"Размышления о еврейском вопросе" - читать интересную книгу автора (Сартр Жан-Поль)1Если некий человек придерживается того мнения, что несчастья страны и его собственные несчастья полностью или частично объясняются присутствием в обществе еврейских элементов, если он предлагает исправить такое положение и для этого лишить евреев тех или иных гражданских прав, или отстранить их от выполнения определенных экономических и социальных функций, или выслать их с той или иной территории, или уничтожить их всех, то говорят, что этот человек — антисемит. "Мнение" — это слово заставляет задуматься… Именно его употребляет хозяйка дома, прекращая спор, который грозит обостриться. Это слово предполагает, что все точки зрения равноправны, оно успокаивает и придает мыслям безобидный вид, уподобляя их вкусам. Любые вкусы возможны и естественны, любые мнения допустимы: о вкусах, цветах и мнениях не спорят. И вот, во имя демократических принципов и свободы мнений, антисемит требует признать его право провозглашать повсюду антиеврейский крестовый поход. В то же время, приученные со времен Революции рассматривать всякий объект аналитически, то есть воспринимать его как смесь, которую можно разделить на составляющие, мы представляем себе людей и характеры как мозаику, в которой каждый камешек мирно сосуществует с соседями, так что это сосуществование никак не сказывается на нем самом. Точно так же, антисемитизм как мнение представляется нам в виде молекулы, которая может, не претерпевая изменений, входить в соединение с какими-то другими молекулами. Человек может быть хорошим мужем и отцом, ревностным гражданином, высокоэрудированным, не чуждым филантропии и в то же время — антисемитом. Он может любить рыбалку, дом и семью, быть терпимым в вопросах религии, благородно сочувствовать коренному населению Центральной Африки и в то же время — ненавидеть евреев. Ну, если он их не любит, говорят нам, значит, он на своем опыте убедился, что евреи плохие, значит, статистики убедили его, что евреи опасны, значит, определенные исторические факты повлияли на его умонастроения. Таким образом, это мнение предстает неким результатом, сложившимся под воздействием внешних причин, и те, кто хотят разобраться в нем, оставляют за скобками саму личность антисемита и углубляются в подсчеты процента евреев, мобилизованных в 1914 году, процента евреев-банкиров, евреев-промышленников, врачей, адвокатов, и углубляются в историю евреев с момента их первого появления во Франции. Они полны решимости получить строго объективную картину, выявив динамику эволюции некоего — столь же объективного мнения, называемого антисемитизмом; в результате они смогут составить карту и установить изменения, происшедшие между годами 1870 и 1944-м. Благодаря этим усилиям антисемитизм представляется одновременно и субъективным вкусом, который входит в соединение с другими вкусами, формируя личность субъекта, и неким надличностным социальным феноменом, который можно выразить в цифрах и представить статистически, с учетом изменений экономических, исторических и политических констант. Я не говорю, что эти две концепции обязательно противоречат друг другу, — я говорю, что они опасны и ложны. Я готов, в крайнем случае, согласиться с тем, что кто-то может иметь то или иное мнение о политике правительства в области виноделия, то есть с тем, что кто-то приходит к обоснованному решению одобрить или осудить свободный импорт алжирских вин, другими словами, выразить свои взгляды на существующий административный порядок. Но я отказываюсь назвать мнением доктрину, которая явно направлена против определенных людей и призвана обосновать ликвидацию их прав или их уничтожение. Еврей, в которого целится антисемит, — это не абстрактный объект, определяемый в административном праве своими функциями, а в уголовном кодексе — своим положением и поступками. Нет, это еврей, сын еврейских родителей, его можно отличить по его внешности, по цвету волос, быть может — по одежде и, как утверждают, по характеру. Антисемитизм не относится к разряду идей, подпадающих под защиту права на свободу мнений. И потом, это совсем не идея; антисемитизм — это прежде всего страсть. Разумеется, она может представать и в виде теоретической посылки. «Умеренный» антисемит — это вежливый человек, мягко говорящий вам: "Лично я совсем не испытываю ненависти к евреям. Просто я считаю, что в силу таких-то и таких-то причин следовало бы ограничить их участие в жизни страны". Но если вам удастся снискать его доверие, то минуту спустя он прибавит уже в более непринужденной манере: "Видите ли, в этих евреях все-таки что-то такое должно быть: они мне физически неприятны". Суждение, которое я слышал десятки раз, заслуживает того, чтобы в нем разобраться. Прежде всего, логика этих слов — логика страсти. Ну, в самом деле, попробуйте вообразить человека, серьезно говорящего: "Все-таки в помидорах что-то такое должно быть: я их терпеть не могу". Но мало того, оказывается, что самый умеренный, самый утонченный антисемитизм сохраняет всю свою синкретическую тотальность, которая выражается в рассуждениях внешне разумных — и то же время способна привести к отклонениям вплоть до соматических. Не единичный пример: мужчина, у которого неожиданно пропадает потенция в тот момент, когда он узнает, что спит с еврейкой. Отвращение к евреям аналогично отвращению иных людей к китайцам или к неграм. И это отталкивание отнюдь не телесного происхождения, поскольку вы можете преспокойно любить еврейку, не зная о ее национальности, — нет, возбудитель проникает в тело через мозг, при этом происходит столь глубокое и тотальное вовлечение души, что оно сказывается даже на физиологии — подобно тому, как это бывает при истерии. Вовлечение это не обусловлено жизненным опытом. Я десятки раз спрашивал людей, каковы причины их антисемитизма. Большинство ограничилось перечислением пороков, традиционно приписываемых евреям. "Я их ненавижу, потому что они корыстолюбцы, интриганы, зануды, прилипчивые, бестактные и т. д." — "Но вы, по крайней мере, знакомы с некоторыми из них?" — "Что вы, упаси бог!". Один художник мне сказал: "Я не люблю евреев за то, что они, с их вечной манерой все критиковать, подталкивают наших слуг к неповиновению". А вот примеры более конкретного учета жизненного опыта. Молодой бездарный актер считает, что карьеру в театре ему помешали сделать евреи, это они отодвинули его на вторые роли. Молодая женщина говорит мне: "У меня ужасные неприятности с меховщиками, они меня ограбили. Я отдала им шубу, а они мне ее уничтожили. Конечно, они там все евреи". Но почему же она выбрала объектом ненависти евреев, а не меховщиков? И почему — евреев или меховщиков, а не такого-то еврея или такого-то конкретного скорняка? Потому, что она уже носила в себе эту предрасположенность к антисемитизму. Один сослуживец по лицею говорил мне, что евреи его раздражают из-за тех тысяч несправедливостей в их пользу, которые совершаются в «объевреившемся» общественном организме. "Какого-то еврея взяли по конкурсу в тот год, когда меня прокатили, но я никогда не поверю, что этот тип, отец которого приехал из какого-нибудь Кракова или Лемберга, способен понять поэму Ронсара или эклогу Вергилия лучше меня". В то же время он признался, что вообще презирает конкурсы, что все это "дело темное", и что к экзамену он не готовился. Таким образом, для объяснения своего провала он использовал две системы интерпретации — как тот сумасшедший, который в бредовом воодушевлении провозглашает себя королем Венгрии, но если задать вопрос неожиданно, признается, что вообще-то он сапожник. Его мысль текла в двух плоскостях, и он не испытывал от этого никаких неудобств. Более того, он оправдывал свою прошлую лень, говоря, что было бы уж совсем глупо еще готовиться к такому экзамену, где евреям оказывают предпочтение перед настоящими французами. С другой стороны, в окончательном списке он оказался двадцать седьмым. Его обошли двадцать шесть человек, из них двенадцать было принято, четырнадцать — нет. Стал бы он более достойным кандидатом, если бы евреи были исключены из конкурса? И даже если бы он был первым среди непрошедших, даже если бы в результате исключения одного из принятых кандидатов он мог получить шанс занять его место, — почему исключенным должен был стать еврей Вейль, а не нормандец Мэтью или бретонец Арзель? Негодование моего коллеги — необходимое следствие определенных, давно им усвоенных взглядов на евреев, на их природу и их роль в обществе. А его уверенность в том, что из всех двадцати шести претендентов, оказавшихся удачливее его, именно еврей украл его место, — эта уверенность говорит о том, что коллега в своей жизни предпочитал руководствоваться априорной логикой страсти. Так жизненный ли опыт человека пролил свет на его представления о евреях? Совсем нет, напротив: сам человек освещает свой опыт — и если бы евреев не существовало, антисемит выдумал бы их. Хорошо, скажут мне, оставим в покое опыт, но не следует ли принять объяснение антисемитизма определенными историческими причинами? Ведь не святым же духом в конце концов он возник! Я мог бы просто ответить, что история Франции ничего особого не говорит о евреях: их притесняли вплоть до 1789 года, впоследствии они участвовали как могли в жизни страны, используя — это несомненно — свободу конкуренции для вытеснения слабых, но ничуть не больше и не меньше, чем все остальные французы; они не совершили ни предательства страны, ни преступления против страны. И если кто-то считает установленным, что число солдат еврейской национальности в 1914 году было меньше того, каким оно должно было быть, то это значит, что любопытство подвигло человека на чтение статистик, потому что этот «факт» — не из разряда самоочевидных: ведь ни одному солдату, если он думает сам, не придет в голову удивляться тому, что он не видит евреев на узком участке, составляющем весь его мир. Но поскольку те представления о роли евреев, которые извлекаются из истории, все-таки существенно зависят от принятых исторических концепций, я полагаю, что будет лучше позаимствовать какой-нибудь громкий пример "еврейской измены" из истории другой страны и прислушаться к тому, как резонирует эта «измена» в современном антисемитизме. Подавляя многочисленные восстания, обагрившие кровью XIX век Польши, царское правительство по политическим соображениям щадило варшавских евреев, и они проявили, с точки зрения повстанцев, чрезмерную лояльность к властям; кроме того, не приняв участия в выступлениях, они сумели сохранить и даже увеличить свои торговые обороты в стране, разоренной репрессиями. Так ли это было на самом деле или нет, я не знаю, но несомненно, что многие поляки верят в это, и сей "исторический факт" немало способствовал развитию антиеврейских настроений в Польше. Однако, изучив эту историю более внимательно, мы обнаружим в ней порочный круг. Цари, говорят нам, не причиняли зла евреям в Польше. В то же время, они с удовольствием организовывали еврейские погромы в России. Столь различные линии поведения имели общую причину: русское правительство считало евреев в России и в Польше неспособными ассимилироваться и, следуя нуждам своей политики, устраивало массовые убийства их в Москве или Киеве (чтобы не ослабляли империю), в Варшаве же оно им покровительствовало для того, чтобы поддерживать рознь среди поляков. Последние, напротив, проявляли к польским евреям только ненависть и презрение, но причина была та же: и они считали, что евреи не способны интегрироваться в общество. Отторгнутые от окружающих царем, отторгнутые поляками, оказавшиеся внутри чуждого сообщества, евреи против собственной воли замыкаются в кругу национальных интересов, — что же удивительного, если «нацмены» ведут себя соответственно тем представлениям, которые о них сложились? Другими словами, суть здесь не в "историческом факте", а в образе еврея, сложившемся у активных субъектов истории. И когда нынешние поляки предъявляют счет евреям за их поведение в прошлом, они видят перед собой все тот же образ: ведь для того, чтобы спрашивать с внука за прегрешения деда, нужно обладать крайне примитивным пониманием ответственности. Но этого даже мало, нужно еще, чтобы сложилось определенное отношение к внуку, основанное на некогда существовавшем отношении к деду; нужно поверить, что потомки способны сделать то же, что сделали предки, — нужно убедить себя в том, что характер еврея передается по наследству. Современные поляки третируют евреев за то, что они евреи, в 1940 году, потому что их предки в 1848 году вели себя так же по отношению к своим современникам; и может быть, это традиционное представление, проявись оно в соответствующих условиях, как раз подтолкнуло бы нынешних евреев действовать, как те в 48-м. И оказывается, что созданный образ еврея определяет историю, а не "исторический факт" рождает образ. Нам говорят еще о "социологических данных", но, рассмотрев их внимательнее, мы опять обнаруживаем все тот же порочный круг. Нам говорят: адвокатов-евреев слишком много. Но разве кто-нибудь жалуется на то, что слишком много адвокатов-нормандцев? Если бы даже все бретонцы были врачами, разве мы не ограничились бы фразой типа: "Бретань обеспечила врачами всю Францию". Ну, ответят нам, это совсем не одно и то же. Конечно — но именно потому, что мы представляем себе не человека-нормандца и человека-еврея, а образ нормандца и образ еврея. Итак, с какой стороны ни подойти, оказывается, что именно образ еврея определяет существо дела. Для нас становится очевидным, что никакие внешние факторы не способны внедрить в антисемита его антисемитизм. Антисемитизм — это свободный и тотальный выбор самого себя, это тотальный подход не только к евреям, но и вообще — к людям, к истории и к обществу, это одновременно и страсть, и мировоззрение. Разумеется, те или иные характерные особенности у одного антисемита выражены ярче, чем у другого, но все они всегда присутствуют вместе: они взаимосвязаны и взаимозависимы. Именно эту синкретическую, нерасчлененную тотальность мы и постараемся сейчас описать. Чуть выше я отмечал, что антисемитизм проявляет себя в форме страсти. Всем понятно, что речь идет о ненависти или гневе. Но мы привыкли к тому, что и ненависть, и гнев должны иметь причину: я ненавижу того, кто причинил мне боль, того, кто меня обидел или оскорбил. Как мы видели, страсть антисемитизма отнюдь не такова: она предшествует тем событиям, от которых должна была бы родиться, она старательно ищет их, чтобы подпитаться ими, она вынуждена даже по-своему интерпретировать эти события, чтобы они стали по-настоящему оскорбительны. Тем не менее, если вы заговариваете о евреях с антисемитом, он проявляет все признаки явного неудовольствия. Впрочем, достаточно вспомнить, что гнев проявляется у нас только тогда, когда мы на это согласны (в языке это выражено абсолютно точно: мы гневаемся, то есть гневим себя), и мы должны будем признать, что антисемит выбирает жизнь в режиме страсти. Случаи выбора в пользу жизни скорее страстной, чем разумной, совсем не редки, но при этом, как правило, любят объект страсти, — женщина ли это, слава, власть или деньги. Поскольку антисемит выбирает ненависть, мы вынуждены заключить, что он любит само состояние страсти. Как правило, такой стиль чувствования не доставляет особого удовольствия. Тот, кто страстно желает женщину, стремится к женщине, а не к страсти, которая только мешает: ведь приходится избегать, с одной стороны, логики страсти, стремящейся любой ценой обосновать взгляды, продиктованные любовью, ревностью или ненавистью, а с другой — ослепления страсти, и того, что называют навязчивой идеей. Антисемит, напротив, выбирает прежде всего это. Но как же можно выбрать заведомо ошибочную логику? К этому толкает "ностальгия по непробиваемости". Поиски истины для разумного человека мучительны; он знает, что полученные выводы не более чем вероятны, что другие соображения, появившись, поставят их под сомнение, он никогда не знает точно, к чему он придет, он «открыт», и его могут посчитать колеблющимся. Но есть люди, которых влечет постоянство камня. Они хотят быть монолитными и непробиваемыми. Они не хотят меняться: поди знай, куда приведут эти изменения. Это — первородный страх самого себя, — и это страх истины. И пугает их не то содержание истины, о котором они даже не подозревают, а сама форма истины как бесконечного приближения, — ведь это все равно как если бы само их существование все время откладывалось. А они хотят осуществиться тотчас и сразу. Они не хотят вырабатывать взгляды, они желают иметь врожденные, они боятся рассуждать и поэтому хотят такой жизни, в которой рассуждения и искания играют второстепенную роль, в которой всегда ищут только то, что уже нашли, в которой всегда становятся только тем, чем уже стали. Такое возможно только в страсти. Лишь пристрастность сильного чувства способна мгновенно дать уверенность, лишь она способна сковать рассудок и оградить его от жизненного опыта непробиваемой стеной длиною в жизнь. Антисемит выбрал ненависть, потому что ненависть есть вера; он изначально выбирал то, что девальвирует для него слова и резоны. И как же хорошо он теперь себя чувствует! Как мелки и бессодержательны кажутся ему дискуссии о правах евреев — они ему с самого начала неинтересны, он — в другом измерении. Если он и согласится из любезности сказать пару слов в защиту своей точки зрения, то это даже не подарок, а так, одолжение, легкая попытка спроецировать свою интуитивную уверенность на плоскость спора, не более. Выше я цитировал некоторые «высказывания» антисемитов, они вполне абсурдны: "Я ненавижу евреев, потому что они учат слуг неповиновению, потому что скорняк-еврей меня ограбил" — и т. п. Не думайте, что антисемиты не замечают абсурдности своих ответов. Нет, они прекрасно знают, что их суждения легковесны и спорны; они просто развлекаются. Это их противник обязан серьезно относиться к словам, потому что он в слова верит, а они — они имеют право играть. Они даже любят эту игру в диспуты, потому что, приводя смехотворные доводы, они дискредитируют серьезность своих собеседников; они в восторге от собственной недобросовестности, потому что задача их не в том, чтобы убедить настоящими аргументами, а в том, чтобы смутить или дезориентировать. Если же вы начинаете уж слишком их теснить, они замыкаются и пренебрежительно заявляют вам, что время споров прошло, но это не потому, что для них болезненно поражение, нет, они только боятся, что будут смешно выглядеть или что их замешательство плохо повлияет на зрителей, которых они хотели бы привлечь в свои ряды. Таким образом, невосприимчивость антисемита к аргументам рассудка и опыта, в которой каждый может убедиться сам, объясняется отнюдь не силой его убежденности, а скорей, наоборот: его убежденность сильна, потому что он с самого начала решил быть невосприимчивым. Он решил также быть страшным. Его стараются не раздражать. Еще бы: никто же не знает, до каких крайностей он может дойти в пароксизмах своей страсти. Зато он это знает. Ведь его страсть не провоцируется никакими воздействиями извне, он прекрасно держит ее в руках, то дает ей волю, то обуздывает, и распускает ровно настолько, насколько хочет. Своей страстью он не обеспокоен, но когда он видит отразившееся в глазах окружающих беспокойство, он видит свое отражение, и уж он старается, чтобы его слова и жесты соответствовали этому отражению. Этот внешний имидж избавляет его от необходимости искать свою индивидуальность в себе самом; он сделал выбор: жить только вовне, никогда не возвращаться к себе и быть только страхом, который он вселит в других. Даже от Разума он не бежит так, как от собственного тайного знания о самом себе. Но, скажут мне, а что, если он такой только по отношению к евреям? Что, если в остальном он ведет себя как нормальный человек? Увы, отвечу я, это невозможно. Я вспоминаю 1942 год. Некий рыботорговец, раздраженный конкуренцией двух рыботорговцев-евреев, скрывавших свою национальность, в один прекрасный день взял в руку перо и донес на них. Меня уверяли, что это исключение, что он добрый, веселый человек и замечательно заботливый сын, но я этому не верил. Человек, для которого приемлемо доносительство, не может разделять наших представлений о человечности; даже на тех, кому он покровительствует, он смотрит иначе, чем мы, и его доброта, и его нежность — не такие, как у нас: страсти не поддаются локализации. Антисемит готов согласиться, что евреи умны и трудолюбивы, он даже признается, что в этом смысле он будет послабее. Такая уступка ему ничего не стоит: эти качества он просто "выносит за скобки". Или, вернее, они входят в его подсчет с отрицательным знаком: чем больше у евреев достоинств — тем они опаснее. Что касается самого антисемита, то он на свой счет не заблуждается. Он знает, что он человек средних способностей, даже ниже средних, и в глубине души сознает: он — посредственность. Чтобы антисемит претендовал на индивидуальное превосходство над евреями, таких примеров просто нет. Но не надо думать, что он стыдится своей посредственности, напротив, он доволен ею, он сам ее выбрал, — я говорил об этом. Этот человек боится какого бы то ни было одиночества, будь то одиночество гения или одиночество убийцы. Это человек толпы: уже и так трудно быть ниже его, но на всякий случай он старается еще пригнуться, боясь отделиться от стада и оказаться один на один с самим собой. Он и стал-то антисемитом потому, что не может он существовать совсем одинокий. Фраза: "Я ненавижу евреев", — из тех, какие произносят только в группе; произнося их, говорящий как бы вступает в некие наследственные права, вступает в некий союз — в союз посредственностей. Здесь стоит напомнить, что признание собственной посредственности совсем не обязательно ведет к скромности или хотя бы к умеренности. Совсем напротив, посредственность страстно гордится собой, и антисемитизм — это попытка посредственностей возвыситься именно в этом качестве, создать элиту посредственностей. Для антисемита ум, интеллигентность — признаки еврея, и он может совершенно спокойно презирать их наравне со всеми прочими еврейскими достоинствами: подобными эрзацами евреи пользуются для того, чтобы заменить ту спокойную посредственность, которой им вечно не хватает. Настоящему французу с глубокими деревенскими, народными корнями, несущему в крови традиции двадцати веков, впитавшему мудрость предков и блюдущему издревле установленные обычаи, интеллигентность ни к чему. Его нравственность основана на усвоении того, что наслоилось после сотни поколений, трудившихся надо всем, что их окружало, — то есть на собственности. Но само собой понятно, что речь тут идет о собственности унаследованной, а не приобретенной. Антисемиту чужд сам принцип многообразия форм современной собственности: деньги, акции и т. п. — это все абстракции, порождения ума, нечто относящееся к сфере абстрактного семитского интеллекта. Акция не принадлежит никому, потому что может принадлежать любому, и потом, это только символ богатства, а не конкретное имущество. Антисемит понимает только один тип примитивного, территориального приобретения, основанный на поистине магическом отношении владения, в котором предмет владения и владелец связаны узами мистической сопричастности. Антисемит — поэт землевладения. Оно преображает владельца и одаряет его особой, конкретной чувствительностью. Разумеется, это чувствительность не к вечным истинам и не к всечеловеческим ценностям: всечеловеческое — это объект умозрительный, это — еврейское. А сие тонкое чувство улавливает как раз недоступное умственному взору. Иными словами, принцип антисемитизма в том, что конкретное владение неповторимым объектом магическим образом создает чувство этого объекта. Моррас уверяет, что строчку Расина: еврею никогда не понять. Почему же я, — я, посредственность, способен понять то, что не может охватить самый просвещенный, самый проницательный ум? А потому что Расин — мой. И Расин, и язык, и земля. И пусть еврей говорит на этом языке лучше меня, пусть он лучше знает синтаксис и грамматику, пусть он даже писатель — это ничего не меняет. Он на этом языке говорит каких-нибудь двадцать лет, а я — тысячу! Литературность его абстрактна, выучена, а мои ошибки в родном языке — конгениальны языку. Все это очень напоминает филиппики Барреса против коммерческих посредников. Чему тут удивляться? Разве евреи не играют в обществе роль посредников? Все, чего можно достичь умом или деньгами, мы им разрешаем, все это ерунда, у нас идут в счет только иррациональные ценности, и вот этих-то ценностей им не видать никогда! Таким образом, антисемит с самого начала фактически погружается в иррационализм. Он относится к еврею, как чувство к разуму, как единичное к всеобщему, как прошлое к настоящему, как конкретное к абстрактному, как землевладелец к владельцу движимого имущества. А между тем многие антисемиты, возможно даже — большинство, принадлежат к мелкой городской буржуазии; это функционеры, служащие и мелкие дельцы, ничем вообще не владеющие. Но как раз участвуя в травле евреев, они неожиданно узнают вкус этого чувства собственника: изображая евреев грабителями, антисемит ставит себя в завидное положение человека, который может быть ограблен, и поскольку грабители-евреи хотят отнять у него Францию, то именно Франция — его собственность. Итак, он выбрал антисемитизм как средство реализовать себя в качестве собственника. У еврея больше денег, чем у него? — тем лучше: деньги — это еврейское, и антисемит готов презирать деньги, как он презирает ум. Землевладелец из провинции и крупный фермер богаче его? — не имеет значения: ему достаточно разжечь в себе мстительный гнев против еврейских грабителей, и он немедленно почувствует, что у него в руках вся страна. Настоящие французы, истинные французы — все равны, потому что каждый из них единолично владеет всей Францией. Я также назвал бы антисемитизм снобизмом для бедных. В самом деле, большинство наших богатых скорее используют антисемитские страсти, чем предаются им: у них есть занятия поинтереснее. Антисемитизм распространен в основном среди представителей средних классов — и именно потому, что они не владеют ни дворцами, ни домами, ни землей, а только наличными деньгами и какими-нибудь ценными бумагами. Антисемитизм в мелкобуржуазной среде Германии 1925 года совсем не случаен. Эти "пролетарии в белых воротничках" считали делом своей чести отличаться от настоящего пролетариата. Крупная промышленность разоряла их, юнкерство глумилось над ними, но именно к промышленникам и юнкерам стремились они всею душой. Они предавались антисемитизму с тем же увлечением, с каким следовали буржуазной моде в одежде, потому что рабочие были интернационалистами — и потому что Германией владели юнкеры, а они тоже хотели ею владеть. Антисемитизм не только утешает ненавистью, но приносит и позитивные удовольствия: объявляя еврея существом низшим и вредоносным, я утверждаю тем самым свою принадлежность к элите. И эта элита очень отличается от новейших, выделившихся по достоинствам или по заслугам, — эта элита во всех отношениях подобна родовой аристократии. Мне ничего не надо делать для того, чтобы заслужить мое превосходство, и я ни при каких условиях не могу его потерять. Оно дано мне раз и навсегда: это — вещь. Не будем путать это принципиальное первородство с нравственным авторитетом: антисемит не так уж стремится его иметь. К нравственности, как и к истине, путь нелегкий, и авторитет еще надо заслужить, а уже заслужив, постоянно рискуешь его потерять: один безнравственный шаг, одна ошибка — и он утрачен; то есть всю свою жизнь, без передышки, от начала ее и до конца ты ответственен за то, что ты собой представляешь. Антисемит бежит от ответственности точно так же, как он бежит от собственного сознания, и, выбрав в качестве основы своей личности каменное постоянство, он в основу своей морали кладет окаменевшую шкалу ценностей. А по этой шкале, что бы он ни сделал, все равно он всегда останется на верхней отметке, и что бы ни сделал еврей, ему никогда не подняться с нижней. Мы начинаем улавливать смысл сделанного антисемитом выбора: боясь собственной свободы, он выбрал неисправимость, боясь одиночества, он выбрал посредственность, — и эту неисправимую посредственность он спесиво возвел в ранг вечной аристократии. Для осуществления всех этих операций ему абсолютно необходимо существование еврея — иначе над кем же у него будет превосходство? Более того, только по отношению к евреям и единственно по отношению к евреям антисемит реализует себя в качестве лица, наделенного каким-то правом. Если бы, чудесным образом, его желания осуществились, и все евреи оказались уничтожены, он обнаружил бы себя консьержем или лавочником в весьма иерархичном обществе, в котором титул "настоящего француза" ничего не стоит, потому что есть у всех, — и он потерял бы ощущение своих прав на страну, потому что уже некому было бы их у него оспаривать, и изначальное равенство, приблизившее его к благородным и богатым, исчезло бы в тот же миг, потому что оказалось бы особенно неприятным. Свои провалы, которые он приписывал коварной конкуренции со стороны евреев, ему срочно пришлось бы перекладывать на кого-то еще — иначе пришлось бы задать кое-какие вопросы самому себе; он рисковал бы впасть в меланхолическую ненависть к привилегированным классам и испытать горькое чувство досады. Таким образом, проклятие антисемита в том, что ему жизненно необходимо иметь врага — чтобы был кто-то, кого он будет истреблять. Тот уравнительный egalitarism, которого так рьяно добивается антисемит, не имеет ничего общего с egalite — равенством, записанным в демократических программах. Это равенство должно реализовываться в обществе с иерархической экономикой и должно оставаться совместимым с различием общественных функций. Антисемит же требует равенства арийцев, которое направлено против иерархии функций. Он ничего не понимает и ничего не хочет понимать в разделении труда; по антисемиту, если гражданин и может претендовать на звание Француза, то не потому, что, находясь на своем месте, он интегрирован в свою профессию и — со всеми остальными — в экономическую, общественную и культурную жизнь страны, а потому, что на равных основаниях со всеми прочими обладает неотъемлемым и врожденным правом на всю страну без всяких разделений. Таким образом, общество, о котором мечтает антисемит, — сегрегированное общество; об этом, впрочем, нетрудно было догадаться, так как его идеал собственности — землевладение. Но антисемитов много, поэтому фактически каждый из них участвует в создании под сенью какого-либо организованного общества некоего ансамбля, члены которого связаны характерным механическим единомыслием. Степень интегрированности отдельных антисемитов в таком ансамбле, а также нюансировка его эгалитарности определяются тем, что я бы назвал температурой ансамбля. К примеру, Пруст показал, как антидрейфусизм сблизил герцога с его кучером, как ненависть к Дрейфусу открывала для буржуазных семей двери аристократических домов. Все это объясняется тем, что эгалитарные ансамбли, в которые стекаются антисемиты, по своему типу аналогичны толпе — или тем спонтанным сообществам, которые мгновенно образуются по случаю всякого линчевания или скандала. Здесь равенство — результат недифференцированности функций, роль социальной связи выполняет гнев, а коллективизм не имеет иной цели кроме осуществления над определенными индивидуумами какой-нибудь репрессивной санкции. Коллективные импульсы и коллективное давление воздействуют здесь особенно сильно, так как ни один из участников не защищен исполнением своей специализированной функции. К тому же в толпе помрачается рассудок; толпа воспроизводит мыслительные стереотипы и групповые реакции, характерные для первобытных сообществ. Конечно, такие коллективы порождает не только антисемитизм, — и мятеж, и преступление, и любая несправедливость может мгновенно вызвать их к жизни. Правда, все это — летучие соединения, которые вскоре распадаются, не оставляя следов. В промежутках между бурными приступами ненависти к евреям, то есть в периоды нормальной жизни страны, общество, которое образуют антисемиты, продолжает существовать — это его латентные периоды — и каждый антисемит числит себя его членом. Неспособный понять современную организацию общественной жизни, он испытывает ностальгию по временам кризисов, когда вдруг снова появляются примитивные сообщества и достигают температур плавления. Ему хочется вдруг оказаться внутри обезличивающей группы, подхваченной потоком коллективного безумия. Эту-то желанную атмосферу погрома он и имеет в виду, когда требует "объединения всех патриотов". В этом смысле антисемитизм в условиях демократии — форма симуляции того, что называют борьбой гражданина с властями. Спросите одного из этих молодых людей, невозмутимо нарушающих закон и собирающихся в стаи, чтобы где-нибудь на пустынной улице избить еврея, — молодой человек вам ответит, что хочет сильной власти (которая избавила бы его от собственных мыслей и непосильной ответственности за них), а республика для него — власть слабая; таким образом, он нарушает закон из любви к подчинению. Но действительно ли сильной власти он хочет? На самом деле он требует сурового закона для других и права нарушать закон, не неся ответственности, — для себя; он хочет поставить себя над законом, ускользнув при этом от сознания своей свободы и своего одиночества. И он прибегает к уловкам: евреи участвуют в выборах, евреи есть в правительстве, значит, законная власть порочна в самой основе, тогда можно считать, что ее больше не существует, и он вправе не обращать внимания на ее декреты — и нету тут никакого неподчинения, какое может быть неподчинение тому, чего не существует? Таким образом, у антисемита есть настоящая Франция, с настоящим правительством — хотя и несколько туманным и не имеющим функциональных органов, и Франция абстрактная, официальная, объевреившаяся, против которой можно и нужно восставать. Естественно, такое перманентное восстание — дело групповое: антисемит никогда не станет ни действовать, ни думать в одиночку. И его группа сама никогда не рассматривает себя в качестве партии меньшинства, потому что партия обязана изобрести программу и определить свою политическую линию — что уже предполагает инициативу, ответственность, свободу. Антисемитские объединения ничего не хотят изобретать, не хотят брать на себя никакой ответственности; им ненавистна сама мысль о том, чтобы присоединиться к одной из фракций, создающих французское общественное мнение, потому что тогда пришлось бы и поддерживать какую-то программу, и изыскивать возможности для легальных действий. Они предпочитают подавать себя в качестве наипреданнейших и наичистейших выразителей истинного, а значит, неделимого самосознания страны. Итак, всякий антисемит в той или иной степени — враг стабильности в государстве, он хочет быть дисциплинированным членом недисциплинированной группы, он обожает порядок, но порядок социальный. Можно сказать, что он стремится спровоцировать политические беспорядки для реставрации социального порядка, а социальный порядок ему представляется в виде эгалитарного примитивно-кастового общества с повышенной температурой, из которого евреи исключены. Такие принципы предоставляют ему в пользование своеобразную независимость, которую я бы назвал перелицованной свободой. Ведь подлинная, аутентичная свобода предполагает и ответственность, а «свобода» антисемита порождена уклонением от всякой ответственности. Плавая между авторитарным режимом, которого еще нет, и официальным толерантным обществом, которого он не признает, он может позволять себе все что угодно, не рискуя прослыть анархистом — он этого ужасно боится. Особая серьезность его намерений, которую невозможно выразить никаким словом — ни рассуждением и ни действием — оправдывает некоторое его легкомыслие. Он проказлив, он шкодлив, он над кем-то измывается, кого-то лупит, у кого-то ворует — все из лучших побуждений. При сильном правительстве антисемитизм увядает — если только он не входит в программу самого правительства, но в этом случае его характер видоизменяется. Враг евреев, антисемит нуждается в них, враг демократии, он — естественный продукт ее жизнедеятельности и проявиться может только в условиях республики. Мы начинаем понимать, что антисемитизм — не просто «мнение» о евреях, антисемитизм захватывает всю личность антисемита целиком. Но мы с ним еще не закончили. Антисемитизм не ограничивается только исполнением моральных и политических директив, он заключает в себе и образ мышления, и концепцию мира. В самом деле, ведь нельзя утверждать то, что утверждаешь, не выводя этого неявно из каких-то интеллектуальных принципов. В еврее, говорит антисемит, плохо все, в нем все еврейское; его добродетели, если они у него есть, обращаются в пороки уже только потому, что принадлежат ему; работа, которая выходит из его рук, обязательно несет на себе его отпечаток, и если еврей построил мост, то это плохой мост, еврейский, — весь, от первого пролета до последнего. Одни и те же действия, совершенные иудеем и христинином, неравнозначны: все, к чему прикасается еврей, приобретает некие неизвестные, но отвратительные свойства. Нацисты прежде всего запретили евреям посещать бассейны: им казалось, что если тело какого-нибудь еврея погрузится в эту стоячую воду, она вся будет осквернена. Еврей же буквально отравляет воздух, которым он дышит. Если попытаться сформулировать в общем виде тот принцип, который здесь воплощается, он будет звучать так: целое больше суммы своих частей — и вообще что-то другое. Целое определяет и смысл, и глубинную суть тех частей, из которых состоит. Не существует одного такого качества «храбрость», такой черты характера, все равно — иудея или христианина (как кислороду все равно, входит ли он в состав воздуха с азотом и аргоном или в состав воды — с водородом), — нет: каждая личность — это нечто тотальное и неразложимое, со своей храбростью, своей добротой, своим способом мыслить, смеяться, есть и пить. Что тут скажешь? — только то, что в миропонимании антисемита господствует дух синтеза. Благодаря этому духу он воспринимает себя как нечто, образующее неразрывное целое со всей страной. И именем этого духа он проклинает чисто аналитический, критический семитский ум. Но здесь нужно уточнение: с некоторых пор и правые, и левые, и традиционалисты, и социалисты то и дело взывают к принципам синтетичности, противопоставляя их духу анализа, руководившему закладкой буржуазной демократии. При этом, однако, правые и левые имеют в виду не одни и те же принципы, или, по крайней мере, они по-разному применяют эти принципы. Как же применяют их антисемиты? Антисемитизм мало распространен в рабочей среде. Так это потому, скажут мне, что там нет евреев. Объяснение абсурдное, ибо если бы это было правдой, то возмущались бы как раз тем, что их там нет. Нацисты это прекрасно понимали, потому что когда им понадобилось распространить воздействие своей пропаганды на пролетариат, они выбросили лозунг борьбы с "еврейским капитализмом". Вообще говоря, восприятие общества у пролетария синтетическое, он только не использует антисемитских методов. Он классифицирует людские сообщества не по паспортным данным, а по экономическим функциям. Буржуазия, крестьянство, пролетариат — вот те синтетические реальности, которыми он оперирует, а внутри этих тотальных групп он различает синтетические структуры второго порядка: рабочие союзы, союзы предпринимателей, тресты, картели, партии. Соответственно, объяснения, которые он дает историческим событиям, оказываются прекрасно согласованными с разветвленной структурой общества, основанного на разделении труда. И историю, в его понимании, создают игра экономических интересов и взаимодействие синтетических групп. Но большинство антисемитов принадлежит к среднему классу, то есть к тем слоям, уровень жизни которых не ниже или выше уровня жизни евреев, или, если угодно, — к непроизводственной сфере: управленцы, снабженцы, торговцы, лица свободных профессий, получатели нетрудовых доходов. В самом деле, ведь наши буржуа ничего не производят, они управляют, администрируют, распределяют, торгуют; их функция — входить в непосредственные отношения с потребителем, то есть они существуют в постоянном контакте с людьми, в отличие от рабочих, которые в силу своей профессии постоянно контактируют с вещами. И каждый смотрит на историю сквозь очки своей профессии. Сформированный ежедневной работой над материалом, рабочий видит в обществе результат работы реальных сил, действующих по непреложным законам. Этот его диалектический «материализм» означает, что социальный мир он воспринимает, в принципе, так же, как и материальный. Напротив, буржуа вообще, и антисемит в частности, предпочитает выводить исторический процесс из взаимодействия индивидуальных волевых устремлений. Тех самых устремлений — не правда ли? — от которых он зависит в своей профессии[2]. По отношению к социальным явлениям они ведут себя как дикари, одушевляющие ветер и солнце. Интриги, коварство, злой умысел одних, решительность и добродетельность других, — на этом держится их фирма, на этом держится у них и мир. И буржуазный по существу феномен антисемитизма проявляется как раз в этом выборе способа объяснения коллективных явлений инициативой отдельных лиц, Нет спору, случается, что антисемитские карикатуры «еврей» очень напоминают типичные для пролетарских газет и журналов карикатуры «буржуй», но это внешнее сходство не должно вводить в заблуждение. Для пролетария капиталиста определяет его положение, то есть некоторый комплекс внешних факторов, а сам капиталист сводится к синтетическому единству внешне узнаваемых проявлений, то есть определяющий комплекс связан с формами поведения. Для антисемита еврея определяет наличие в нем «еврейства», еврейской сути, — полная аналогия с флогистоном или со снотворным действием опиума. Отметим, во избежание ошибок: наследственные и расовые объяснения появились позже, они выполняют роль научных фиговых листков, прикрывающих убеждения дикарей. Предубеждение против евреев появилось задолго до Менделя и Гобино, и те, кто его испытывал, не могли объяснить этого иначе, чем Монтень — свою дружбу с Ла Боэси: "Потому что это он, и потому что это я". Устраните эту метафизику, и деятельность, которую приписывают евреям, станет абсолютно непостижимой. Действительно, как понять упорное безумие богатого еврейского купца, стремящегося, как нас уверяют, разорить страну, в которой он торгует: ведь если он в своем уме, он будет заботиться о ее процветании. А как понять этот злополучный интернационализм людей, у которых семьи, интересы, привычки, образ и источники существования должны быть связаны с судьбой одной конкретной страны? Мудролюбы толкуют нам о еврейском стремлении к мировому господству, однако без дополнительных разъяснений мы и тут рискуем не понять, в чем же проявляется это стремление. В самом деле, то нам говорят, что за спиной евреев стоит международный капитализм, империализм трестов и торговцев оружием, то большевизм с ножом в зубах, и при этом не затрудняются возлагать ответственность одновременно на еврейских банкиров — за коммунизм, который должен был бы внушать им ужас, и на нищих евреев с улицы Росьер — за империалистический капитализм. Но все сразу объяснится, если мы откажем еврею в разумном поведении, соответствующем его интересам, и более того, откроем для него метафизический принцип, по которому он должен творить зло при всех обстоятельствах, даже если при этом он уничтожает сам себя. Принцип, как вы понимаете, волшебный: с одной стороны, он устанавливает сущностное, субстанциональное свойство, и еврей, как бы он ни старался, не может его изменить, как огонь не может не гореть; с другой же стороны, поскольку нужно обеспечить возможность ненавидеть еврея — а как ненавидеть землетрясение или филоксеру? — в этом свойстве есть и свобода. Правда, свобода, о которой тут идет речь, тщательно отдозирована: творить зло еврей свободен, творить добро — нет; он обладает свободой воли лишь настолько, чтобы он мог нести полную ответственность за свои преступления, но не настолько, чтобы он мог исправиться. Странная свобода: вместо того, чтобы предшествовать сущности и конституировать сущность, она остается всецело ей покорной, тем самым превращаясь в некое иррациональное качество, — но все равно остается свободой. Мне известно только одно создание, которое так тотально свободно и так привержено злу, — это сам Дух Зла, это Сатана. Таким образом, еврей оказывается отождествимым с духом зла. Его воля, в противоположность кантовской, — это чистое, бескорыстное и всеобъемлющее желание зла, это сама злая воля. Вот в каком облике появляется зло на земле, и что бы ни случилось: кризисы, войны, голод, потрясения или восстания — во всех бедах общества прямо или косвенно должны быть виноваты евреи. Антисемит боится обнаружить, что мир плохо устроен: ведь тогда пришлось бы что-то придумывать, что-то менять — и человек еще один раз оказался бы хозяином своей судьбы, приняв на себя томительный, безмерный груз ответственности; поэтому антисемит и помещает все зло Вселенной в еврея. Если где-то две нации ведут войну, то причина этого не националистические идеи в их нынешней форме, порожденной империализмом или столкновением интересов, — нет, все дело в евреях, это они стоят за спиной правителей, нашептывают и вызывают раздоры. Если где-то разгорается классовая борьба, то причина не в организации экономики, вынудившей людей бороться, — все дело в еврейских вожаках: эти носатые агитаторы совращают рабочих. Таким образом, по происхождению, антисемитизм — род манихеизма,[3] объясняющего мир борьбой принципов Добра и Зла. Никакой компромисс между двумя этими принципами невозможен: один должен восторжествовать, другой — исчезнуть. Возьмите Селина — вот пример апокалиптического видения мира: евреи везде, земля погибла, и арийцу остается только не компрометировать себя и ни в коем случае ничем не поступаться. Но пусть он учтет, что если он дышит, то уже потерял свою чистоту, потому что сам воздух, проникающий в его бронхи, осквернен. Разве это не похоже на проповедь катара? Если Селин и способен был поддержать социалистические идеи нацистов, то лишь потому, что ему заплатили, а в глубине души он в них не верил и единственным выходом считал коллективное самоубийство, не-рождение, смерть. Другие — Моррас, деятели P.P.F.[4] — не столь мрачны: они провидят долгую, зачастую опасную борьбу с триумфом Добра в финале, — битву Ормузда с Ариманом. Читатель понимает, что антисемит отнюдь не обращается к манихеизму, чтобы использовать его в качестве вторичного принципа объяснения, — как раз исходный выбор манихеизма объясняет и обуславливает антисемитизм. Но тогда следует задаться вопросом, что может означать такой исходный выбор для человека сегодняшнего дня. Задержимся немного на сопоставлении революционной идеи классовой борьбы и антисемитского манихеизма. Для марксиста классовая борьба никоим образом не является битвой Добра со Злом, — это столкновение интересов отдельных групп людей. Что заставляет революционера вставать на позиции пролетариата? Во-первых, это его класс, во-вторых, это класс угнетенных, далее, это наиболее многочисленный класс, следовательно, его судьба в перспективе сливается с судьбой человечества, и, наконец, последствия победы пролетариата с необходимостью приведут к упразднению классов. цель революционера — изменить организацию общества. Для этого, вне всякого сомнения, надо разрушить старый режим, но этого мало: очевидно, что надо прежде всего создать новый уклад. Если бы, сверх всяких ожиданий, привилегированный класс захотел участвовать в социалистическом строительстве и имелись бы очевидные доказательства его добросовестности, то не было бы никакой разумной причины его отталкивать. И если его добровольное предложение сотрудничества остается в высшей степени маловероятным, то причина в том, что его удерживает само это привилегированное положение, а не какой-то там внутренний демонизм, заставляющий людей творить зло против их собственного желания. В любом случае, выходцы из этого класса, если они порывают с ним, всегда могут влиться в класс угнетенных, и судить о них следует по их делам, а не по их корням. "Чихать я хотел на ваши вековые корни", — сказал мне однажды Политцер. Напротив, для антисемита-манихеиста акцент ставится на разрушении. Для него речь идет не о столкновении интересов, а о том вреде, который причиняет обществу некая злая сила. Соответственно, его Добро состоит прежде всего в том, чтобы разрушать Зло. Горечь антисемита маскирует оптимистическую веру в то, что как только Зло будет устранено, гармония установится сама собой. Поэтому программа антисемита однозначно негативна: не ставится задача построения нового общества — только очищения существующего. Для достижения этой цели добровольное участие евреев излишне и даже пагубно, к тому же у еврея не может быть доброй воли. Как Кавалер Ордена Добра антисемит священен; еврей оказывается тоже по-своему священен — как неприкасаемый, как табуированный туземец. Таким образом борьба переносится в религиозную плоскость и концом сражения может быть только священная резня. У такой позиции много преимуществ, и прежде всего — то, что благословляется леность духа. Мы видели, что антисемит ничего не понимает в современном обществе, он был бы не способен предложить какой-либо конструктивный план, его деятельность не может перейти на уровень техники, она остается на почве страсти. Долготерпению труда он предпочитает взрыв бешенства, напоминающий амок[5] малайцев. Его интеллектуальная активность не выходит за рамки интерпретаций; он ищет в исторических событиях признаки проявления некой злой силы, — отсюда эти по-детски усложненные выдумки, родственные бреду тяжелых параноиков. Но кроме того, антисемитизм отводит разрушительный удар революционно настроенной массы от некоторых учреждений, направляя этот удар на уничтожение определенных людей: воспламененная антисемитизмом толпа считает, что сделано достаточно, если убито столько-то евреев и сожжено столько-то синагог. Антисемитизм, таким образом, представляет собой предохранительный клапан для власть имущих; поощряя антисемитизм, власти подменяют опасную ненависть к режиму правления на безопасную ненависть к отдельным людям. Ну, и конечно же, этот наивный дуализм чрезвычайно удобен для самого антисемита: если все дело только в уничтожении Зла, значит, все Добро уже есть. И значит, нет никакой необходимости беспокоиться о поисках Добра, не надо его творить, и отстаивать в терпеливых спорах, и, найдя, поверять опытом, и проверять на отдаленных последствиях, и, в конце концов, брать на себя всю ответственность за сделанный моральный выбор. Оптимизм, маскируемый бурной антисемитской яростью, не случаен: антисемит решил проблему Зла, чтобы не решать проблем Добра. Чем больше я поглощен борьбой со Злом, тем меньше я склонен ставить под сомнение имеющееся Добро. Об этом не говорят, но это всегда присутствует на заднем плане в рассуждениях антисемита и остается задней мыслью в его голове. Ему нужно только исполнить свою миссию священного разрушителя, и Потерянный Рай возродится сам собой. А в настоящий момент у антисемита столько забот, что у него просто нет времени обо всем этом размышлять: он на посту, он сражается, и любого повода к возмущению достаточно, чтобы отвлечь его от мучительных поисков Добра. Но есть и еще одна сторона, и тут мы вторгаемся в область психоанализа. Манихеизм антисемита маскирует его глубинное влечение ко Злу. Для антисемита Зло — его удел, как для Иова. Добром если и будут заниматься, то другие, те, кто придет после. А он — он в сторожевом охранении общества, он повернут спиной к тем чистым добродетелям, которые он защищает, он имеет дело только со Злом, он должен определять его размеры, должен разоблачать и доносить. Поэтому он необычайно озабочен собиранием анекдотов, изобличающих евреев — их похотливость, страсть к наживе, коварство и предательство. Антисемит купается в нечистотах. Перечитайте "Еврейскую Францию" Дрюмона, эта книга "высокой французской морали" — антология гнусностей и похабщины. Ничто не отражает так ясно сложную натуру антисемита, как то, что он не захотел сам выбрать себе Добро, и, боясь выделиться, позволил навязать себе клишированное Добро для массового употребления. Мораль антисемита никогда не бывает основана на интуитивном понимании ценностей или на том, что Платон назвал Любовью, — его мораль проявляется лишь в самых строгих табу, самых суровых и самых произвольных императивах. Зло — вот что привлекает его неустанное внимание, и тут у него появляется интуиция, и даже что-то похожее на вкус. И он способен до стадии навязчивой идеи повторять рассказы о непристойных и преступных поступках, — это его волнует и удовлетворяет его извращенные наклонности, причем тут он может насыщаться, не компрометируя себя, ведь все поступки он приписывает этим подлым евреям, на которых и обрушивает свое презрение. Я знал одного берлинского протестанта, у которого желание приняло форму возмущения. Вид женщины в купальнике приводил его в ярость, он старался находить повод для этой ярости и проводил время в бассейнах. Таков и антисемит. И у него одна из составляющих ненависти — глубинное сексуальное влечение к евреям. В нем прежде всего присутствует любопытство, устремленное ко Злу, но я полагаю несомненным, что в основе его лежит садизм. В самом деле, мы ничего не поймем в антисемитизме, если не вспомним, что евреи, на которых обрушиваются такие проклятия, совершенно безвредны, я бы даже сказал — безобидны. Это добавляет антисемитам хлопот: приходится рассказывать нам о таинственных еврейских обществах и страшных заговорах масонов. Но непосредственно сталкиваясь с евреем, как правило, видишь перед собой слабого человека, который так плохо подготовлен к встрече с насилием, что неспособен даже к самозащите. Эта индивидуальная слабость еврея, которая выдает его погромщикам связанным по рукам и ногам, отлично известна антисемиту и заранее доставляет ему наслаждение. И его ненависть к евреям нельзя сравнивать с ненавистью, скажем, итальянцев к австрийцам в 1830 году или французов к немцам в 1942-м. В этих последних случаях ненавидели угнетателей, людей сильных, жестких и жестоких, имевших оружие, деньги, власть и возможность причинить восставшим столько зла, сколько эти восставшие и мечтать не могли причинить им. В этих случаях ненависть вырастала не из садистических наклонностей. Но для антисемита Зло воплощается в безоружных и очень малоопасных людях, поэтому для него никогда не возникает тягостной необходимости проявлять героизм. Быть антисемитом — это развлечение. Можно бить и мучить евреев и ничего не бояться: самое большее — вспомнят о существовании законов Республики, но законы эти окажутся мягкими. Садистическое влечение антисемита к евреям столь сильно, что не так уж редко можно увидеть какого-нибудь оголтелого юдофоба в обществе приятелей-евреев. Разумеется, это те «исключительные» евреи, о которых он говорит: "Они не такие, как другие". В мастерской художника, о котором я уже упоминал, и который нисколько не осуждал Люблинскую резню, на видном месте стоял портрет еврея, расстрелянного в гестапо; этот человек был ему дорог. И все-таки их уверения в дружбе не искренни, ибо им даже к голову не придет избегать выражения типа "хороший еврей", и, с горячностью отстаивая наличие тех или иных достоинств у знакомых евреев, они не допускают мысли, что их собеседники могли встречать и других, столь же достойных. В силу своеобразной инверсии их садизма им в самом деле нравится протежировать этим нескольким избранным: им нравится постоянно иметь перед глазами живой образ народа, который они третируют. У женщин-антисемиток довольно часто смешиваются отвращение и сексуальное влечение к евреям. Я знал одну из таких, у нее были интимные отношения с неким польским евреем; она иногда ложилась с ним в постель и позволяла ласкать свои плечи и грудь — но не более. Она наслаждалась его почтительностью и покорностью, за которыми она угадывала отчаянное, подавленное и униженное желание. Впоследствии, с другими мужчинами у нее были нормальные половые контакты. Слова "красивая еврейка" имеют совершенно особое сексуальное значение, сильно отличающееся от того, какое имеют, например, слова "красивая румынка", "красивая гречанка" или "красивая американка", — и именно тем отличающееся, что в них словно бы появляется некий аромат насилия и убийства. Красивые еврейки — это женщины, которых царские казаки волочили за волосы по улицам горящих деревень; узкоспециальные труды, содержащие подробные описания избиений, отводят женщинам еврейского происхождения почетное место. Впрочем, нет необходимости рыться в секретной литературе. Со времен Ребекки в «Айвенго» до евреев у Понсон дю Террайля — и вплоть до наших дней еврейкам в самых серьезных романах отводилась строго определенная роль: часто подвергаться насилиям и избиениям, иногда избегать бесчестья, приняв заслуженную смерть, а тем, которые сохраняли сюжетную ценность, — становиться покорными служанками или униженными любовницами индифферентных христиан, женившихся на арийках. Я полагаю, для характеристики сексуальной символики фольклорного образа еврейки сказанного достаточно. Разрушитель по предназначению, садист "по велению сердца", антисемит в глубине души всегда преступник. Ведь чего он, собственно, хочет? Смерти еврея. И он ее готовит. Разумеется, не все враги евреев требуют их смерти в открытую, но те меры, которые они предлагают, — а все они направлены на то, чтобы принизить, унизить, изгнать евреев, — это суррогаты преступления, совершенного в воображении антисемита, это символические убийства. Но у антисемита есть свое внутреннее оправдание: он преступник из лучших побуждений. В конце концов, не его вина, что на него возложена миссия творить Зло во имя уменьшения Зла: истинная Франция вручила ему мандат верховного судьи. Конечно, не каждый день выпадает случай им воспользоваться, но на этот счет не следует заблуждаться: его неожиданные вспышки ярости, его громовые угрозы в адрес «жидов» — это те же самые смертные приговоры. Народное сознание это угадывает и обозначает так: готовы "manger du juif" — "сожрать еврея". Итак, антисемит сделал для себя выбор: он преступник, и именно — голубой преступник. Это вновь бегство от ответственности, он подвергает цензуре свою жажду убийства, но находит способ утолить ее, не признаваясь в ней себе. Он знает, что он злобен, но поскольку он творит Зло во имя Добра, и поскольку весь народ ждет от него освобождения, он считает, что его злоба священна. Вся система его ценностей оказывается своеобразно извращенной (нечто похожее встречается в некоторых религиях, например, в Индии, где существует священная проституция): с яростью, ненавистью, грабежом, убийством, со всеми формами насилия у антисемита связываются представления о престиже, уважении, энтузиазме, — и в тот самый момент, когда он опьянен злобой, на душе у него легко и спокойно, и это обеспечивает ему неотягченную совесть и удовлетворение от сознания исполненного долга. Портрет завершен. Возможно, многие из тех, кто с готовностью заявляет о своей ненависти к евреям, не узнают себя, это будет значить, что ненависти у них на самом деле нет. Нет у них и любви: они никогда не причинят евреям никакого зла, но никогда и пальцем не пошевелят, чтобы предотвратить погром. Они не антисемиты, они не личности, они — ничто, и если им все-таки приходится изображать нечто, они становятся эхом, становятся молвой; не думая о причиняемом зле, не думая ни о чем, они повторяют заученные формулы, открывающие перед ними двери определенных салонов. Таким путем они познают эту высокую радость — быть пустым звуком, иметь голову, целиком заполненную одним огромным одобрением, которое кажется им тем более достойным уважения, что взято ими в долг. Для таких людей антисемитизм — просто оправдание, но эти люди столь ничтожны, что легко отказываются от этого оправдания, соглашаясь на любое другое, лишь бы оно было «престижнее». Ибо антисемитизм престижен, как все проявления иррациональной коллективной души, стремящейся создать сокровенное и охранительное Отечество. И всем этим мягкоголовым кажется, что, торопливо повторяя "евреи губят страну", они совершают один из тех ритуальных обрядов, которыми оформляется пропуск в теплоэнергоцентр общества; в этом смысле антисемитизм сохраняет нечто от человеческого жертвоприношения. Кроме того, антисемитизм предоставляет серьезные выгоды людям, сознающим свою глубокую несостоятельность и пребывающим в тоске: он позволяет им надеть на себя личину страсти и, как это уже стало привычным со времен романтизма, спутать ее с собственной личностью, — таким образом эти вторичные антисемиты, почти не потратившись, обретают собственную агрессивную личность. Один мой друг часто вспоминал своего престарелого кузена, который иногда приходил к ним обедать и о котором с каким-то особенным выражением говорили: "Жюль терпеть не может англичан". Мой друг не помнил, чтобы о его кузене говорили еще что-нибудь другое, но другого уже и не требовалось. Между кузеном и семьей друга возник молчаливый договор: при кузене подчеркнуто избегали говорить об англичанах, эта церемонность дарила ему иллюзию его значимости в глазах ближних, а им — приятное чувство участников некоего ритуального действа. Ну, а при соответствующих обстоятельствах, кто-нибудь, тщательно все обдумав, ронял как бы невзначай какой-то намек на Великобританию — или ее доминионы. Кузен Жюль тут же исполнял приступ жуткого гнева и в эти мгновения чувствовал, что он существует; все бывали довольны. Многие в той же мере антисемиты, в какой кузен Жюль — англофоб и, разумеется, они совершенно не представляют себе, куда они на самом деле вступили. Мнимые отражения сознательного юдофоба, тростинки, кланяющиеся ветру, они сами, конечно, никогда бы не выдумали антисемитизма, но именно они силой своего равнодушия сохраняют антисемитизм от исчезновения и возрождают его в новых поколениях. Теперь мы в состоянии его понять. Антисемит — это человек, который боится. Нет, не евреев, конечно, — боится самого себя, боится своей совести и своих инстинктов, боится свободы и ответственности, боится одиночества и боится перемен, боится общества и боится мира, — он боится всего, и не боится только евреев. Это подлец, который не хочет признаться себе в своей подлости; это убийца, который сдерживает и маскирует свою склонность к убийству, не находя в себе сил справиться с ней, но в то же время дерзновенно предпочитает убийства символические и анонимные — в толпе. Он мучается неудовлетворенностью, но не решается восстать на себя из страха перед последствиями своего восстания. Приобщаясь к антисемитизму, он не просто принимает некое мнение, — он совершает выбор, определяющий его будущую личность. Он выбирает постоянство и невосприимчивость камня. Он выбирает тотальную безответственность рядового, послушного своим вождям, — а вождей у него нет. Его выбор: ничего не зарабатывать и ничего не заслуживать, но чтобы ему все было дано от рождения, — а он не из благородных. Его выбор, наконец: Добро уже все — здесь; оно неоспоримо и недосягаемо, и он не смеет на него посмотреть, боясь, что тогда придется усомниться в нем и искать другое, еврей тут только повод, ничего больше: на его месте может быть негр, может быть цветной. Существование еврея просто дает антисемиту возможность подавить в зародыше свое беспокойство, убедив себя, что его место в мире всегда было помечено, и оно его ждало, и он теперь законно имеет право его занять. Антисемитизм, одним словом, — это страх человеческого состояния. Антисемит — это человек, который хочет быть непроницаемой скалой, неистовым потоком, испепеляющей молнией, всем чем угодно — только не человеком. |
||
|