"По найму" - читать интересную книгу автора (Хартли Лесли Поулс)

Trop de perversité règne au siècle où nous sommes Et je veux me tirer du commerce des hommes. Molière[1]

ГЛАВА 16

Образ леди Франклин, этой исчезнувшей благодетельницы, не давал покоя изобретателю. Почему изобретателю? Потому, что в его воображении она жила не как леди Франклин, а как миссис Ледбиттер, плод его изобретательной фантазии, хотя сам он прекрасно понимал, где кончается реальность и начинается выдумка.

Ледбиттеру почти удалось убедить себя списать леди Франклин, как списывают убытки, которые уже нельзя возместить. Так, собственно, дело и обстояло. Леди Франклин была его лучшим клиентом, потеряв которого он тем самым потерял регулярный и очень неплохой заработок. Получив от нее чек в конверте, собственноручно ею надписанном, он простил ей горькую обиду, что нанесла она ему на обратном пути из Винчестера (тем более горькую, что леди Франклин не пощадила его мужского самолюбия). Но его профессиональная гордость по-прежнему страдала от потери клиента. Он все подсчитал: исходя из тех денег, что ежемесячно приносили ему поездки с леди Франклин, ему пришлось бы прокататься с ней целых шесть лет, чтобы заработать столько, сколько он получил от нее тогда в подарок. Но подарки, как известно, не облагаются налогами. Стало быть, даже не шесть лет, а десять! Ничего себе подарочек! Об одном он, однако, старался не думать, хотя это у него плохо получалось: какие поистине безграничные возможности открывались бы перед ним, если бы военные действия, предпринятые им по дороге из Винчестера, увенчались успехом.

Время от времени он спрашивал себя: почему он решился на такую авантюру, ведь по натуре своей он не был игроком. Он не признавал никаких азартных игр — даже футбольного тотализатора. Он говорил, что азартные игры придуманы для дураков, и прекрасно обходился без подобных стимуляторов — разве что время от времени позволял себе пропустить стаканчик-другой. Работа поглощала его целиком, кроме нее, он не нуждался ни в чем, если, конечно, не считать того, что порой испытывал настоятельную потребность затеять ссору, — ощущение, что вокруг враги, служило для него источником жизненной энергии. Если дело доходило до конфликта, он, как и подобало старому солдату, был внезапен и беспощаден. Простив леди Франклин обиду, он в каком-то смысле изменил себе: стоило уйти ненависти, как жизнь сделалась вялой и унылой. Вообще-то он всегда умел контролировать свои эмоции и не позволял, чтобы из-за них страдал его карман: мало кто подозревал, какие демоны таились в его душе. Клиент всегда прав — если, конечно, трезв и не грубит. Клиенты — «они» — не могли вывести его из равновесия; относясь ко всем ним с одинаковым безразличием, он рассматривал своих пассажиров, как иной врач пациентов — в виде материала, точки приложения своего профессионального мастерства.

Но если так, то почему же он затеял этот эксперимент с леди Франклин? Он и сам не мог понять себя.

Тем временем его пассажиры, исчерпав тему леди Франклин, говорили о себе и каких-то своих знакомых, которых Ледбиттер не знал. Он слушал вполуха. Почему они не поженятся? Нет денег? Констанция, наверное, работает секретаршей — как и большинство незамужних женщин такого типа, да и замужних, впрочем, тоже. Правда, секретарши обычно не пользовались его машиной. За этот пикничок — машину и обед — платит, между прочим, леди Франклин! Как ни странно, но опять он работает на нее — тут Ледбиттер усмехнулся: о чем бы он ни задумывался, забыть о работе не удавалось.

Это случилось сразу после полуночи. Ледбиттер только что вернулся домой. Встал он в тот день в половине шестого, надо было отвезти пассажиров в аэропорт, — и к вечеру очень устал. Он бы ни за что не сознался в усталости даже самому себе, но чувствовал, что дело неладно хотя бы потому, что старался не смотреть на свое отражение в стекле, боясь увидеть предательские круги под глазами. Возвращаясь из ванной в свою спальню-гостиную, где днем дежурил его секретарь и где сам он в те редкие минуты, когда бывал дома, принимал пищу (готовила ему квартирная хозяйка), он включил свет и на какое-то мгновение увидел четыре четких силуэта — женщину и троих детей. Женщина чем-то походила на леди Франклин. «Что им тут понадобилось?» — удивился он, но видение тотчас исчезло, и он остался совсем один в ярко освещенной комнате, где стояли два кресла со знакомой обивкой — по светло-коричневому фону темно-коричневые прямоугольники. Он сел в одно из них и, не успев коснуться головой спинки, задремал. Ему приснился сон: он сидит в кресле, а вокруг суетятся его домочадцы. Видя, как он устал, жена шикает на детей, чтобы те не шумели, а они ходят вокруг него на цыпочках с застывшими лицами, словно улыбки или поднятые брови могут произвести шум. Наконец он немного пришел в себя, и жена стала рассказывать домашние новости, он же слушал, затаив дыхание: все это ведь потом придется пересказывать леди Франклин. Но как ни старался он понять, что говорила жена, ничего не получалось, и это его страшно раздражало. «Ну-ка, давай все сначала!» — распорядился он (с женой он особенно не церемонился), но по-прежнему ее слова не доходили до его усталого сознания, что вызвало у Ледбиттера приступ ярости. Обессилевший и расстроенный, он попытался еще раз с головой окунуться в пучины сна, но его неудержимо влекло на сушу яви — он проснулся, все еще оставаясь во власти образов, навеянных сном, который, казалось, сулил исполнение его желаний, только непонятно, каких именно. Потом его обдало холодом реальности, и он почувствовал себя горько обманутым. Он посмотрел на часы: половина третьего, давно пора раздеться и лечь в постель, но, с другой стороны, зачем? — ведь в пять утра все равно вставать. Надо было срочно что-то решать, но решать ничего не хотелось, и, главное, ничего не хотелось решать в одиночку. Было уже три часа, когда он завел будильник и вытянулся под одеялом.

С тех пор его стали часто посещать эти видения — теперь он вел двойную жизнь, как писатель — в реальности и в мире фантазии. Поначалу все шло гладко: власть намечтавшись, он мог по первому желанию вернуться в повседневность, но потом, как это нередко случается с теми, кто идет на поводу у своих капризов, он потерял над собой контроль. Призраки являлись, когда их никто не звал, и не исчезали, когда он пытался их прогнать. В этих мечтаниях он все реже и реже бывал одиноким волком, беззаботным скитальцем — снова и снова он воображал себя кормильцем, главой большой семьи — у них были общие радости и горести, и ему казалось, что они и вправду всю жизнь жили вместе.

Он решил продолжить свою сагу, довести ее до сегодняшнего дня, но леди Франклин рядом не было, и у него ничего не получилось. Он затвердил наизусть историю семьи Ледбиттер до того самого момента, когда Дон и Пат чуть было не заразились ветрянкой, но на этом все застопорилось. Все рухнуло в тот день, когда они с леди Франклин ездили в Винчестер. Он старался изо всех сил, но так ничего и не придумал — в отсутствие леди Франклин хроника теряла всякий смысл. Только ей она была нужна и важна, только она умела воодушевлять рассказчика. Эта хроника была их совместным творением! Теперь Ледбиттер безнадежно увяз в прошлом, а это мучило и отнимало силы. Он надеялся снова увидеть леди Франклин и продолжить свой рассказ. Или хотя бы перекинуться с ней одной фразой, пусть самой незначащей. «Доброе утро, миледи!» Но об этом лучше и не мечтать: между ними все кончено. Она навсегда ушла из его жизни, сделав его материально независимым, но взамен отобрав то, чем он всегда так гордился, — его внутреннюю свободу. Раньше он понятия не имел, что можно страдать от одиночества. Теперь же в промежутках между приступами мечтательности его охватывал такой ужас перед перспективой оказаться наедине с самим собой, что лишь ценой невероятных усилий заставлял он себя возвращаться с работы домой. Даже его лучший друг — телефон стал подводить — не как деловой посредник (несмотря на все его опасения, заказов не только не убавилось, но, напротив, даже прибавилось), а как товарищ: если раньше телефон неизменно вселял в него спокойствие и уверенность, то теперь все изменилось. Да и его фантазии, без которых Ледбиттер уже не мыслил существования, тоже стали разочаровывать: от частого повторения знакомые картины тускнели, теряли свою волшебную силу. Идиллические сцены домашнего очага таяли, как мираж, за которым неотвратимо проступали контуры пустыни одиночества. Если бы только увидеться с леди Франклин! Если бы высказать ей все-все...

Однажды он подумал: «А может, жениться?» Сначала он чуть было не расхохотался, однако, через некоторое время снова задав себе этот вопрос, причин для смеха не обнаружил.

Несколько лет назад у него был роман с женщиной, чью фотографию он держал в той самой серебряной рамке, в которой теперь поместилось расписание поездок. Они часто ссорились и после очередной ссоры разошлись. Он, правда, и не собирался ее бросать, когда сказал: «Всего хорошего, Клариса!» — «Хорошего у нас было маловато, — огрызнулась она, — зато всякой дряни пруд пруди». — «Потрясающе! — отозвался Ледбиттер. — Я хотел сказать то же самое. Ты выхватила у меня слова изо рта — впрочем, ты всегда все хватаешь... — «Бедненький! — насмешливо протянула она. — Опять обобрали? Но что я от тебя имела? Я была нужна, чтобы кормить тебя и спать с тобой. Когда тебе хотелось со мной спать — великолепно, а когда нет, ты смотрел на меня, как на пустое место. Что нужно женщине? Любоваться твоей физиономией? Выглядишь ты неплохо, спору нет, но что еще в тебе хорошего? Ничего — во всяком случае, лично для меня. Ты как камень. Когда-то мне это даже нравилось, но теперь хватит! Если я что-то у тебя и брала, то знаешь почему? Потому что сам ты ничего и никому дать не в состоянии. Разве что твои грязные носки, и опять-таки, чтобы их для тебя постирали». — «Вот-вот, — перебил он ее. — Вечная история: я всегда не прав. На тебя не угодишь. Сам Господь Бог и тот на тебя не угодил бы. Но ты же мне житья не даешь, если я за собой не послежу. Помнишь, как ты пилила меня, что я не меняю носков, — а когда мне их менять? Я все время на работе, кручусь как белка в колесе... Я не нравлюсь тебе, какой я есть, ты хочешь слепить из меня кого-то другого. По-твоему, я только и должен думать, как бы тебе угодить, но ты все равно недовольна, потому что сама не знаешь, чего хочешь». — «Почему же — очень даже знаю. Уже давно поняла. Поняла, что сыта по горло — и не едой: ты держал меня впроголодь». — «Впроголодь? — усмехнулся Ледбиттер, бросая взгляд на те округлые формы, что так волновали его в свое время. — Уж не знаю, почему ты голодала, только я здесь ни при чем. Да и слишком ты гладкая для голодающей. Как говорится, поперек себя шире». Клариса нетерпеливо тряхнула копной золотистых волос. «Голодать можно по-разному, — сказала она. — Тебе, впрочем, этого не понять, потому что ты, как верблюд, питаешься собственными соками. Живешь собой и для себя. Ты сам рассказывал, как в армии надраивал до блеска пуговицы и сапоги и чистил вязальной спицей штык, чтобы выглядеть лучше остальных, но ты хоть раз пальцем шевельнул ради других? Ничего подобного». — «Это ты зря, — возразил Ледбиттер. — Я частенько выручал ребят, а они только бурчали: «Спасибо, старина!» — и не закатывали мне истерик, если я не успевал им улыбнуться или забывал выразить свое восхищение их выправкой на утренней поверке. Нет, они не скулили, если я порой позволял себе подумать не о них, а о себе». — «Твоим дружкам повезло больше, чем мне, — фыркнула Клариса. — Но я-то не солдат. Я женщина, которая по своей дурости с тобой связалась». — «Ну что ж, — отозвался Ледбиттер. — Дело поправимое. Как говорится, вольному воля». — «И это все, что ты можешь мне сказать?» — удивилась Клариса. На это он ответил вопросом: «А разве тебе это неприятно слышать? Или хочешь, чтобы я закатил истерику?» Она промолчала, а потом спросила: «Кто же за тобой будет присматривать?» — «А это уж не твоя забота, — сказал Ледбиттер. — Как-нибудь перебьюсь. Попробую ради разнообразия пожить самостоятельно. Сам по себе». — «Ты всю жизнь жил сам по себе, — сказала Клариса, — потому-то мне было так трудно найти с тобой общий язык, и любая на моем месте сказала бы то же самое, уверяю тебя. Но все-таки...» — «Ну что?» — В его голосе послышалось нетерпение. — «Интересно, кто же будет штопать твои носки?» — «Я сам! — гордо ответил Ледбиттер. — И сильно подозреваю, что у меня это получится не хуже, чем у некоторых моих знакомых». — «У тебя язык как бритва, — сказала она после паузы. — Смотри не порежься. Впрочем, ты ведь каменный, бритва сломается». Вспомнив о его каменном сердце, она совсем раскисла, и на глазах показались слезы. «Нет, — с трудом выговорила она. — Я не стану тебя ненавидеть, ты этого не стоишь». По щекам Кларисы покатились слезы, застревая в уголках рта. Обычный шантаж! Старое и испытанное оружие женщин! «А почему — валяй на здоровье, если это улучшает тебе настроение, — сказал он. — Мне плевать». Когда же она метнула на него взгляд, в котором смешались бешенство и слезы, он как ни в чем не бывало сказал: «Счастливо оставаться!» — повернулся и ушел.

Это было три года назад. Вообще-то Клариса ничего... Надо как-нибудь ее проведать.

* * *

Между тем, оказываясь на Саут-Холкин-стрит и проезжая мимо дома леди Франклин, он неизменно сбавлял скорость и заглядывал в окна. В потемках вырисовывались очертания люстры, торшера, зеркала. Где-то должен быть и диван, на котором, закинув руки за голову, возлежит леди Франклин, но он не видел ни дивана, ни художника, — сидит небось спиной к окну, впившись хищным взглядом в фигурку на диване. А может, остановиться, подойти поближе и спокойно все разглядеть? Ведь на окнах нет штор. Но вдруг они устроили себе перерыв, она стоит у окна и увидит его? Да нет же, какая чепуха! Зачем ей отдыхать, она и так позирует лежа, а кроме того, далеко не факт, что она его узнает: скорее всего, она забыла, как он выглядит. А что, если как раз в этот момент она выйдет на улицу — чтобы сесть в заказанный автомобиль, к другому шоферу? Тут на душе у него начинали скрести кошки, казалось, что дом вот-вот рухнет и погребет его под своими руинами, и он прибавлял скорость и мчался прочь — к открытым светлым пространствам Белгрейв-сквер.

Но и там — на одной из самых неподвластных переменам лондонских площадей — ему не удавалось обрести душевного равновесия под привычной защитой бесстрастия и враждебности к окружающему миру, за годы войны и службы в армии превратившихся в непроницаемую оболочку, оберегающую его «я». Но теперь в этой броне образовалась брешь, через которую он сам нанес себе страшный удар. Да, сам того не подозревая, он ранил себя оружием нежным, как одуванчик, — мечтой.

Не раз он вдруг сворачивал с нужного ему маршрута, делал большой крюк и оказывался на Саут-Холкин-стрит: проезжая знакомый дом, он иногда заглядывал в окна, а иногда гнал машину, глядя прямо перед собой.