"Пора надежд" - читать интересную книгу автора (Сноу Чарльз Перси)
Глава 7 ПОСЛЕДСТВИЯ РАЗДОРА
Тетя Милли была решительно против моей канцелярской службы.
— Вот до чего докатились! — громовым голосом выговаривала она маме. — Вырастили сына, чтобы он стал жалким клерком в какой-то канцелярии! Я, правда, не очень-то верю тому, что люди говорят о вашем сыне, но ума у него вроде больше, чем у многих других. А он — нате вам! — схватился за первую попавшуюся работу! Что ж, только потом не жалуйтесь, если он и в сорок лет будет торчать все на том же месте! Видно, правду говорят, что у нынешнего поколения ни на грош нет предприимчивости…
Мама с иронически-высокомерным видом рассказала мне об этой сцене и о том, с каким достоинством она отвечала на нападки тети Милли; она держалась с таким ироническим высокомерием, когда бывала чем-то очень расстроена. А расстраиваться было отчего. Прошел год, прошло полтора, а я все так же в восемь сорок утра садился в трамвай и отправлялся на службу, и мама начала подумывать, не совершили ли мы ошибку. Ей теперь было легче вести хозяйство, так как я давал ей десять шиллингов в неделю, но она все время ждала, все время надеялась, что, когда я стану взрослым, в нашей жизни неожиданно произойдет чудесная перемена, а этой перемены так и не происходило. Она была бы рада самой малости, за которую могла бы ухватиться со свойственным ей неистребимым оптимизмом. Если бы, скажем, я работал, чтобы поднакопить денег для поступления в университет, воображение мамы нарисовало бы ей, какой невероятный, фантастический успех ждет меня в университете, как она приедет ко мне, как разом осуществятся все ее надежды. Неважно, сколько лет пройдет до этой перемены, лишь бы было хоть что-то, чем могла питаться ее фантазия. Но дни шли за днями и месяцы за месяцами, складываясь в годы, а ничего такого, чем могла бы питаться ее фантазия, не появлялось.
Хотя мама не могла отрешиться от своих мечтаний о будущем, ей все же время от времени приходилось спускаться на землю. Она была по-своему проницательна и практична, однако малейший повод давал пищу ее воображению и она тотчас принималась рисовать себе, какие перемены могут произойти в ее жизни. Но мама была слишком проницательна и практична, чтобы видеть основание для радости в моей службе. Теперь она еще больше пристрастилась к газетным конкурсам. Здоровье мамы пошатнулось, новый сердечный приступ приковал ее к постели, и она всю весну не вставала с дивана. Все эти беды — болезнь, новые раны, нанесенные ее самолюбию, отдалявшееся осуществление мечты — она переносила с упорством и стойкостью, поистине удивительными при ее расшатанных нервах.
Время на работе тянулось для меня томительно долго. Я сидел в комнате, выходившей на Баулинг-Грин-стрит, по которой была проложена трамвайная линия; трамваи с грохотом проносились мимо нашего здания. Из окон нашей канцелярии, помещавшейся на третьем этаже, видны были лишь крыши трамваев да конторы стряпчих и страховых обществ, расположенные через улицу. Вместе со мной работали еще шесть младших клерков и мистер Визи, возглавлявший секцию и получавший двести пятьдесят фунтов стерлингов в год. Работа моя была необычайно монотонна, — разнообразие в нее вносила лишь неуклонно возраставшая враждебность мистера Визи. Наша секция входила в подотдел средних учебных заведений. На моей обязанности лежало составлять списки учеников, получивших право на бесплатное обучение в средней школе, и передавать их в бухгалтерию. Я составлял также списки учеников, покинувших средние учебные заведения, не сдав выпускных экзаменов. Словом, через мои руки проходило немало различных статистических сводок, которые мистер Визи подписывал и направлял директору. В нашей комнате занимались почти исключительно подбором такого рода данных, которые затем передавались в другие отделы, да иногда мы чертили диаграммы. Почти никаких решений здесь не принимались. Мистеру Визи было предоставлено лишь почетное право решать, можно ли освободить того или иного ребенка, покинувшего школу до наступления пятнадцатилетнего возраста, от уплаты штрафа в пять фунтов стерлингов. Мистеру Визи разрешалось брать на себя ответственность и освобождать от уплаты штрафа; если же он настаивал на уплате, то дело передавалось на рассмотрение директора.
Это вполне устраивало мистера Визи. Он отнюдь не горел желанием выносить самостоятельные решения, зато обожал привлекать к своей персоне внимание начальства.
При первом знакомстве мистер Визи мне даже понравился. Это был щеголеватый маленький человечек лет под сорок, который, очевидно, тратил изрядную часть своего жалованья на костюмы. Он носил безукоризненно чистые сорочки и без конца менял галстуки, которых у него было великое множество — все не броские, но изысканные. Его большие, навыкате, глаза казались еще больше из-за очков с толстыми стеклами, которые он носил, — эти выпученные, немного растерянные и печальные глаза были самой примечательной особенностью его внешности после хорошо сшитого костюма. Мистер Визи весьма дружелюбно, хоть и несколько чересчур дотошно, объяснил мне мои обязанности, а я был слишком молод, слишком неопытен и потому признателен за любое проявление дружелюбия и не склонен вдаваться в изучение причин, породивших его.
Прошло некоторое время, прежде чем я понял, что мистер Визи пятьдесят девять минут из шестидесяти терзает себя размышлениями о том, как бы получить повышение. Он принадлежал к числу муниципальных чиновников первого класса, с окладом от двухсот двадцати пяти до трехсот пятнадцати фунтов стерлингов, и всю свою энергию направлял на то, чтобы перейти в следующий ранг. О той минуты, как я с ним познакомился, я только об этом и слышал. Повысят, например, в другом отделе чиновника с таким же стажем, и тотчас у мистера Визи вырывается cri de coeur:[1] «Почему же обо мне никто не подумает?» Методы, к которым он прибегал для достижения цели, были в сущности очень просты. Сводились они к тому, чтобы все время быть на виду у начальства. Каких только предлогов ни изобретал он, чтобы зайти к директору! Достаточно было ребенку уйти из школы до наступления пятнадцати лет, и мистер Визи летел к «шефу», его подтянутая фигура с папкой в руках появлялась у дверей директорского кабинета, раздавался решительный стук в дверь, и на директора, положительно загипнотизированного его выпученными глазами, казавшимися еще больше из-за сильных очков, обрушивался поток доводов и соображений.
Вскоре директору до смерти надоел этот субъект, и он разослал по отделам инструкцию, где было указано, в каких случаях можно принимать самостоятельные решения, не обращаясь к начальству. Тогда мистер Визи стал ходить к директору за разъяснениями по каждому пункту инструкции.
Лишь только кто-нибудь из начальства появлялся у нас в комнате, подле него тотчас вырастала подтянутая фигура мистера Визи, — он стоял, поблескивая очками, в напряженном ожидании, готовый ухватиться за любую возможность проявить себя. Если посетитель задавал какому-нибудь клерку вопрос, отвечал на него мистер Визи. Однажды меня попросили раскрыть значение некоторых цифр. Мистер Визи моментально ответил за меня.
На всех списках, диаграммах и докладных записках, исходивших из нашей комнаты, стоял гриф «У.В.». Некоторое время мистер Визи ставил между этими двумя буквами дефис, очевидно, в расчете на то, что так они больше бросятся в глаза. Поговаривали, что его жена не прочь именоваться миссис Уилсон-Визи. Как бы там ни было, но однажды заместитель директора довольно резко спросил его, почему он между своим именем и фамилией ставит дефис. Мистер Визи с уважением относился ко всякому начальству, — разве что к одним питал чуть большее уважение, чем к другим, — и потому дефис на следующий же день исчез из его обихода.
Но самыми тяжкими в жизни мистера Визи были те минуты, когда заместитель директора, желая получить какую-нибудь справку, вызывал к себе не начальника секции, а непосредственно одного из клерков. Несколько раз вызывали и меня — этого оказалось достаточно, чтобы мистер Визи воспылал ко мне ненавистью. Заместитель директора обнаружил, что я помню наизусть проходившие через мои руки списки (хотя для человека с хорошей памятью это сущий пустяк), почему-то проникся ко мне симпатией. Он даже заметил как-то, что останься я при школе, подотдел средних учебных заведений предоставил бы мне стипендию для поступления в университет, — я чуть с ума не сошел от огорчения, так расстроили меня его слова. А мистер Визи, видя его доброжелательное отношение ко мне, неистовствовал. Как тут наладишь работу секции, когда нарушается всякая субординация? Как обеспечишь дисциплину, когда подчиненных вызывают через голову начальника? Ведь младшие клерки не представляют себе всего объема работы, они могут создать у начальства ложное впечатление, а тогда его, мистера Визи, ни за что не повысят в должности. К тому же, многозначительно добавлял мистер Визи, есть такие младшие клерки, которые прежде всего стараются привлечь внимание начальства к себе.
Так и текла моя жизнь: ничего, кроме нудной работы, в которую лишь выходки мистера Визи вносили какое-то разнообразие. Сегодня, завтра, послезавтра, от девяти до часу и от двух до половины шестого, от моего шестнадцатилетия до семнадцатилетия и дальше. Часто в эту тоскливую пору моей жизни я предавался мечтам, свойственным всем юношам. Проходя зимним днем в обеденный перерыв мимо освещенных витрин, я мечтал о славе, безразлично какой, лишь бы мое имя было у всех на устах и мелькало на страницах газет, чтобы на улицах меня узнавали в лицо. Иногда я представлял себя видным политическим деятелем — красноречивым, влиятельным, всеми уважаемым. В другой раз я был писателем, известностью своей не уступавшим Шоу. А по временам я становился сказочно богатым. И всякий раз я был настолько могуществен, что мог поступать, как мне вздумается, шагать по свету, словно он принадлежит мне одному, ждать от людей услуг и щедро награждать за них.
Мои фантазии — как бы беспочвенны они ни были — скрашивали невзрачность улиц, пьянили меня. Впоследствии я понял, что во мне говорило врожденное честолюбие, которое к тому же с детских лет всячески развивала во мне мама. Но тогдашние мои мечты не имели ничего общего с теми, что побуждают человека к действию, — не они побудили со временем к действию и меня. То были пышные, но пустые фантазии юности. Они походили на первые невинные мечтания о женской любви, что посещали меня по ночам, когда завывания осеннего ветра отгоняли сон, или по вечерам, когда я допоздна засиживался в саду под яблоней, пользуясь тем, что родители легли спать.
Впрочем, уже в шестнадцать лет я чувствовал порой угрызения совести от того, что лишь предаюсь пустым мечтам. Однако фантазии, рождавшиеся у меня в голове, были столь необузданны, столь великолепны, что в сравнении с ними любые практические шаги, которые я мог бы предпринять, выглядели ничтожными и жалкими. Жалкими выглядели они и когда я заговорил однажды о своих делах с заместителем директора. Он снова вызвал меня к себе, до глубины души возмутив этим мистера Визи. Мистер Дэрби, бледный человек с испещренным морщинами лбом, отличался крайней порядочностью и скромностью, о чем свидетельствовал занимаемый им непритязательный кабинетик. Он дал мне несколько весьма прозаичных, но разумных советов. А что, если подумать о том, чтобы экстерном сдать экзамены на получение диплома, или, быть может, взяться за изучение юриспруденции, которая, несомненно, пригодится мне, если я останусь на службе? Надо бы мне посоветоваться на этот счет с кем-нибудь из Колледжа прикладных наук.
Так я и поступил: летом 1922 года, когда мне не было еще и семнадцати лет, я записался на юридическое отделение колледжа, который все у нас звали университетом, ибо в то время это было единственное высшее учебное заведение в городе. «Университет» этот вырос из бывшего механического института, где дед мой когда-то изучал математику, и помещался в красном кирпичном здании — прекрасном памятнике архитектуры викторианской эпохи. В колледже был ректор и небольшой штат постоянных преподавателей, многие из которых, будучи преподавателями средних школ, работали здесь по совместительству и читали лекции вечером. Курс юридических наук вел юрисконсульт муниципалитета. Это был скучный курс, и лектор скучно читал его. Предмет этот мы изучали всю осень, и, шагая по вторникам и пятницам после службы в колледж, я спрашивал себя, не теряю ли я напрасно время.
В конце полугодия я все еще раздумывал, не отказаться ли от этих лекций, как вдруг увидел объявление, оповещавшее о том, что со второго полугодия в колледже будет читаться новый курс: «Основы права. Раздел первый: уголовное право. Лектор. Дж. Пассант». Я решил проверить, чего стоит этот Пассант. Не успел я просидеть на первой его лекции и десяти минут, как понял, что он коренным образом отличается от других лекторов — и глубиною знаний, и убежденностью, и просто силой.
Говорил Джордж Пассант громко, страстно, с оттенком раздражения, звенящим голосом. Лекцию он читал в сумасшедшем темпе, словно сердясь на тупоумие своих слушателей и желая поэтому поскорее отделаться от них. Его тон и манеры находились в странном противоречии с выражением лица, на котором играла добродушная, почти застенчивая улыбка. Крупная, горделиво посаженная голова покоилась на широких, могучих плечах; крупными были и кости лба, скул и подбородка, и все лицо было мясистое, добродушное. Роста Пассант был немного выше среднего: молодой, явно склонный к полноте, очень светлый блондин с голубыми глазами, которые обладали способностью смотреть поверх голов слушателей, поверх противоположной стены — куда-то вдаль.
После лекции я попытался навести справки о Джордже Пассанте. Никто толком ничего не мог мне сказать: появился он в нашем городе прошлой осенью, работал старшим клерком в солидной, респектабельной конторе стряпчих Идена и Мартино и слыл знающим юристом. Был он очень молод — лет двадцати трех — двадцати четырех, и так и выглядел. Кто-то слышал, будто он ведет «весьма бурный» образ жизни.
Встреча с Джорджем Пассантом была большой удачей, повлиявшей на всю мою жизнь. Вторая удача, как ни странно, посетила меня две недели спустя.
Моя мама происходила из очень большой семьи; как я упоминал уже, отец ее был женат дважды: от первого брака у него было четверо детей и от второго семеро; последней родилась моя мама. Со сводными братьями и сестрами она многие годы не поддерживала отношений, но с родственниками по матери была тесно связана: они часто виделись и писали друг другу, но никогда не встречались со старшими братьями и сестрами и говорили о них не иначе, как с гневом и обидой.
Я впервые услышал обо всем этом во время наших бесед с мамой у камина, когда, увлекшись воспоминаниями, она добралась до далекой зимы 1894 года. Тогда-то она и рассказала мне об интригах Вилла и Зеи. Долгое время я считал, что она сгущает краски, чтобы подчеркнуть достоинства своих родственников Вигморов. Главным злодеем, по ее словам, был мой дядя Вилл, старший сын деда от первой жены. Мама всегда говорила о нем почему-то шепотом и с возмущением, к которому примешивался, однако, почтительный трепет. Преступление Вилла состояло в том, что он прикарманил для себя и своих сестер деньги, которые предназначались детям от второго брака. Мама не знала всех подробностей, но полагала, что дело было так: выходя замуж, ее мать принесла в приданое какие-то деньги (ведь она была из Вигморов!). Мама не могла сказать, сколько именно. Но уж никак не меньше полутора тысяч фунтов, негодующим шепотом добавляла она. Бабушка якобы «распорядилась», чтобы после ее смерти эти деньги были поделены между ее детьми. Но тут к деду, которому бабушка оставила деньги и который был уже очень стар, явился Вилл и обвел его вокруг пальца. В результате все деньги, до последнего пенса, попали к дяде Виллу и двум его сестрам (третья сестра умерла еще в молодости).
Мне так и не довелось выяснить истину. Мама упорно придерживалась рассказанной ею версии, а она была женщина правдивая, хоть и склонная приукрашивать свое прошлое. Одно было бесспорно: тетя Зея, самая старшая в семье, дядя Вилл и тетя Флори располагали каждый небольшим состоянием, тогда как никто из членов второй семьи не получил в наследство ни фунта. И потом все мамины братья и сестры жаловались, что с ними несправедливо обошлись.
Двадцать лет длилась вражда, прежде чем мама решила сделать попытку к примирению. Пошла она на это отчасти ради меня, так как тетя Зея, вдова богатого аукциониста, по слухам, «не знала, куда деньги девать». После смерти мужа она поселилась по соседству с Виллом, владевшим в Маркет-Харборо небольшой конторой по продаже недвижимости. Другой причиной, побудившей маму возобновить отношения, было желание похвастаться мной. Однако главную роль играли тут родственные чувства, и хотя мама убеждала себя, что идет на это только ради меня, из голого расчета, в действительности ей просто не хотелось, чтобы кто-нибудь из родственников умер, не примирившись с остальными.
Попытка до некоторой степени увенчалась успехом. Мама съездила в Маркет-Харборо и была радушно принята Зеей и Виллом. После этого начался обмен поздравительными посланиями — по случаю дня рождения и на рождество. Однако ни Зея, ни Вилл не нанесли ей ответного визита и, несмотря на все ее уговоры, не соглашались написать хотя бы слово остальным родственникам. Но по крайней мере одно дело мама сделала: она рассказала им обо мне. Легко себе представить, как были преувеличены при этом мои достоинства и как восприняли мамин рассказ Зея и Вилл, не уступавшие ей в чванливости и высокомерии. Однажды летом, когда мне было почти четырнадцать лет, дядя Вилл пригласил меня к себе на недельку погостить. С тех пор я часто ездил в Маркет-Харбор в качестве посредника между двумя семьями; мои поездки служили знаком того, что семейная вражда, по крайней мере формально, прекратилась.
Во время своих посещений Маркет-Харборо я почти не видел тетю Зею (полное имя ее было Терзея). После смерти мужа она посвятила свою жизнь церкви и благочестивым делам: преподавала в воскресной школе, принимала участие в собраниях матерей-прихожанок, ухаживала за больными, но главным образом молилась, посещая церковь ежедневно, утром и вечером, круглый год. Когда я приезжал к дяде Виллу, тетя Зея приглашала меня к себе на чай — но не чаще одного раза в каждый мой приезд. Это была старая женщина, мрачная и величественная, с носом, похожим на руль корабля, и с запавшим ртом. Она не знала, о чем говорить со мной, и лишь спрашивала о здоровье мамы да советовала мне исправно ходить в церковь. К чаю она всегда подавала тминное печенье, ставшее для меня олицетворением тяжких лет юности; впоследствии вкус этого печенья неизменно вызывал у меня в памяти, как у Пруста, узкую улочку, мрачный дом и молчаливую чванную старуху, которую гнетет непосильное бремя благочестия и страшное предчувствие скорой смерти.
Мои посещения не доставляли ей такого удовольствия, как иной раз дяде Виллу, Однако она, по-видимому, все же симпатизировала мне, а возможно, права была мама, и тетю Зею на старости лет начала мучить совесть. Так или иначе, но осенью того года, когда я поступил на службу, тетя Зея сообщила маме, что она готовит новое завещание и намеревается оставить мне «кое-что на память».
Мама просияла от радости. Ей приятно было сознавать, что она что-то сделала для меня, что хоть на этот раз ее планы не рухнули. Особенно же приятно ей было то, что помощь придет от родственников и таким образом подтвердятся ее рассказы о славном прошлом-их семьи. Впрочем, поразмыслив немного, мама встревожилась.
— Надеюсь, Зея не расскажет Виллу о своем намерении, — заметила она. — Иначе, можно не сомневаться, он, безусловно, прикарманит и ее денежки. И не вздумай доказывать мне, что Вилл перестал заботиться о своей выгоде.
Мамины подозрения насчет намерений дяди Вилла вспыхнули с особенной силой полтора года спустя, весной 1923 года, когда мне исполнилось семнадцать с половиной лет. Мама прихварывала и в этот день с трудом спустилась на кухню к завтраку. Там ее ждало письмо. Адрес на конверте был написан красивым, нарочито размашистым почерком, который мог принадлежать только дяде Виллу: дядя во всем стремился показать свое превосходство и с этой целью даже ставил вместо точек тире. Прочитав письмо, мама побледнела от гнева.
— Ну вот: он сделал так, что нас не было возле нее в последнюю минуту! — воскликнула она. — Зея скончалась. Вчера утром. Вилл пишет, что это произошло совсем неожиданно. И, конечно, он был так расстроен, что даже не мог послать нам телеграмму, — добавила она с язвительной усмешкой.
И тем не менее мамины надежды оправдались. Мы с отцом присутствовали на похоронах тети Зеи, а затем — в доме дяди Вилла при вскрытии завещания. Мне было оставлено триста фунтов. Триста фунтов! Такой щедрости я никак не ожидал. Даже мама, при всем ее оптимизме, и то не ожидала. От радости у меня сердце забилось как бешеное.
По дороге к вокзалу отец с довольным видом рассуждал:
— Три сотни, Льюис! Ты представляешь себе? Целых три сотни! Даже и не придумаешь, что с ними делать. Триста полнокровных фунтов!
Кажется, впервые на моей памяти он решил прочесть мне наставление.
— Надеюсь, ты не станешь тратить эти деньги, не посоветовавшись со мной, — сказал он. — Уж я-то знаю, что такое деньги. Ведь я каждую неделю выплачиваю рабочим Стэплтона раза в два больше, чем ты получил. Я тебя на верную дорогу выведу, если ты, конечно, будешь во всем советоваться со мной.
Весело, тем фамильярно-товарищеским тоном, какой сам собою установился между нами, я заверил его, что буду всегда, по малейшему поводу, обстоятельно консультироваться с ним. Отец удовлетворенно хмыкнул. Ободренный столь успешным началом, он дал мне неповторимый практический совет.
— Я всем говорю, — заявил он с видом человека, к которому то и дело обращаются по всяким финансовым вопросам, — никогда не принимайтесь за дело, не припрятав хотя бы пять фунтов в таком месте, где их никто не найдет. Ведь неизвестно, Льюис, когда они могут понадобиться. У человека всегда должен быть резерв! Подумай об этом! Я на твоем месте попросил бы Лину зашить тебе пятифунтовую бумажку сзади в брюки. А вдруг они тебе понадобятся! Попомни мои слова: когда-нибудь ты еще поблагодаришь меня за этот совет.
Мы сели в пустой вагон третьего класса. Отец вытянул свои короткие ноги, а я — свои длинные, и мы принялись смотреть в окно, за которым сквозь тонкую сетку мартовского дождя виднелись мокрые, серовато-коричневые и изумрудные поля.
— Терпеть не могу похороны, Льюис, — задумчиво промолвил отец в полумраке вагона. — Очень бы мне не хотелось, чтоб вокруг моих похорон было столько шума. Но Лина, конечно, будет на этом настаивать, правда?
Потом его мысли обратились к другой, более приятной теме.
— Да, ничего не скажешь, Вилл вкусно нас накормил, — самым естественным тоном заметил он, словно речь шла об обычном обеде. — А ты пробовал ватрушки?
— Нет, — улыбнулся я.
— Напрасно, Льюис, — сказал отец. — Таких прекрасных ватрушек я давно не ел.
Выйдя с вокзала, мы не пошли домой, а направились через дорогу — в добрый старый кабачок «Виктория», который впоследствии стал излюбленным пристанищем нашего «кружка», куда входили Джордж Пассант, я и несколько наших друзей. Настроение у отца было отличное, и он предложил отметить знаменательное событие. Я выпил две или три пинты пива, а отец, не любивший пива, — несколько рюмок портвейна с лимоном. Он совсем развеселился и перестал сдерживаться. Дело дошло до того, что в какую-то минуту он даже запел своим мелодичным, удивительно звучным голосом.
— Здесь нельзя петь, — сердито остановила его владелица кабачка.
— Не будь таким ослом, Берти, — с укором, как это обычно делала мама, вполголоса произнес отец ее излюбленную, фразу.
Я знал, что с годами отношения между родителями испортились вконец. Их удерживала вместе только привычка, закон, покорность отца и гордость мамы, но больше всего, пожалуй, то, что трудно жить на два дома при столь скромных средствах. Отцу, впрочем, это было довольно безразлично. Он привык жить своей внутренней жизнью, которую не затрагивали события внешнего мира — банкротство, унижения, семейный разлад; шутливое отношение ко всему на свете надежно ограждало его от всяких волнений. В тот День, например, он пережил немало приятных минут, сначала выступив в роли опытного финансиста, а потом, в «Виктории», в роли бесшабашного гуляки. Он отличался необычайным добродушием, не обижался, когда над ним подсмеивались, и был всегда счастлив, — вообще на протяжении всей своей жизни это был самый счастливый член нашей семьи.
Мои отношения с отцом оставались почти такими же, как и в дни детства. Он был равно доволен, если я слегка подтрунивал над ним или старался ему польстить, — большего он от меня не требовал. Ему и в голову не приходило предложить мне провести вместе свободный день, хотя он считал меня уже вполне взрослым. Но если такая возможность, вроде, скажем, этой поездки в Маркет-Харборо, случайно выпадала, он безмятежно наслаждался ею, как и я.
Наконец мы отправились домой. Сойдя с трамвая, мы пошли мимо начальной школы, библиотеки и дома тети Милли — тем самым путем, каким я бежал, охваченный внезапной тревогой, в тот вечер накануне войны, когда мне было восемь лет. Однако сейчас, возвращаясь с похорон тети Зеи, я, как и отец, ощущал приятное тепло в желудке, и настроение у меня было отличное. Моросил мелкий холодный дождь, но мы почти не замечали его. Отец напевал что-то себе под нос, я подшучивал над ним, он весело огрызался и снова принимался напевать, чрезвычайно довольный тем, что я пытаюсь угадать, по каким причинам он выбрал именно этот мотив.
Лишь подойдя к самому дому, я вдруг понял: что-то неладно. В гостиной горел свет, но занавеси не были задернуты. Это показалось мне странным: я привык, возвращаясь домой, видеть полоски света, пробивающиеся сквозь щели.
Я заглянул в знакомое окно — в гостиной никого не было. Наверху, в маминой спальне, тоже горел свет, но там занавеси были задернуты.
Дверь нам открыла тетя Милли. Своим обычным, решительным тоном она без всяких околичностей объявила, что под вечер у мамы начался сердечный приступ и что она лежит в тяжелом состоянии.