"История моего самоубийства" - читать интересную книгу автора (Джин Нодар)37. Самое трудное для сознания — сдержанностьСамое трудное для сознания — сдержанность, и поэтому оно постоянно создает нечто из ничего. Когда сиреневая «Дама Цезаря» с тонкими голенями, проглотившими страусовые яйца, свернула в подъезд, выложенный черными мраморными плитками с сизыми прожилками, у меня возникло ощущение, будто я возвратился в склеп персиянки. Тем более, что под прикрытием подъезда веющий от незнакомки запах сирени заметно осмелел. Сама она осмелела не раньше, чем поровнялась с лифтером в бесцветной ливрее: — Как вас понять? — и развернулась сиреневым корпусом. — Сам не знаю, — признался я и подумал, что инженер-мостовик Галибов не взял бы ее в жены даже в зените ее рубиновой жизни, ибо, в отличие от лица персиянки, круглого, как новая луна, это лицо бухарец закрыл бы «ночною завесой»: оно было узким, длинным и бледным, как лунная долька на излете месяца. Бросилось в глаза и аналогичное несоответствие между пышным бюстом, доставшимся еврею-мостовику, и двумя робкими холмиками «цезаревой дамы». Возраст, правда, был тот же — 30. — Кто вы такой? — спросила она. — Не знаю и этого, потому что профессии нет: интеллигент. Кстати, интеллигенты здесь называют себя интеллектуалами, хотя в моем городе интеллектуалами называли тех, кто изменял женам. — Те, кто где бы то ни было называют себя интеллектуалами, как правило, заблуждаются, а если нет, то совершают преступление! — и, выждав, добавила. — Тем, что являются интеллектуалами. — Вы их не любите? А мне показалось, что вы сами, например… — Потому и не люблю, — перебила она. — Интеллектуалы — это те, кто ничего не умеют делать, а я считаю себя… — Как «ничего»?! — перебил теперь я. — А думать?! — Думать — это не делать! Вы умеете думать? — удивилась она. — Очень! — подтвердил я. — Нельзя говорить «очень умею»… А что еще умеете? — А еще умею не думать! — Это важнее, и думаю, вы преуспели в этом больше, хотя и догадались, что я сама — из думающих. — Вас выдал портфель. — Нет, — сказала она. — Не смешно. Вы перс? — Русский. А почему вдруг перс? — У вас не русский акцент, — хуже. А хуже бывает только у персов. И еще у арабов, от которых я тоже не в восторге. — Да, я из России, но не русский. А вы откуда? То есть — куда? — Да! — ответила она. — Араб! Персы воспитанней… — Впрочем, не важно — куда: просто возьмите-ка меня с собой! — Прощайте! — и скрылась в лифте. Оставшись один в мраморном склепе, я захотел вернуться домой и поработать над акцентом. С согласными звуками — так же, впрочем, как и с гласными — все было в порядке: не ладилось с интонацией; я не раз откладывал в памяти интонационные образцы американской речи, но каждый раз, когда надо было их вспомнить, забывал где именно в моей памяти они хранятся. Впрочем, заключил я, стремление к совершенству является признаком безвкусицы: достаточно того, что с гласными и с согласными все было в порядке. Лифт вернулся, а разъехавшиеся двери открыли мне вид на лифтера и сиреневую даму, — и это меня не удивило, поскольку лифты способны спускаться. Увидев меня на прежнем месте, не удивилась и она, поскольку — прежде, чем лифт стал подниматься — там я и стоял. — Я беру вас с собой: Пия Армстронг, диктор телевидения. Назвав себя, я отметил про себя, что дикторов считают тут интеллектуалами. — Веду вас на званый ленч, — продолжила она. — Только — никому ни слова, что мы знакомы пять минут. — Пять часов? — предложил я. — Мало: скажите — пять дней. — Хорошо, но я прилетел из России только утром. — Кстати! — перебила Пия. — Там, куда идем, будут говорить о России — почему и приглашаю вас, поверив, что вы интеллектуал. — А другая причина? — спросил я. — Другой быть не может: я замужем. — А в России другая возникает именно если замужем: брак — скучное дело. — Послушайте: мы идем в гости к Эдварду Бродману. Крупный деятель, король спирта, новый Хаммер, затевающий роман с Москвой и часто дающий званые ленчи для интеллектуалов. Сам говорит мало, — слушает и любит новые лица: новое лицо — новая голова. — Бывает — у лица нет головы, или у одной головы — два лица. — А гости там серьезные, и не любят глупых шуток. Я обиделся, стал серьезным и вошел в лифт. В лифте она попросила меня рассказать о себе. Рассказ вышел короткий благодаря тому, что — хотя Бродман жил на последнем этаже небоскреба, в пентхаузе, — лифт был скоростным и открылся прямо в просторную гостиную, набитую интеллектуалами общим числом в 30–35 голов с разными лицами. Затесавшись в толпу, я услышал вдруг русскую речь. — Здравствуйте! — сказал я в сторону речи. — Здорово же! — ответила дама с усами, но без талии, и оттащила меня от Пии. — Кто такой? Рядом с ней стоял худосочный мужчина ее лет, в советском пиджаке и с ермолкой, а рядом с ним — тучный и рыжий американец одного с ним возраста. Я назвал свое имя, и усатая дама возбудилась: — Так ты же грузин! Ты же кацо! Он же грузин! — повернулась она сперва к ермолке, а потом к американцу, для которого повторила фразу по-английски, перепутав род местоимения. — Ши из джорджиан! — А вы, извините, откуда? — осторожно спросил я. — Я? Как откуда?! Я ж президент главного клуба! «Творческие работники эмиграции»! Это у нас в Манхэттене, — и раскрыв пеструю замшевую сумку, вынула оттуда провонявшую мужским одеколоном визитку: «Марго Каценеленбоген, президент. Манхэттен.» — Вы из Манхэттена? — не понял я. — Да нет же, из Черновцов! Не читаешь газет? Про меня ж там все время пишут! Я же сказала: я президент! А это Рафик. Тоже президент, только он — в Израиле. Рафик сконфузился и протянул мне худосочную руку: — Сейденман! А вы давно? — Утром. — Он же только приехал! — опять занервничала Марго и стала искать на себе несуществующую талию. — Джерри, ши джаст кейм! Зис морнинг! — и принялась теперь нащупывать талию у тучного американца, которого звали Джерри. Джерри собрался было заговорить со мной, но меня отозвала Пия и представила хозяину, Эдварду Бродману, окруженному группой интеллектуалов, из которых, пожимая им руки, я узнал по имени двух: профессора Эрвина Хау, литератора и бывшего социалиста, и Уила Багли, редактора консервативного журнала и правого идеолога. — Пия уверяет — вы интересный человек, — сказал мне Бродман. — Пять дней — маленький срок для такого обобщения, — заявил я, выбирая в памяти не слова, а интонацию. — А разве вы приехали не сегодня, как сказала мисс Армстронг? — удивился Бродман. Я переглянулся с мисс Армстронг и поправился: — Поэтому и путаю слова: хотел сказать «пять часов». — Со словами у вас, я уверен, наладится быстро: главное — великолепная интонация, британская, — сказал Бродман и добавил. — Ну, чем порадуете? Как она там, Россия? — Спасибо! — ответил я. — Пьет? — улыбнулся Бродман и, повернувшись к профессору Хау, пояснил. — Профессиональный интерес: я предлагаю Москве свою водку, зато уступаю ей Южную Америку — продавайте там вашу «Столичную» сколько влезет, а сами берите мою за бесценок, но только отпустите мне моих евреев, понимаешь? — Понимаю, — признался Хау, — но за твоих евреев, — а они, кстати, не только твои, — за наших общих евреев Москва, боюсь, потребует у тебя не дешевую водку, а дорогую закуску. — Извините! — обратился ко мне интеллектуал с крючковатым носом и волосатыми руками, который оказался поэтом и приходился другом сперва просто сбежавшему, а потом скончавшемуся в бегах персидскому шаху. Когда он сообщил мне об этом, я ужаснулся, ибо, если верить Пие, у меня был такой же акцент. — Извините, — повторил он, — а вы знаете, что у вас персидское имя? — Ни в коем случае! — возмутился я под смех Пии. — Какое же это персидское имя?! Еврейское: «нэдер», то есть «клятва», «обет». — Поверьте мне! — улыбался перс. — Я филолог: это персидское слово; «надир», то есть «зверь», «животное». — Нет, арабское! — вмешался интеллектуал с более волосатыми руками и еще более крючковатым носом, но с таким же отвратительным акцентом. Он был профессором из оккупированной палестинской территории. — Типичное арабское слово: идет от арабского «назир», то есть «противоположное тому, что в зените», то есть, если хотите, «крайняя депрессия». Я этого не хотел и стал протестовать: — Нет, господа, это, если уж честно, старое и доброе грузинское имя! — и добавил вопиющую ложь. — А грузины никогда не водились ни с персами, ни с арабами! — Как же так?! — обиделся араб. — А как же мамлюки?! Мамлюки, господин Бродман, — это грузины, которые когда-то служили в арабской армии… А что касается вашего имени, Назир, мы, арабы, даже говорим: «назир ас-самт»! Сейчас переведу. Перевести не позволил ему внезапный звон колокольчика, после чего Бродман всплеснул руками: — Готово, господа! К столу! Интеллектуалы осеклись и послушно направились к круглому столу на помосте под стеклянной крышей, и это групповое шествие напомнило мне об общепримиряющей энергии гастритного невроза. Пробираясь к столу, я заметил на стене старинное зеркало с серебром вместо стекла, я рядом, в белой рамке, — мерцающих танцовщиц Дега. В углу стоял телевизор, демонстрировавший сцену заклания быка: увильнув от него вправо, матадор занес над скотиной шпагу, но когда расстояние между ней и бычьим загривком сошло на нет, сцена оборвалась — и на экране возникла сперва стремительная реклама слабительного лекарства, а потом, тоже на мгновение, лицо Пии Армстронг, проговорившей невнятную фразу. — А я не расслышал, — повернулся я к ней. Она рассмеялась и передразнила себя: — «Жители Вермонта объяты ужасом последних убийств, а проповедник Гризли признался в изнасиловании юного баптиста! Об этом и другом — не забывайте! — в пять часов!» — Правда?! — оторопел я. — Зато у вас очень хорошая улыбка! Такая… Нет, я этого слова по-английски не знаю… — Кацоє! — окликнула меня Марго. — Садись же с нами! — Извините, Марго, — ответил я ей по-английски, — я сяду здесь, потому что хочу перейти на английский. Марго одобрила мое нежелание общаться с ней: — Это хорошо, что — на английский, но лучше — на виски! |
|
|