"Философское" - читать интересную книгу автора (Джин Нодар)

ОБ ОНТОЛОГИЧЕСКОЙ НЕОБХОДИМОСТИ ИСКУССТВА

«Все вещи служат человеку» Бахья

Всякое определение есть отрицание. Эту идею Спинозы следует воспринимать скорее всего не как констатацию факта, но как требование факта: если определение не выявляет специфических параметров определяемого объекта, если оно не отрицает-исключает возможность «смешения» с ним иных объектов, — подобное определение не определяет. Определение онтологического статуса искусства должно обернуться обнаружением таких т. н. онтологических установок «аудитории искусства»,[114] которые обусловливают существование художественного творчества, точнее, — именно художественного творчества.

Иными словами, мы ставим себе задачей указание на такие сущностные потребности общества и такие, соответствующие им, исторически сложившиеся ситуации, которые обусловили рождение установок на искусство, а не какой-либо иной вид деятельности, иную форму сознания. С другой стороны, преследуя цели обоснования его (искусства) константности, мы стремимся также показать непреходящий характер этих установок, т. е. показать, что они (наряду с иными) выражают сущностную связь человека с миром, т. е., как говорил Гегель, они едины, постоянны, ибо выявляют «наивнутреннейшее».[115] Мы хотим показать, что установки человека на существование искусства непреходящи, ибо составляют его «наивнутреннейшую» силу.[116] Следует, однако, предупредить, что поскольку гносеологическая сущность искусства вскрыта в литературе достаточно многосторонне и глубоко, мы остановим внимание лишь на тех моментах проблемы, которые, во-первых, обязательны в общих целях нашего исследования, а, во-вторых, по разным причинам недостаточно энергично подчеркивались.

Как известно, «всякая вещь, насколько от неё зависит, стремится пребывать в своем существовании, бытии» (Спиноза).[117] Будучи составной частью природы, человек стремится утверждать себя в ней настолько, насколько это от него зависит. История человека как природного существа — это история его утверждения в природе. Однако в процессе этого утверждения (физического, «вещественного») человеку удается превратиться в социальное существо, точнее, — возвыситься до уровня социального существа. Механизм «социализации» человека заключается в том, что в отличие от всех иных живых существ человек начинает осознавать себя и все окружающее. Это осознание осуществляется им посредством тех «способностей, которые развились в процессе труда — способностей мышления и чувствования».[118] Именно поэтому стремление человека «пребывать в своем существовании», стремление к утверждению себя как человека и осуществляется посредством мышления и чувствования.[119] Способность мыслить и чувствовать является, стало быть, «силой, существующей в индивиде», в человеке.

Подобно всякой силе она нуждается в проявлении, в выражении, ибо всякая сила обнаруживает функциональную тенденцию, тенденцию к функционированию.[120] Таким образом, способность человека мыслить и чувствовать является в то же время и его основной теоретической (=небиологической) потребностью. Между тем для того, чтобы эта потребность превратилась в фиксированную установку и составила «наивнутреннейший» родовой признак человека, необходимо наличие соответствующей ситуации, которая бы требовала активизации человеческого мышления и человеческих чувств. Иными словами, отношения между человеком и природой, в которой он стремится самоутвердиться, должны предполагать ситуации, требующие реализации потребности мыслить и чувствовать. Подобную ситуацию и предоставляет человеку процесс освоения им природы. Как известно, Маркс насчитывал четыре способа освоения природы. Практически-духовное, теоретическое (научное), художественное и религиозное.[121] Ясно, однако, что три последних способа являются составными частями первого, который включает в себя абсолютно все возможности и разновидностн взаимосвязи между человеком и природой,[122] причем следует добавить, что эти три способа институировались в качестве форм общественного сознания, обусловленных практикой, но все-таки относительно самостоятельных.

Каждую из этих форм можно рассматривать как ситуацию, предоставляющую возможность реализации «наивнутреннейших» потребностей человека, т. е. реализации силы-способности человека мыслить и чувствовать. Теоретическое (научное, философское) освоение природы отличается от художественного и религиозного преимущественным аппелированием к мыслительной способности человека. Что же касается «наивнутреннейшей» потребности чувствовать, т. е. «наивнутреннейшей» способности человека к отражению-освоению мира, — она остается в этой ситуации либо нереализованной, либо реализованной лишь в минимальной степени.

При религиозном способе освоения мира потребность чувствования удовлетворяется в одинаковой мере с потребностью мышления, но, как опять же известно, этот конкретный способ освоения мира отражает ограниченность всех людей «друг к другу и природе».[123] Религия отчуждает человека от природы, и т. н. «религиозная сущность» не является поэтому выражением «истинной человеческой сущности».[124] Она не является таковой постольку, поскольку, аппелируя к мышлению (а также к чувственности), направлена, в конечном счете, на его профанацию; религиозное отношение к миру предлагает мышлению априорные (лежащие вне человеческого опыта) «истины» и тем самым резко ограничивает ии извращает его отражательно-познавательную силу. «Преодоление природы» человеком, т. е. его утверждение в ней посредством религии — это недействительное, «фантастическое», иллюзорное утверждение. Именно поэтому религия, имеющая, по словам Ф. Энгельса, «экономическую основу лишь в отрицательном смысле»,[125] является исторически преходящим способом освоения мира. Иными словами, религиозная связь с миром представляет собой иллюзорную ситуацию для удовлетворения «наивнутреннейших» потребностей человека.

Остается, наконец, художественный способ освоения мира. Как известно, в результате давних дискуссий относительно сущности искусства накопился огромный научно-теоретический материал, аргументирующий, с одной стороны, идею о познавательном смысле художественной деятельности, а с другой, — идею о его ценностно-ориентационном значении; с одной стороны — идею об искусстве как форме мышления, а с другой — как формы чувствования, переживания мира. Если, например, в одних случаях обосновывалось положение, согласно которому искусство является мышлением (в образах), а в других — средством передачи эмоций, средством «заражения» чувствами, то диалектически-материалистическое осмысление вопроса требует такого подхода к нему, какой был заявлен в истинно марксистской эстетике: искусство есть не мышление само по себе, не чувствование само по себе, но осознанное чувство, очувствованная мысль (Плеханов). Другими словами, «наивнутреннейшая» родовая потребность человека в мышлении и чувствовании[126] удовлетворяется в художественной деятельности максимально гармоническим, цельным образом. Именно в возникновении и существовании искусства находит эта потребность наиболее плодотворную ситуацию для своего «опредмечивания». Потребность освоения-отражения мира с помощью способности к мышлению и чувствованию «опредмечивается» тут в феномене художественного образа, который, стало быть, является «инструментом» чувственного познания мира, ориентационно-ценностного отношения к нему, т. е. наиболее адекватным идеальным[127] средством утверждения человека в действительности.[128]

Существование названной потребности, с одной стороны, и наличие отвечающей ей ситуации, с другой, порождает и фиксирует в обществе специфические родовые установки, которые можно называть генеральными установками на искусство. Онтологическая «естественность» этих установок проявляется также и в том обстоятельстве, что они возникли фактически раньше установок на существование религии, науки, философии и других форм сознания, что художественная деятельность старше любой иной непредметной деятельности. Итак, то обстоятельство, что художественная деятельность возникает исторически как средство опредмечивания наивнутр. еннейшей родовой потребности человека, потребности, направленной на его самоутверждение в природе, указывает на сущностный, онтологический характер установок на существование искусства (т. е. генеральных установок на искусство).

Являются ли, однако, эти установки исторически непреходящими?

В истории эстетики, как было показано нами, на этот вопрос нередко отвечали отрицательно. Наиболее серьезными считали, как правило, те аргументы, которые назывались от имени диалектики. Поскольку-де все, что возникает, подлежит исчезанию, искусство как конкретная форма отражения действительности объявлялось исторически преходящим.

Между тем исходное положение этого силлогизма вызывает возражение прежде всего с позиций диалектики. Мысль об исчезании возникшего, разумеется, принципиально истинна, но ее зряшная абсолютизация «приглашает», как известно, к вульгарно-диалектическим выводам. «Всякую истину, если ее сделать „чрезмерной“, — писал В. Ленин, — если ее преувеличить, если ее распространить за пределы ее действительной применимости, можно довести до абсурда, и она даже неизбежно, при указанных условиях, превращается в абсурд».[129]

Применение идеи об исчезании возникшего к сфере искусства имеет тот смысл, что исчезает не само художественное творчество, которое является объективацией наиболее сущностных, онтологических установок общества, по исчезают, т. е. видоизменяются те или иные принципы строения образной системы искусства, те или иные особенности его функционирования в обществе и т. д. «Преувеличение» этой идеи провоцирует рождение абсолютизированых, абсурдных выводов о неизбежном исчезании искусст-sa. Подобные выводы кажутся тем более «убедительными», тем более за счет указанного «преувеличения» игнорируется Другое положение из области истинно-теоретических представлений о развитии как таковом. Имеется в виду положение, согласно которому всякое развитие характеризуется диалектикой вечного и преходящего, так же как «всякая конкретная вещь, всякое конкретное нечто стоит в различных и часто противоречивых отношениях ко всему остальному, ergo, бывает самим собой и другим».[130] Всякая вещь, говорил Гегель, гибнет от своей односторонности, однако если эта вещь (искусство) избегает односторонности, «бывая самой собой и другой», она испытывает уже «непрерывный процесс возникновения».[131] В этом случае диалектика ее исторического развития не может свестись к отрицательному результату. «В истории действует закон исчезания, но есть в этом трагическом процессе и нечто большее — исчезание исчезания», как считал тот же Гегель.[132]

Вопрос заключается в том, обладает ли искусство спобностью к историческому самосохранению посредством «непрерывного возникновения», позволяет ли его природа говорить о моменте «исчезания исчезания»? Иными словами, присуща ли установкам на существование искусства (генеральным установкам на существование искусства) готовность к постоянному развитию, соответствующему диалектике исторического процесса?

Ответ на этот вопрос требует, по нашему мнению, сравнительного анализа «внутренних сущностей» искусства и науки.


Это мнение обусловлено отнюдь не существующей традицией сопоставления науки и искусства, хотя, разумеется, нельзя игнорировать тот факт, что нынешние разговоры о субстанциональном кризисе художественной деятельности ведутся именно на фоне рассуждении о научно-техническом духе современности, именно с позиций т. н. «сциентистской антропологии».[133] Напротив, своим существованием эта традиция обязана осознанию того онтологического обстоятельства, что духовное освоение мира принимает обычно либо научно-теоретическую, либо художественную форму, что человек духовно присваивает себе природу «отчасти в качестве объектов естествознания, отчасти в качестве объектов искусства».[134]

Как мы уже сказали, искусство является объективацией наивнутреннейшей потребности человека мыслить и чувствовать, потребности утверждения в мире именно как человека. Сказали мы и о том, что художественная деятельность (в условном смысле слова) есть исторически первоначальный способ духовного освоения мира.[135] Это означает, что все свои духовные интересы, т. е. все возможности духовного присвоения природы человек усматривал именно в художественной деятельности. Неверно думать, будто научно-теоретические интересы, т. ie. стремление к познанию окружающего мира возникают в обществе позже того, как человек обнаруживает способность к художественно-образному мышлению. Первоначальность возникновения художественной деятельности как таковой означает лишь то, что именно в пределах этой деятельности общество присваивает себе природу как в «качестве объектов искусства», так и в «качестве объектов естествознания». Иными словами, человек первоначально исследовал, познавал мир в формах образного мышления. Сравнивая, ассоциируя один предмет с другим, одно понятие с другим, скажем, красное солнце с огнём, он тем самым «измерял», запоминал, познавал его.[136] Окружающий мир отражался в его сознании в образной форме, причем он отражался именно так потому, что образно-ассоциативное мышление являлось единственной естественной идеальной связью с миром. Образное сравнение разных элементов и явлений природы между собой производилось человеком отнюдь не в эстетических, но в сугубо познавательных целях, в целях непосредственного, предметного утверждения в действительности. До искусства в собственном смысле этого слова человек должен был еще расти в процессе своей трудовой деятельности. Собственно художественная деятельность начинается с того момента когда человек вырабатывает к миру эстетическое отношение. Поскольку в следующей главке нам еще предстоит вести разговор о сущности этого отношения, здесь можно ограничиться тем замечанием, что оно возникает у человека одновременно с осознанием своей трудовой деятельности.

Что же реально имеется в виду под осознанием человеком своей трудовой деятельности? Сущностный момент ч е-ловеческого труда мы фактически уже назвали, когда записали, что человек способен не только на осуществление трудового акта (на это способно и животное), но и на определенное отношение к нему; человек способен дифференцировать в своем сознании процесс труда и его результат, его назначение. Именно этот момент и подчеркивает К. Маркс в своем определении сущности человеческого труда. Последний, по его мнению, состоит из двух этапов: мысленный, идеальный план, определение цели (дом в голове архитектора) — и осуществление цели, опредмечивание понятия, практика (постройка дома). Таким образом, человеческий труд осознан человеком постольку, поскольку он носит целеполагающий характер. Целеполагающий характер этого труда является результатом процесса его «самодвижения», которое приводит, в конечном счете, к тому, что человек научается «производить по меркам любого вида и всюду он умеет прилагать к предмету соответствующую мерку; в силу этого человек формирует материю также и по законам красоты».[137]

Иными словами, по мере развития способности освоения действительности посредством труда, человек начинает создавать материю уже «не односторонне», а «универсально», т. е. не только «под властью непосредственной физической потребности» но и по законам красоты. Если спроецировать эту мысль на область человс ского сознания, то следует придти к выводу, что в процесс развития его отражательной способности намечается и развивается особая форма освоения мира, характеризующаяся организованностью по законам красоты. На первых, ранних этапах развития человеческого общества эта форма сознания (художественное сознание) функционирует пока не самостоятельно, но в тесном внутреннем синкретическом единстве с тою его формой, которая направлена на непосредственное, физическое (биологическое и социальное), утверждение личности в мире, с тою его формой, призвание которой заключается в познании природы во имя конкретных практических целей, т. е. с тою его формой, которая, в свою очередь, обретет позже облик научно-понятийного мышления, — разовьется в науку.

Итак, хотя образная форма сознания древнее понятийного, она является в равной степени как пралогической, так и прахудожественной; будучи насквозь утилитарной, она полностью исчерпывает свое назначение в удовлетворении потребности материально-практического утверждения человека в мире. Цель этой формы сознания, можно сказать, заключается не в ней: образное мышление в своем первозданном виде представляет собой, как уже сказано, наведение связей между природой и обществом. Это обстоятельство является не только внешне-структурной характеристикой образного мышления, но также и его внутренним сущ-ностным моментом, моментом, который полностью определяет его основное, специфическое назначение. Однако по мере интенсивного роста власти общества над природой, точнее, по мере овладения обществом природы, сама по себе образная (пралогическая и прахудожественная) форма сознания претерпевает существенное развитие, выразившееся в его дифференциации как естественном признаке совершенствования. Оно распадается на понятийное, логическое мышлений и мышление художественное. Вполне понятно, что этот диалектический процесс дифференциации носит, во-первых, длительный (практически бесконечный), а, во-вторых, неабсолютный характер, что обусловливает существование ряда т. н. промежуточных форм человеческой практики, а также наличие, так сказать, «неродных» функций у каждой из обособившихся форм сознания.[138]

Между тем следует особо подчеркнуть, что утилитарность образного (пралогически-прахудожественного) сознания во всем его объеме наследуется именно в понятийном мышлении, цель которого по-прежнему лежит за его пределами, выражается в исследовании связей между обществом и природой и направлено, в конечном счете, на первичное (биологическое и социалуное) утверждение человека в мире. Что же касается художественного мышления, оно представляет собой развитие обнаружившейся способности человека к «формированию материи по законам красоты», способности, далекой от непосредственно утилитарных целей. Если рассматривать историю человека с точки зрения развития возможностей его самоутверждения в мире, то способность к творению красоты оказывается как бы дополнительной, т. е. более высокоорганизованной. С целью прояснения этой нашей мысли представим ее в следующем аспекте.

История человека — это история его утверждения в мире. Назначение всех форм человеческого сознания заключается именно в этом. Если, например, предположить, что художественное мышление не направлено на процесс самоутверждения человека, то останется заключить, что оно — это мышление — несущностно. Стало быть, надо исходить из того, что оно не может не быть практически оправдано, не может не быть утилитарно. Однако «поистине» утилитарно именно создание материи (чему, кстати, непосредственно способствует наука), но не формирование ее по законам красоты. Так, создание колодца, требующее определенного уровня развития понятийно-логического мышления, необходимо человеку как акт утверждения его в природе — удовлетворение потребности в добывании и сохранении воды, однако в принципе этот процесс вовсе не предполагает и не требует «формирования» колодца «также и по законам красоты». В этом смысле привнесение красоты носит, так сказать, необязательный, «дополнительный» характер. Уже создав колодец, человек начинает украшать его, сообщать ему форму, соответствующую законам красоты.[139] Иными словами, процесс украшательства, процесс творения красоты не преследует конкретно-утилитарной цели, не направлен на первичное утверждение человека в действительности. Если цель создания колодца лежит вне самой этой деятельности, то цель его формирования по законам красоты, т. е. цель создания красоты не выходит за пределы самого этого процесса. Еще точнее: если, скажем, наука носит принципиально прикладной характер, то художественная деятельность самоцельна.[140] Однако эта «самоцельность» отнюдь не указывает на абстрагированность художественной деятельности от процесса самоутверждения человека в мире. Напротив: этот процесс носит тут особый, отличительный, вторичный, более высокоорганизованный характер.

Искусство дает человеку осознание собственной силы; в результате развития своей трудовой способности, расширения и углубления контроля над окружающим миром он об-пртает в искусстве возможность освобождения от необходи-ш в утилитарно-направленной деятельности. Это освобождение, это «приобщение к царству свободы» вызывает осознание «полноты человеческого всемогущества», ибо в искусстве человек играет теми своими сущностными силами, которые, если их «вынести» за пределы художественного творчества, имеют самое прямое и очевидное значение и применение. Так, способность человека к теоретическому познанию, способность его к материально-практическому преобразовательному труду являются сущностными силами человека, способствующими его самоутверждению в мире. Между тем, вовлеченные в сферу художественной дeятeльнocти, эти сущностные силы оказываются как бы предметом игры, предметом свободной активности, не отягощенной необходимостью. Именно это обстоятельство — обретенная в историческом процессе возможность играть собственными сущностными силами — и оказывается особой, более высокоорганизованной формой самоутверждения человека.[141]

Таким образом, становление художественного труда, его автономизацию, его «обособление» в самостоятельный институт общественной деятельности следует расценивать как выражение настойчивого процесса увеличения реальной силы человека, процесса развития его гозможностей возвышения над окружающим миром.[142] Именно стремление к самоутверждению в нем и обусловливало интенсификацию потребностей человека: а) в расширении той особой духовной деятельности, которая выражается в «свободной активности» (игре) человеческих сущностных сил, т. е. в расширении художественной практики и б) в «очищении» этой деятельности от элементов «посторонних», утилитарных форм производства, т. е. в становлении собственно искусства, в высвобождении этой деятельности из состояния первоначального синкретизма.[143] Последнее следует понимать в том смысле, что по мере развития реальных сущностных сил общества искусство обнаруживает настойчивое стремление к преодолению первоначального статуса «дополнительного фактора» в процессе жизнетворчества, стремление превращаться в самое себя, т. е. в самостоятельную, специальную сферу «свободной активности» человеческих сил.[144] Это проявляется в том, что сущностная — эстетическая — функция искусства становится со временем относительно самоцельной, благодаря чему художественная деятельность обретает положение естественного, незаменимого и самостоятельно значимого института в общем ансамбле человеческой жизнедеятельности. Как известно, на ранних этапах своего развития искусство существовало не в. качестве «автономной» формы человеческой деятельности, но прежде эсего (и в лучшем случае) на правах формообразующего элемента материально-предметного творчества. «Рассматривая функции первобытного искусства, пытаясь определить, какое назначение имеют произведения первобытного н традиционного искусства, нельзя не прийти к выводу, что цель ею отнюдь не „эстетическое наслаждение“. Хотя эстетическое начало и является неотъемлемым качеством каждого художественного произведения, вместе с тем оно никогда не становится самоцелью».[145]

Однако, как уже было сказано, по мере совершенствования сущностных способностей, в обществе вырабатываются установки на «автономное» существование и развитие особой духовной формы утверждения в действительности, на существование и развитие такой сферы деятельности, главное назначение которой заключается в обеспечении «свободной активнее гн» его сил, т. е. на существование и развитие специальной формы творчества, ведущей функцией которого н является эстетическое наслаждение. В свете этих соображений остается придти к выводу, что выделение искусства в специальную, самостоятельную форму общественной деятельности является принципиально важным и непреходящим (в своем бытии) завоеванием человеческой истории. Иначе говоря, развитие потребностей в существовании специальной сферы «свободной активности» человеческих способностей, увенчавшееся формированием соответствующих онто-логкческгх установок на относительно самоцельное существование искусства, следует расценивать как факт, свидетельствующий о развитии новой сущнсстной силы человека — способности художественного осмысления мира, способное к эстетическому наслаждению. Именно это обстоятельство и гарантирует непреходящий смысл искусства кяк самостоятельной, «автономной» формы общественной деятельности. В свою очередь, недоучитывание или игнорируете этого обстоятельства провоцирует развитие многовариантных современных концепций ликвидации искусства.

Историческая вечность, константность искусства как самостоятельной формы деятельности обусловлена тем, что установки на его существование связаны с сущностной силой общества… Во «Введении к экономическим рукописям 1857–1858 гг.» К. Маркс писал, что осмысление эстетической непроходимости греческого искусства сопряжено с определенными трудностями. Трудность, на наш взгляд, заключается в понимании того, что именно с греческого искусства и начинается, по существу, история относительно самоцельного, «автономного» бытия художественного творчества, история существования специальной сферы «свободной активности» человеческих сил. (И если даже предположить в духе нынешней сциентистской антропологии, что известные противоречия и особенности социального развития мира резко ограничивают значение тех сил общества, которые выражаются посредством искусства, то даже в этом случае неправомерно думать о ликвидации искусства, ибо оно (наряду с другими формами) выявляет «истинную сущность» человека; и, хотя «мужчина не может снова превратиться в ребенка», — он «стремится к тому, чтобы на более высокоч ступени воспроизводить свою истинную сущность».[146]

Возвращаясь к сравнительному анализу искусства и науки, напомним, что, по нашему мнению, художественна деятельность представляет собой более высокоорганизованную форму самоутверждения человека. Существует соблазн комментировать эту мысль следующим образом: поскольку человек утверждается в мире не только в мышлении но и чувствами, постольку именно искусство (художественный образ = очувствованная мысль, осознанное чувство) и предоставляет ему возможность по-настоящему целостного, не частичного духовного самоутверждения. Такой способ доказательства названной мысли оказался бы в данном случае поверхностным, ибо при этом внимание сосредоточива ется не на «внутренней сущности» науки и искусства, но всего лишь на «аппаратуре» этих форм духовной деятельности.[147] Единственно справедливым способом представляется нам именно сравнение науки и искусства в их внутреннем предназначении: сравнение внутреннего предназначения (сущности) науки с внутренним предназначением (сущностью) искусства на фоне того аксиоматического положения. что все формы общественного сознания призваны, в конечном счете, утвердить человека в действительности.

Справедливость этого способа определяет и его эффективность для наших целей, ибо он непосредственно подводит нас к той мысли, что отношение между наукои и искусством (в плане духовного самоутверждения человека) аналогично отношению между средством и целью.

Что же имеется тут в виду?

Существование науки, как известно, направлено на познание объективной действительности, на постижение присущих ей законов бытия и развития. Однако само по себе это познание, это постижение, если представить их абстрагирование, отнюдь не устанавливает еще ситуацию утвержденности человека в окружающем — познаваемом и постигаемом им — мире. Наука служит лишь средством в процессе этого утверждения, она предоставляет возможность этого утверждения, которая реализуется, одействоряется именно в практически-преобразовательной деятельности человека. Наука дает субъекту (человеку) программу действий, направленных на его утверждение в объекте (мире), она не устанавливает, но лишь форсирует эту ситуацию утвержденности.

Процесс утверждения субъекта в объекте расшифровывается, по существу, как процесс изменения субъектом объекта в благоугодном ему направлении; изменения, направленного на то, чтобы увеличить свой контроль над объектом, свою власть над ним, сделать объект более удобным и нравящимся ему, субъекту. В конечном счете, утвержденность субъекта в объекте предполагает наличие позитивной эмоциональной связи первого со вторым. Именно это безо всяких опосредований и обеспечивает искусство.[148]

Искусство отражает-воссоздает объект в сознании субъекта таким образом, что субъект эмоционально внедряется, утверждается в объекте. Субъект воспринимает себя не отдельно от объекта, не вне его, не в качестве его «оппонента», но в неразрывном внутреннем единстве с ним…

Предположим, субъект в результате понятийно-логического мышления, т. е. с помощью науки осознал, что объект, т. с. окружающий его мир, в силу какой-то причины представляет опасность для его дальнейшего существования. Дает ли субъекту в этом случае осознание опасности ощущение утвержденности в жизни? Нет, осознание опасности всего лишь подталкивает субъект к благоугодному изменению объекта, т. е. стимулирует его практически-преобразовательную деятельность, в процессе или в результате которой субъект и обретает утвержденность в объекте. Утвержденность обеспечивается преобразованием действительности, тогда как наука всего лишь постигает, объясняет и т. д. ее; наука «подсказывает» возможность преобразования мира, выполняя в этом процессе опосредующую роль. Роль средства.[149]

Что же дает искусство? Оказывается, оно идет дальше, вплоть до непосредственного обеспечения утвержденности субъекта в объекте собственными силами. Искусство добирается до цели. Оно само сообщает человеку ощущение утвержденности в мире даже в том случае, когда воссоздает удручающую его действительность. Происходит это благодаря способности искусства к преобразованию любой действительности (по законам красоты), способности ее переосмысления (эстетического).

Это, разумеется, нельзя понимать в том смысле, что искусство украшает, «улучшает» реальную действительность, т. е. художественно оформляя, форсирует ее «приемлемость» человеком. Дело заключается отнюдь не в этом. Будучи формой сознания, искусство не только (не просто) отражает мир, но и творит его заново. Причем творит оно его заново, компонует его по тем принципам (законам красоты), которые нравятся человеку, т. е. вызывают у него позитивное эмоциональное состояние, «спровоцированное» ощущением порядка, гармонии, завершенности и всеми известными элементами художественной формы.[150] Именно это и сообщает ему состояние утвержденности в мире; перекомпонование действительности, перетворение ее (в сознании) по особым, нравящимся человеку законам сообщает ему ощущение полной внедренности в эту действительность, полного контроля над ней… В этом смысле искусство достигает конечной «цели» существования сознания, которая заключается в утвержденни человека в мире. Вот, собственно, почему генеральные установки на искусство являются поистине сущностными установками человеческого общества, что является залогом их исторической непроходимости.

Изучение онтологических (гносеологических) установок на существование искусства требует также рассмотрения в этой связи вопроса о фантазии. Рассмотрение этого вопроса в связи с эстетической проблематикой принимало традиционно несколько локальный, ограниченный смысл: выяснение роли и места фантазии в художественном творчестве в процессе создания и восприятия произведений искусства. Иными словами, вопрос о фантазии рассматривался, как правило. з курсе психологии художественной культуры. Такой подход помог выработать целый ряд неоспоримых, но частных выводов и истин, сам процесс умножения и накопления которых указывал на необходимость более глобального подхода к проблеме фантазии с позиций философской эстетики. Этому подходу предшествовала, как известно, платоновская традиция гносеологического исследования сущности искусства как иллюзорной формы познания мира. В рамках этой традиции искусство полностью рассматривалось как разновидность фантазии, вымысла, и потому расценивалось как негативно значимый феномен человеческой жизнедеятельности.

Таким образом, рискуя скатиться к схематизму, мы стремимся сказать, что в досовременную эпоху история исследования связей между фантазией и искусством распадается на два этапа: на первом эта связь берется в более крупных масштабах — на фоне изучения возможностей и форм познания объективной истины как таковой; на втором этапе ее исследование ограничивается преимущественно сферой художественного творчества и направлено — вольно или невольно — на постижение частных, конкретных закономерностей и специфических особенностей эстетического мышления. Третий — современный — этап этой истории мы предлагаем воспринимать как синтетический: с одной стороны, предлагается выяснить вопрос о роли и месте фантазии в человеческой деятельности (ценность фантазии в процессе самоутверждения, человека), а с другой — исследовать место н роль фантазии в искусстве (ценность фантазии в процессе художественного творчества). Сам по себе подобный подход представляется нам плодотворным, пусть даже он и вывел некоторых исследователей на позиции отрицательно зарекомендовавшей себя т. н. антропологической эстетики.[151]

Фактически этот подход был заявлен впервые 3. Фрейдом. Хотя 3. Фрейд исследовал сущность феномена фантазии в рамках интересов ученого-психиатра, хотя он и рассматривал этот вопрос с целью изучения конкретных уровней человеческой психики, нельзя не признать, что выводы, предложенные им, выходят за локальные рамки первоначальных интересов ученого и обретают значение обобщенных и категорических ответов на вопрос о гносеологической природе духовной деятельности человека. Мы хотим сказать, что именно 3. Фрейд уделил впервые феномену фантазии адекватное внимание (в интересующем нас плане) и подсказал такой широкий аспект его исследования, который при использовании принципов истинно диалектического понимания вещей обещает выяснение целого ряда истинных представлений о природе человеческого сознания, о его конкретных общественных формах.

3. Фрейд был совершенно прав, когда указывал на необходимость более серьезного отношения к феномену фантазии и на важность этого феномена при определении онтологического статуса искусства. «Большинство людей временами фантазируют, — писал он. — Это — факт, которого долгое время не замечали и который поэтому недостаточно оценивали».[152] Между тем, как известно, из этой правильной посылки 3. Фрейд делает порой тенденциозные выводы, касающиеся особенностей фантазии и обусловленные стремлением обосновать свою априорно выдвинутую теорию пансексуализма. «Нужно сказать, — утверждает он, — что фантазирует отнюдь не счастливый, а только неудовлетворенный. Неудовлетворенные желания — побудительные стимулы фантазий; каждая фантазия — это осуществление желания, корректив к не-удовлетворяющей действительности. Побуждающие желания различны в зависимости от пола, характера и житейского положения личности; но их можно, не прибегая к натяжкам, группировать в двух главных направлениях: это или честолюбивые желания, которые служат к возвеличению личности, или эротические».[153]

Вряд ли стоит сомневаться в относительной справедливости этих идей, хотя столь же очевидно, что побудительные стимулы фантазии некорректно сводить только к неудовлетворенным желаниям. Особенно очевидным это становится именно тогда, когда 3. Фрейд пытается определить основные формы самопроявления фантазии и объявляет искусство его основной разновидностью. Согласно 3. Фрейду, источником искусства является всего лишь неудовлетворенное желание, — ибо-де деятельность фантазии возбуждается ничем иным, как осознанием неудовлетворительности реального положения вещей.[154]

Было бы несправедливо — как это нередко имело место — отрицать компенсаторное значение фантазии в процессе социально-психического утверждения человека в мире. Идея о восполняющей функции фантазии высказывалась и отстаивалась в нашей науке уже на начальных этапах ее развития, хотя именно в последнее время она как будто бы перестала вызывать к себе «подозрительное» отношение.[155]

Следует, однако, добавить, что «подозрительное» отношение к этой идее было детерминировано довольно настойчивой тенденцией эстетической науки полностью мистифицировать фантазию и расценивать ее в качестве некоей душевной способности, которая в сфере сознания обеспечивает максимальную свободу от «принципа реальности» и является выражением лишь бессознательного. На фоне усиления и развития этой тенденции[156] существенное значение обретает уточнение материалистического представления о природе фантазии и ее значении, хотя этот вопрос интересует нас лишь в той степени, в какой он непосредственно соотносится с нашими задачами.

Гносеологически фантазия представляет собой мощное средство познания действительности. Будучи продуктом труда, она является наиболее сложным видом умственной деятельности, который мог возникнуть лишь на определенном- высшем — уровне развития интеллектуально-психических способностей человека. Ни один способ познания действительности не представим без участия фантазии, любые «представления о действительности, — писал В. Ленин, — по необходимости оживляются дыханием фантазии».[157] Всестороннее постижение роли фантазии в процессе общественной деятельности подводит к признанию ее как «величайшей ценности»,[158] как сущностной духовной (интеллектуально-психической) силы человека, ибо она функционально выражает общую закономерность живых систем — стремление к «антиэнтропическсму структурированию в самой себе или объекте непосредственного воздействия»; именно в этой силе, в фантазии, актуализируется способность сознания «к созданию новых мыслительных структур, образцов».[159]

Далее. Поскольку фантазия представляет собой сущност-ную силу, то сам по себе процесс осознания этой силы, процесс ее проявления сопряжен с процессом самоутверждения человека в мире. На фоне этой мысли важное для нас значение обретает то обстоятельство, что в разных формах общественного сознания, в частности, в науке и в искусстве, фантазия проявляется по-разному. В зависимости от этого можно различать логико-понятийную и пластически-образную деятельность фантазии. Различение это носит, разумеется, условный смысл, ибо первое неотделимо от второго, внутренне связано с ним. Между тем аддитивный характер научного мышления определяет «незаметность, неосознаваемость»[160] логико-понятийной деятельности фантазии. Хотя «снятие слепка (понятия) с отдельной вещи» есть не «простой, непосредственный, зеркально-мертвый акт, а сложный, раздвоенный, зигзагообразный»,[161] — деятельность фантазии в науке незаметна, ибо она рационализирована, т. е. приспособлена к структуре объекта (вещи). В то же самое время пластически-образная деятельность фантазии, т. е. художественная фантазия очень часто предполагает разрушение последнего, создание новой структуры объекта (вещи) в связи с задачами субъекта.[162] Деятельность фантазии находит в искусстве наиболее очевидное выражение. В искусстве она самообнаруживается, а это значит, что в искусстве наиболее рельефно проявляется творческая, отражательно-преобразовательная способность сознания. (Следует специально подчеркнуть, что по сравнению с наукой речь тут может идти о большей степени самообнаруженности фантазии, но отнюдь не ее участности. Фантазия является общей духовной способностью, а потому в научном мышлении она используется в той же степени, как в мышлении художественном: «нелепо отрицать роль фантазии и в самой строгой науке».[163] Игнорирование этого факта обусловливает появление разновариантных идей, согласно которым фантазия являет-ся-де основой именно и только художественной деятельности, она-де представляет собой феномен сугубо эстетический и т. д.[164]

Самообнаруживаемость фантазии в искусстве обусловлена одним важным для нас обстоятельством. Как известно, «фантастические представления взяты из действительности».[165] Но если в науке «отлет фантазии от жизни» завершается в «абстрактном понятии, идее»,[166] то искусство возвращается в действительность, в жизнь. Если в науке «фантастические представления», взятые из конкретной реальной действительности, «незаметно превращаются» в идею, умирают в ней, то в искусстве они оживляются в конкретных реальных образах. Благодаря этому сам момент отлета фантазии от жизни обретает тут резкую выявленность, курсивность.

В искусстве человек создает несуществующий, неизвестный ему мир в формах мира существующего, известного ему, узнаваемого им. Это дает ему возможность переживать процесс «переиначивания» мира, процесс фантазирования, наслаждаться им, и, в конечном счете, — возможность не только идеального, но и фактического самоутверждения в действительности. Ведь осознание момента «отлета от жизни» приводит его затем к сознательному сосредоточению на внешнем, объективном мире,[167] а «разрыв» между фантазией и действительностью, как считал В. Ленин, одновременно побуждает к действию и предвосхищает овладение действительностью.[168]

Таким образом, именно в искусстве утверждающе значимая деятельность фантазии находит наиболее рельефное выражение, что, в свою очередь, дополнительно определяет константный характер генеральных установок общества на его существование.

Названная специфическая способность художественной деятельности — способность абстрагироваться от жизни (посредством фантазии) в категориях самой жизни — указывает еще на одну гносеологическую особенность искусства. Без учета этой особенности определение его онтологического статуса нельзя считать исчерпывающим.

Имеется в виду особое, ничем иным не заменимое место искусства в структуре реальности. Реальность, как известно можно расчленять условно на два сектора: сектор материальной реальности (материя в совокупности различных ее видов) и сектор идеальной реальности.[169] Идеальная реальность представлена в явлениях сознания и в строгом смысле слова искусство, являясь формой отражения, познания, переживания и т. д. мира, относится именно ко второму сектору реальности. Однако если за пределами основного гносеологического вопроса противоположность сознания материи имеет относительный, неабсолютный смысл, то именно в данном случае это оказывается особенно очевидным и существенным.[170] Мы хотим сказать, что искусство — с его способностью творить новую, идеальную, реальность по образу и подобию материальной — выступает вообще связующим звеном между ними. Именно этот момент и определяет во многом онтологический статус художественной деятельности.

К. Маркс писал, что «способ, каким существует сознание и каким нечто существует для него, это — „знание“.[171] Если же учесть, что в процессе познания материальной реальности последняя посредством теоретического мышления, как правило, „внутренне расчленяется“ (Гегель[172]), утрачивает свою „естественную представленность“, — то возникает соблазн определять искусство как „не-совсем-сознание“.[173] Искусство познает реальность посредством ее отражения-представления: нерасчлененно, неадаптированно, несхематизированно. Оно сохраняет реальности те измерения, в которых эта реальность представлена сознанию. Однако, с другой стороны, если учесть, что материальная реальность, „сохраненная“ и представленная в искусстве, представлена идеально (нематериально), отражена сознанием, — то следует определять искусство как „не-совсем-реальность“. Оно представляет субъективированный объект, „идеализированную“ реальность (материю).

Промежуточность искусства в структуре реальности обнаруживается нагляднее при сравнении научного понятия с художественным образом. Даже простое „снятие слепка с вещи (= понятия)“, к примеру, „стол“ вообще», приводит к нарушению материальной реальности, к отлету от нее, ибо в природе стола «вообще» нет. Каждая вещь в материальном мире единична: она, конечно, существует и вне воспринимающего субъекта, но противопоставлять субъект (сознание) вещи, объекту (материи) нельзя: это «было бы громадной ошибкой».[174] В практике каждый конкретный стол (объект) существует как воспринятый субъектом объект. Однако если в понятии (стол «вообще») субъект «отчленяется» от объекта, если объект представляется абстрагированным от субъекта, то художественный образ, «снимая слепок», т. е. выступая формой познания, одновременно представляет объект как бы в его естественном бытии: во-первых, единично, а во-вторых, в качестве воспринятого объекта. Именно поэтому и можно говорить о том, что в искусстве объект и субъект, материя и сознание, представлены неолсчлененно, цельно и диалектически, как в самой человеческой практике, которая, по словам В. Ленина, имеет не только достоинство всеобщности (знания), но и непосредственной действительности, материальной представленности.[175] Поэтому и можно говорить, что если иные формы сознания, скажем, наука, язык (как форма практического, действительного сознания),[176] являются «аббревиатурным» видоизменением действительности, — искусство сохраняет и утверждает самую действительность посредством ее интенсифицированного отражения.[177]

Искусство является формой сознания, т. е. представляет собой конкретный сектор реальности (идеальной). Однако его способность добывать знания о материальной реальности, не «узурпируя» последнюю, придает ему достоинство практики (всеобщность и непосредственность), достоинство «идеальности» и «материальности», достоинство, выражающееся в промежуточности искусства между двумя секторами реальности.[178]

Именно эта гносеологически обусловленная ценность искусства н позволяет отрицать ликвидаторские концепции, согласно которым художественная деятельность является проходным этапом в развитии общественной духовной практики. Потребность в нерасчлененном, цельном, интенсифицированном отражении-познании мира встречает в художественной деятельности соответствующую ситуацию (возможность одновременного созидания и познания) и, бесконечно самовоспроизвождаясь, актуализируется в генеральной онтологической установке общества на существование искусства. Наконец, именно эгог момент, наряду с иными, отмеченными выше особенностями искусства, и служит онтологическому обоснованию его константности, в чем и заключалась цель настоящей главы.

Между тем многие из тех моментов, которые относятся нами к разряду онтологических установок, могли быть конкретизированы как установки эстетические, психологические, социологические и т. д. В этом, кстати, и заключается условность предложенной нами ранее классификации генеральных установок на искусство. Следует помнить также о подвижности, зыбкости границ между отдельными подгруппами этих установок, их взаимопроникаемости и взаимодополняемости. Так называемые эстетические генеральные установки на искусство непредставимы, например, без непосредственной заявленности в них тех моментов, которые образуют разряд т. н. психологических установок. С другой стороны, эстетическое, как известно, не существует вне социального, действие его социологично и т. д.

Мы говорим, что своим существованием искусство отвечает (обязано) целому ряду установок общества, что искусство полифункционально. Это, разумеется, нельзя понимать так, будто искусство выполняет разные отдельные функции, будто его действие дробится на ряд действии, будто в одних случаях оно компенсирует, в других — коммуницирует, в третьих — доставляет наслаждение н т. д. Действие искусства цельно и нерасчленимо, — в этом проявляется его своеобразие как специфической формы сознания и деятельности. Если мы имеем дело с художественным произведением, и если мы говорим, что оно обладает для нас гедонистической ценностью, — оно не может не обладать одновременно значением средства коммуникации, значением средства организации общества, его воспитания и др. Когда мы говорим, что искусство поли-функционально, мы хотим всего лишь подчеркнуть «многоизмеримость» его назначения, которое, в свою очередь, определяется не простой суммой его реальных возможностей, но носит внутренне единый, целостный и вполне конкретный характер. Полифункциональность искусства говорит лишь о том, что его «внутреннее» предназначение реализуется на многих уровнях, во многих ситуациях общественно-личностного бытия.

Что же в данном случае имеется в виду под «внутренним» предназначением искусства? Ответ на этот вопрос связан с представлением об основном, т. е. конечном предназначении деятельности сознания.

Человек обладает способностью трудиться, играть, фантазировать, наслаждаться и т. д. Однако все эти способности направлены, в конечном счете, на бесконечное освоение, овладение окружающего его мира. Будучи формой сознания (как форма сознания), искусство выполняет в этом процессе функцию познания мира. В этом следует видеть основное предназначение искусства, равно как и других форм сознания. Отличие же искусства от последних выражается (в плане его социологического воздействия) именно в том, что эта основная его функция, родовая функция общественного сознания, реализуется в тех и стольких аспектах общественно-личностного бытия, в каких и в скольких представлена сама духовная практика. Вот почему, кстати, неправомерно называть познавательность в качестве рядоположенного свойства искусства. Познание в искусстве носит комплексный, многовариантный характер; духовная жизнь общества и личности выражается в различных категориях мышления-чувствования, искусство же познает мир комплексно, т. е. в комплексе всех этих категорий. Искусство доставляет наслаждение, искусство эмоционально объединяет людей, искусство способствует воспитанию человека и т. п. Однако в каждом случае оно познает действительность. Когда, например, мы скажем ниже, что искусство является также и средством компенсации духовной жизни, это отнюдь не будет значить, что-де искусство помимо способности познавать реальную жизнь обладает также способностью «восполнять» ее. Это будет значить: искусство познает осваиваемый мир также и посредством его специфического «восполнения». Или: посредством эмоционального объединения людей и т. д. В конечном же счете это будет значить: в обществе существует установка на познание жизни посредством возбуждения эстетического наслаждения, «восполнения» и др. Предназначение искусства заключается в познании действительности, которое, стало быть, реализуется в единстве и цельной представленнссти разных уровней духовной практики.

Вот почему, кстати, еще более неправомерно говорить, будто отношение к миру, которое актуализируется в искусстве, не всегда носит познавательный характер. Наиболее откровенное выражение это популяризируемое в последние годы мнение нашло у А. Гулыги: «даже в искусстве слова есть область, уходящая за пределы познавательной деятельности — лирика… Любой роман, любая повесть дает читателю определенный комплекс знаний, но главным при чтении художественной литературы все же остается „просветление“ чувств, эстетическое переживание».[179] Между тем ни один вид или жанр художественного творчества не может выйти за рамки познавательной деятельности человека, ибо искусство, являясь формой сознания, существует именно как познание действительности, ибо сознание, повторяем, существует именно как познание. Беда подобных представлений обусловлена, очевидно, искажечно-обуженным пониманием познания: познание как схематизирующее действие интеллекта, как «работа мысли».[180] Если же понимать познание в истинном объеме этой категории, т. е. понимать познание как «способ существования сознания», то цитированную мысль А. Гулыги следовало бы попросту перевернуть: любой роман, любая повесть (равно как и любой жанр художественного творчества) является формой познания действительности посредством способности искусства к т. н. «просветлению чувств», к возбуждению специфического, эстетического, переживания и т. д.

Итак: основное предназначение искусства заключается в познании действительности, ибо художественное творчество является формой общественного сознания. В то же время представление об искусстве как о форме общественной деятельности связано с тем, что искусство познает действительность посредством разных возможностей духовной практики. Следует, однако, помнить, что, во-первых, эти возможности реализуются в искусстве в их комплексном единстве, а во-вторых, каждая из них (представленная обособленно в процессе спекулятивного анализа) закреплена в тех или иных генеральных установках на существование художественней деятельности. Дальнейший анализ интересующей нас проблемы лежит на путях исследования характера этих установок: являются ли они сущностными, т. е. выражают ли они «наивнутреннейшие» духовные потребности человека. Ответ на этот вопрос требует разъяснения содержательной сущности эстетических и психологических установок на искусство…