло прощаемся с Мопсей. Она, бедняга, геройски борется со своим волнением. На лице ее пятна коричневого румянца; она поминутно подносит к губам нарядный кружевной платочек. Обнимает и целует каждую из нас — не только своих, из бывшего первого отделения, но и всех нас, из второго. Отбросив чопорное «вы», она говорит нам матерински:

— Ну, ну, Христос с тобой! Хорошая, хорошая девочка!..

Дай тебе, боже…

Вот и все. Весь выпускной праздник.

Нет, праздник, оказывается, впереди!

Внизу, в вестибюле, толпа народу. Мамы, тети, родные, младшие братья и сестры. Все они полны гордости за нас — ведь мы победили все трудности и выдержали все испытания!

Тут и Барина бабушка Варвара Дмитриевна Забелина.

И «тетечка» Мели Норейко, по обыкновению разряженная пестро, как попугай. Рядом с нею — Манина мама, Бэлла Михайловна, скромно одетая, приветливая, сияющая радостью за обеих своих дочек: Маню и Катеньку Кандаурову. Как васильки во ржи, цветут добротой наивные глаза «Фиктории Ифан», Люсиной мамы. Ей нелегко «выводить дочку в люди» — она, труженица, горбом и мозолями заработала сегодняшний светлый день!

Еще спускаясь по лестнице, я вижу в толпе родных мою маму.

Давно ли, кажется, привела она сюда меня, десятилетнюю, экзаменоваться в первый класс? Я тогда поднималась вверх по этой лестнице и, оглядываясь на маму, оставшуюся среди других мам, видела, как в ее дрожащих от волнения руках трепыхаются ленточки моей детской шляпы… Сегодня рядом с мамой стоит Сенечка с громадным букетом поздней персидской сирени. Папы, конечно, нет — в этот час он в госпитале, — но вместо папы пришел дедушка, мой милый, несносный скандалист дедушка. Он разглаживает на обе стороны бороду и строго смотрит на всех окружающих: всем своим видом дедушка напоминает о том, что человек должен быть человеком, а не свиньей! Завидев меня издали, Сенечка машет мне букетом в знак приветствия.

И, наверное, дедушка делает ему строгое замечание:

— Букет у тебя не для того, чтобы ковырять им в чужих носах!

Толпа выпускниц с их родными выливается на улицу.

У подъезда института стоит вереница экипажей, колясок, пролеток, извозчичьих дрожек.

Снова объятия и поцелуи — это уже выпускницы прощаются друг с другом, обещают писать письма, обмениваются адресами, зовут друг друга в гости. Приглашений — тьма! Даже при желании невозможно поспеть всюду.

Хорошенькая Леля Семилейская садится со своей мамой в пароконную коляску. Очень элегантная и милая Маня Ярошинская — дочь владельца того шикарного ателье мод, где шили для мадам Бурдес бальный туалет, испакощенный потом кошками, — уезжает в красивой пролетке с английской упряжью.

— Звощик! — визгливо зовет Мелина «тетечка» и важно громоздится с Мелей на узкое сиденье извозчичьих дрожек.

Обе — и тетя и племянница — пухленькие, кругленькие, как сладкие пончики с вареньем. На сытеньких личиках, словно сахарная пудра, сияет горделивое самодовольство: «Мы из выжших! Пусть нищие плетутся пешком, на то они и нищие. А мы можем себе позволить…»

У меня в голове толкаются неясные мысли: quot;А про Соню и ее маму папа сказал бы, что это «нужно помнить»? Вот про этот жестокий стыд за стоптанную обувь, за перелицованное платье?..

И про гордость Мели, тщеславящейся попугайным нарядом «тетечки», шикарным рестораном «папульки», возможностью не ходить пешком, а ездить хотя бы в измызганной извозчичьей пролетке?.. Да, да, это тоже надо запомнить! На всю жизнь!

Первый наш «визит» — на Шопеновскую улицу, к Гороховым. Со времени экзамена по алгебре сюда ходила только Маня — на свои ежедневные занятия с Досей Гороховой.

В подъезде, где живут Гороховы, Маня останавливает нас.

— Вот что! — заявляет она очень решительно. — Ни одного слова о том… Понимаете? Можете рассказывать, как кто сдал географию, как кто чуть не срезался по физике. Но ни геометрии, ни алгебры у вас не было. Понимаете? Не было! — еще раз подчеркивает Маня.

Совершенно замороженные этим предисловием, мы входим к Гороховым с такими лицами, словно мы пришли на похороны.

Но хозяева так радуются нашему приходу, что мы сразу оттаиваем и перестаем торжественно пыжиться.

Горохов с интересом всматривается в каждую из нас, узнает, вспоминает разные смешные случаи, происходившие на его уроках в нашем классе. Конечно, он заставляет меня покраснеть, припомнив, как я заявила ему как-то, что «Яновской сегодня в классе нет»!

— А я уж тогда всех помнил, а про вас еще Юле и Досе рассказывал: «Есть в классе этакая Жанна д'Арк — не то девочка, не то мальчик, Яновская…» — И Серафим Григорьевич вспоминает это так беззлобно и весело, что я снова обретаю равновесие и смеюсь вместе со всеми.

Но Люся Сущевская продолжает дичиться. Она и идти к Гороховым не хотела. А теперь сидит позади всех нас, словно прячется.

Но Горохов хитро сощуривается.

— Показалось мне это, — говорит он, обращаясь ко мне, — что вы тогда вдвоем приходили?.. Помните?

Еще бы не помнить! Умирать буду, вспомню, как Люська стояла тогда перед Гороховым на одной ноге, а я не знала, куда девать свои треклятые лайковые перчатки!

А Горохов продолжает вспоминать:

— Ваша спутница тогда меня даже испугала. Вдруг охнула, сорвала с ноги туфлю и убежала… Что это с ней было?

Все хохочут. А я говорю самым кротким и невинным голоском:

— Люсенька, это ведь ты тогда была со мной? Так объясни

Серафиму Григорьевичу. Он интересуется…

— Меля, — кричит вслед Люся, — приходи к нам! Я тебя угощу мексиканским блюдом тирли-тирли!

Меля, не отвечая, презрительно вскидывает голову. Извозчик трогается… Прощай, Меля!

Родные разошлись. Разошлись и все выпускницы, кроме нашей компании. Мы отсюда пойдем не домой, а с визитами.

— Прощай, институт! — шутливо кричит Катенька подъезду, откуда уже больше никто не выходит.

Но дверь подъезда снова открывается. И из нее робко выскальзывает на улицу Соня Павлихина с чемоданчиком в руке.

Соня боязливо осматривается — ей непривычно очутиться на улице одной, без построенных парами девочек, без привычного конвоя: служителя Степы и классной дамы.

Увидев нас, Соня искренне радуется:

— Ох, хорошо, что вы здесь! А я уж горюю, что не простилась с вами!

— А там, в вестибюле, еще кто-нибудь остался?

Соня вдруг густо краснеет:

— Нет. Я последняя. Сейчас за мной моя мама придет. В Поневеж поедем…

Я понимаю — Соня нарочно выжидала, пока все уйдут. Тогда к подъезду подойдет Сонина мама. Она, наверное, дожидается где-нибудь за углом. Больше всего на свете Соня боится, как бы «они» не увидели ее маму.

Вдруг с лица Сони исчезает привычная маска пугливого зверька, в глазах зажигается радость.

— Мама! — И Соня бросается навстречу торопливо идущей к институту невысокой, худенькой женщине. — Мама!

Мать и дочь припали друг к другу, смотрят не насмотрятся одна на другую. Соня забыла обо всем: и о своем чемоданчике, который она поставила рядом с нами на тротуар, и о нас. Она забыла даже свой вечный страх, как бы кто, увидев ее маму, не понял, что они «бедные».

Нас Соня не стесняется — три года она дружила со мной, ходила с нами по коридору во время перемен.

— Мама, — знакомит нас Соня, — это мои подруги, я тебе говорила. Помнишь? — И Соня смеется беспричинным счастливым смехом.

— Как же, как же! — говорит Сонина мама, обнимая нас и тоже смеясь, как бы отражая радость Сони. — Спасибо, милые, хорошие!

Взявшись под руки, Соня и ее мама уходят.

Мы смотрим вслед им. Только я знаю, какую тайну, тяжелую, горькую, несут они в душе. Глядя вслед их удаляющимся фигурам, я думаю: «Пусть все будет хорошо! Соня, все, все будет хорошо, вот увидишь!»

Снова взрыв хохота, и обиженный голос Аюси, спрятавшейся за спинами подруг:

— Да-а! Объясни ему, объясни ему… А вот я бы посмотрела, как бы он сам, если одна туфля своя, а другая — мамина!..

В общем, беседа течет весело, непринужденно.

Но вдруг Горохов говорит, посерьезнев:

— А я вам тоже хочу объяснить одну вещь… Я недавно совершил один поступок… ну, скажем, странный. Вы знаете, о чем я говорю…

Мы молчим. Ведь дело не в нашем ответе: мы ждем обещанного Гороховым объяснения.

— Если бы вы пришли к выпускным экзаменам с недостаточными знаниями и происходило это по вашей собственной вине, я бы для вас палец о палец не ударил! Ленились, голубушки, небрежничали? Так извольте, как говорится, и саночки возить: проваливайтесь на экзаменах — так вам и надо! Но вы не были виноваты, вот в чем дело! — Помолчав минуту, Серафим Григорьевич продолжает: — Да, вы были невиноваты. И почему-то это никого в вашем институте не беспокоило. Вы шли на скандальный провал, и никто не хотел вам помочь! Это — вот именно это! — и решило для меня все… Теперь вам понятно?

Мы молча киваем.

И тут же Юлия Григорьевна — она с тревогой следила за тем, как волнует Горохова этот разговор! — быстро и незаметно меняет тему. Она расспрашивает нас, где мы проведем лето, кто из нас собирается учиться дальше, чему и где.

Мы уходим от Гороховых совсем и окончательно обвороженные этими — мы это чувствуем! — чудесными людьми.

Уже в передней, прощаясь, Люся обещает, словно утешая хозяев:

— Мы к вам еще придем!

— Непременно! — подхватывает Катюша Кандаурова.

Около кладбища нас ждут наши друзья гимназисты: Леня, Гриша Ярчук, Макс Штейнберг. И Диночка с ними. У мальчиков сегодня тоже был выпуск. Макс и Гриша получили золотые медали.

Мы стоим все у могилы, у простого, успевшего уже потемнеть креста с простой надписью:


НАШ АЛЕКСАНДР СТЕПАНОВИЧ


Стоим и молчим. Не надо ничего говорить — у всех одни и те же мысли, одни и те же воспоминания.

Я смотрю на Люсю… «Помнишь, — думаю, — как мы повстречались с ним в последний раз, случайно, в Екатерининском гквере?..» — «Да, — отвечают мне Люсины глаза. — Я еще тогда почему-то подумала: больше я егб не увижу…»

И еще я вспоминаю, как я тогда пожалела: почему мы не сказали ему ничего хорошего, приятного? Никогда, думаю, не нужно откладывать такие вещи! Вот не сказали мы Александру Степановичу ничего, а теперь уже поздно! И не узнает он никогда, как мы его любили…

Мы стоим над могилой Александра Степановича. И мне почему-то вспоминаются слова, сказанные как-то папой:

«Люди отличаются друг от друга тем, какая пустота образуется после них. Один умрет — все равно что стул сломался: покупают новый. Другой умрет — никем его не заменишь, никогда не забудешь!»

Пора уходить. Но Маня останавливает нас.

— Вот, — тихо говорит Маня, — постояли, вспомнили Александра Степановича… Все равно как поговорили с ним самим.

Все равно как на секунду услыхали его голос…

На улице Гриша Ярчук недовольно хмыкает:

— Мифтика это!

— Грифенька, фолныфко мое! — говорю я. — Это не мистика — это добрая память о человеке!

Ту же мысль читаю в глазах всех остальных. У девочек, у Лени… В глазах Макса Штейнберга, похожих на бархатные лепестки особенно темных анютиных глазок. Макс даже наморщил лоб, напряженно думая, — наверное, он слышит музыку, рождающуюся в его душе.

Последний визит делаем мы с Леней вдвоем: к «нашему камню» — над железной дорогой.

Только опустившись в это кресло, естественно выдолбленное, промытое в камне столетиями дождей и снежных заносов, мы чувствуем, как мы устали. Денек выдался бурный, пестрый. Выпуск в институте, прощание с подругами. Веселый часок у Гороховых. Печальные мысли на могиле Александра Степановича…

От всего этого я очень устала. Мне хочется сидеть тихо, закрыв глаза, слышать, как шумит соседний лесок, как поют далекие паровозные гудки.

— Взглянет кто на тебя и меня, — мечтательно говорит Леня, — непременно подумает: влюбленные!

— Ну и пусть думают! На здоровье!

— А мы, по-твоему, не влюбленные? Нет?

— По-моему, нет!

— Ты уверена?

— Уверена!

— Очень жаль… — вздыхает Леня.

Мы немножко помолчали. Потом Леня снова начинает:

— Хочешь, я тебе скажу, о чем ты сейчас думаешь? Ты думаешь обо мне — «Такой чудесный наш Леня! Такой умный, красивый, талантливый!..»

— Ленечка, это не я о тебе думаю, это ты сам о себе думаешь! Разница?

— Не мешай, Шашура! Так вот, ты думаешь: «Какой этот Леня хороший…»

— И какой скромный! — подхватываю я.

— Так почему же ты в меня не влюблена? — недоумевает Леня.

— Не знаю, Ленечка.. — отвечаю я тихо — Давай помолчим, а?

Со всех сторон бесшумно ползут зеленоватые сумерки. Внизу, под нами, блестит рельсовый путь.

Мы сидим на камне. Леня берет меня за руку. Я приникаю щекой к его плечу. Хорошее, доброе плечо друга.

Издали доносится шум приближающегося поезда. «Иду-у-у!»

Из-за поворота показывается он — предвечерний поезд на Петербург! Большой черный паровоз солидно, хозяйственно топает по убегающим рельсам. За ним длинной змеей разворачиваются вагоны, весело постукивая: «Идем-идем-идем! В Петербург — в Петербург!»

Со своего камня мы провожаем поезд глазами. Вот он и ушел.

Поманил и ушел. Под нами снова пустая рельсовая дорога.

— Скоро и мы, — говорю я. — Уедем-уедем-уедем! В Петербург — в Петербург — в Петербург! Учиться-учиться-учиться!

— Вместе-вместе-вместе! — добавляет Леня.

Очарованными глазами смотрим мы сверху на дорогу. Она убегает все вперед, все вперед, далеко, далеко…

Благословенны дороги, по которым мы уходим в даль!..


Москва, 1958 — 1959 годы

Конец третьей книги