"Гора Мборгали" - читать интересную книгу автора (Амирэджиби Чабуа Ираклиевич)Глава шестаяГора вышел, по-видимому, к срединному течению реки, не помеченной на карте, - замерзшая поверхность была не такой широкой. Река оказалась рыбной, и Гора запасся впрок. На дальнем берегу тянулся сосновый лес, редкий, убогий. Такие деревья растут на плотной почве, не пропускающей влагу. Горе подумалось, что из-за крепкой подпочвы и образуются болота в долинах, по которым ему довелось идти. Зато эта местность до того была изрезана-иссечена ложбинами, что вода здесь не застоялась бы - иначе не видать бы света и этим жалким сосенкам. Шел мелкий снег. Хлопья заснеживали хвою, делая деревья похожими на зловещих птиц, расправивших крылья перед тем, как опуститься на землю. "Сосенка, вон та... Сколько в ней очарования, она некрасива, но в ней есть что-то манящее. На каждый товар - свой купец... Да, это так, свой. Вон, справа, чуть поодаль, четвертая сосна, это и есть ее купец. Красотой не взял, но домогается сосенку, пытаясь привлечь к себе ее внимание... И привлечет, если хватит воли и лукавства... Болтать болтай, но и дело делай! Люди и животные - все одним миром мазаны. В молодости ты не прилагаешь усилий, чтобы привлечь к себе внимание. Это происходит само собой. Подсознательно? Ты хотел рассказать о юности... Да, я имел в виду юность. В этом возрасте юноша первым делает шаг к знакомству, сближению, а девушка выжидает знаки внимания. Так было раньше, теперь все наоборот. Давай-ка о том, что было до смерти деда Горы... Нет, те увлечения любовью не назовешь... Почему? Это и есть любовь, самая что ни на есть настоящая, только незрелая, подсознательная... А после деда Горы, до начала войны? Я влюблялся трижды, каждый раз по-разному. От моих влюбленностей только и остались что печаль да угрызения совести. Нет, скорее сожаление о своем поведении... Правильно. Особенно с первой, Тамарой!.. У нас были чистые, платонические отношения. Мы оба были спортсменами, играли в баскетбол. Она была как лань, стройная, изящная. Знаю достоверно, что часть зрителей приходила в зал или на площадку любоваться ее фигурой, живостью, пластикой. Угрызения совести, говорю... Я их испытывал оттого, что не уберег эту любовь. Случилось так, что я увлекся другой девушкой, очень красивой. Она была падчерицей крупного должностного лица. Наши отношения не состоялись по двум причинам. Во-первых, я был сыном репрессированных. Наши отцы некогда вместе учились в Московском университете, а потом состояли в одной партии, национал-демократической. Однако ее отец, в отличие от моего, не только избежал репрессий, но и стал крупной шишкой. Ничего удивительного - у него был мощный покровитель. Мое появление в этой семье, естественно, особой радости не вызвало. Я это понял по поведению матери девушки. А может, мне показалось, не знаю. Лично мне никто из членов семьи о своей неприязни не говорил. Я сам со временем решился на разрыв. Во-вторых, эту девушку любил еще один парень, сын известного профессора. Стоял я как-то на автобусной остановке. Он подошел ко мне, отвел в сторону и попросил оставить девушку в покое. "Давай договоримся так: пусть она сама выбирает," - ответил я и, повернувшись, ушел. Сказать по правде, к тому времени меня самого тяготили отношения с девушкой. Я даже ходить стал к ней реже уже до этого разговора, но тут то ли самолюбие взыграло, то ли я закусил удила, но ответил я именно так. Прошло немного времени, и парень покончил с собой. Были разные версии. Лично мне кажется, что причина крылась вот в чем. После моего разрыва с девушкой ее пригласили на роль в кино - это был другой мир; что могло быть у нее общего с юношей, которого она никогда не любила; и потом, сказать по правде, он был заурядным человеком, разве что чуть выше среднего уровня. А тут еще за девушкой стал ухаживать известный актер, и не только он. Потянулся шлейф сплетен. Сын профессора покончил с собой оттого, что так сложились обстоятельства, но я почему-то считал и себя причастным к разыгравшейся трагедии. Мои терзания усугублялись тем, что этим постылым увлечением я мучил Тамрико!.. Отчаявшись вконец, я решил, что влюбленности и романы не в моем характере... Но слова словами, а юность юностью, и в мою жизнь ураганом ворвалась новая любовь: точеная фигура, красивые ноги, бездонные синие глаза с поволокой, изящный нос с горбинкой, юмор, голос... Ее отец, человек известный, погиб в тридцать седьмом году. Мы никогда не говорили о любви, но наше чувство было очень глубоким. Правда, будущего у него не оказалось. Сначала на нас обрушилась вторая мировая война, потом меня арестовали. Срок - двадцать пять лет. Она одной из первых примчалась ко мне в колонию. Расставаясь, я сказал: "Ты должна выйти замуж, не жди меня, теперь моя жизнь потечет по другому руслу". Она не ответила ни "да", ни "нет". Я ушел в побег. Прошло много времени. У девушки поклонников всегда было хоть отбавляй, и среди них люди чрезвычайно достойные. Пришла она как-то к моей тете в слезах: "Прошло столько времени, от Горы нет вестей. Позвольте мне выйти замуж!" - "Конечно, девочка, о чем ты, выходи, как же! - участливо ответила та и шепнула на ухо: - Говорят, Гора за границей". Девушка вышла замуж. Эта любовь стала печалью и горьким сожалением всей моей жизни. Она, думается, вызвала во мне протест против подлости судьбы, преумноживший упорство, с каким я впоследствии противостоял своей участи!.." Через несколько дней Гора снова вышел к реке. Он знал, что у нее есть колено, - так, по крайней мере, значилось на карте Мити Филиппова. Определив местоположение, убедился, что тел правильно. Спустились сумерки, Гора перебрался на другой берег и тут только заметил паром, безлюдный, вмерзший... "Гора, лучшей гостиницы ты в жизни не видел! Вот тебе будка! Входи и ночуй. Сюда никто носа не сунет среди зимы. Господи, как хорошо! Можно укрыться от снега, ветра... Помнишь тот случай в Тбилиси, на верийском пароме? Бедняга Гоги был задирой, всегда искал драку. Нам нужно было на другой берег. Один из паромщиков, кажется, его звали Павликом... Да, Павликом. Он, сукин сын, вырос на Куре и здорово плавал... На пароме спасателем работал! Помню, как-то Павлик прыгнул в воду за рыбой и поймал ее! Вот как он плавал! Паром тронулся, Гоги подошел к цепям, встал одной ногой в одну лодку, другой - в другую. Стоит себе, то на воду поглядывает, то на вертящиеся ролики. Павлик рассердился и велел ему вылезать, но Гоги и ухом не повел. Павлик снова крикнул. Гоги, не повернув головы, велел ему убираться подобру-поздорову. Павлик взбеленился и в ярости пихнул Гоги ногой - тот упал в воду. Завидев это, я бросился на Павлика и отправил его вслед за Гоги. И началась в реке драка... Не знаю, не знаю! Может, Гоги и плавал чуть хуже Павлика, но в драке... Павлику было далеко до него!.. Он так его отлупцевал... А драться в воде так трудно, так трудно!.. Короче, Павлик дернул к берегу, струсил... Пока Гоги выбирался из воды, того и след простыл, он и бегать был мастак... Мы шли на день рождения Что было делать с мокрой одеждой?! Гоги стоял на том, что ее нужно отжать и подсушить! Хорошо еще, была жара, на нем были парусиновые брюки и майка. Отжать он их отжал, но сушить не стал. Пока мы шли, по-моему, она на нем и просохла.. Накануне днем я вроде слышал шум трактора. Может, померещилось?.. Надо бы завтра с утра все тщательно осмотреть. Река, за деревьями далеко ходить не надо - удобно сплавлять лес!.." Отоспавшись, Гора снова двинулся в путь. Шел он до полудня, медленно, временами отдыхая. Вышел к вырубке. Она была старой, изуродованной неумелыми руками, которые прежде ни топора не держали, ни пилы. Семенников, и тех для отсева не оставили - после нас хоть потоп. Так работают только договорники и заключенные. "Если здесь поблизости лагерь, то со своей охраной и собаками. Сдалась нам такая экскурсия? Еще влипнем в какую-нибудь историю, а?.. Трактор всего в паре километров отсюда... Нет, дальше. Вон с того холма поглядим в бинокль... Ха, а как туда взобраться?.. Ничего, уж как-нибудь! Это еще что такое?.. Как что, флейта... Фу ты, неужели?! Кто-то наигрывает "По диким степям Забайкалья". Только начали играть, иначе я услышал бы. Поднимемся на холм, посмотрим..." Горе и впрямь пришлось карабкаться. По его предположениям, лагерь размещался севернее, стало быть, на холм надо было взбираться с юга, со скрытой от глаз стороны, что оказалось делом нелегким. Гора помучился, с трудом одолел лесистый косогор. Удобно устроился, отдышался. Потом поднес бинокль к глазам и стал осматриваться. Лагерь с прилегающим к нему поселком был заброшен. Он располагался на равнине, примерно в трехстах-четырехстах метрах от Горы. В поселке, на крыльце ближайшего от бараков дома кто-то сидел и играл. Вокруг ни души. Бараки стояли без дверей и оконных рам. Забор из горбыля, местами поваленный, зиял провалом ворот. Поселок, похоже, тоже разорили, но окна и двери в нем были тщательно заколочены, по крайней мере, те, что видел Гора со своего места. Скорее всего, лагерь и поселок снялись недавно. Поодаль виднелась замерзшая река. На дальнем ее берегу помещался склад с причалом и подъемный кран. Привычная картина: лес, выделенный на ближнем берегу, лагерь давно вырубил. Потом ему дали участок на дальнем берегу, в паре километров от бараков. Вырубили и тот, и поскольку поблизости леса не осталось, взялись за новую вырубку, неблизкую, иначе, будь она в радиусе десяти километров, заключенных водили бы на работу отсюда. Оконные рамы, двери и ворота прихватили с собой для нового лагеря. Поселок, где жили сотрудники администрации и военные, оставили для продажи - покупателей на них много, приезжают с безлесого юга, нумеруют бревна, разбирают дома, увозят и на месте заново собирают их. Тракторист, должно быть, заключенный. Вольнонаемного не заманить в такую глухомань бревна из лесу возить. Гора вспомнил перипетии распродажи такого же поселка в Восточной Сибири: относительно новые строения продали как дрова представителю одного из среднеазиатских учреждений. Музыкант доиграл свою печальную мелодию и вошел в дом. "Надо выждать, пусть уснет... Погоди, этот лагерь мне что-то напоминает... Тьфу ты, банки, конечно, банки... Такой же лагерь, бабы, тракторист!.. Надо же! Неужели мне во второй раз доведется увидеть такое?.. Времени много, вспомним ту историю, как раз и стемнеет, скрести в ямах картофель лучше в темноте. И сторож десятый сон будет видеть. Да, давай-ка о банках расскажем: заставь дурака богу молиться, он и лоб расшибет. Когда на престол взошел Хрущев, в результате забастовок и бунтов в лагерях режим был послаблен до того, что мне выдали пропуск и назначили одним из экономистов в управлении. Моим начальником был некто Павел Николаевич Котельников, майор. Мы были двое у него под началом. Он постоянно отсутствовал: то ездил в командировки, то отсиживался на совещаниях. Котельникову дела не было до того, чем мы занимаемся. А занятий у нас и в самом деле было маловато. Майор загодя подписывал бланки, мы заполняли их, приобщали к ним итоговый отчет, составленный по ежемесячным сводкам, поступавшим из лагерей, и отправляли с фельдслужбой. Этим исчерпывался наш труд, если не принимать во внимание, что мой сослуживец Абрам Хайт любил, вроде меня, анекдоты и кроссворды. Как-то мы получили отчет одного из лагерей за два последних месяца. В примечании сообщалось, что у администрации нет сведений, вывозятся ли бревна на биржу с такого-то лесоучастка, а если да, то в каком количестве. Лагерь был заброшенным, вырубать было нечего, и контингент перевели на новое место, в лесу оставалось много бревен. Их надо было вывезти. Для этой цели лагерное начальство оставило на вырубке трактор с трактористом, который и должен был проделать эту работу. Но сколько он бревен вывез, никто учета не вел. Майор заподозрил, что их, вероятно, вообще не было и в старых отчетах сделана приписка. Он велел мне оформить командировку, съездить и посмотреть на месте. Оформил, мне выписали спецпропуск, и я поехал. Строительство Тайшет-Ленской магистрали считалось почти законченным, но заказчик, то есть министерство, не подписывал приемку из-за каких-то недоделок... Впрочем, не "каких-то", а очень определенных - чтобы преодолеть расстояние в семьсот километров, поезд порой тащился по несколько суток... Мне ехать было триста, но я ухлопал на них трое суток и только на четвертые попал на ту платформу бывшего лагеря, откуда мне предстояло пройти пешком еще семь километров... Поездка была не приведи Господи, но из нее мне врезался в память один эпизод. Мы стояли на полустанке, безнадега, как говорится, полная. В вагоне тьма кромешная. Я провел целый день на ногах, устал и опустился в коридоре прямо на пол. Чуть погодя ко мне подсела женщина в стеганом ватном бушлате, таких же брюках и старых латаных-перелатанных пимах. Мы разговорились, она оказалась заключенной, как и я, и так же, как и я, ехала в командировку. Между нами возникло ощущение близости и нежности. Ей было примерно лет тридцать пять. Я спросил, какая у нее грудь. Она задумчиво ответила: "Я красивая женщина, в темноте не разглядишь. У меня упругое тело, грудь, высокие бедра и изящные длинные ноги. В нашем лагерном быту основная беда красивой женщины в том, что никто не видит, какая она под этим тряпьем. Иногда мне становится невмоготу, так хочется стащить с себя эти лохмотья и пройтись в чем мать родила перед мужчинами. Пусть видят, какая я! Пусть видят! Пусть видят!.." А мы вернемся к тому, о чем изначально поведать хотели. Я отмахал те семь километров и добрался наконец до заброшенного лагеря... Нет, об этом отдельно... Заброшенный лагерь, точнее, поселок, оставленный лагерной администрацией, стоит того... Да-a! Это интересное явление. Получают приказ. Чекисты со всеми чадами, домочадцами и скарбом снимаются с насиженного места, но определенная часть населения остается. Кто эти люди? К примеру, выходит срок у Прасковьи или Даши. Чтобы не возвращаться домой в лохмотках и нищими, пристраиваются они домработницами в семьи чекистов или же идут на работу в хлебопекарню, прачечную. Некоторым вообще некуда возвращаться - ни дома, ни родни. Потом выходит срок у Вани или Гоши, по той же причине остаются и они. Со временем Гоша "женится" на Прасковье, они справляют избу - в лагерном мире "балок". Живут, у них родятся дети. В один прекрасный день Гоша покидает балок и исчезает как призрак. Остаются "соломенные вдовы". Тем временем лагерь меняет стоянку, администрация покидает свои дома, и в них перебираются "соломенные вдовы" с детьми. Работники администрации редко берут их с собой на новое место, разве что одну-двух. Так составляется "население" из женщин и детей. Чем больше, многочисленнее лагерь и его администрация, тем больше остается женщин и особенно детей. Как они живут, на что? У них есть крыша над головой, топчаны, в лучшем случае расшатанная кровать от прежних владельцев. У большинства нет матрасов, одеял, подушек, о постельном белье и говорить не приходится - все это им заменяют поношенные бушлаты. Ясное дело, никакой посуды, кроме лагерных алюминиевых мисок и ложек. Словом, нищета неописуемая! Что они едят? Сажают картошку - кто сколько сможет обработать. Летом собирают ягоды, сдают за гроши в потребсоюз - это деньги на хлеб, который они покупают в магазине, - до него тащиться, как правило, несколько километров. В тот период - я имею в виду сталинские времена - заключенных после освобождения переводили на бессрочное вольное поселение. Такова была одна часть населения. Эти люди обрекались на подобное существование и жили так до той поры, пока волею провидения не отправлялись в иной мир. Вот в такой поселок я и попал. Здесь мне надлежало узнать, где работает тракторист и как к нему пройти, чтобы замерить объем работ. Мое появление в поселке вызвало переполох. Ей-богу, окон десять одновременно распахнулись, и из каждого выглянуло по женщине. Дети, занятые играми, вдруг умолкли и, разинув рты, уставились на меня. Наплыла тишина, я тоже довольно долго хранил молчание, пытаясь оценить обстановку. Наконец одна из женщин спросила, что привело меня сюда, какая нужда? Я рассказал, с чем пожаловал. Все десятеро одновременно стали объяснять мне, как и куда надо идти. Я не разобрал ни слова и, подойдя к одному из окон, заставил повторить объяснения. Помахав на прощание рукой, я пошел... Через три-четыре километра услышал шум трактора и двинулся на звук. Путь лежал через косогор, идти было трудно. Тракторист заметил меня и, поравнявшись, жестом велел следовать за ним. Я так и сделал. На бирже он остановился. Заглушил двигатель, сошел. Оглядел меня и спросил, кто такой. Я представился и объяснил, зачем приехал. Начали замерять. Провозились довольно долго. По правде, я все на глазок мерил, сколько там было. Большей точности и не требовалось Важно было убедиться, перевозятся бревна или нет. Тракторист пригласил меня к себе в землянку. Она оказалась крошечной: несколько ступеней вниз, дверь, возле стены узкий, на одного, топчан, вернее, - его подобие, и печь - тоже малюсенькая. У меня была с собой бутылка водки. Мы выпили по глотку. Хмель немного развязал ему язык, иначе ему не разговориться - царь флегматиков. Он ни о чем не спрашивал, на мои вопросы отвечал коротко "да" или "нет". Когда встречаются двое заключенных, тема их разговора - водка, табак и женщина. Мне как-то удалось выудить из него, что срок его истекает через пять месяцев. Он не курил, ему было где-то под пятьдесят. Я спросил, как у него обстоят дела с бабами. Он махнул рукой, - этого добра тут хватает, вон, целый поселок. "Надоели они мне, - в сердцах плюнул он, - когда целый день вкалываешь, вечером не на многое годишься!" Я поинтересовался, как обстояло дело в первый раз. Он рассказал: – Окончил работу, развел огонь. Варится каша. Прилег. Слышу, на лестнице звяканье... Будто ручки ведер упали. Стук в дверь. Войди, говорю. Входит баба. Стоит. Садись, говорю. Садится. Говорим о том о сем... Дала бы, что ли, говорю. Мнется, потом спрашивает, а что взамен? Отвечаю, что дать мне нечего, гол как сокол. Вон, пожалуйста, все мое добро на полке. Я раз в месяц хожу в лагерь за продуктами - мука, крупы, постное масло... Что дадут... Она осматривается... И просит жестяную банку. А жестянка хорошая, я в ней масло ношу... Берет банку, уносит. Спустя два дня приходит другая. Уносит вторую банку - в ней я обычно крупу ношу. Вон ту. Остался я без посуды. Между тем настает время идти за продуктами. В лагере завскладом такой жмот, своей банки не даст, знаю, был у меня случай. Сижу, думаю, что делать. В это время снаружи доносится звяканье. Приходит та женщина, что первой унесла жестянку. Трахни меня, говорит, так хочется, мочи нет терпеть. Я упираюсь, не могу, говорю. Потом соглашаюсь, ступай, говорю, принеси банку, тогда трахну. Она на своем, и я на своем. Ни за что не уступил. Пошла, принесла. Вон та банка, правая. Левая - это та, которую вторая баба брала. И ее заставил вернуть. После этого ничего не выпрашивают. Жаль их, несчастных. Эти жестянки им заместо кастрюль. Обе были в саже. Когда третья пожаловала, я ее заставил надраить... Сгустились сумерки. Пожалуй, можно идти. Тут, кроме музыканта, никто не появлялся. Интересно, женщина это или мужчина?! Где это слыхано, чтобы женщина играла на флейте!.. Я слышал и даже видел... Нам до этого нет дела, займемся картофельными ямами. Их здесь много, видишь? У каждого своя. Если не ошибаюсь, эта Хеопсова пирамида - лагерное овощехранилище... Если в каждой яме осталось хоть по несколько картофелин, на еду наберется. Вырою картофель и улизну, как огородный воришка... А если забраться в какой-нибудь дом и переночевать в тепле, разве плохо? Это будет даже не "Астория", а какой-нибудь "Континенталь"... Нет, милый, отмахали такой путь, чтобы угодить в капкан?.. Да и времени на это нет. У нас свидание назначено. Нас ждут встречи сначала со славным рыцарем неопределенных занятий, пожаловавшим к нам из страны Абу Ибн Сины, потом с истинным аристократом, чей род восходит к первым монголам. Не будем опаздывать на свидания. А у музыкантов - исполнителей и прочих простолюдинов просим прощения, с ними пообщаемся потом". Пока Гора спустился с косогора в долину, настала ночь. Пробравшись к картофельным ямам, он еще раз окинул взглядом окрестность, положил наземь кладь, сдвинул крышку и спрыгнул в яму. Земля была рыхлой, может, занесенной с картофельными клубнями. Сначала он рыл руками, потом ножом. Нашел три картофелины, вылез, спрыгнул во вторую яму. Тут он собрал урожай побогаче - четыре картофелины и одну сморщенную, средних размеров, свеклу. Он распрямился, уперся руками в края ямы, подтянулся и хотел было вылезти, как со спины раздалось: – Эй, ты!.. Ты кто такой?! - Это был сердитый голос пожилого человека. Гора застыл. Какое-то время он так и висел в воздухе, опираясь руками о края ямы. Потом спрыгнул, повернулся к мужчине и, окинув его взглядом, ответил: – Не видишь, я крот! Вероятно, это был тот человек, что играл "По диким степям". Одетый во все лагерное, он стоял, скрестив руки на груди, и вызывающе косил глазами на Гору - тот был по пояс в яме. Зажав в одной руке свеклу, в другой - нож, Гора улыбался, как ребенок, застигнутый на краже варенья. – Кто такой, говорю?! - повысил голос пришелец. Гора нахмурился, сунул свеклу в карман, вылез из ямы и с угрозой в голосе ответил: – Кто такой? Сейчас узнаешь, кто я такой! Незнакомец, попятившись, пролепетал: – Я сторож, что же мне и не спросить, кто ты такой? – А-а, это другое дело. Я - Гора. Чего тебе еще? Беглец! Сторож оторопел, у него даже челюсть отвисла. Опомнившись, полюбопытствовал: – Гора? Тот самый? Идешь из Заполярья, так?.. Не врешь, ты и впрямь Гора? – Как тебя звать? Зэк или вольный? - тем же тоном осведомился Гора. – Я... Поликарп Васильич я. Бывший зэк. Не бойся, тут, кроме меня, никого нет. Я совсем один... Гора мотнул головой в сторону, откуда доносился шум трактора. – У него есть землянка, теплая. Сюда он ходит только за продуктами, дважды в месяц. Недавно вот был... Не придет... не бойся. – Я не боюсь. Я есть хочу. Здравствуй! - Гора вложил нож в ножны. – Здравствуй! У меня все есть, все... Пойдем. Он повернулся и пошел. Гора двинулся следом. Вошли в комнату. Гора присел. Поликарп Васильич достал с полки в нише миску, подал незваному гостю тепловатую кашу, отрезал хлеб, переложил кашу и себе. Гора подождал, пока Поликарп Васильич принялся есть, и только потом взялся за ложку. – Были, как же, тебя спрашивали... Э-э-э, откуда им известно, что ты пройдешь здесь, а? Их было трое. Начальник нашего лагеря... то есть нового лагеря... У меня срок в этом лагере истек. А с ним двое чужих. Всего трое. – Когда были? – Дней десять тому. На вертолете. Трое... – Один из них майор? – Подполковник. Гора усмехнулся: – Чего хотели? – Да ничего. Начальство - ничего. Один офицер был, так себе, низкий чин, так тот сказал: "Верно, от него кожа да кости остались". И все разговоры. – Не наставляли, как ты должен себя вести на случай, если я приду? – Нет... Просто сказали, что должен здесь пройти, сказали и ушли... Вот смотрю на тебя, ты, можно сказать, в теле. А они - "кожа да кости". Даже не верю, ты впрямь Гора или врешь? Гора ушел в свои мысли. Думал он довольно долго, потом снова взялся за кашу и спросил задумчиво у хозяина: – Ты за что сидел? – Я политический, "червонец" дали, потом еще "червонец" накинули. Теперь вольный. Давно. Не было у меня ни детей, ни братьев ни сестер. Столько времени утекло. Куда и к кому было идти? – Когда тебя в первый раз взяли? – После войны, в конце пятидесятых. - Поликарп Васильич усмехнулся: Лабух я. Знаешь, что такое лабух? – Знаю, конечно, - музыкант. – Играл на флейте. Сам я из Курска. Пришли немцы. На другой день нас, оркестрантов, вызвали в комендатуру. Поставили возле трибуны. Сначала говорил русский, потом - немец. Мы должны были сыграть туш, как он закончит. Мы грянули. Вот и все. Меня арестовали много лет спустя: зачем, мол, играл! Судили курских полицаев, а из уважения к ним и с нами расправились: помогали, дескать, фашистам. Они-то на самом деле помогали, а мы... Всем, кто в живых еще оставался из оркестра, припаяли по червонцу. Нет, капельмейстеру дали пятнадцать. А Скелетова вовсе отпустили, он сказал, что просто так стоял, не дул. Мы подтвердили, его отпустили. За один туш - десять лет!.. Потом судимость сняли... Куда мне было деваться, кому я нужен? Вот остался здесь, не испустил дух, и на том спасибо Богу. Побудь у меня, тут безопасно! На мне склад. Овощи, есть кое-что еще. Мало, но есть. Не смогли вывезти, катер на капитальном стоит. Побудь. Пойдешь я тебе продуктов дам. О-о-о, сани дам! Хорошие сани. Гора доел кашу и погрузился в свои мысли. "Так простодушно и настойчиво просит остаться - с чего бы! Может, он стукач матерый, а простодушие - так себе, маска? Говорит, давно отсидел. На кой вольному укрывать беглеца со всеми вытекающими отсюда последствиями? С другой стороны, даже если он сможет сдать меня властям, ради чего он, старый человек, пойдет на это, что могли ему наобещать за такую услугу, зачем он станет так рисковать?.. В большинстве случаев беглые уголовники венчают подобные встречи грабежом и убийством. Он старый зэк, должен знать это. В таком случае, откуда подобная настойчивость?.. Простодушные с пеленок любят рабство, для них верность хозяину - святой долг, служба достоинство. Может, Васильич один из них, чекистский раб?.. Ну и мастер ты сочинять головоломки... Допустим, он - стукач, тогда ему нужно будет тайком выйти и сообщить куда следует обо мне! Топчан стоит у двери. Сплю я, как кролик, куда он денется? Пообещал мне харч, пусть попробует не дать. Побуду день-два. А морда у него мерзкая, на ней так и написано - не доверяй мне! Для нового рывка нужно подкормиться и отдохнуть. Как с этим быть? Кроме того, я должен понять, что он за человек!.. Неуместное любопытство! Времени много. По графику у меня дней десять в запасе, но... Но риск ни к чему, прямо скажем... Нет! Остаюсь на одну ночь. Да будет так!" Гора остался на двое суток. Хозяин проявил удивительное уважение и щедрость. Никуда не отлучался. Еду перекладывал сначала себе, пробовал, нахваливал, потом предлагал Горе. Один не выходил даже ночью по надобности, будил Гору, предлагая выйти вместе. Словом, все было так, как сказал Отия Пачкория об одном человеке - такой вежливый, воспитанный, прямо неприлично. Утром после завтрака Васильич сказал: – Я смотрю, ты хочешь идти, да и пора, пожалуй. Лешка-тракторист, сукин сын, такой обжора! Может пожаловать за продуктами. Нужно это тебе? Он парень порядочный, но болтливый. Я наполню рюкзак - и благослови тебя Бог. Ладно? – Пожалуй, так лучше, - согласился Гора. - А сани, ты же обещал? – Бери. Мне они ни к чему. На прощание Поликарп Васильич сказал: – Ты и сам не знаешь, какой ты человек. Четыре побега - так ведь ты говорил?! Шутка ли! У меня бывала возможность, и не раз, но я не мог уйти. Чего-то мне недоставало... Я не трус, но что-то меня держало... - Васильич понурился. – Будь ты трусом, разве приютил бы меня? - сказал Гора и пошел. Старик какое-то время смотрел ему вслед. Потом крикнул: "Стой!" Догнал. Молча топтался на месте. Хотел что-то сказать и не решался. Гора опустил руку ему на плечо. – Говори, чего тебе? Старик все мешкал и, когда Гора повернулся было идти, выдавил из себя: – Тот подполковник... - Он запнулся, махнул рукой и досказал: - Тот подполковник отвел меня в сторону и... Знаешь, что сказал?.. Дай ему продуктов, пусть уходит!.. Так и сказал, клянусь... Ей-Богу, непонятно!.. Гора, подумав, ответил: – Да, непонятно! Я обмозгую, что бы это могло значить... Спасибо, Поликарп Васильич!.. Я пошел. Прощай, добрый человек! Гору совсем не удивило сообщение Поликарпа Васильича. Скорее, удивления достойна была личность самого старика. "Интересное явление. Наверное, во мне есть то, чего ему самому недоставало. Что-то мешало ему - синдром решающего шага! Судя по фотографии, в молодости он был симпатичным малым, у него добрые глаза. А теперь... На кого стал похож, ночью встретишь - столбняк хватит... О таких, как он, говорят: заглянет в крынку с молоком, молоко скиснет... Точно. Лагерный мир, среда вылепили его внешность... Тюрьма порой и на тебе сказывается... Конечно, сказывается! Если долго жить в Китае, вернешься с раскосыми глазами. Навидались... Оставим это. Вот Васильич прожил семьдесят лет! Что унесет он с собой, что свершил, что оставляет?.. Как ни крути, как ни верти, своей флейтой он кому-то доставил радость, кто-то полюбил или возненавидел музыку. Это его свершение, оно останется после него на земле. Надо думать, что добро, которое он мне сделал, не первое и не последнее в его жизни - тоже свершение, след, оставленный на земле, если, конечно, он не лицемерил. Теперь о том, что человек уносит с собой из этого мира. Это риторика, Бог не для того создал мир, чтобы человек тащил на спине свое добро - духовное или материальное - на тот свет. Оно должно оставаться на земле... Помнишь Петю? Чего он только ни делал: ловчил, в тюрьмах сидел, лишь бы сколотить состояние. Детям птичье молоко доставал. А потом? Потом случилось так, что Петины невестки не поделили между собой какую-то мелочь. Сцепились насмерть, забыли обрядить покойника - до него дела никому не было, и Петю-миллионера босым опустили в могилу. Он ничего не смог унести с собой, но оставить - оставил: деньги, состояние, могилу! Солидное сооружение, на эти средства можно было бы построить прекрасный детский сад. Это самореклама для невесток - таким он был человеком и такие у него достойные наследники! Тебя и раньше занимала эта проблема, а в последнее время ты часто к ней возвращаешься... Разве не должен я знать, что свершил, что оставляю? Мборгали-непоседой звал меня дед. Может, было бы лучше, назови он меня "тщетным непоседой": есть же мужчины, которые ничего значительного не совершали да и от жизни ничего не получали... О-о-о, про Гору Мборгали не скажешь, что он ничего не получал от жизни... Ты прав, все, что я хотел духовное или материальное, - у меня было, но было, наверное, потому, что в быту я довольствовался малым! Знаешь, что меня беспокоит? Пример Силы и ему подобных! Силу-то с чего вспомнил?.. Опыт - это не только то, как нельзя делать, но и то, как можно. В этом люди, подобные Силе, сослужили мне службу. Что ты хочешь, значит, они оставили свой след... Э-э-э, Васильич играет... Мазурка... С момента моего прихода он уже не играл "По диким степям", да и другого, пожалуй, тоже... Что это его на мазурку потянуло?.. Может, он кому-то сигнал подает? Исключено. Что ты хочешь от меня, Митиленич, что суетишься, что готовишь? Высчитал меня? И я тебя высчитаю, Митиленич, увидишь... Высчитаю! Готовишь мне финал... Уж я постараюсь, чтоб ты сел в лужу! До чего сани тяжелые, черт! Здорово он мне отвалил, ничего не скажешь?! Как приказали, так и отвалил. После старика дикаря у тебя вообще такого количества продуктов не было. Ладно, о чем теперь поразмышляем? Переберем побеги. Ты почему-то ни во что не ставишь те два побега... Ты о которых? О тех самых... Помнишь, когда ты бежал из колонии завода шампанских вин вместе с Старом Мачитадзе, тбилисским карманником по кличке Бехай, и в тот же день попал в милицию, потом пришлось бежать и от милиционера... Делать тебе нечего? Ты что, держишь за побег тот пустячный случай? Велика важность - обвести вокруг пальца милицейского с килой! Если уж это считать за побег, тогда, пожалуй, в тот день я бежал дважды. Нет, браток, побег - это когда бежишь из лагеря или тюрьмы... Тебе не все равно, как развлечься и чем занять время?.. Ладно, вспомним о том побеге из колонии завода шампанских вин... От начала до конца, ладно? Пусть так! Тот побег удался скорее потому, что время было выбрано правильно. Лагерная столовая не вмещала в себя больше одной бригады, то есть двадцати пяти заключенных, и обедать нас водили по очереди. Сначала обедали те бригады, что работали в цехах, - их было три, потом поочередно те, что были заняты на стройке. Я заметил, что последняя из заводских бригад, возвращавшаяся с обеда в подвал, часто по пути встречалась с первой строительной бригадой, ведомой на обед, и часовой на вышке обычно болтал с конвоем. Строительная площадка пустела и, поскольку охрана была занята болтовней, практически оставалась без надзора. Было и другое благоприятное обстоятельство: в то время завод шампанских вин располагался в четырех-пяти километрах от конечной трамвайной остановки, и посетителям с передачей приходилось проделывать этот путь пешком. Добравшись до места, они, как правило, расспрашивали часового, где сегодня работает такой-то заключенный, здесь или в лагере, и прочее. Это занимало много времени, которое при побеге можно было использовать для того, чтобы незаметно или с меньшим риском пересечь строительную площадку .. И все же я предпочел момент встречи бригад - в этом варианте строительная площадка дольше оставалась без присмотра... Сначала расскажем о том, что было до этого!.. Да, я начал с середины. Занятно, с чего бы? Мозги у тебя навыворот, вот с чего. Ладно, не забывай о деле. После окончания войны заключенные возлагали надежды на большую амнистию. Я, Фома неверующий, не верил, что выйдет амнистия, под которую подпаду я и мне подобные. С окончанием войны дороги поразгрузились, и я был уверен, что нас отправят в дальние лагеря. Как в воду глядел, вышло несколько амнистий: для дезертиров, воров, краткосрочников и прочих мелких преступников. Их освободили. Нас - нет. По правде сказать, готовиться к побегу я стал до того, как окончательно убедился, что мне амнистия не светит. Для начала я попросил молодого художника Левана Цомая, такого же, как и я, заключенного, сделать мне на груди большую татуировку Святого Георгия. Я думал, что если меня возьмут во время побега, то, увидев на груди татуировку, непременно расстреляют как члена молодежной организации "Белый Георгий". В этом, возможно, я и не ошибался. Во всяком случае, Святой Георгий понуждал меня к большей осторожности, приумножая мое ожесточение. Еще я стал отпускать бороду, которую по плану намеревался сбрить перед самым побегом. Одновременно я искал место, откуда удобнее бежать, и тани нашел. Наша бригада работала в цехе тиражного шампанского. Он представлял собой целую систему огромных подвалов, где вино сначала старилось, потом обрабатывалось. В цех вела одна-единственная двустворчатая дверь. Она, естественно, охранялась. Заключенных на входе и выходе пересчитывали. Система подвалов завершалась массивной металлической одностворчатой дверью. Запиралась она на два засова крест-накрест, на которые навешивались амбарные замки. Эта дверь выходила на строительную площадку! Мне предстояло взломать ее и выйти, но выйти именно в момент встречи бригад, пока часовые на вышке болтали с бригадным конвоем. Я заранее припрятал в штабелях бутылок бритвенный прибор, гражданскую одежду и немного денег. Было двадцатое сентября. В этот день я не собирался бежать, поскольку Тенгиз Канделаки, впоследствии известный потомственный винодел, мой ближайший друг и просто благородный молодой человек, должен был принести мне паспорт и военный билет. Я ждал его со дня на день. Время от времени я проверял, не обнаружил ли кто мой тайник и не обчистил его. Так вот, вошел я в подвал проверить, как обычно, тайник и вдруг увидел человека, копавшегося в моих вещах. Он был настолько увлечен своим занятием, что даже не слышал, как я подкрался к нему. Это был Бехай. Увидев меня, он обомлел: – Ты что ищешь? Он не нашелся с ответом. Поскольку администрация завода экономила электроэнергию, освещение в подвале было тусклым, а тут еще Бехай от страха походил на мертвеца, хотя и не без оснований слыл парнем смелым. – Вещи твои? - выдавил он наконец. – Мои! Помолчав немного, спросил: – Для чего они тебе? – В ломбард хочу сдать!.. А как ты думаешь, идиот, для чего они мне? – Пойду с тобой, возьмешь? В лагере, помимо нас, политических, была еще группа воров, правда малочисленная, с пристяжными зэками. Их пребывание в Тбилиси было связано или с большой взяткой, или с какими-то соображениями сыска - по-другому быть не могло. Ясно и то, что в эту малочисленную группу был внедрен человек опера. Помешкав, я ответил: – Я не собирался сегодня бежать, но если уж так получилось, что ты обо всем узнал, надо уходить. Я возьму тебя, но уходить мы будем по моему плану. Как только вернемся с обеда и охрана, проверив помещение, займет свои места возле дверей, я дам тебе знак, и мы уйдем. Но ты все время должен держаться рядом со мной и ни с кем не заговаривать: ни в подвале, ни в столовой. Среди воров - наседка, опер знает обо всех ваших разговорах. Не сдержишься, и побег сорвется. Понял, что я сказал? – Еще бы! Как скажешь, так и сделаю! Он сдержал слово, ходил возле как приклеенный и на работе, и в лагере, в контакты ни с нем не вступал. По окончании обеда нас загнали в подвал. Охрана проверила помещение, двое стали в дверях, в обязанности остальных входило построение на обед второй бригады. Эта процедура требует времени: пока соберут заключенных, пересчитают, выведут из здания, снова пересчитают... Отдав Бехаю отмычку, я сбрил бороду, переоделся. Издалека послышалось металлическое звякание - раз, другой. Значит, Бехай снял замки и отбросил их. Во мне шевельнулось подозрение - зачем поднимать лишний шум? Ничего не поделаешь, станешь подозрительным, но отсчет времени шел на секунды, и я приблизился к выходу. Бехай уже приоткрыл дверь. Нужно было выходить, он мешкал, хотел, чтобы я вышел первым. Воровской закон - не подставляй свою голову, если рядом есть фрайер. Времени на размышления не было, я, можно сказать, не вышел, а пролез через дверь, настолько щель была узкой, Бехай за мной. На деле все оказалось проще, чем мне представлялось. Надо было только спрыгнуть вниз, чтобы бетонная плита на этаже надежно укрыла нас от глаз часового. Потом, на приличном расстоянии, начинался тоннель, выходящий на вокзальную платформу; за ней - железнодорожное полотно, спуск и сады до Куры... Я спрыгнул. Спрыгнул и Бехай, но дверь за собой не закрыл, стало быть, в подвал бил свет, охрана это заметит, то есть побег раскроется. Прыгай, говорю, закрой! Бехай отказался, я не стал настаивать. Мы бросились бежать, проскочили тоннель, платформа была пуста. Не спеша пересекли железнодорожное полотно, спустились с насыпи и пошли садами к Куре. – Куда мы идем? - подал голос Бехай. – Мы на свободе, хочешь, ступай своей дорогой, нет - иди за мной и помалкивай. Он больше ни о чем не спрашивал. По моему плану мы должны были переплыть Куру, пройти пару километров тем берегом в сторону Тбилиси, еще раз переплыть реку и дальше идти к городу. Таким образом, если бы пустили собак, они потеряли бы след, сбилась бы и погоня, а мы тем временем спокойно вошли бы в город левым берегом. Мы вышли к Куре. Я снял с себя одежду, подвязал ее ремнем к голове, чтоб не намокла, и тут услышал за спиной: – Не пойду, не умею плавать! Я обернулся, Бехай стоял одетым. – Вырос в Ортачалах и не умеешь плавать?.. Раздевайся или уходи. Не бойся, тут мелко, я помогу! Он подчинился. Возможно, у Бехая были свои соображения, по которым он не хотел со мной расставаться. Кура обмелела, глубоко было разве что метров десять - еще понадобилась моя помощь. Мы выбрались на берег, оделись и побежали садами. Снова разделись и только переплыли реку, как раздалось два выстрела! Это охрана, оповещая о побеге заключенных, поднимала тревогу, но мы уже достигли городской окраины и шли между домами. Опасно было в центре, а до окраины военный патруль не доходил. Документов не было ни у одного из нас... Мы попались в тот же день... Ладно, передохнем малость, а то суставы болят, мочи нет... Да... Когда мы вошли в Тбилиси, Бехай сказал, что на Кукии у него есть брательники, воры. Может, у них найдутся для нас документы. Мы пошли. Их собралось человек пять. Война только кончилась, люди жили в нужде, тем не менее нас угостили вином, случилась и закуска, но документов ни у кого не оказалось. Мы заглянули к Мулле. И тут ничего не получилось. Решили перебраться на другой берег. На проспекте Плеханова патрулировали военные, проверяли документы у прохожих, в основном молодых... До сих пор не могу понять, какую цель преследовало патрулирование? Война кончилась, дезертиров освободили по амнистии... Поди знай! Где бы мы ни перешли проспект, мы непременно столкнулись бы с патрулем и тогда - здрасьте, камеры внутренней тюрьмы Министерства госбезопасности Грузии!.. Но недаром говорится: нет такого положения, из которого не нашлось бы выхода. И я нашел его. Вот какой. На углу улицы Челюскинцев и проспекта Плеханова, напротив киностудии, помещались железнодорожные кассы. Здание было старым, одноэтажным, но, что очень важно, с двумя выходами. Можно было войти с улицы, переждать, пока патруль пройдет к Муштаиду, и выйти на проспект, пересечь его несколькими метрами левее, и на тебе - улица Челюснинцев со своим мостом. За мостом - площадь Героев, или то, что нам требовалось. Мы так и сделали. Перешли улицу Челюскинцев, вошли в здание с кассами, переждали, пока патруль отойдет на приличное расстояние от киностудии, пересекли проспект, и тут произошло то, что называется гримасой судьбы... Я шел впереди, Бехай - за мной. Перешли. Я взял влево, к улице Челюскинцев, но не сделал и пяти шагов, как мне навстречу вынырнул патруль, остановил меня, спросил документы. Я деловито и старательно обшарил все карманы и с сожалением заметил, что оставил их дома. Патрульные велели следовать за ними. Я подчинился, но едва мы миновали угол, то есть вышли на улицу Челюскинцев, как я, сорвавшись с места, припустил к мосту. Я не бежал, а летел. Я был спортсменом, к тому же серьезно занимался бегом. Пару раз мне крикнули вслед: "Стой! Стрелять буду!" Потом действительно стали стрелять, причем оба. Не знаю, может, один из них - в воздух, но то, что пули цокали по мостовой, я слышал. Какой-то мужчина сделал вид, что хочет схватить меня. Он и случившиеся рядом прохожие спасли меня от пуль ППШ в спину. Стрельба прекратилась, а я все бежал. Обернулся - никого, тогда я продолжил путь, но уже спокойным, размеренным шагом. До конца моста оставалось шагов десять, когда рядом остановился грузовик и с подножки спрыгнули мои патрульные: "Руки вверх!" Делать было нечего, я остановился. Не знаю, что на меня нашло, но рук я не поднял, отказавшись подчиниться приказу. Заложил их за спину. Патрульные подтолкнули меня вперед, сами пошли сзади. На углу Челюскинцев и Плеханова, по диагонали от касс, располагался одноэтажный психиатрический диспансер с небольшим садом, обнесенным невысоким, в полметра, бордюром. Вторая гримаса судьбы: на бордюре вместе с другими задержанными сидел под охраной конвоира Бехай! Было от чего рот разинуть, я-то полагал, что ему удалось уйти! Забыл сказать, что на Кукии я взял газету у тех ребят, и все это время держал ее в руках. Тут она мне пригодилась. Я развернул газету, прикрыл ею лицо и сделал вид, что читаю, - мне не хотелось, чтобы кто-нибудь из знакомых увидел меня. По счастью, те, что шли мимо, или не обращали на нас внимания, или, глянув, тут же отводили глаза. Уверен, что кого-то из них все же изумило это зрелище: над головой - конвоир с автоматом, а парень сидит себе, газету почитывает. Примерно в половине четвертого нас всех четверых отправили на грузовике в городскую военную комендатуру возле Александровского сада. Относительно меня дежурному офицеру доложили так: пытался, дескать, удрать и был пойман. Я представился студентом университета Георгием Александровичем Майсурадзе, проживающим по улице Гоголя, тридцать три. Бехай тоже подался в студенты. Имя он оставил свое, фамилию назвал Каландадзе, а насчет адреса сказал, что живет на улице Пиросмани, двенадцать. Дежурный офицер старательно записал наши фамилии, и нас заперли в таком же "темном и сыром" подвале, в каком некогда пребывал Лазарильо из Тормесы со своим рыцарем. Тут собралось довольно много народу. Сидели тихо, занятые своими мыслями. Мы с Бехаем назвали улицы Гоголя и Пиросмани, поскольку они были приписаны к одному и тому же отделению милиции, в частности девятому. В нем, как мне помнилось, работал некий Гулико Закарая, доводившийся мне дальней родней, - утопающий за соломинку хватается! Дежурный офицер вызвал нас вместе, меня и Бехая, возможно, потому, что нами должно было заняться одно и то же отделение милиции. Еще одна гримаса судьбы: за столом сидел незнакомый офицер, не тот, что принимал нас. В пять часов заступила новая смена, и дежурный ушел, забыв передать мои данные сменщику. Полагаю, что с этой случайности и началась полоса моего везения... Просматривая заполненные бланки, офицер задал какой-то вопрос, приставил к нам конвоира лет сорока-сорока пяти и спровадил в девятое отделение милиции. Мы шли впереди, заложив руки за спину, а конвоир следовал за нами на расстоянии десяти-пятнадцати шагов. Миновав Воронцовский мост, мы вышли на улицу Камо. Не поворачивая головы, я шепнул Бехаю: "Как дойдем до Семеновской, беги вверх по улице, я кинусь в Куру". Снова гримаса судьбы. Как мог конвоир на таком расстоянии расслышать мой шепот, уму непостижимо, тем не менее он приказал нам остановиться. Мы остановились. – Я слышал, вы собрались бежать. У меня семья, дети, не ждите пощады, я буду стрелять. Сами погибнете и меня втянете в историю. Даю слово, доставлю вас в милицию, сдам на руки, распишусь и ни слова о том, что вы хотели бежать. Лады? Мы, естественно, сделали удивленные глаза, убеждая, что ничего подобного у нас и в мыслях не было. – Марш! - прикрикнул он. Мы двинулись. Конвоир доставил нас, передал дежурному бумаги на подпись. Не сказав ни слова лишнего, повернулся и ушел. Прежде в отделениях милиции в комнате дежурного задержанным отводился закуток, обнесенный перилами с балясинами, а арестованным - камеры. Дежурный затолкал нас в закуток и занял свое место на возвышении с таким же ограждением. На телефонные звонки он отвечал так: "Девиати аделенья, дежурни старши лейтенант Тавадзе слушайт!" В зале... Нет, это был не зал, а большая комната... Народу здесь было тьма! Проститутки, карманники, доставленные по подозрению, тех же, кого ловили на деле, сразу помещали в камеры. Были и цыганки, торгующие катушечными нитками и прочей мелочью, и хулиганы, продолжавшие и здесь материться и драться. Дежурный "старши лейтенант Тавадзе" невозмутимо взирал на происходящее, подзывал к себе по очереди задержанных и, освобождая их одного за другим, сопровождал свои действия указанием: – Казарян, выпусти этого! Время шло. Мы ждали, вот сейчас войдут оперативники, те, что нас, беглецов, ищут, и тогда пиши пропало. Обычно искали повсюду, включая и отделения милиции, могли же они попасть в милицейские лапы. Такое нередко случалось, но, по счастью, на сей раз никто из оперативников рвения не проявил. Не существует положения, из которого не было бы выхода. Это девиз моей жизни от рождения и доныне. Мой мозг изрядно потрудился в той ситуации, отыскивая выход. Потрудился и добился результата. События развивались так. Дежурная комната опустела. Один из сотрудников был на посылках у дежурного - он уходил с поручением и спустя время возвращался за новым указанием. Второй, Казарян, сидел у входа, поклевывая носом. – Уважаемый дежурный, позвольте подойти. Это я испрашивал разрешения выйти из закутка на пару слов. – Иди! Приблизившись, я прошелестел: – Уважаемый дежурный, какой смысл нам сидеть здесь? Выпустите одного из нас, и он принесет документы. Много обещать не могу, но триста рублей я бы дал! Тут Бехай, самовольно покинув закуток, вырос возле меня. "Старши лейтенант Тавадзе" довольно долго размышлял и наконец решился. – Ступай и принеси! - велел он Бехаю. Дежурный досказать не успел, как Бехай сорвался с места. Я исхитрился ухватить его за рукав. – Скажи моей матери, пусть вложит в документы триста рублей! Эти слова, естественно, предназначались для ушей дежурного. – Казарян, выпусти его! Амнистия касалась Бехая, уже подскочившего к двери. Я знал, что мне его больше не видать, - не мог же он впрямь поехать в Ланчхутскую колонию, где находилась моя мать. Даже если и поехал бы, мои документы надежно хранились в архивах Министерства госбезопасности. Но этот трюк входил в мой план. К слову сказать, я был уверен, что за обещанными тремястами рубля-ми дежурный пошлет именно Бехая. Все шло по моему сценарию, в котором мне была отведена роль трехсотрублевого заложника. Теперь все зависело от того, придут или нет в ближайшие час-полтора оперативники и обнаружат ли они меня в закутке, обнесенном перилами с балясинами. Как бы то ни было, дело принимало нужный оборот Тавадзе покинул свой пост и вышел. Чуть погодя в дверном проеме блеснул очками Гулико Закарая. Я тотчас хлопнулся плашмя на скамью и притворился спящим. Я больше не нуждался в заступничестве Гулико. Более того, его присутствие, узнай он меня, грозило опасностью. Чин у Гулико был незавидный, и он из желания продвинуться по службе, отхватить очередное звание, мог заложить меня!.. Всяко бывает... Мне следовало заранее подумать об этом, но, как известно, утопающий и за соломинку хватается. Ладно, пусть бы только это. Но в моем плане обнаружился еще один грубейший просчет. Конкретно, вот какой. Гулико Закарая не меньше получаса болтал по телефону с какой-то девицей. Куда он только ни приглашал ее, чего только ни предлагал, но, вероятно, так и не уломал ее, поскольку, положив трубку, смачно выругался и, крайне раздраженный, покинул отделение. Вскоре вернулся дежурный Тавадзе и занял свое место. Я напряженно размышлял, пора или нет приступать ко второй части плана. Я боялся спешкой испортить операцию, так удачно начавшуюся. А вместе с тем надо мной висела угроза появления оперативных работников Выждав еще с полчаса, я снова попросил у дежурного разрешения допустить меня к столу. – Уважаемый дежурный, - вполголоса начал я, чтобы вдруг не услышал Казарян, - что-то его долго нет. Прямо скажем, подозрительно. Пройти на улицу Гоголя - двух часов не требуется. Представим себе, что парень дезертир или уголовник. Пришел к моей матери, взял документы, деньги и ищи-свищи. В таком случае я вынужден буду заявить о пропаже паспорта и военного билета. Как прикажете заявлять?! – Что?! Ты хочешь сказать, что не был с ним знаком? Вы не вместе? – Мы были вместе, вернее, нас привели вместе, но откуда мне знать, кто он такой? Такой глубокой задумчивости, в какую погрузился "дежурни девиати аделенья старши лейтенант Тавадзе", я, пожалуй, после статуи Родена, в жизни не видел. Стряхнув с себя оцепенение, он живо спросил: – Где живешь? – Гоголя, тридцать три! - так же живо откликнулся я. Тавадзе взялся за трубку - вступал в действие грубый просчет моего плана - и набрал номер: – Натела, привет! Как ты, любовь моя, надеюсь, хорошо? Любезности длились примерно минуты три-четыре. Сказать по правде, меня била дрожь, ноги подкашивались, я едва не падал. Опершись о перила, я внимал преамбуле своего смертного приговора. – Ладно! - покончил с любезностями Тавадзе. - Посмотри-ка, проживает ли на Гоголя, тридцать три, Майсурадзе? Я уверен, что подобные паузы обеспечили инфаркт не одной такой гениальной личности, как я! Пауза тянулась бесконечно, Натела искала! – Ну пока! Я еще звякну, - сказал дежурный и обратился к милиционеру: - Казарян, поди сюда! Я думал, что Казарян вытащит связку ключей и, затолкав меня в коридор, запрет в одной из камер. Ничуть не бывало. – Веди его на улицу Гоголя за документами и сразу обратно. Приведешь назад, слышишь?! Я сказал "спасибо" и... Чтобы я вернулся обратно?! Как же! Держи карман шире! Такое могло прийти в голову разве что идиоту... То, что произошло дальше, можно в равной степени отнести и к разряду комедии, и к разряду драмы. Когда мы дошли до улицы Ниношвили, я свернул направо. – Ты куда? - строго окликнул Казарян. – Тут, в номере пятьдесят, живет моя тетя. Мама вечерами бывает у нее, ей одной скучно. Если ее не окажется на Гоголя, нам все равно придется возвращаться сюда. Казаряну нечего было возразить против такого мощного аргумента. На улице Ниношвили прошла моя юность. Дворы двух смежных домов были разделены полуразвалившейся кирпичной оградой. Я вошел в подворотню, длинную и темную. Он за мной. Развернувшись, я врезал ему по челюсти. Я был верзилой - будь здоров! - и по моим соображениям, удар, довольно мощный, должен был послать Казаряна по меньшей мере в нокаут. Перескочив в соседний двор, я выбежал на улицу, гляжу - вслед за мной выскакивает милиционер. Не так уж сильно я его припечатал. Казарян открыл стрельбу. Я несся в направлении улицы Кадиашвили. Под деревом стояла влюбленная пара. Не знаю, как парень, но девушка, заслышав выстрелы, вскрикнула и хлопнулась плашмя наземь... Я ушел, что и говорить. За всю свою жизнь я первый и последний раз поднял руку на милиционера. То, что на Гоголя тридцать три на самом деле проживал Майсурадзе, было самым важным совпадением из числа тех, коими была исполнена моя жизнь... Погоди, что получается, сколько же побегов Митиленич должен мне приписать?.. Как сколько?.. Первый - от чекистов, второй и третий в один день - из лагеря и от милиционера, четвертый и пятый - из Караганды, шестой - из бухты Ванина... Это был не побег, только попытка... Шестой... Этот побег... Черта лысого, пусть считает как хочет. Какая разница?! Да, ту ночь я провел на Кукийском кладбище. Могила, давно заброшенная, вся заросла сиренью, она была удивительно мягкой, вероятно, из-за почвы, которую годами размягчали облетавшие листья. Я спал мертвым сном. Несмотря на то, что накануне мне пришлось туго, проснулся я с рассветом и целый день провел на кладбище, поскольку высовываться до темноты было опасно. Я просидел возле чьей-то могилы, как безутешно скорбящий... Помню, пополудни пришли госпожа Нато Вачнадзе и госпожа Кира Андроникашвили, сестры. Посидели немного неподалеку, положили цветы на могилу и ушли. Я подошел к той могиле. Надписи не было. Интересно, на чьей могиле они были? Спустилась ночь; у меня была двоюродная тетка, одинокая старая дева. Я пошел к ней. Она занимала одну комнатенку в полуподвальном помещении двухэтажного дома. Наверху, в просторной квартире, жил чекист, большая шишка, так что охрана мне была обеспечена. Комната тети была перегорожена платяным шкафом, за ним помещалась кровать. Нашлось место и для меня. Тетя Тамара была целыми днями на работе. Днем выходить из дому было опасно, а вечерами мне не хотелось. Кстати, об этой комнате... Прошла вся жизнь, а я по сей день помню, как будто это было вчера, что довелось мне пережить в ней. Тут я познал цену благородства и сдержанности, понял, что нельзя поддаваться порывам и темным инстинктам. Жизнь - это школа, от самого рождения и до самой смерти... Особенно в молодости, когда сознание хоть немного перебродило... Я плохо себя чувствую. Жар, что ли? Ну-ка, пощупаем пульс!" Гора не меньше трех суток брел с высокой температурой, пока не вышел к охотничьей хижине, помеченной на карте Миши Филиппова. Он понимал, что нужно основательно отдохнуть и подлечиться, но не под открытым же небом! Он нуждался в крове и тепле, оттого и искал так упорно хижину. Гора заметил ее еще издали, огляделся. Дым из трубы не шел, и он не стал мешкать. На двери висел замок. На поиски ключа ушло довольно много времени, хотя Миша Филиппов и предупредил, где он лежит. Ключ, собственно, там и оказался, на обычном месте, - хозяева хижин оставляют его перед началом охоты или по завершении ее. Гора снял замок, вошел. Возле печи, как водится, лежали лучины, небольшие поленья и спички. Он развел огонь. В хижине потеплело. Подкинув дров, Гора влез в спальный мешок. Когда проснулся, в хижине стоял ледяной холод, как и накануне, когда он вошел в нее. "Долго я спал?.. Пару суток или пару часов?.. Не все ли равно?.. Пожалуй! Не помню, принял я лекарство или нет... И теперь не поздно. Опять температура... Так не пойдет, надо глотнуть таблетку, развести огонь... Дрова принести... В сенях сложены... Ишь ты, банки на полке. Хозяйственный мужик, перевернул вверх дном, чтоб не запылились... Мама, бедная моя, она после заключения пила чай из пол-литровой банки, никак не мог отучить. Откуда в лагере взяться стакану, вот и вошло в привычку. Пригодилась привычка - ее забрали во второй раз. Так мать и не вернулась. Я даже не знаю, где она скончалась. После первого заключения ее так и не оставили в покое. В те времена советская власть, в частности, Министерство внутренних дел не определяло заключенных на вольное поселение. Это потом придумали, кажется, во вторую мировую войну: тем, кто возвращался, запрещалось проживание не только в Тбилиси, но и в радиусе двадцати километров от него. Сказать по правде, эта санкция носила формальный характер. Маме удалось "прописаться" в Мцхети у Гедеванишвили, в основном же она жила со мной в чуланчике, который дали нам с дедом Горой. Из ссылки мать вернулась совершенно изменившейся, погасшей, безучастной, - словом, другой. Куда девались прежняя ее энергия и трудолюбие?! К примеру... В начале тридцатых годов Грузию наводнили проститутки и нищие - дилетанты и профессионалы со всех уголков Советского Союза... О нищих потом... Мать с госпожой Чхеидзе, чрезвычайно уважаемой дамой, организовали диспансер трудового воспитания, в котором собралось около трехсот проституток. Диспансер не был, разумеется, заведением тюремного типа. Женщины жили в общежитиях, там же питались, а работали в мастерских, изготовляли трикотажные изделия. У них даже клиника была для лечения венерических и других заболеваний. Помню, с каким азартом, ответственностью и любовью мама и госпожа Кетеван занимались этим делом. Такой была мать до ареста... А с нищими никто не мог управиться. Особенно остро ощущалось их нашествие в зимние месяцы. Континентальные морозы гнали на юг немалую прослойку советского социалистического общества. Что только не придет в голову грузину, к тому же коммунисту! Проблему нищих отчасти разрешали с помощью такой уловки: когда ожидался из Москвы приезд комиссии или высокого должностного лица, милиция, объезжая город, собирала в грузовики нищих, вывозила их на расстояние шестидесяти километров от Тбилиси и оставляла. Транспорта почти не было, пока нищие добирались обратно, комиссия или высокий гость возвращались в родные пенаты. На моих глазах произошел такой эипизод. Я шел мимо кафедрального собора Сиони, когда началась очередная облава на нищих. Завидев милицейских, одноногий нищий неопределенной национальности вскочил и, не теряя времени на костыль и шапку с мелочью, с такой завидной прытью покинул арену своей деятельности, что даже шустрый милиционер не смог угнаться за ним, хотя прилагал к этому немало вдохновенных усилий..." Гора так и заснул с мыслью о матери. Проснулся он от голода и, снова не сообразив спросонья, долго ли спал, продолжил прерванные раздумья. "...Я виноват в твоей смерти, мамочка. Не уйди я в побег, ты отсидела бы срок в Ланчхутской колонии и вернулась, но тебя сослали. Этой ссылки ты не перенесла... Грех на мне! За него Всемогущий Господь послал мне в удел участь Агасфера - вечного странника!.. Не искупить этот грех..." Гора полежал еще немного и вылез из мешка. Хоть накануне лекарства не принял, он чувствовал себя получше, голова лишь кружилась. Еды в хижине не было, и он, ограничившись своими запасами, глотнул таблетку, протопил хижину и снова залез в меток. Накануне ему приснился сон. "Сон или видение?. Ни то ни другое - кто-то вошел, посмотрел на тебя и вышел .. Погоди, кто это был, Великан, Чан Дзолин или Юродивый? Да нет же, это был мужчина, обыкновенный мужчина, живой, бородатый, с ружьем. Он смотрел, смотрел на тебя, потом удалился!.. Кто бы это мог быть? Хозяин по окончании охотничьего сезона запер хижину и ушел... А случайный гость исключается?.. Конечно, нет... Ладно, разве поймешь, кто пришел и когда, как долго пробыл, что собирается делать?.. А что он должен делать? До ближайшего населенного пункта пара сотен километров. Даже если пара сотен метров. Ты можешь встать и идти? Не могу Вот и будем здесь, пока жар не спадет..." Гора снова уснул, но спал на этот раз недолго. Когда проснулся, печь была еще теплой. Он лежал, думал. Что-то тревожило его. Одевшись, Гора засобирался в дорогу и с рассветом был уже в пути. Он двигался медленно, едва волоча за собой сани, тем не менее к вечеру прошел без малого тридцать километров. Снег повалил крупными хлопьями, совсем как в субтропиках, незамерзающими хлопьями. Гора вышел к берегу какой-то реки, прямо к пирамиде из бревен, готовых для сплава. Забравшись вовнутрь, устроил себе постель и уснул. Проснувшись, он пытался сообразить, как долго спит, но, так и не поняв, снова погрузился в сон. Как выяснилось потом, Гора проспал трое суток. Стоял погожий день, проклевывалось солнце. Гора вылез из укрытия. Определил время и местоположение. Сделав отметку в календаре, собрал пожитки и двинулся в путь. "Чем бы развлечься?.. О чем поразмышлять?.. Вспомним, на чем остановились... Да, я упомянул о комнате своей тети и о Зейнаб Нвелидзе-Нубанеишвили... Удрав с завода шампанских вин, а потом и от милиционера, я вынужден был заночевать на кладбище, а потом заявился к тете. Тут и случилась эта история ... Тетя с утра уходила на работу, а я отлеживался на тахте, помещавшейся за шкафом. Соседка, которой тетя доверяла, вызвалась носить мне еду, и тетя оставила ей ключ. Вот щелкнул замок, открылась дверь, и в комнату вошла девушка. "Тетя оставила мне ключ, я - Зейнаб Квелидзе, не бойтесь", - сказала она, заглядывая за шкаф, поставила еду на стол и ушла. Глазастая, стройная, красивая Зейнаб спустя время появилась снова, на сей раз чтобы забрать посуду. Она села неподалеку от меня, и мы стали болтать. Ее интересовало все - нелегальная работа, процесс следствия, тюрьма, побеги и много-много всего. На другое утро она снова пришла и принесла тарелку с едой в ведре, перекрытом полотенцем, чтобы любопытные соседи не видели, что она носит!.. Мы опять болтали, рассказывали друг другу всякие истории. Входная дверь была занавешена белой занавеской, через которую легко проглядывались силуэты людей в квартире. Поэтому в следующий свой приход Зейнаб присела на краешек моей постели. Кто бы ни заглянул в дверь, за шкафом ее не было видно. В ожидании денег и документов я остался на несколько дней дольше, чем предполагал, и Зейнаб пришлось раз пять или шесть приносить мне еду. Я был полон сил, здоровья, долго сидел в тюрьме, стосковался по женщине. Но могу поклясться всеми клятвами, что греховных мыслей у меня не было. Как-то так получилось, что между нами возникло ощущение близости. Повторяю, я ни о чем дурном не помышлял, просто почувствовал нутром, что Зейнаб тянется ко мне. И, думается, в какой-то момент мы оба одновременно осознали, что испытываем взаимное влечение - она, когда вышла из комнаты, а я, когда остался один. Я метался в поисках выхода и наконец решился уйти в ту же ночь. У меня был друг Малхаз Заалишвили, он жил в Ване. Район меня устраивал, оттуда легче было подать о себе весточку нужным людям. Все обернулось иначе. Вечером Зейнаб принесла мне ужин... В одной руке она держала ведро, в другой... грудного ребенка! Пришла, села на край кровати, ребенка положила перед собой... Между нами пролегла граница!.. Я не знал, что она замужем. Не знал и того, что у нее грудной ребенок... Зейнаб оказалась женой моего друга Авто Кубанеишвили. Если начистоту, все вышло как надо. Зейнаб поступила правильно. Она ведь не знала о том, что с темнотой я собирался уйти по той же причине, и принесла ребенка... На другое утро пришел и Авто. Он уже был актером. Мы поболтали, исполненные приязни друг к другу. Вечером... Нет, поздно ночью, Зейнаб пригласила меня к себе, познакомила с братом, Шалвой Квелидзе - он был тогда комсомольским вожаком одного из районов Тбилиси. Мать Зейнаб и Шалвы, госпожа Нино, накрыла ужин. Шалва дал мне деньги и одежду. Авто поутру принес паспорт и военный билет на имя Гавашели. Я распрощался с тетей, поцеловал Зейнаб руку и отправился за приключениями своими ухабистыми путями". Гора шел, приторочив лыжи к спине. Вдали виднелись трубы, из которых валил дым столбом. Остановившись, Гора задумался о том, что там, в тепле, живут люди: суетятся женщины на кухне, дымят махоркой мужчины, играют дети, плачет в чьих-то руках скрипка. Прислушиваясь к звукам музыки, он невольно потел на них и остановился поблизости, чтобы лучше слышать. Постояв какое-то время, двинулся дальше, и припомнился ему еще один эпизод из лагерной жизни. "Аляхнович, музыкант, старый человек... Жил в свое время в Ленинграде, играл в оркестре одного из ресторанов. Его взяли за болтовню, срок "червонец". Жена приехала к нему в лагерь и привезла с собой скрипку. Сидел себе старик и играл на ней. Молодой парень, украинец Кодрик, все приставал к старику, чтобы тот научил его играть на скрипке. Аляхнович согласился, в благодарность Кодрик обслуживал его: стирал, приносил из столовой хлеб. Он оказался на редкость талантливым музыкантом и внутренне богатым человеком. Выучившись играть, он исполнял на скрипке классические произведения, причем играл с таким мастерством и вдохновением, что его можно было принять за профессионала. У Аляхновича никого, кроме старенькой жены, не было - все погибли в ленинградскую блокаду. Получив извещение о ее смерти, он так горевал, что вскоре последовал за ней. Перед смертью он написал завещание, по которому скрипка отходила Кодрику. Завещание заверили мы, свидетели. Труп Аляхновича не успел остыть, как за скрипкой явился чекист. Кодрик протянул завещание. Чекист, прочитав его, смутился и ушел, вероятно, обдумывать, как быть дальше. В этом и заключался его просчет, поскольку Кодрик, припрятав скрипку, примчался ко мне, вернее, к нам, грузинам, за советом. Времена изменились, чекисты уже не смели творить произвол, как прежде, поэтому мы могли попридержать скрипку, тем более что через пару месяцев у Кодрика кончался срок и он прихватил бы ее с собой в Карпаты. Но за скрипку надо было бороться в полном смысле этого слова, тан стоило ли из-за инструмента затевать кутерьму?! Кто-то фыркнул: "Пусть отдает, ну ее на фиг!" Кодрик едва не задохнулся от ярости. Я даже подумал, с чего это он так горячится. Кодрик, заметив мое недоумение, отвел меня в сторону и шепнул: "Это Амати!" Я разинул рот - Амати у Аляхновича?! Чекист, как оказалось, ничего не знал о ценности скрипки. Просто ему хотелось присвоить ее вместе с другими вещами умершего - вдруг окажется что-нибудь стоящее. Нужно было устроить так, чтобы новоявленный любитель музыки добровольно отказался от своего намерения. На том и порешили. Если он явится за скрипкой не один, мы попытаемся убедить его, не получится - силой проведем свое; если вдруг придет один - пошлем его подальше и пригрозим пожаловаться начальству... Чекист пришел один. Мы припугнули его, и он ушел несолоно хлебавши. Но существовала и другая опасность, на воле у него были какие-то делишки с "суками", в прошлом грабителями и ворами. Мы, признаться, тоже не были сиротками: за территорией зоны жили бандеровцы. Пришлось дать им знак, что выходит парень, которого нужно посадить в поезд без приключений, чтобы "суки" и чекисты пальцем его не тронули. Освободился Кодрик, увез свою скрипку и по прибытии домой сообщил нам открыткой: все в порядке! Интересно, где сейчас эта Амати, в чьих руках?.. А сколько народу погибло в войну, и какие это были люди!.. Разве ты не жертва этой войны?! Нет. Господь Бог вовремя вызволил меня с войны, зато посадил в тюрьму. Меня спросить, война началась потому, что Сталин с Гитлером "подружились". Зачином дружбы стал приезд Риббентропа. Я на ту пору был в Москве, играл с ребятами в баскетбол. Наш турнир кончился, и мы пошли на стадион "Динамо" смотреть футбольный матч. Вдруг послышался гул самолета. Все ближе, ближе... И над головами десятка тысяч людей шел немецкий лайнер со свастикой. Я и поныне не пойму, пролетал ли он своим курсом или хотел продемонстрировать москвичам свастику. На второй день газеты оповестили, что в Москву прибыл с визитом министр иностранных дел Германии фон Риббентроп. У нас были друзья среди тбилисских немцев - несколько человек. Они никогда не проявляли своего личного отношения к тем или иным событиям нашей жизни. Обычно их высказывания совпадали с тем, что писалось в газетах или говорилось по советскому радио. Исключение составлял Бруно Кох. Он довольно оригинально реагировал на победы немцев на Западе. С началом войны он стал повязывать галстук - у него нашлись отличные, вероятно, присланные родственниками из Германии. Итак, он выходил при галстуке на угол проспекта Плеханова и улицы Жореса, здоровался с друзьями и знакомыми, благо, их у него было много - он вырос в этом районе; кто-то останавливался перекинуться с ним парой-другой слов. Но мы, ближайшие друзья, заметили, что эхо немецких побед сказалось на Бруно - он задрал нос. Наш друг Олег Колесников, перс по материнской линии, - жил там же. Его мать работала на табачной фабрике, целыми днями ее не было дома, и квартира Олега больше походила на шахматный клуб, чем на жилье. Собственно, это была не квартира, а просторная комната с мокрой точкой в конце. Мы собирались, кто когда мог, и играли в шахматы. Большинство из нас были спортсменами, мы и подружились благодаря спорту. Тут были и ученики немецкой школы, преподавателей которой впоследствии арестовали всех до единого: никто не знает, какая участь их постигла. Учеников же распределили по русским и грузинским школам. Когда в тридцать девятом году был объявлен всеобщий призыв маршала Тимошенко, многих из этих учащихся забрали в армию как знающих немецкий язык. Кто исчез без следа, кто кукарекнул уже после войны из одной страны, из другой.. Словом, играли мы в шахматы, шутили, а Бруно стоял на своем посту, в наши дела не совался, если, конечно, не принимать во внимание тот факт, что облегчаться он заходил в "шахматный клуб" Олега. Пройдет через комнату, ни на кого не глядя, войдет в туалет, справит нужду, прошествует мимо, будто не знаком ни с нем, и выйдет. Первым насторожился Олег, вслед за ним и мы, но все-таки решили проверить, нет ли тут ошибки. Увы, Олег оказался прав. Высокомерием тут не пахло, это больше смахивало на хамство. В следующий приход, вернее, уход Бруно Олег хватил его пару раз по спине половой щеткой: – Ты что, срать сюда ходишь? Мать твою!.. Бруно не прервал своей дружбы с нами. Он никогда не выказывал заносчивости, ничего подобного тому, что вот, мол, погодите, придут немцы, вы у меня попляшете!.. Он был добрым, мягким, ласковым парнем, это Гитлер на него скверно подействовал, ничего не поделаешь. Я еще нес военную службу в Алексеевне, когда взяли всех, у кого была немецкая фамилия, а с ними отправили в Среднюю Азию и семью Коха". Митиленич был зол, рушились все его домыслы. Сведения, привезенные Глебом из Омска, не только не прояснили, но еще больше запутали дело. Новости же его были таковы: местонахождение Цезаревой неизвестно; по одним сведениям, она находится в городе, где работает Санцов; по другим - в Новосибирске, где учатся в университете ее дети - юноша и девушка; Ашна по-прежнему числится комендантом "Отрады", но это непроверенные данные. "Что получается? Получается, что мне вообще ничего не известно... Эти сведения нужны мне для того, чтобы высчитать, появится или нет Каргаретели в "Отраде". Так ведь? Так... Иначе на что мне Цезарева, Санцов или подонок Ашна. Прошло столько времени, а я до сих пор не могу ответить на несколько вопросов: где бродит Каргаретели с тех пор, как ушел от сторожа-музыканта? Допустим, музыкант дал знать ему о моем посещении - изменит он маршрут или нет? Если изменит, то как? По моим предположениям, он идет по такому маршруту: верховье Оми, "Отрада", хижина Хабибулина, железнодорожная станция Сосновка. На этом построен мой оперативный план. А если маршрут изменился?.. Как быть? Надо думать, маршрут он изменит в том случае, если узнает от сторожа-музыканта о моем приезде... Но не обязательно. У Каргаретели есть и другие причины свернуть с намеченного пути. Он видит, что за ним идет погоня по восьмидесятому меридиану - оленевод, Барсук, самолет, вертолет, теперь вот Поликарп Васильевич Астахов... Куча улик!.. Как ведет себя в таких случаях беглец? Меняет маршрут или наоборот, - как сделал Серпин на Енисее - идет тем же маршрутом и тем самым сбивает с толку погоню!.. Правильно, но Серпину удалось передать оперслужбе лажу о том, что он меняет маршрут. Поскольку информацию сообщили сразу двое стукачей, ее сочли достоверной... Серпин скрывался у воров, у нас там были свои люди... Каргаретели не может подсунуть фальшивку, стало быть... Что "стало быть", Митиленич?! Абсолютно ничего!.. Ладно, почему ты вбил себе в голову, что Каргаретели придет в "Отраду"? Если он идет к верховью Оми, так ли обязательно, чтоб он свернул к Ашне? Это твоя гипотеза... Мы только смогли установить: Ашна и вправду сообщил Каргаретели, что находится в настоящее время там-то и там-то... Установить?.. Полагаться на память цензора и болтовню заключенного - кто-то, де, сказал ему, что Каргаретели получил от Ашны письмо с сообщением о своем местопребывании!.. Разве этих данных достаточно для того, чтобы считать версию подтвержденной?! Э-э-э, Митиленич, Митиленич!.. Ладно, скажем, Ашна знал, что Каргаретели, по такой же непонятной причине, по которой он сел в тюрьму, рано или поздно уйдет в побег, и на этот случай сообщил ему о своем местонахождении: если, мол, понадобится, знай, я здесь! Может так быть или нет?.. Может... Допустим, что о побеге Каргаретели Ашне сообщил Хабибулин, предупредил, что тот может к нему заявиться. Погоди, Митиленич! Откуда Хабибулину знать, каким маршрутом пойдет Каргаретели?.. Разве Хабибулин не мог перед освобождением узнать о нем?.. Фактор Филиппова!.. Мог же Филиппов обоим сообщить, что Гора уйдет в первую же пургу! О погоде всем известно из газет, радио, местного телевидения, тем более о пурге! "Уйду с первой пургой в конце октября или начале ноября. Если не приду в такое-то время, значит, вообще не приду..." Допустим ли такой текст?.. Это же только гипотеза... Правильно, но ведь все начинается с гипотезы... Нужны подтверждения! Как их добыть? Сообразим, Митиленич. Но ошибка, какой бы незначительной она ни была, непременно всплывет. Это еще раз подтвердилось на практике. Ты же сам сообщил Филипповым, что Каргаретели ушел в побег?! Еще когда! У них было достаточно времени, чтобы передать весть и одному, и другому. Не знаю, стал бы человек, натерпевшийся в тюрьме, лезть в это дело?.. У них другая кровь!.." Митиленич долго размышлял, набрасывая на бумаге какие-то схемы, потом вызвал Глеба. – Глеб, в каком институте учатся дети Цезаревой? Помощник, подумав, ответил: – Не уточнял... Какое это имеет значение?.. – Имеет, имеет! На чьей они фамилии, материнской или отцовской, это тоже не уточнял? – Это легко установить... – Трудно. Нельзя привлекать к себе внимания, возникнет вопрос, зачем понадобилась фамилия, со всеми вытекающими отсюда последствиями... Нужно уточнить местонахождение ее детей, войти с ними в контакт и узнать, где Цезарева, с ними или где-нибудь в другом месте... Гора пересек полосу вечной мерзлоты и, добравшись до реки Вах, перешел ее точно по восьмидесятому меридиану. "Ладно, что еще мне предстоит?.. Перейти Обь, подняться по Васюгани к верховью Оми. Судя по этой карте, расстояние небольшое. Несмотря на помехи, я почти не выходил из графика. А вышел - восстановим... О чем поразмышляем? О том, на чем прервались... На начале войны, так ведь? Да, на том, что в Европе началась война. Что я заладил, война да война, я был сыном репрессированных. В моем военном билете со вклеенным красным талоном значилось: воентехник третьего ранга... Таких, как я, сторонились, как чумы, мы призыву не подлежали... Что меня заставило пойти в армию? В нашей семье бытовало убеждение, что мужчина обязательно должен хлебнуть войны, иначе он не мужчина. Это и заставило... Я попрощался с бедной мамочкой... Она была такой угасшей, жалкой, потерянной, что ни словом не возразила мне, она даже не шевельнулась... Я отправился в военный комиссариат и буквально за горло взял Чичико Кецховели, начальника одного из отделений комиссариата, - он стал потом генералом. Чичико пытался вразумить меня, просил не толкать его на преступление! Я стоял на своем! И добился Кецховели вырвал из моей папки какой-то документ, переставил личное дело с одной полки на другую, а может, перенес в другую комнату, и я оказался в Ортачалах, в здании школы, в 203-й отдельной роте связи ВВС Закфронта! Так продолжилась моя военная служба. Я говорю "продолжилась", поскольку в техникуме тоже проходил военное дело. Мне было присвоено звание и один кубик в петлицу. Его называли кубиком, хотя он был плоским квадратом. Аэродром оказался таким убожеством, какое и вообразить себе трудно. В чем заключалась моя служба? Чуть поодаль от взлетных полос стояли три закрытые машины с радиоприемниками. В каждой по четыре. На комплектацию группы радистов ушел целый месяц, пока их откуда-то везли - рядовых и младших сержантов. Все они были малограмотными, уметь писать нужно было непременно, поскольку дежурство у приемника означало, что кто-то, возможно, когда-нибудь передаст радиограмму, которую следовало принять без ошибок, на частотах главного командования радиограмму не повторяют! Не сможешь принять, пойдешь под трибунал, а начальника станции разжалуют в рядовые. При этом аппаратура была времен Адама, мусор. Выход? Воздушные силы Закавказского военного округа никуда не летали, и поэтому никто ничего не передавал. Дежурить приходилось раз в трое суток. Те ночи навсегда остались в моей памяти. Темень и, главное, бессмыслица, муки безделия. Хорошо еще, кошмар недолго длился - нас со всем нашим оборудованием перебросили на Северный Кавказ, и мы оказались недалеко от Грозного, на аэродроме 26-й авиадивизии. Это была настоящая военная служба. Самолеты летали, личный состав - дисциплинированный. Тут нам дали не просто радиоприемники, а приемники-передатчики, и работы было по макушку. Так началась для меня вторая мировая война, но продолжилась и завершилась она, мягко говоря, не просто. Лейтенант Вано Тимченко, - мать у него была грузинкой, и с грузинским он, ничего себе, справлялся, - был, как и я, радистом, воентехником. Наша авиадивизия должна была передать излишки оборудования одной из частей в Моздоке. Мне и Вано приказано было доставить его на место назначения. В то время англо-американский блок еще не протянул руку помощи России. По крайней мере, до нас она не дотянулась. По дороге машина испортилась хорошо еще, до Моздока было рукой подать. Оборудование оказалось легким, мы перетаскивали его на своем горбу, кое-что на попутках, но в город войти нам пришлось пешком, поскольку для транспорта требовался специальный пропуск, а у машины, на которой мы добирались, его не было. Делать было нечего, мы подхватили оборудование и стали искать нужную нам часть. В городе, как говорится, собаки хозяев не узнавали. Правда, паники не было, даже вроде сохранялось некое подобие порядка, но где какую часть искать, не знал никто. Наши злоключения кончились тем, что мы сдали груз в городскую комендатуру и, отдышавшись, стали думать о том, как вернуться на свой аэродром. Не могли же мы идти пешком до Грозного?! Вано нашел "выход": сходить на базар, купить бутылку водки, распить, а там уже решать!.. Едва мы ступили на базар, как за его площадью раздался мощный взрыв. Народу тут, правда, было не много, но началось такое! Кто куда бежит, не разберешь. Мы были военными и, руководствуясь известной формулой "недолет - перелет попадание", помчались на взрыв. Мы пробежали через весь базар и уселись на тротуар, прислонившись к стене лабаза. Немцы, чтобы вызвать панику, стреляли в места скопления народа, но намеренно или случайно, первые два снаряда ложились возле цели, и только третий поражал ее. Так было и на сей раз. Когда разорвался третий снаряд, взрывной волной снесло крышу у здания, к которому мы притулились. Дождем посыпалась черепица. Что было потом, не помню. Очнулся в госпитале. По словам Вано, мне на голову обрушились стропила. Не знаю, стропила это были или какая-нибудь хреновина, но пролежал я двадцать один день. Прошел комиссию. Врачи признали меня здоровым, отпуск не дали. Меня "приговорили" к возвращению в часть. Самым щемящим воспоминанием службы на грозненском аэродроме было возвращение с задания летчика капитана Ковалева. У немцев в Крыму был аэродром. Трое наших получили приказ разбомбить его. Летали они на бомбардировщиках типа БН-2, дурацких машинах, с которыми легко расправлялись немецкие истребители: они заходили им в хвост и, поскольку у бомбардировщиков не было хвостового вооружения, хладнокровно расстреливали их. Но война есть война, и воевать приходится тем оружием, какое имеется. Командование, по-видимому, решило до конца исчерпать возможности этой серии. Два самолета вернулись вовремя, третий опаздывал. Нашим радистам не удавалось установить с ним связь. Его так долго не было, что даже сам командир дивизии полковник Красников вышел из укрытия на полосу. Наконец вдалеке показался самолет. Он даже не летел, а с трудом тащился. Наконец он сел, мы обступили его. Машина была изрешечена пулями. Кабину заклинило. Штурман и стрелок-радист молчали. Они были мертвы. Мы разбили дверь. Капитан Ковалев пробормотал одно слово: "Посадил!" - и умер... Через пару месяцев после возвращения из госпиталя меня вызвали в "особняк", то есть в особый отдел: – Почему вы скрыли, что ваши родные враги народа да еще и родственники за границей?! – Потому что счел нужным воевать! – Из каких соображений? – Судите сами, можно ли перебежать к фашистам с аэродрома? Ясно ведь, хотелось воевать. Вот и все. Помолчав немного, чекист заметил: – Получено указание, отбудете в распоряжение штаба фронта! – Что ж, придется вам без меня воевать! Он дал мне конверт с пятью сургучными печатями. Я попрощался со всеми, включая командира дивизии полковника Красникова. Он встретил меня раздраженно. Сказал одно-единственное слово: "Вояки!.." Это, бесспорно, относилось к чекистам. Я прибыл в штаб. Офицера, которому я должен был представиться, на месте не оказалось. Стою в коридоре, жду. Мимо проходит капитан с папками в руке. Лицо его показалось мне знакомым. Он тоже наморщил лоб, припоминая, обернулся и спросил, что я здесь делаю. Я сразу узнал его по голосу, зрительная память у меня с детства была скверная. Из-за этого я много раз попадал в неловкое положение. Я спросил его по-грузински, не Виктор Барнабишвили ли он. Он и сам меня узнал, мы поговорили; дядя Вин-тор взял у меня пакет и ушел. Друг моего отца, экономист, он много раз бывал в нашей семье и каким-то чудом уцелел в тридцать седьмом. Если не ошибаюсь, в ту пору он работал в другой республике и в армию попал по мобилизации. А через пару часов я - офицер связи в звании старшего лейтенанта, с только что нашитыми новыми погонами Красной Армии, стоял перед начальником штаба Северо-Кавказского фронта! Теперь в мои обязанности входило разносить пакеты. Я разносил. Иногда очень опасными дорогами. Дядя Виктор однажды рассказал мне: – Сидим мы как-то в ресторане, по левую руку от авлабарских мостов: твой отец Эренле, несколько поэтов и ашуг Иетим Гурджи. Тридцать четвертый или тридцать пятый год. Часа в три ночи, когда Иетим был, как и мы, под хмельком, он вдруг объявил, что у него есть новая песня, он споет ее и можно будет расходиться. Иетим исполнил "Бурку". Тогда он спел ее в первый раз. Слыхал "Бурку"? – "До самой смерти мы будем вместе, я и моя бурка!" – Да, она самая. Эренле предложил посидеть подольше, часов до шести утра. Мы не поняли, почему именно до шести, но молча согласились. Один Иетим чего стоит, а тут еще Эрекле - тамада! Мы остались сидеть. В седьмом часу Эрекле поднялся из-за стола и, предупредив, что скоро вернется, вышел. Купил в хитаровском караван-сарае прекрасную бурку, принес, накинул ее на плечи Иетиму. Вот каким человеком был Эрекле! Я знал эту историю. В этой бурке Иетим Гурджи бывал и у нас в семье. Иетим скончался в тридцать девятом году. Гроб с его телом, накрытый буркой, покоился в Доме писателей. Я пошел. Отвернул полу бурки. На изнаночной стороне было вышито белой вязью: "Я - подарок Эренле". Я знал об этом, потому и отвернул полу. Иетима опустили в могилу вместе с буркой. Мой отец! При каких только обстоятельствах не выручало меня его имя! Сколько раз! В бытность мою офицером связи со мной случилось вот что. Возле Владикавказа есть село Гизель, его пересекает река Гизель-Дон. Дорога возле Гизель-Дона сворачивает под прямым углом на юг к Кавказскому хребту и ведет к горным селам, населенным осетинами. Именно этот угол, прилегающий к нему прямой отрезок и само село Гизель были под прицельным огнем немцев. Транспорт здесь не ходил. Это было время, когда Сталин взялся за интендантов. Армейское довольствие расхищалось. Бывали случаи, когда бойцы неделями сидели без куска хлеба в окопах. Любое хищение, если факт подтверждался тремя свидетелями, каралось расстрелом на месте, причем право расстрела имел каждый. Эта мера повлекла за собой бойню и, нужно сказать, здорово помогла делу... Если бы у меня тогда болели суставы... Какие суставы, я был здоров как бык, отмахал двадцать или тридцать километров по скалам и оврагам, к пяти утра отыскал штаб в Кобанском ущелье и передал пакет точно в срок... Я не шел, ей-Богу, а бежал. Кто поверит... Да, в трех километрах от Владикавказа размещался контрольно-пропускной пункт (КПП), его не достигал огонь немцев. За рулем мотоцикла сидел рядовой Борщов со щеками что маков цвет. Мы подъехали и остановились перед шлагбаумом. Я перепрыгнул, вынул из планшета пропуск и направился к КПП. Часовой равнодушно заметил, что не стоит стараться, все равно меня не пропустят. Я был уверен, что смогу проскочить даже через шквальный огонь. Молодости свойственно пренебрегать опасностью. Я вошел во времянку, протянул пропуск начальнику КПП. Даже не взглянув на него, он сказал, что не может пропустить, есть приказ! Как ни пытался я втолковать ему, даже пакет предъявил с планом расположения огневых точек противника. Приказ есть приказ! Я вынужден был подчиниться. Значит, придется пробираться по горам и долам. Ничего не поделаешь, я собрался идти. Из соседней комнаты донеслось: – Товарищ старший лейтенант, войдите! Я вошел. Комната была крошечной. В ней помимо майора находился еще и старшина. Бледный, трясущийся, он был в гимнастерке с сорванными погонами, без ремня. – Подпишите! - приказал майор. На подоконнике лежала бумага. Это был протокол: старшина отдал какому-то крестьянину полмешка капусты за пол-литра тутовой водки... Это означало, что майор должен был расстрелять старшину. Недоставало одной подписи. Я отказался: - Я при этом не присутствовал, не подпишу! – Вы мне не верите?. Вы не выполняете приказа старшего по званию?.. Я вас расстреляю! – Товарищ майор, не будьте самодуром! Вы расстреляете не меня, а наших бойцов и командиров. Немцы рвутся к Военно-Грузинской дороге через Кобанское ущелье. В пять ноль-ноль я должен доставить этот пакет... Я повернулся, двинулся к двери, ждал, что он выстрелит мне в спину. Майор не выстрелил. Мотоцикл я отправил обратно и тронулся в путь. Через два дня по возвращении я увидел на месте КПП одни обгоревшие развалины. Я так никогда и не узнал, удалось ли майору расстрелять старшину. А еще как-то был случай, когда я дважды избежал расстрела. Один из связистов, офицер, должен был доставить пакет в часть. Та, сдав позиции, отступила, и офицер вынужден был вернуться с пакетом обратно; в тот же день его отправили в штрафной батальон. Когда упомянутая часть отбила свои позиции, тот же пакет приказали доставить уже мне. Узнав стороной, что в пресловутом пакете находится план укрепления позиций, оставленных немцами, я сказал штабисту, что нет смысла его нести, пока не будет новых оперативных сводок. Он на дыбы. Слово за слово, началась перепалка, в результате которой надо мной нависла угроза наказания - "неподчинение приказу". С большим трудом я уговорил офицера ничего не оформлять и согласился нести пакет. Доставил. Мне его не подписали, сказали: прилепи себе на задницу! Что было делать, принес я пакет обратно. Начальство заподозрило, что я никуда не носил его. Начались угрозы, оформление протоколов и Бог знает что еще. Я и на сей раз спасся. Точнее, спасло меня то, что немцы снова заняли эти позиции, и командир отступившей части подтвердил, что я доставлял злополучный пакет. Теперь мне кажется, что штабисты меня недолюбливали. За что? Я так и не понял этого. К этому времени американцы построили автомобильную дорогу от Персидского залива до иранской Джульфы, тут же, в порту, возвели сборочные заводы и стали морем доставлять груз: узлы и детали автомашин, оружие, обмундирование, продовольствие. Это было началом невиданной помощи автомашины непрерывным потоком двигались по Военно-Грузинской дороге на север. Дядя Виктор еще раз оказал мне свое покровительство. Послал в Тбилиси. Оттуда меня направили в Джульфу на курсы командиров транспортных колонн. Я должен был водить автомашины, груженные американским и английским оружием, продуктами, от Джульфы или Тавриза до Северного Кавказа; потом вместе с шоферами возвращаться обратно за новой колонной - и так до конца войны. Но вышло иначе. Чекисты настигли меня и здесь. С формулировкой "списать как неправильно призванного" я был отправлен домой. Силой, что ли, навязываться, если не хотят?! Эта служба тоже запомнилась мне множеством забавных эпизодов. Если у нас бывали пассажиры, - а мы часто брали их по просьбе местных комендантов, особенно в Тавризе и иранской Джульфе, - они проходили досмотр в советской Джульфе. В один из рейсов комендант иранской Джульфы подсадил к нам человека с большой сумкой. Таможенники заставили ее открыть, в ней оказалось двести штук женских перчаток высшего качества, все на правую руку! Таможенники заколебались. Товар был некондиционный и обложению пошлиной не подлежал. Пассажира - он оказался британским подданным спросили, для чего ему нужны такие перчатки. Тот с грехом пополам объяснил, что не знал о содержимом сумки, которую должен передать сотруднику посольства в Москве, и даже предъявил соответствующие документы. Таможенники позвонили куда-то, вернули перчатки, пассажир поехал с нами. Помню, он сидел в машине, груженной американскими мешками с белой фасолью, на которых очень красивыми буквами было написано: "Алабама - 1903 г.". Это был урожай сорокалетней давности. На третью или четвертую поездку комендант Джульфы попросил меня прихватить с собой женщину. Я согласился. На таможне Джульфы повторилась та же история, с той разницей, что на сей раз перчатки, оказавшиеся у женщины в сумке, все двести штук, были на левую руку. Дежурила другая таможенная бригада. Эти ни с кем не созванивались, пропустили без слов, поскольку им еще предстояло проверить не меньше сотни машин с грузом. После таможни я почему-то посадил женщину не в ту машину, а в грузовик с фасолью. Как-то во время рейса Тавриз - Тбилиси произошел забавный случай, хоть в кино снимай. В Тавризе то ли намеренно, то ли случайно комендант загрузил лишь наполовину кузов головного "форда", в котором я должен был ехать, да и то ящики стояли только между скамьями. На свободной половине разместились трое пассажиров: женщина лет сорока, мужчина примерно того же возраста и молодой парень. Поскольку стояла сильная жара, я перебрался из кабины в кузов и разговорился с парнем, единственным пассажиром, владевшим русским языком. Он оказался сыном дипломата. Мы подъезжали к Джульфе, и я предупредил парня, что скоро таможня. Он достал из чемодана маленький очень красивый ковер и подложил его под себя, пояснив, что коврик молитвенный. Так он и таможенникам потом сказал, да они и не цеплялись к нему. В Джульфе иранская таможня не останавливала нас, зато советская ввела новые порядки: пассажиров уже не водили в зал на досмотр, таможенники сами поднимались в машину. Так вот. Поднялись таможенники и спросили, нет ли у кого-нибудь предметов, подлежащих предъявлению. Мужчина украдкой повел глазами на багаж женщины. Таможенники попросили ее открыть чемодан. Женщина неохотно подчинилась. В нем оказалась хрустальная ваза, очень красиво упакованная. Таможенники объявили, что вынуждены конфисковать ее, поскольку ввозить хрусталь в Советский Союз запрещается. Выписав квитанцию, они попросили открыть второй чемодан. Женщина заупрямилась, тогда они сами открыли его и, покопавшись, извлекли пикантную вещицу. Вертели, вертели ее и, решив, что это игрушка, сунули обратно в чемодан и ушли. Предмет оказался искусственным мужским членом с пневматическим устройством! Едва таможенники спрыгнули, как женщина метнулась к мужчине и расцарапала ему лицо. Она чертыхалась, рыдала, потом полезла на него с кулаками... Все это время мужчина увещевал ее, успокаивал. Колонна тронулась. Мы проехали десять-пятнадцать километров, мужчина открыл свой чемодан и предложил женщине выбрать вазу, какая понравится! Женщина поначалу отказывалась велика была обида, потом согласилась и выбрала... Такую же, как и ту, что у нее отобрали. Чемодан мужчины был полон изделий из хрусталя. Перед Горой расстилалась бескрайняя ледяная ширь. Он был уверен, что вышел к Оби, но все же счел нужным определить местоположение. Был полдень. В разрыв облаков временами проглядывало солнце. Стояли жгучие, пронзительные морозы. Гора отыскал надежное укрытие, разбил палатку, ту, что годилась и в балахоны, перекусил и взялся за секстант. Его догадка подтвердилась - он был на Оби. Оставалось понаблюдать, в каком месте люди переходят реку, а вечером уже переправиться самому. И часа не прошло, как к берегу подъехали с северной стороны сани. Возница проехал вверх по реке, потом спустился вниз и, наконец отыскав ровное место, двинулся на юг, пересек реку и скрылся. Гора, поколебавшись, свернул палатку и пошел к тому месту, откуда переправился на тот берег возница. Отыскав себе подходящее укрытие для наблюдений, он обустроил логовище. Спустя время он убедился, что не ошибся в выборе укрытия: с юга подъехала машина на гусеничном ходу и пересекла Обь именно в этом месте, может, шла по санному следу: накануне выпал снег, старый след занесло, а лошадь с санями проложила новый. Пока Гора наблюдал за движением, Обь пересекли еще несколько саней, две машины и аэросани - они с грохотом промчались по заснеженному льду. Гора развернул карту, пытаясь разобраться, откуда и куда ехали эти люди, почему выбрали для поездок послеполуденное время. "А этот старик иуда навострился?.. Устал, сел отдышаться... На нем бушлат, брюки на вате... И "сиблонка" на нем арестантская!.. Может, где-то здесь поблизости лагерь?.. Встал, пошел... Кого-то он мне напоминает фигурой, походкой, лицом - насколько можно судить с такого расстояния. Понял, на кого он похож - на барона Бибинеишвили... Помню, я только вернулся в Тбилиси. Как-то в кругу друзей завязался разговор и меня спросили, не знаю ли я о судьбе барона? Я знал и не заставил себя упрашивать. Через несколько дней ко мне пришла старенькая сестра барона и попросила повторить рассказ. Она отвергла мою версию, поскольку была убеждена, что ее брата расстреляли в тридцать седьмом. Что до меня, то я просто не видел причины, по которой личность, широко известная, должна под чужой фамилией отбывать в лагере срок. По крайней мере, я не знаю таких примеров, и поэтому тот человек остается для меня бароном Бибинеишвили, старым революционером, много старше Сталина, марксистом. Кончался пятнадцатилетний срок, оставалось отсидеть каких-то девять-десять месяцев. Мы, грузины, помещались в одном бараке. Было голодно. Есть хотелось нестерпимо. Вдруг обнаружились две чудом уцелевшие горсти фасоли. Барон настаивал на том, что умеет вкусно готовить, и мы доверились ему. Унес он фасоль, сварил и уже возвращался обратно с драгоценным варевом, как споткнулся обо что-то в темноте. Что осталось от фасоли - понятно. Старик сокрушался, нам пришлось еще и успокаивать его: от этой-де жалкой пары ложек никто из нас не раздобреет. Прошло несколько дней, мы, вернувшись с работы, пообедали баландой и занялись каждый своим делом. Я играл в нарды с Васо Чавчанидзе, когда вошел барон. Он протянул мне конверт и попросил, чтобы мой человек с воли опустил бы его в почтовый ящик. Писать письма разрешалось не более двух раз в год, но если на работе был кто-нибудь из своих, можно было попросить отправить письма. Они редко когда доходили до адресата - чекисты ловили, но мы все равно писали, дойдет - хорошо, нет туда ему и дорога. Конверт барона не был запечатан, и на нем красивым почерком значилось: Москва, Кремль, Джугашвили Иосифу Виссарионовичу. Адрес отправителя, разумеется, липовый. Меня удивило не то, что он написал Сталину, а то, что он вообще написал, поскольку в течение пятнадцати лет заключения он ни разу не составил жалобы, тем паче просьбы. Таким он был человеком. Барон полагал, что среди руководства нет человека достойного, к которому можно было бы обратиться с просьбой. Вместе с тем ему предстояло освобождение в самое ближайшее время... Я перечитал адрес и спросил барона: "Конверт не запечатан. Означает ли это, что можно прочесть письмо?" Он пожал плечами: если угодно. Вот это письмо. "Из-за крайней стесненности в средствах вынужден напомнить Вам: когда нас с Вами везли в столыпинском вагоне: Вас - в Туруханск на поселение - меня в Иркутскую централь, то на станции Енисей я дал Вам пальто на беличьем меху - раз, сто двадцать рублей; сибирские пимы - два, пять рублей, и пятьдесят рублей денег, итого сто семьдесят пять рублей. Надеюсь, Вы помните, что означенные вещи были переданы мне в тюрьму моими родными, партийной кассой я не пользовался. Прошу вернуть долг по старому курсу. Барон Бибинеишвили. Дата." Я разинул рот, письмо пошло по рукам. Разгорелся спор. Кто утверждал, что послать письмо - значит получить дополнительный срок от Особого совещания. Другие, напротив, упирали, что непременно нужно послать, откуда Сталину знать, сидит барон или стоит! Словом, наутро я украдкой принес письмо на работу, и в тот же вечер оно нырнуло в почтовый ящик. Прошел месяц или полтора. Дело было к вечеру. Вошли надзиратели, велели барону одеваться и следовать за ними. Увели без вещей. Гриша Гоголадзе взобрался на террикон и доложил, что барона увезли в "темной", то есть в крытой машине. Это было довольно странно. Обычно, когда брали без вещей, это означало, что свидания ждет начальник, прибывший в зону. В редких случаях - в административное здание за пределами зоны. Оба вызова считались достаточно неприятными - какого черта? Барон Бибинеишвили вернулся через два месяца. Он выглядел отдохнувшим, бодрым. Наш старик был человеком гордым, достойным. Он никогда не лгал, не грубил, не лебезил, не хвастался своим богатым прошлым. Ему доверяли и уважали его даже те, кто люто ненавидел коммунизм и коммунистов разного толка и оттенков. И это уважение было вызвано личностными качествами барона... Остальное я рассказываю с его слов. А рассказал он вот о чем. Привезли барона в Караганду, за пятьдесят километров от нашего лагеря, доставили в кабинет начальника Управления госбезопасности по Карагандинской области. А там вместе с начальником находился еще и министр госбезопасности Казахстана. Барон, как водится, назвал имя, фамилию, год рождения, судимость, срок заключения. Ему указали на стул, чтобы садился. Разговор шел о том о сем, и вдруг начальник в лоб спрашивает, с кем барон ведет переписку. – Ни с кем, - твердо отвечает тот. Начальник несколько раз повторяет вопрос, настаивая на том, чтобы барон сказал правду. – Мне было двадцать восемь лет, когда я солгал в последний раз, гордо отрезает старик. – Тогда кто это писал? - злорадно спрашивает начальник и показывает старику конверт. – Я. – А говоришь, ни с кем не переписываешься, последний раз солгал в двадцать восемь лет? В твоем-то возрасте, постыдись! – Сколько труда затратили мы с соратниками и этот адресат, чтобы таких, как вы, обучить грамоте и русскому языку! Ничего не вышло. Переписка означает обмен письмами, вы пишете, а вам отвечают, действие неоднократное Спроси вы меня, кому я написал письмо, я бы сказал, и на свой вопрос вы получили бы правильный ответ. Замечание слегка покоробило начальников, они растерялись, но, быстро овладев собой, перешли в наступление: – Вы хоть соображаете, что делаете? Человек денно и нощно печется не только о нашем благополучии, но и о благополучии всего мирового пролетариата, на нем грузом лежит множество сложнейших проблем, а вы хотите отвлечь его какими-то глупостями, чтобы он тратил драгоценные минуты на разбор ваших каракуль?! Где ваша сознательность? Какими нравственными нормами вы руководствовались, когда позволили себе написать это письмо? Министр потряс бумажкой. – Если мы будем рассуждать о нравственных нормах, вы останетесь внакладе. Кто дал вам моральное право читать чужие письма? То, что я пишу в письме, касается только нас двоих, вмешательство третьего лица, какими бы полномочиями оно ни обладало, безнравственно. Это замечание повергло начальника в ярость. Министр, разразившись потоком брани, вызверился так, что, кинувшись на барона, отвесил ему оплеуху. Почувствовав, что перебрал, он умолк и вернулся в свое кресло. Барон воспользовался нависшим молчанием: – Что-то тут не так, оплеуха нынче мягкая. Получили директиву?.. Мне некогда с вами болтать. Отошлите письмо, не навлекайте на себя неприятностей... Хотя не исключено, что неприятности вас ждут и в том случае, если вы его отошлете. Будьте здоровы! И барон решился на поступок, какового не знала история существования лагерей и тюрем, - встал и вышел из кабинета! Подобная дерзость привела начальство в совершенную растерянность. Надзиратели, притулившиеся в приемной, были глубоко озадачены, потому как не могли взять в толк, что происходит; должны же им дать распоряжение, куда вести заключенного, и вообще, вести ли его... Проблема отправки письма барона и вправду была щекотливой для начальства. Положеньице - нарочно не придумаешь. Пропустишь - вдруг московские органы безопасности станут на дыбы и напустят чертей. Не пропустишь - еще хуже, вдруг Сталин прознает об этом и впадет в ярость, что кто-то осмеливается задерживать его письма! Надо думать, ни министр, ни начальник Управления умом не грешили, но Богу - Богово, а кесарю кесарево. Будем справедливы, и один, и другой дело свое знали. Потому решили поместить капризного старика в психиатрическую больницу. Времена были такими, что настоящих больных в психушку направляли на лечение, а подозреваемых в симуляции - на освидетельствование. Психушка как вид репрессии, если не ошибаюсь, финт брежневских времен. Начальству нужна была подлинная справка о состоянии психики барона. Если психиатры подтвердят, что барон нормальный, надо будет отправить письмо. Сказано - сделано. Барона доставили в психиатрическую лечебницу, где все - от главврача до уборщицы - убедились, что пациент не только нормален, но может быть признан эталоном здоровой психики. Написали справку, отослали начальству и доставили барона, живого-невредимого, в родной лагерь к изнывающим от любопытства собратьям. Еще через месяц барона вызвал бухгалтер и сообщил, что кремлевское хозяйственное управление перевело на его имя сто семьдесят пять рублей! Не думаю, чтобы кто-нибудь без согласия вождя решился на этот шаг. В противовес общепринятой дате смерти барона говорю, что человек, известный в лагерном мире под фамилией Бибинеишвили, окончил свой срок зимой тысяча девятьсот пятьдесят второго года. Он вышел из пятого отделения Песчанлага и поселился в Дубовке. На воле он прожил не более двух-трех дней, скончался внезапно. Погребен за казенный счет и, надо думать, не по христианскому обряду. Иначе и быть не могло, ни он, ни те, кто хоронил его, в Бога не верили. Вообще из всех мест заключения более всего запомнились мне своими забавными историями Карагандинские лагеря. Чего только не увидишь, чего только не услышишь и, если нет должного опыта, во что только не вляпаешься... Сначала о Хасане-Бадр Парвизпуре... Если администрация начинала лихорадочно мести, чистить, драить лагерь и упрятывать в изолятор языкатых зэков, это означало одно: не завтра, так после-завтра в лагерь нагрянет какая-нибудь комиссия с проверкой, как администрация "выполняет обязанности, возложенные на нее Родиной", и нет ли брожения в контингенте заключенных. Для выяснения интересующих ее вопросов комиссия устраивала собеседования с заслушиванием жалоб лагерников. Положительных результатов, во всяком случае для заключенных, подобные проверки никогда не давали, поэтому зэки, смекнув это, стали использовать собеседования для того, чтобы добиться ощутимых результатов: если нужно было убрать особенно вредного опера, врага номер один, заключенные, двое или трое, начинали нахваливать его: "Один он из всех человек!" Остальные лагерники как бы между прочим подтверждали эту оценку, и опера через пару недель переводили в другой лагерь. Подобные операции планировались зэками заранее. Возможно, комиссия и догадывалась об этом, но от греха подальше опера переводила. Особенно рвались на эти собеседования новички. Они жаловались на поваров, ругали их: крадут-де постное масло, недосыпают соль... Будто комиссия могла искоренить воровство, гнездившееся в системе ГУЛАГа с момента ее основания. На подобные жалобы комиссия отвечала молчанием. Мне довелось быть свидетелем курьеза, когда оба, и председатель комиссии, и жалобщик, оказались заиками. Они так и не поняли друг друга, как ни старались. Присутствующие, и я среди них, животы надорвали, слушая этот уникальный диалог. В конце концов генерал решил, что сукин сын смеется над ним, и зэка по фамилии Кваша надзиратели поволокли в изолятор, пиная его ногами и выворачивая руки... Куда тебя понесло? Начал с Парвизпура, а кончил Бог весть чем?! Да, Парвизпур. Но прежде я должен непременно сказать вот что: интриганов и болтунов спроваживали в изолятор за несколько часов до приезда комиссии, а выпускали "репрессированных" сразу же после ее отъезда. После случившегося инцидента бедняга Кваша был причислен к разряду болтунов и, уверен, был навсегда лишен чести беседовать с комиссиями. Парвизпур, да? Комиссию обступила довольно большая толпа, стою неподалеку. Из старых заключенных в ней были один-два человека, и то лишь для того, чтобы из случайно оброненных комиссией слов составить представление, что творится на свете вообще, в ГУЛАГе и местном управлении в частности... На много рассчитывать не приходилось, тем не менее в толпу мы внедряли самых смекалистых зэков... Э-э-э! Парвизпур, Парвизпур!.. Будет тебе, дай сказать то, что нужно! К толпе подошел молодой, высокий, представительный заключенный явно выраженного восточного типа. Постоял, послушал и, дождавшись паузы, растолкал толпу. Представ перед комиссией, он спросил по-русски с сильным восточным акцентом: – Гражданин генерал, я живой?! Генерал опешил, он только и смог, что выдавить из себя, причем после довольно долгой паузы: – Ну?.. – Что "ну"! Я живой? – Ну, живой! А что? Во-первых, кто вы? – Старший лейтенант шахиншахской военной авиации, летчик-истребитель, гражданин Ирана Парвизпур Хасан-Бадр! – Вот теперь понятно! - твердо ответил генерал, удостоверившись, что перед ним живой человек. Убежден, что генерал так и не понял, кто перед ним. Хасан-Бадр Парвизпур достал из внутреннего кармана сложенную газету и обратился к генералу: – Если я жив, почему в вашей газете пишут, что я мертв? Вот, пожалуйста! Но это сообщение последнее, гражданин генерал, а до этого ваша газета писала, что не располагает сведениями о таком-то человеке, то есть обо мне! Парвизпур извлек другую газету и протянул ее генералу. Тот прочитал отчеркнутые строки в обеих газетах, вернул их владельцу и, задумавшись, ответил: – Нас не касается, что в какой газете пишут. Государство поручило вас нам, и мы вас охраняем, заботимся о вашем благополучии! "Благополучии!" Ни больше ни меньше. Я заинтересовался этим человеком. Он оказался общительным, мы даже подружились. Как выяснилось, он полетел на своем истребителе в Грецию, чтобы принять участие в войне ЭАМа и ЭЛАСа. Истинные мотивы этого шага для меня так и остались неизвестными. Он был азербайджанцем аристократического происхождения. Его близкие родственники служили при дворе шаха и в правительстве. Родной брат оставался иранским консулом в Москве даже во времена, когда Хасан-Бадр пребывал в заключении. Хотя этот факт можно объяснить тем, что летчик-истребитель считался пропавшим без вести и иранское правительство ничего не знало о нем. Когда греческие коммунисты потерпели поражение в гражданской войне, Парвизпур отправился в Советский Союз, надеясь получить убежище, а вместо этого получил срок в двадцать пять лет - новогодний подарок от ОСО. Советское правительство объявило его мертвым, косвенно подтвердив тем самым его пребывание в Союзе. Иранское правительство отозвало консула-брата, а самого Парвизпура иранский верховный суд - на случай, если он жив, - заочно приговорил к смерти. Помню, в царствование Маленкова в лагере началась забастовка. Парвизпура вызвали по радио. С тех пор много лет не видел его. В один из отпусков я вдруг встретил его на улице в Тбилиси. Мы оба очень обрадовались. Я рассказал ему о своих злоключениях, он - о своих. Вот как сложилась его жизнь. Сразу после вызова его отправили в Москву. Какое-то время держали на Лубянке. Освободили. В Иран вернуться он не мог. Сдал экзамены в Московский университет на юридический факультет. После окончания - аспирантура, кандидатская диссертация! Московское бюро иранской компартии предложило ему обосноваться там, где понравится, предоставив на выбор среднеазиатские республики, Азербайджан и Грузию. Ему даже советское гражданство дали. Объездил, выбрал Грузию. Пришел к господину Дэви Стуруа, тот похлопотал за него в Институте права. К моменту нашей встречи он был женат. Женился на грузинке, от которой у него были две девочки. Пока я исчезал из Грузии со всеми своими пожитками, он защитил докторскую. Вот тебе и Парвизпур. Успокоился?.. Там еще был некто Хоречко, может, вспомним?.. Я уже говорил, что из всех моих мест заключения, а их было около ста пятидесяти, в этом лагере случалось особенно много смешных несуразностей. Должны же мы доказать, что это так?.. Должны! Первым поутру в столовую шел бригадир - он согласовывал с заведующим кухней количество паек - кому, что и как полагается. Когда я впервые пришел в столовую, там уже стояли в очереди человек двадцать. Я пристроился в хвосте. Ждать пришлось довольно долго, и я был уже в середине очереди, как вдруг бригадиры все, как если бы раздалась армейская команда "налево!", повернули головы ко входу, подтянулись, и очередь тотчас перестроилась в каре. При этом бригадиры слаженно, в один голос, словно затверженную скороговорку, выпалили неслыханной затейливости мат. Оглянулся - идет небольшого росточка, приземистый, тщедушный мужичок. Пристроился рядом со мной, аккурат в середину очереди. Бригадиры бросились врассыпную. Пришелец постоял возле меня еще секунд десять, и вдруг в нос мне ударил такой смрад, что я, клянусь всем, что мне свято, покачнулся и, не стой я возле стены, непременно грянулся бы оземь. Мордобой среди политзаключенных - редкость, обычно конфликты разрешаются дипломатическим путем, но тут, надо полагать, сработал механизм самозащиты, и я изо всех сил двинул мужичка по челюсти. Он упал как подкошенный. Случились неподалеку надзиратели, они-то и препроводили меня в карцер. Как оказалось, я сделал то, что до меня делали другие. Мужичку по прозвищу Хорек удавалось таким способом продлевать свой сон на полчаса, не утомляя себя стоянием в очередях. Самое забавное, что и фамилия у него была Хоречко. Его привезли в лагерь месяц-полтора назад. Работал он, как и я, бригадиром. Свою уловку Хорек успешно применил в первый же день, но когда повторил ее на следующий, кто-то, озверев, двинул его в челюсть. Драчуна отправили в карцер - откуда мне было знать, что на такие случаи у администрации своя логика! Тебя обидели? Рукоприкладство запрещено, доложи - и мы накажем! Хоречко больной, страдает недержанием, как ему быть?.. Помнишь, кто-то возразил на это: если больной, лечите его! Ответили: это наше дело... Помню, как же. Теперь смотри, как действует Хоречко: те, кто знает, что следует за его приходом, отходят на безопасное расстояние, расчищая тем самым ему путь к раздаточному окошку; стало быть, подходить надо к тем, кто не знает о его хитрости, и известным способом удалять их со своего пути. Поэтому Хорек посвятил свой опус мне! Ничего не скажешь, он был порядочным человеком, за спиной козней не строил. Придет, демонстративно испортит воздух и уйдет... Порой и от беды польза - в карцере я познакомился с неким Альфонсом. В жизни не встречал такого урода, он был похож на зверя. Лет примерно двадцати, низкорослый, большеголовый, с лицом, покрытым шишками величиной с лесной орех, толстый и, но всему, на редкость веснушчатый. Грамоте обучен не был, разве что подписываться умел. Работал Альфонс ночным сторожем в магазине, в одной из Богом забытых белорусских деревень. Как-то ночью магазин ограбили, Альфонса связали. Его обвинили в сговоре с ворами. Альфонс был человеком молчаливым, сидел себе неподвижно, в полном значении этого слова, и только иногда, точнее, раз в три дня, после ужина, в одно и то же время, поворачивал голову ко мне, пристально всматривался и спрашивал: "А камунистия когда будет?" Именно так. На воле он часто слышал слово "коммунист", в тюрьме все твердили об амнистии. В его сознании два эти слова слились в одно и стали означать "свободу". Альфонс уверовал, что не сегодня завтра обязательно будет объявлена камунистия... Ты не собираешься закончить эту историю с Хоречко?.. Это было в другом лагере... Ну и что, снова потом возвращаться? Рассказывай. Да, в том лагере Озерлага я был новичком, когда на валенках отошла подметка. Нужно было подремонтировать обувку, и я направился в сапожную мастерскую. Сапожник сидел опустив голову и работал. Я доложил, что мне нужно. Он поднял голову... Хоречко!.. После того как я вмазал ему по челюсти, прошло не меньше пяти лет. Я не напомнил ему о нашем знакомстве. Да и Хоречко не стал напрягать память. Отложив работу, он предложил мне сесть и подождать, пока он позавтракает. Я сел. Чайник клокотал. Хоречко насыпал на какое-то подобие ложечки немного сахару, сунул его в печь, сжег, размешал в чайнике и объявил, что заварка готова. Достал из шкафа коробку, заменявшую ему масленку, и снял крышку. Налил чай, подсластил его, отрезал хлеб, мазнул о штанину сапожный нож с обеих сторон и намазал на хлеб масло, точно в палец толщиной. Намазывал тщательно, как бы лаская. Наложив аккуратный слой, он старательно соскоблил его тупой стороной ножа и положил обратно в масленку. Потом для верности провел еще раз ножом и счистил в масленку приставшие остатки масла. Хлеб был черный, пористый. Масло забилось в поры, и хлеб получился веснушчатым. Хоречко еще раз осмотрел кусок, перевернул его маслом вниз, откусил и запил чаем, то есть кипятком, подкрашенным жженым сахаром... Заплатив за работу трешку, я на прощание спросил его: "Понятно, почему ты соскоблил масло - из экономии, но почему перевернул хлеб маслом вниз?" Хоречко поднял на меня глаза и ответил: "Когда хлеб ешь перевернутым, масло попадает прямо на язык - вкусно!" Часам к четырем поток прекратился - если можно назвать потоком десяток редких машин. Была зима, в этих широтах рано темнело. Горе нужно было подготовиться к дороге, он собрал пожитки, встал на лыжи, подвязал к поясу лямку и спустился с косогора - рассчитывал пройти по свежему следу полозьев, так было легче пересечь ледяную ширь. "Брод" был уже близко, когда послышался шум мотора. Гора залег и, повернувшись на звук, увидел силуэт машины - она шла прямо на него. Оглядевшись, Гора пополз на взгорок, вернее, на груду обломков льда, проверил, надежно ли скрыт от посторонних глаз, снял с саней балахон, накрылся им и замер. Машина подошла к берегу, должна была выбраться на него, но почему-то остановилась. Это была белая "Нива", новехонькая. Гора смотрел из укрытия, стараясь понять, почему остановилась машина. Ему не удавалось разглядеть пассажиров, он не мог бы сказать, сколько их, - автомобиль был не так близко. Двигатель работал, то есть машина была на ходу и при желании могла выехать на берег. Прошло довольно много времени. Гора не понимал, что происходит, в какой-то миг ему захотелось унести ноги подальше от этого места, но двигаться было опасно, пассажиры могли заметить его - еще не совсем стемнело... Правая дверь открылась, из машины вышел мужчина, вытащил пистолет и крикнул, матерясь, водителю, чтобы тот вылезал. В ответ водитель послал его подальше и остался сидеть за рулем. Горе было слышно каждое слово. Они препирались довольно долго. Наконец, водитель смачно выругался трехэтажным матом, вышел, достал револьвер и направился к пассажиру. Началась перебранка. Пассажир выстрелил! Водитель выронил оружие, застонал, чертыхаясь, и вскоре затих. Убийца встал над головой водителя. Похоже, он собирался выстрелить еще раз, но почему-то мешкал, испуганно озираясь по сторонам. Гора передернул затвор и взял было на прицел убийцу, но тот сунул оружие в карман тулупа, подошел к машине, пригнул спинку своего сиденья и достал увесистый черный сверток. Потом вернулся к спутнику и прицелился... – Руки вверх, подонок! - крикнул Гора и, опережая убийцу, выстрелил в воздух. Тот огляделся по сторонам... Гора успел перезарядить ружье, нажал курок во второй раз... Убийца выстрелил на звук ружья и бросился к дальнему берегу. Гора еще раз пальнул ему в след. Мужчина бросил сверток, но не остановился, а продолжал бежать, прихрамывая... "Попал!.. Ну и влип я! Нужны мне были эти приключения?! Везет как утопленнику... Черт знает кто такие, чего не поделили... Вот и сверток! Погоди, погоди... Револьвер там валяется. Пистолет у убийцы... Вдруг он спохватится и вернется за свертком? Вполне возможно... Откуда нам знать, умер водитель или ранен? Что делать будем, уважаемый Гора? Мне нужно на дальний берег, а какая гарантия, что пассажир не ждет там меня в засаде?.. По всему видно, что он принимает меня за представителя власти, значит, убежден, что нас тут несколько человек. Брось, не станет он ждать тебя в засаде; он ранен, пистолет при нем - уйдет и концы в воду. Зачем ему брать на себя мокрое дело?.. Знаешь, что я тебе скажу? Вляпался, валяй до конца! Что будем делать?.. Если он догадается, что выстрел был сделан из охотничьего ружья, может, и вернется... Не думаю!.." Гора долго размышлял. Он мешкал из осторожности - нужно было время, чтобы беглец удалился на достаточное расстояние! Он выждал с полчаса, "Нива" урчала, водитель лежал на льду, в трех шагах от него валялось оружие, почти отчетливо виднелся брошенный убийцей сверток... Гора встал, подошел к водителю. Остановившись поблизости, насторожился, не слышно ли шагов или звука приближающейся машины. Водитель по-прежнему не двигался. Гора взял револьвер, осмотрел его - бельгийский "вальтер"! Сунул за пояс, сел на корточки, пощупал пульс. Вернулся к машине, выключил двигатель, положил ключи в карман и направился к своему убежищу. Гора перенес свои вещи и, снова проверив пульс водителя, стал осматривать рану... Она оказалась легкой: пуля прошла навылет, сорвав кожу под мышкой и ничего не задев. Даже если бы ребра оказались поврежденными, рана не представляла никакой опасности для жизни, и Гора засомневался, не притворяется ли водитель, правда ли потерял сознание? Горе пришлось доставать бинты из своих аптечных запасов. Марли, равно как и ваты с йодом, было столько, сколько он взял с собой. Гора обработал рану и подумал про себя: "Как случилось, что я, пройдя такой путь, не использовал марлю, вату и бинты?" Поскольку рана была сквозной, Горе, чтобы наложить повязку, пришлось несколько раз переворачивать раненого. Может, поэтому, а может, по какой-то другой причине, но тот очнулся и спросил, постанывая, где его револьвер. Гора не ответил. Водитель открыл глаза, пристально вглядываясь в Гору, помолчал и пробормотал, смежив веки: – Ты кто? – Какой ответ ты хочешь услышать? Раненый молчал. Гора принес сани, привязал их к машине, взялся за водителя, подтащил его к правой двери и сказал: – Вставай, садись в машину, подвезу! Раненый не реагировал. – Садись в машину, не валяй дурака! Слышишь, что говорю? Раненый хранил молчание. Гора сложил лыжи в машину, разрядил ружье, пристроил его вместе с лыжами на заднем сиденье и пошел за черным свертком. Тьма сгустилась, пришлось искать. Нашел, поднял. Сверток оказался таким тяжелым, что Гора едва не выронил его из рук. Помучившись, он пристроил его на заднем сиденье и обратился к раненому: – Вставай, говорю, не то брошу тебя и уеду! Раненый сел, попытался встать, снова упал, невнятно и тихо проговорил: – Помоги, я потерял много крови, самому мне не сесть в машину. Гора обхватил водителя, поднял. Он был тяжелым, и Горе не удалось втащить его в кузов. – Я один не справлюсь, шевелись!.. Давай, давай, молодцом!.. Раненый, правильно оценив обстановку, собрался с силами и влез в машину. Гора завел двигатель, прогрел его, тронул с места, повернул в сторону, откуда пришла машина, подъехал к накату. Выключил двигатель, вынул ключ, проверил сани, не перевернулись ли. Вернулся к рулю и очень медленно поехал по желобчатой выбоине, взрезанной колесами. Прошло немного времени. – Куда ты меня везешь? - погасшим голосом спросил раненый. – Туда, откуда приехал! - ответил Гора. - Чья кровь на заднем сиденье? – Какая кровь, что за кровь?! - с большей живостью, чем можно было от него ожидать, откликнулся раненый. – Вас было трое. На сиденье кровь третьего. Куда вы его дели?! прикрикнул на него Гора и про себя подумал: "Глупый вопрос... Конечно, прорубили лед и утопили". Раненый, замерев на мгновение, взмолился: – Я не хочу на тот берег... Он поджидает меня! – А я хочу на тот берег! Думаю, что никто тебя не поджидает, он ранен. Бросил сверток и удрал. – Сверток?! Черный сверток! Где он?.. – На заднем сиденье, окровавленном. Думаю, там ему и место, на крови! Раненый повернулся, попытался нащупать сверток рукой, рана не позволила... – Не могу, переложи вперед, - попросил он Гору. – Может, ноги тебе помыть? Сверток тяжелый, что в нем? – Какое твое дело! Вижу, ты не легавый. Зачем совать нос в чужие дела? Кто ты такой, что пристал?! Тоже мне борец за справедливость... Переложи сверток, мать твою... - сердито выругался он. Гора больше не заговаривал с раненым. Он медленно ехал по санному накату, тревожно оглядываясь по сторонам. Заметив колею, поворачивающую в сторону, двинулся по ней... Колея почему-то прервалась - Гора повернул обратно. Спустя время он снова заметил колею, но эта была старая, запорошенная снегом, выпавшим накануне... – Ты что мечешься?! Езжай прямо! – Ищу прорубь, в которую вы сунули труп!.. – Делать нам нечего, что ли?! Какая прорубь, что за труп?.. Расхохотавшись от души, Гора заметил: – Значит, правда убили! Этот сверток принадлежал тому, убитому. Добро не должно расставаться с хозяином! Понял, на что это мне? Что в этом свертке? Говори, не то брошу его в прорубь, а вслед за ним окуну и тебя, машину оставлю себе... Спущу в прорубь и свое ружье, похоже, ты любишь подводную охоту. Мне оно уже не понадобится. Хватит с меня и бельгийского вальтера. Раненый сидел прикусив язык, вероятно, обдумывал сложившуюся ситуацию. Они ехали еще некоторое время, пока не увидели новую колею - она вела налево. Гора медленно двинулся по ней, осторожность подсказывала, что если прорубь и есть на самом деле, ее затянуло свежим льдом, он может проломиться, и тогда они затонут. Заметив что-то похожее на прорубь, Гора выключил двигатель, вынул ключ, пошел по дорожке, проложенной ярким светом фар... Размеры проруби как раз позволяли утопить в ней человека. Гора осторожно подошел, пробуя ногой крепость льда. Он оказался толстым, надежным, зато лед, подернувший прорубь, был тонким, значит, свежим!.. Гора вернулся в машину, с трудом переложил сверток с заднего сиденья на колени раненому, достал из кармана "вальтер", приставил к его виску и приказал: – Открывай! – Не могу, рука не слушается... – Открывай, говорю, - повторил Гора. - Убью, не пожалею!.. Раненый подчинился, дергал, дергал шпагат... Это был прямоугольный предмет, одинаковый что в длину, что в ширину, тщательно упакованный в несколько слоев черного полиэтилена и накрест перевязанный шпагатом. Раненому никак не удавалось распустить узел. Тогда Гора вынул нож, перерезал шпагат и приказал: – Снимай! Тот не смог, Гора развернул пакет сам... Это были иконы, сложенные колодой; поверх них лежало Евангелие в золотом или в золоченом переплете, украшенном драгоценными камнями. Гора включил свет в салоне, внимательно осматривая предметы, каждый отдельно. – Это в воду не выбросить! - пробормотал он, вернулся к старому следу и поехал к берегу. До берега ничего не оставалось, когда он увидел впереди прямо перед собой бугор. Колея пролегала по нему. Гора выключил двигатель, сунул по привычке ключ в карман. Отвязал сани, перенес через бугор. Вернулся, достал ружье с лыжами, вынул обойму из "вальтера", бросил пистолет на заднее сиденье, потом открыл багажник, посветил: в нем оказалась увесистая сумка, она была доверчу набита продуктами с тремя бутылками водки в придачу. Гора оставил бутылки в багажнике. Закрыл его, сумку разместил на санях, ключ от машины вставил в замок зажигания и, бросив машину, тронулся в путь. Обойму выбросил туда, где снег был всего глубже. До рассвета он шел по следу машины. Выбравшись на бесснежное пространство, свернул с дороги, отошел на несколько километров от неё и, отыскав удобное местечко, обустроил берлогу. "Верил ли я в Бога?.. Как же!.. Не сторонился его... А то, что я чувствовал прежде и чувствую теперь по отношению к Богу, это скорее почтение и признание его всемогущества... Они не верили, сторонились и не испытывали почтительности Вот и настигла их кара!" |
||
|