"АВТОБИОГРАФИЯ" - читать интересную книгу автора (ДЭВИС МАЙЛС)

Глава 20

Многие спрашивают меня, в каком направлении движется современная музыка. Я думаю, ее фразы становятся короче. Прислушавшись, любой человек со слухом поймет это. Музыка все время меняется. Ее меняют время и господствующая на данный момент технология и материалы, из которых изготовляются вещи, например, машины сейчас делают из пластика, а не из металла. Так что теперь дорожная авария сопровождается не такими звуками, как раньше, — это уже не скрежет металла, как в сороковые или пятидесятые. Музыканты выбирают новые звуки для своей игры, и музыка, которую они создают, звучит сейчас иначе. Новые инструменты, такие как синтезаторы и много чего еще, совершенно все меняют. Раньше музыкальные инструменты делали из дерева, потом из металла, сейчас это твердый пластик. Я не знаю, из чего они будут состоять в будущем, знаю только, что это будет какой-то новый материал. Плохие музыканты не улавливают музыку нашего времени, поэтому они и не могут ее играть. Я смог играть в верхнем регистре, только когда я стал его слышать. До этого мне были доступны лишь средний и нижний регистры, это было все, что я слышал. То же самое происходит со старыми музыкантами, пытающимися исполнять современную музыку. Я был похож на них — до прихода в мой оркестр Тони, Херби, Рона и Уэйна. Они заставили меня слышать музыку по-иному, и я им за это очень благодарен.

Мне кажется, музыка Принца устремлена в будущее, и еще многое из того, что делается в Африке и на Карибах. Такие парни, как Фела из Нигерии или группа Kassav из Вест-Индии. У них многое перенимают белые музыканты и оркестры — Talking Heads, Стинг, Мадонна и Пол Саймон. Много хорошей музыки дает Бразилия. Но в основном вся эта музыка исполняется в Париже, там играют многие музыканты из Африки и Вест-Индии, особенно те, кто говорит по-французски. Англоязычные музыканты оседают в Лондоне. Кто-то мне недавно сказал, что Принц задумал организовать студию под Парижем, чтобы быть в курсе всего, что там делается. Поэтому я и считаю его одним из самых ярких музыкантов, которые смотрят в будущее. Он понимает, что звучание должно стать интернациональным, это уже витает в воздухе.

Я люблю играть с молодыми, мне кажется, старые джазовые музыканты — ленивые стервецы, они сопротивляются переменам, цепляются за старые трюки, они слишком инертны для нового. Они слушают критиков, которые советуют им сидеть на месте, но ведь им, критикам, выгодно такое положение вещей. Они ведь тоже ленивые. Зачем им тратить силы, чтобы пытаться понять новую, другую музыку? Старые музыканты топчутся на одном месте, превращаются в музейные экспонаты, их впору под стекло помещать — предсказуемые, доступные, они снова и снова долдонят давно заезженное дерьмо. А потом носятся и с пеной у рта доказывают, что электронные инструменты и электронное звучание уничтожают музыку и традиции. Я так не считаю и думаю, что ни Птица, ни Трейн, ни Сонни Рол-линз или Дюк, да и никакой другой уважающий себя художник так не считает. Бибоп в свое время принес перемены, эволюцию. Разве тогда кто-то топтался на месте и думал только о своем благополучии? Если хочешь оставаться творцом, будь готов к переменам. И вообще, жизнь — это рискованное приключение. Иногда ко мне подходит какой-нибудь парень и просит сыграть «My Funny Valentine», мою старую вещь, наверняка он под нее в первый раз трахал свою любимую девушку — и я могу это понять. Но я ему советую пойти и купить пластинку. Меня уже нет в том отрезке времени, я строю свою жизнь так, как надо мне, а не так, как это надо другим.

Мои ровесники, которые слушали меня «в старое доброе время», больше не покупают пластинок. Если бы я зависел от них — даже если бы я играл то, что им хотелось, — я бы умер с голоду и потерял бы контакт с людьми, которые покупают пластинки, — с молодежью. И если бы я хотел сыграть все эти старые темы, я не нашел бы музыкантов, которые могли бы играть, как раньше играли. Те, кто еще жив, руководят сейчас своими собственными оркестрами и играют то, что им хочется. И ни за что не променяли бы свою работу на оркестр, которым руковожу я.

Джордж Уэйн однажды уговаривал меня пригласить Херби, Рона и Уэйна снова съездить со мной в турне. Но я ему сказал, что ничего из этого не выйдет, ребята не захотят играть у меня как сайдмены. Турне могло бы принести много денег? Ну и что с того? Музыка — это не совсем про деньги. Она в основном про чувства, особенно та, которую мы исполняем.

Возьми, например, Макса Роуча, он мне как брат. Если бы он сейчас написал что-нибудь и попросил меня это сыграть, положим, с Сонни Роллинзом, я не уверен, что согласился бы: я уже не играю в таком стиле. И не потому, что я не люблю Макса — я его очень люблю. Но чтобы я согласился, ему нужно было бы написать что-то такое, что понравилось бы и ему, и мне. А вот другой пример. Еще давно у меня была возможность выступать с Фрэнком Синатрой. Он прислал ко мне кого-то в «Бердленд», где я тогда работал. Но ничего из этого не вышло, потому что меня не увлекало то, что увлекало его. И опять же — это вовсе не потому, что мне не нравится Фрэнк Синатра. Но лучше уж я послушаю его, чем буду мешать, играя то, что мне хочется. Слушая Фрэнка, я научился делать фразировки, понял его концепцию фразировок, и еще мне много дал в этом смысле Орсон Уэллес.

Ну а, например, Палле Миккельборг, мы с ним сделали альбом «Aura». Когда я с ним там в Дании тусовался, я слышал любую музыку. То же самое с Гилом Эвансом. То, что Гил сделал для нового альбома Стинга, — полный улет, огромный успех для Стинга. Помнишь результаты джазового опроса в «Плейбое» после выхода этой пластинки Стинга и Гила? Читатели — в основном белые — проголосовали за Стинга как за лучшую джазовую группу года. Разве это не достижение?

Черная группа никогда не получила бы такого признания, если бы она, скажем, перешла от фыожнджаза к року. Никогда бы белые не проголосовали за них как за лучших ловцов мышей года. Но за Стинга-то тем не менее они проголосовали. Последний альбом Стинга прекрасный, но, кроме него, там никого не слышно, а он — совершенно не джазовый музыкант. Стинг пишет песни, со словами, диктует тебе, о чем думать. А во время исполнения инструментального сочинения ты можешь думать, о чем хочешь. Ведь совсем не обязательно читать «Плейбой», чтобы знать позицию, в которую ты поставишь девушку, занимаясь с ней любовью. Знаешь, это все делается для ленивых. Самая популярная музыка — «Бэби, я тебя люблю. Приди ко мне и дай». Да на свете миллионы таких пластинок с такой «лирикой». Все это уже давно превратилось в клише, а множество артистов все это копируют, только и занимаются тем, что перенимают клише друг у друга. Поэтому и трудно сохранить оригинальность в студии звукозаписи — из-за всех этих пластинок для массового слушателя.

Мне не нравится музыка Трейна, которую он играл под конец жизни. После его ухода от меня я перестал слушать его записи. Он все время играл одно и то же — то, что играл со мной. Поначалу его группа с Элвином Джонсом, Маккоем Тайнером и Джимми Гаррисоном была ничего. А потом они превратились в пародию на самих себя, и все, кроме Элвина и Трейна, играли паршиво. Мне не нравился Маккой, он только и делал, что колотил по несчастному роялю, ничего крутого я в этом не видел. Я знаю музыкантов, которые могут играть на этом инструменте: Билл Эванс, Херби Хэнкок и Джордж Дюк. А Трейн с компанией делал модальный джаз, а я это уже все прошел. У Маккоя через некоторое время вообще пропала способность правильно касаться клавиш, правильно извлекать звук. Он стал монотонным, а потом и Трейн стал играть монотонно, да-да, ты посиди и послушай его подольше. А через некоторое время я вообще перестал хоть что-нибудь в них видеть, и Джимми Гаррисон мне не нравился. Но многим они нравились, и это хорошо. Когда раньше Элвин с Трейном играли дуэтом, мне это казалось круто. Но это мое личное мнение, я могу ошибаться.

Сейчас музыкальное звучание сильно отличается от того, которое было, когда я начинал. Сейчас используются все эти эхокамеры и всякое такое. Например, в фильме «Смертельное оружие» с Дэнни Кловером и Мелом Гибсоном есть сцены в помещении из металла. Публика постепенно привыкает к лязганью металла, и ребята из Вест-Индии, например из Тринидада, пишут такую музыку — со стальными барабанами и подобными штуками. А синтезатор вообще все изменил, нравится это музыкантам-пуристам или нет. Он внедрился прочно и надолго, и им либо пользуются, либо нет. Я выбрал первое, потому что все в мире меняется. Те, кто не хочет меняться, окажется в положении фольклорных исполнителей, которые играют в музеях — этакие, тьфу, краеведы. Потому что музыка и звучание сейчас — интернациональны, и нет никакого смысла пытаться вернуться в чрево матери, откуда ты когда-то вылез. Человеку нет обратной дороги в материнский живот.

Музыка — это темп и ритмическая организация. И китайская музыка прекрасно звучит, если все в ней построено по законам. Но хотя многие считают мою музыку очень сложной, сам я считаю ее простой. Так она мне слышится, несмотря на то что она кажется сложной другим.

Я люблю ударников. Про барабаны я все узнал от Макса Роуча, когда мы с ним вместе играли с Птицей и подолгу жили в одном номере во время гастролей. Он всегда показывал мне всякие штуки. Рассказывал, что ударник должен неуклонно сохранять ритм, у него должно быть внутреннее чувство бита, он должен создавать грув. Как делается грув: вставляется бит между битами. Например, «бэнг, бэнг, ша-бэнг, ша-бэнг». Вот это «ша» между «бэнгами» и есть бит между битами, эта маленькая деталь и есть экстрагрув. Если ударник не может этого воспроизвести, то грув исчезает, и это самое плохое на свете — когда ударник не способен создать грув. Господи, это словно в дерьме тонуть.

А вот музыкант и артист вроде Маркуса Миллера типичен для сегодняшнего времени. Он может играть все, открыт всем музыкальным течениям. Он понимает, например, такие вещи, как отсутствие живого ударника в студии. Можно ведь запрограммировать ритм-компьютер, а потом, если это тебе нужно, заставить ударника играть вместе с ним. Ритм-компыотер — вещь хорошая, его можно использовать то в одном месте записи, то в другом, он всегда сохраняет один и тот же темп. Многие ударники имеют привычку замедлять темп или ускорять его, а это может испоганить то, что ты делаешь. Ритм-компьютеры себе этого не позволяют, так что для записи они хороши.

Но иногда бывает необходим живой, великий барабанщик вроде Рики Уэлмана, чтобы подхлестнуть игру. В живой музыке все постоянно меняется, и тут важен активный ударник, который тоже меняет игру с общим потоком. Когда исполнение идет вживую, необходимо сохранять интригу, интерес к музыке, и в такой ситуации отличный барабанщик лучше, чем ритм-компыотер.

Я уже говорил раньше, что многие джазмены — ленивые ребята. А белые им в этом потакают, говоря: «Тебе не надо учиться, ты самородок. Просто бери трубу и дуй». Но это неправда. Не у всех черных есть чувство ритма. Зато много белых парней, которые играют на отрыв, особенно в рок-группах. И ударники там никогда не сбавляют темп и могут играть наравне с ритм- компьютерами. Но многие черные джазмены не хотят и не могут так работать. Предпочитают, по наущению белых критиков, оставаться «натуралами».

У меня всегда был особый дар — слышать музыку так, как только я ее слышу. Не знаю, откуда это во мне, просто это есть, я не задаю себе лишних вопросов. Например, я слышу, что пропущен бит, или чувствую, что это Принц играет на ударных, а не звуковая дорожка. У меня это всегда было. Например, я могу начать игру в заданном темпе, потом заснуть, проснуться и продолжать в том же темпе. Когда дело касалось подобных вещей, я никогда не ошибался. Когда нарушается ритм, если он неправильный, я просто останавливаюсь. То есть меня что-то останавливает, я просто не могу тогда ничего делать. И если инженер неудачно склеил пленку, меня всего передергивает, я сразу это чувствую.

Для меня жизнь и музыка связаны со стилем. Например, если хочешь выглядеть и чувствовать себя богатым, надеваешь определенную вещь, определенную обувь, или рубашку, или пальто. Стили в музыке вызывают в людях разные чувства. Если хочешь внушить кому-то определенные чувства, то играешь в определенном стиле. Вот и все. Поэтому я считаю полезным для себя играть для разной публики: я тоже беру от них разные вещи, которые потом использую. Есть места, где я еще не играл и куда мне хотелось бы попасть, например Африка или Мексика. Мне бы очень хотелось выступить в этих странах, и я обязательно это сделаю.

Выезжая из Соединенных Штатов, я играю по-другому, и меня принимают по-другому, с огромным уважением. Я это очень ценю и стараюсь отблагодарить своей игрой. Мне хочется, чтобы людям было хорошо, ведь и они сделали так, чтобы мне было хорошо. Больше всего я люблю выступать в Париже, Рио, Осло, в Японии, Италии и Польше. В Соединенных Штатах мне нравится играть в Нью-Йорке, Чикаго и Сан-Франциско и еще в Лос-Анджелесе. Народ в этих местах неплохой, но все равно они меня иногда бесят, будто гладят против шерсти.

Когда у меня был перерыв в игре, я слышал, что многие говорили: «Майлс ушел из музыки, что мы теперь будем делать?» Мне кажется, этому можно найти объяснение в том, что однажды сказал Диззи: «Глядя на Майлса, нельзя забывать о музыкантах, с которыми он работает. Многих из них Майлс сделал лидерами». Мне кажется, это правда. Многие музыканты смотрели на меня как на наставника. И мне это никогда не было в тягость — то, что я был как бы флагманом, головным дозорным в музыке. Но я никогда не считал, что один несу этот груз. Были и другие — Трейн и Орнетт. Даже в моих оркестрах руководил не только я, такого никогда не было. Возьми, например, Филли Джо и Трейна. Филли Джо задавал темп и под него играл Пол Чамберс, а Ред Гарленд указывал мне, не я ему, какие он хотел бы играть баллады. А Трейн сидел и помалкивал, зато играл на отрыв. Трейн всегда был неразговорчивым. Когда дело касалось рассуждений о музыке, он был как Птица. Они оба выражали свои мысли с помощью саксофонов. Когда в моем оркестре были Херби, Тони, Рон и Уэйн, тон задавал Тони, а мы следовали за ним. И все они сочиняли для оркестра, некоторые вещи мы писали вместе. Тони никогда не замедлял темпа; если он и менял его, то в сторону убыстрения, а ритм всегда соблюдался неукоснительно. Когда со мной играли Кит Джаррет и Джек Де Джонетт, именно они диктовали, что и как играть, они задавали темп. Они меняли музыку, а потом она сама принимала новые формы. И ни один оркестр не мог с нами сравниться, потому что у них не было Кита и Джека. И так с каждым из моих оркестров.

Знаешь, моя заслуга в том, что я умел подбирать талантливых ребят, тут какая-то «химия» срабатывала, а потом я давал им волю: сначала они играли то, что знали, но вскоре начинали превосходить самих себя. Когда я приглашал этих парней, я не знал точно, как они будут вместе звучать. Мне кажется, самое важное — найти музыкантов, потому что если это люди умные и творческие, их музыка будет парить на недосягаемой высоте.

У Трейна был собственный стиль, и у Птицы, и у Диза, я тоже хочу звучать только как я сам. Хочу всегда оставаться самим собой, что бы это ни значило. Но в музыке мне бывают близки разные фразы, и если мне что-то по-настоящему нравится, это как будто тоже становится моим. И тогда эта фраза и есть я. Я играю по-своему, а потом пытаюсь превзойти себя. Самая трудная тема, которую я когда-либо играл в жизни, — это «I Loves You, Porgy», потому что там нужно было заставить трубу звучать, строить фразы, как человеческий голос. Когда я играю, я вижу цвета и предметы. Когда я слушаю чью-то песню, я всегда думаю, почему здесь использована именно эта нота, почему это так сделано. Мое звучание было поставлено Элвудом Быокененом, моим учителем в средней школе. Я любил даже то, как он держал трубу. Мне говорят, что моя труба имитирует человеческий голос, а это и есть то, чего я добиваюсь.

Самые лучшие музыкальные идеи приходили ко мне по ночам. У Дюка Эллингтона было то же самое. Он ночами писал, а потом целыми днями спал. Мне кажется, это оттого, что ночью тихо, шорохи легко блокируются и проще сконцентрироваться. И еще мне кажется, что в Калифорнии гораздо легче писать, там очень тихо, я живу на берегу океана. Во всяком случае, сейчас это так. Когда я пишу музыку, я предпочитаю находиться в Малибу, а не в Нью-Йорке.

Я играю некоторые аккорды, которые ребята из моего оркестра называют «Майлзовы аккорды». Так можно играть любые аккорды, брать любой звук, и они не будут звучать неправильно, если только кто-то не начнет неправильно играть на их фоне. Понимаешь, то, что играют на фоне аккорда, определяет, подходит он или нет. Нельзя создавать скопление не соотнесенных друг с другом аккордов и потом оставлять их висеть в воздухе. Их нужно привести к логическому заключению, разрешить. Например, когда мы играем в миноре, я обычно показываю ребятам много вариантов — от фламенко до пассакалий, так, кажется, это называется. Пассакалья — это когда при одной и той же басовой линии я играю трезвучия, и получается, что солист играет на фоне минорного аккорда. Тут нужно уметь чувствовать. То же самое мы делали с Трейном. Русский композитор Хачатурян и блестящий английский композитор Хернспак играли и сочиняли в миноре. Сыграть можно многое, если начать изучать все это.

По-моему, великие музыканты похожи на великих боксеров, они хорошо защищены. У них в головах есть высшее знание, они владеют высшей теорией, как африканские музыканты. Но мы не в Африке и не ограничиваемся религиозными песнопениями. У всего, что мы делаем, есть научная подоплека. Если опираться на уменьшенные аккорды, то получишь эффект песнопения, причем очень сильный, и это понятно, ведь опора — все эти разнородные звуки. А сейчас это делать даже проще, потому что последние двадцать лет публика слушает великую музыку: Колтрейна, меня, Херби Хэнкока, Джеймса Брауна, Слая, Джими Хендрикса, Принца, Стравинского, Бернстайна. К тому же есть такие музыканты, как Хэрри Парч и Джон Кейдж. У Кейджа музыка звучит так, будто стекло падает. И многие на это западают. Так что сейчас люди готовы воспринимать любой вид музыки. И если уж они способны переварить Марту Грэм и то, что они с Кейджем сделали еще в 1948 году в Джульярде, где я их обоих видел, то им самое разное дерьмо по вкусу придется.

Но в авангарде все же остается именно черная музыка — брейк-данс, хип-хоп и рэп. Господи, сейчас даже в рекламах самая новая музыка. Даже баптистские госпелы идут в ход. Интересно, что именно белые распевают это дерьмо и заезживают эти мелодии до дыр. Без устали стараются выглядеть, как мы: и поют, как мы, и играют, как мы. Так что теперь черным артистам нужно придумать для себя что-то другое. Правда, народ в Европе, Японии и Бразилии не обманешь. Это только здесь, в Америке, пипл все хавает.

Я люблю путешествовать, правда, уже не так, как раньше, — уж слишком много разъезжаю по свету. Но я все еще при этом оттягиваюсь — знаешь, встречаешься с массой разных людей, знакомишься с другими культурами. Одно я понял: черные во многом схожи с японцами. Эти любят посмеяться. И не такие натянутые, как белые. Когда чернокожий улыбается белым, его считают дядей Томом, но к японцам никто так не относится, потому что у них есть деньги и власть. У азиатов неподвижные глаза, особенно у китайцев. Они как-то странно на тебя смотрят.

Но я уловил, как японские женщины искоса, тайком бросают взгляд на мужчин, теперь я их хорошо понимаю. По-моему, самые красивые женщины в мире — бразильянки, эфиопки и японки. Я хочу сказать, что в них сочетаются красота, женственность и ум, походка, умение подать себя и уважение к мужчинам. Японки, эфиопки и бразильянки уважают мужчин и никогда не пытаются подражать им — во всяком случае, те, кого я знал. Большинство американских женщин не знают, как вести себя с мужчинами, особенно чернокожие пожилые бабы этим отличаются. Они постоянно соревнуются с мужчинами, несмотря на все, что те для них делают. Мне кажется, это из-за их курчавых волос. Просто им в этой стране промывают мозги из-за того, что у них нет длинных, светлых, прямых волос. Вот они и считают себя некрасивыми — а ведь на самом деле они очень красивые. Но, мне кажется, это больше относится к старшему поколению, у которых на ушах висит лапша про красоту белых женщин. Большинство моих знакомых молодых черных женщин — настоящие красотки и не озабочены проблемами старух. И все равно они комплексуют из-за своей внешности. Многие из них думают, что все черные мужчины хотят и желают белых женщин, даже если относятся к своим черным подругам как к королевам. И это отравляет им жизнь. Большинство белых женщин относятся к мужчинам лучше, чем черные женщины, у них нет этих комплексов. Я понимаю, что эти мои слова взбесят многих черных женщин, но мне все это так видится.

Понимаешь, многие черные женщины ведут себя с мужчинами как учительницы или матери. Все время их контролируют. Только Франсис этим не занималась. За все семь лет нашей совместной жизни ни разу ничего такого не устроила. Она была выше всего этого, ей не нужно было со мной соперничать, она и так была уверена в себе. А когда женщина уверена в себе — знает, что она красивая и женственная и что мужики тают при ее появлении, она и так может справиться с ними. Франсис в совершенстве владела своим телом, она была танцовщицей и знала, что на улице из-за нее движение останавливается. Она была артисткой, а у артистичных женщин более широкий и глубокий взгляд на жизнь.

А вот многие черные бабы, у которых работа нетворческая, — всякие там исполнительницы в офисах — совсем не верят в себя и превращаются в жутких зануд. Они постоянно с тобой спорят, у них всегда с языка готова сорваться гадость. Если мужчина достанет тебя так, что ты полезешь на стенку, ему, по крайней мере, можно влепить физически. Но с женщиной такой номер не проходит. Она тебя бесит, а ты ее не тронь. И приходится делать вид, что не обращаешь внимания. Но если несколько раз спустить с рук этой всезнающей сучке, которая находится с тобой в постоянной конкуренции, то она буквально полезет на тебя со своими выпяченными губами, со своими гадостями и колкостями. Тогда можно выйти из себя и вдарить ей. Я часто по падал в такие ситуации с очень уж напористыми женщинами и многим из них влеплял. Но мне это вовсе не нравится, я не хочу так поступать с женщинами. Когда дело катится к этому, я до последнего момента пытаюсь сдержаться.

Многие черные женщины не понимают, как себя вести с артистом, — особенно старорежимные тетки и те, что увлечены карьерой. Артисту ведь в любое время может что угодно взбрести в голову. Поэтому нечего все время быть с ним в контрах, нечего мешать ему, отвлекать от того, что

он думает или делает. Совершенно ужасно, когда женщина не дает творческому человеку заниматься творчеством. До многих женщин старшего поколения это вообще не доходит, потому что во времена моей юности артистов и художников вообще не уважали. Но белые женщины уже давно живут бок о бок с творческими личностями и понимают значение искусства для общества. Так что в этом смысле черным женщинам приходится догонять своих белых товарок. В итоге у них все получится. А пока такие люди, как я, вынуждены сами бороться за свое счастье. Я стараюсь иметь дело с женщинами, которые понимают и уважают меня.

Многие африканки, которых я встречал, не похожи на афро-американок. Они совершенно другие и лучше обращаются со своими мужчинами. Я просто восхищаюсь настоящими негритянками из Эфиопии и еще, пожалуй, из Судана. У них великолепные высокие скулы и прямые носы, это их лица я в основном изображаю в своих рисунках и картинах. Моя африканская модель Иман именно такая — красивая, элегантная, грациозная. У африканок есть еще один тип красоты — полные губы, огромные глаза и чуть скошенная линия черепа, как у Сисели. В повседневной жизни Сисели была совсем не похожа на самое себя на экране, особенно когда она была взбешена или когда бесила меня. В ней появлялась какая-то чувственность. Я иногда прикидывался, будто страшно зол, — а на самом деле хотел увидеть на ее лице это выражение. Я его очень любил.

Я люблю флиртовать с женщинами. Стоит им подмигнуть, и они выложат перед тобой все. Это очень приятно — флиртовать, не раскрыв рта и не произнеся ни слова. Я всегда могу по глазам женщины сказать, интересен я ей или нет, особенно если вижу или чувствую в ее взгляде нечто большее, чем просто любопытство. Западные женщины говорят глазами, а японки — телом. Если заметишь это почти неуловимое «что-то» в глазах западной женщины и это тебе приятно, то начинаешь действовать. Если нет, то просто отворачиваешься. Но если вдруг почувствуешь в ее взгляде что-то духовное, что-то близкое тебе, то обязательно идешь навстречу.

Мне нравятся женщины с красивой осанкой, худенькие, с уверенными движениями, как у танцовщиц. Это должно быть видно в ее походке, в том, как она одевается, в любом ее движении.

Я это сразу же замечаю. На свете есть много прекрасных женщин, но не у всех есть это, такое важное для меня, качество. В женщинах должна быть сексуальность, какое-то электричество, которое говорило бы, что в них кроется что-то особенное. У некоторых это проявляется в губах, как, например, у Жаклин Биссет. У нее сексуальность разлита по всему лицу, в Сисели я тоже это видел какое-то время. У меня от этого аж кишки сводит. Это как кайф, как затяжка кокаином —причем большая затяжка. Предвкушение быть вместе с такой женщиной дает мне чувство счастья.

Это мощное чувство, сильнее оргазма. Ничто с ним не может сравниться.

Мне нравится, как кокетничают японки. Японка никогда не встанет прямо напротив тебя — обязательно там, где ее почти не видно, где за ней можно наблюдать только краем глаза. Она будет там, где ты ее почти не видишь, и все же она будет там. И никаких прямых взглядов. Это очень интересно. Скажем, в комнате четыре азиатки, ты с ними со всеми говоришь, и если вдруг с одной из них ты проговоришь на пять минут дольше, остальные три просто удалятся. Вот так уйдут и начнут прохаживаться в другом месте.

Я люблю женщин. Мне всегда было с ними легко, я находил их сразу. Я люблю бывать с ними, разговаривать и все такое. Но ни разу я ни у одного музыканта не отбил девушку. Никогда. Даже если они уже долгое время не встречались. Неизвестно, в какой момент тебе понадобится этот музыкант в твоем оркестре. И зачем лезть в такое дерьмо — вмешиваться в личную жизнь того, с кем ты, возможно, будешь вместе играть. Но все остальные женщины — кроме подружек хороших друзей — справедливая добыча.

Правда, женщины бывают странными и часто оказываются совсем не тем, чем кажутся. Они путаются друг с другом, причем так, что это практически незаметно. Я часто это наблюдал в клубах. Сначала я думал, что все эти красотки приходят в клуб, чтобы подцепить музыкантов. Но потом понял, что многие из них приходят повидаться друг с другом. А я-то думал, что они здесь

из-за меня, из-за музыки и так далее. Что касается публики, особенно женщин, все музыканты — тщеславные твари. Они зациклены на самих себе больше, чем другие артисты, считают себя самыми крутыми и думают, что их дерьмо — самое важное на свете. И считают себя неотразимыми в глазах женщин хотя бы только потому, что они держат во рту и в руках музыкальные инструменты. Воображают себя подарками судьбы для женщин. Многое из этого справедливо, хотя бы судя по тому количеству людей, которые крутятся вокруг нас и исполняют наши малейшие желания и все такое. По крайней мере, мы, музыканты, думаем, что они к нам так относятся. Но понимаешь, многие женщины, которые любят женщин, тоже это знают. Они знают, что вокруг музыкантов крутится множество разных дам, вот они и присоединяются к этой толпе и начинают там свою охоту.

В прошлом у меня были женщины всех рас — сколько белых, столько и черных. Когда дело касается моей женщины, раса для меня не имеет значения. Как говорится в пословице: «У твердого х… совести нет», и уж, во всяком случае, у меня нет расовой нетерпимости. Правда, все мои черные женщины были замужем, но это не было принципом, просто так получалось. Если бы меня спросили, женщин какого цвета я предпочитаю, я бы ответил, что мне нравятся женщины, у которых кожа как у моей матери или светлее. Не знаю, почему это так, просто я такой. Мне кажется, у меня была всего лишь одна подружка, которая была темнее меня, а я-то ведь просто цвета полуночи. Иссиня-черный.

Когда дело касается мужчин, американские женщины смелее, чем остальные женщины в мире. Если американка на тебя запала, она тут же к тебе подойдет и начнет тебя арканить. Особенно если ты знаменит, как я. Ей плевать на скромность, никакого стыда на этот счет. Но такое мерзкое поведение отталкивает меня. Все, что этим бабам надо, — это влезть в мою постель, а потом попасть в газеты и попытаться засунуть лапу в мой банковский счет или заставить меня покупать им подарки и вещи. Сейчас я стреляный воробей, такое за милю вижу. Раньше-то я попадался. Теперь вообще не связываюсь с женщинами, которые подходят ко мне первыми. Мне это отвратительно. Я хочу, чтобы они хоть какую-то мне иллюзию оставляли, что это я их выбрал.

Белые в Америке имеют наглость выкладывать тебе все в лицо, они считают, что одним своим существованием осчастливили несчастное человечество. И смешно, и жалко смотреть на них, ведь в большинстве своем это отсталый, тупой и неблагодарный народ. Они считают себя вправе в любой момент сунуть нос в твое дело, потому что они белые, а ты нет. В самолетах я это часто на себе испытываю — они совершенно не стесняются говорить гадости. Я летаю первым классом и вижу, как они бывают удивлены моим там присутствием (если не узнают меня). Смотрят на меня как на чудо-юдо. Один раз в самолете я даже сказал одной женщине, которая стала высказывать недоумение по моему поводу: я что, сел на что-то, что ей принадлежит? Она растянула рот в типичной искусственной улыбочке и оставила меня в покое. Конечно, есть и нормальные белые, современные, которые до такого дерьма не опускаются. Во всех расах есть и классные и тупые люди. Вообще-то самые ужасные идиоты, которых я когда-либо видел, — черные. Особенно те из них, кто верит всем тем вракам, которые о них распространяют белые. Наверное, они просто больные.

Америка — жутко расистская страна, жалкое это зрелище. Она как Южная Африка, только в санитарном смысле почище. В остальном точно такая же. У меня всегда было какое-то шестое чувство на расизм. Я его сразу чую. Чувствую его у себя за спиной, где бы он ни проявлялся. С таким характером я нажил себе много врагов среди белых, особенно среди мужчин. Как же они свирепеют, когда я указываю им на их место, если они ведут себя неподобающим образом. Они ведь думают, что в этой стране с чернокожими можно делать все, что угодно.

Смотри, что происходит с нашими детьми, как они втягиваются в наркотики, особенно черные дети. И одна из причин, во всяком случае что касается черных детей, — это незнание своего прошлого, своего наследия. Стыдно смотреть, как наша страна обращается с черными, как она не ценит их вклад в жизнь общества. Мне кажется, во всех школах должны преподаваться основы джаза или черной музыки. Дети должны знать, что единственный оригинальный вклад Америки в мировую культуру — это музыка, которую наши черные предки привезли из Африки и которая менялась и развивалась здесь. Африканская музыка должна изучаться наравне с европейской («классической») музыкой.

Когда дети не изучают наследия своих предков в школе, они вообще не хотят ходить в школу. Начинают увлекаться наркотиками, крэком — ведь до них никому нет дела. К тому же продажа крэка — это легкие деньги, вот они и включаются в подпольную деятельность.

Я об этом хорошо знаю, на себе испытал, сам сидел на наркотиках. Я понимаю этих ребят и их образ мыслей. Я знаю, что многие из них попадают в подполье только потому, что не надеются добиться справедливости у белых. Они идут в спорт и занимаются музыкой, становятся либо атлетами, либо эстрадниками, потому что это для них единственный шанс заработать деньги и выбраться из своего окружения. Либо спорт, либо эстрада, либо подпольная жизнь. Я очень уважаю Билла Косби за то, что он идет по правильному пути — подает правильный пример, покупая картины черных художников и спонсируя черные колледжи. Побольше бы богатых черных последовали его примеру. Организуй издательство, или фирму грамзаписи, или еще какое-то предприятие, которое использовало бы труд черных, надо же как-то исправлять тот отвратительный имидж, который белые навязывают черным. Это просто необходимо.

В Европе и Японии чернокожих уважают за тот вклад, который они внесли в мировую культуру. Там понимают в этом толк. Но белые американцы будут всеми силами проталкивать белых артистов вроде Элвиса Пресли, который всего лишь копия черного, но не займутся настоящим делом. Они тратят кучу денег на белые рок-группы, рекламируют и продвигают их, дают им множество премий — только за то, что те пытаются подражать черным артистам. Хотя это не так уж и важно, потому что все знают, что родоначальник рок-н-ролла — Чак Берри, а не Элвис. Все знают, что «король джаза» — Дюк Эллингтон, а не Пол Уайтмен. Все это знают. Но в учебниках истории ты этого не найдешь — до тех пор, пока мы не возьмем власть в свои руки и не напишем свою собственную историю. Никто другой за это не возьмется, да и не сможет это сделать так, как нам надо.

Например, при жизни Птицу так и не оценили по заслугам. Совсем немногие белые критики, вроде Барри Уланова и Леонарда Фезера, признали Птицу и бибоп. Но для большинства белых критиков героем дня был Джимми Дорси — как Брюс Спрингстин или Джордж Майкл сегодня. За исключением нескольких городов никто и не слышал о Чарли Паркере.

Но многие черные — самые продвинутые — знали. И потом, когда белые наконец прознали о Птице и Дизе, было уже поздно. Дюк Эллингтон, Каунт Бейси и Флетчер Хендерсон так и не были оценены по заслугам. Луи Армстронг как последний идиот кривлялся ради признания. Белые любят порассуждать о том, как Джон Хаммонд «открыл» Бесси Смит. Вот дерьмо, да как же он мог ее «открыть», когда она уже давно была на сцене? А если уж он ее действительно открыл и сделал для нее все то, о чем теперь говорят, — то, что он обычно делал для белых певцов, — то почему же она погибла так страшно на глухой дороге в Миссисипи? Произошла автомобильная авария, и Бесси истекла кровью, потому что ни одна белая больница ее не приняла. Похоже на историю о том, что Колумб открыл Америку: но ведь индейцы там уже давно жили? Ну что же это, как не белое дерьмо?

Полиция постоянно ко мне придирается и останавливает меня на улице. С черными такое случается в этой стране каждый день. Как сказал Ричард Прайор: «Если ты черный и услышал, что какой-то белый решил навести порядок, лучше убраться с его глаз побыстрее, наверняка он учудит что-то мерзкое».

Помню, однажды комик Милтон Берль пришел послушать меня, когда я играл в «Трех двойках». Я был тогда в оркестре Птицы. По-моему, в 1948 году. В общем, Берль сидел за столом и слушал нас, и кто-то спросил его, что он думает о нашем оркестре и о нашей музыке. Он засмеялся, повернулся к этим своим друзьям-белым и сказал, что мы — «охотники за головами», то есть дремучие дикари. Ему это показалось смешным, и я помню, как все эти белые над нами смеялись. Знаешь, у меня это все и сейчас стоит перед глазами. Потом, лет через двадцать пять, мы встретились с ним в самолете, причем оба летели в первом классе. Я подошел к нему и представился. Я сказал: «Милтон, меня зовут Майлс Дэвис, я музыкант».

Он заулыбался и сказал: «Да-да, я знаю, кто вы. Я очень люблю вашу музыку».

Тогда я сказал: «Милтон, однажды ты так гнусно вел себя по отношению ко мне и к музыкантам из моего оркестра, что я на всю жизнь это запомнил и сказал себе, что если вдруг окажусь рядом с тобой, то обязательно расскажу тебе о том, что я ощущал после твоих слов в тот вечер». Он с недоумением посмотрел на меня, потому что совершенно не помнил, что он тогда сказал. А я почувствовал подступающую злость, как тогда, и наверняка это отразилось на моем лице. Я напомнил ему его слова и то, как они потешались над нами. Он страшно покраснел, ему было неловко, да он уж и забыл обо всем об этом. Поэтому, когда я сказал ему: «Мне не понравилось, как ты назвал нас в тот вечер, да и всем музыкантам, кому я об этом рассказал, не понравилось. Некоторые из них и сами это слышали», — он совершенно растерялся, а потом сказал: «Я очень сожалею».

А я говорю: «Я это знаю. Но ты сожалеешь об этом только сейчас, после того, как я напомнил тебе об этой истории, а тогда ты ни о чем не сожалел». Потом я повернулся и пошел к своему месту, сел и больше ни словом с ним не перекинулся.

Я вот что хочу сказать: некоторые белые — да и черные тоже — в один момент смеются над тобой, а потом поворачиваются на сто восемьдесят градусов и говорят, что просто обожают тебя. Они делают это постоянно, это их поганая тактика «разделяй и властвуй». Но у меня долгая память на то, что произошло с нами в этой стране. Евреи постоянно напоминают миру о том, как с ними расправились в Германии. И чернокожие тоже должны напоминать всему миру о том, что с ними сделали в Соединенных Штатах, или, как однажды сказал Джеймс Болдуин, «в Штатах, которым еще только предстоит стать Соединенными». Мы не должны допускать эту тактику «разделяй и властвуй», которую все эти годы белые применяют против нас, не давая нам возможности осознать свою собственную внутреннюю сущность, свою реальную внутреннюю силу. Я знаю, многим надоело это слушать, но черные должны неустанно это повторять, постоянно разоблачать жалкие условия своей жизни, пока белые не переменят своего отношения к нам. Мы должны постоянно ставить им это на вид, как это делают евреи. Мы должны заставить их признать и понять, сколько зла они нам причинили за все эти годы и все еще продолжают причинять. Мы должны довести до их сведения, что нам известно все, что они делают с нами, и что мы не пойдем на уступки, пока это не прекратится.

Чем старше я становлюсь, тем больше узнаю о том, как играть на трубе, да и о многих других вещах. Раньше я любил выпить и увлекался кокаином, но теперь я даже не думаю об этих вещах.

То же самое с сигаретами. Я совершенно покончил со всем этим. От кокаина отказаться было труднее всего, но я и это превозмог. Все дело в твоей силе воли, и еще нужно верить, что ты сможешь сделать то, что хочешь. Когда мне что-то уж очень неохота, я говорю самому себе: «Да пошел ты на…» Потому что только ты сам должен это сделать. Никто другой за тебя этого не сделает. Другие люди могут попытаться помочь тебе, но в большинстве случаев тебе самому придется со всем справляться.

Мне сейчас все по плечу — так я мыслю и строю свою жизнь. Я все время думаю о творчестве. Мое будущее начинается каждое утро, когда я просыпаюсь. Именно тогда оно и начинается — когда я просыпаюсь и открываю глаза. И тогда во мне вспыхивает огромное чувство благодарности, я счастлив, когда встаю, потому что каждый день я пытаюсь сделать что-то новое. Каждый день для меня — творческое открытие. Музыка — это и благословение, и проклятье. Но я люблю ее и ни за что не пожелал бы иной жизни.

Я ни о чем не сожалею, и у меня нет чувства вины. Кое в чем я все же раскаиваюсь, но не хочу об этом говорить.

Сейчас я гораздо более терпим и к себе, и к окружающим меня людям. Мне кажется, я стал лучше. Хотя недоверчивость во мне осталась, я все же не такой злой. Я человек замкнутый, живу частной жизнью, не люблю бывать среди незнакомых людей. Но я уже не набрасываюсь на людей с руганью и не говорю им грубости. Черт, теперь на концертах я даже представляю публике музыкантов своего оркестра и даже немного разговариваю с залом.

У меня репутация трудного, неуживчивого человека. Но мои друзья знают, что это неправда, потому что с ними мы прекрасно ладим. Я не люблю все время быть в центре внимания. Я просто делаю то, что считаю необходимым, вот и все. Но у меня есть верные друзья — Макс Роуч, Ричард Прайор, Квинси Джонс, Билл Косби, Принц, мой племянник Винсент и некоторые другие. Моим лучшим другом был, наверное, Гил Эванс. Музыканты из моего оркестра — мои хорошие друзья, и еще мои лошади в Малибу. Я люблю лошадей и вообще животных. Но вот кто меня действительно хорошо знает, так это ребята, с которыми я рос в Ист-Сент-Луисе, хотя сейчас мы с ними почти не видимся. Я часто думаю о них, а когда мы все-таки встречаемся, мне кажется, что мы и не расставались. Они говорят со мной так, будто я минуту назад был у них дома.

Иногда они высказывают свои замечания о моей игре, и их мнение я ценю больше, чем мнение критиков. Потому что знаю — они нутром чувствуют то, что я пытаюсь сделать и как я должен звучать. Если бы Кларк Терри, которого я считаю своим лучшим другом, пришел бы ко мне и сказал, что я играю дерьмово, черт, я бы отнесся к его словам серьезно. Принял бы их близко к сердцу. То же самое с Диззи, моим наставником и одним из самых близких друзей. К его замечаниям я бы прислушался. Но я всегда был таким, каков я есть, всегда. И если кто-то решит говорить обо мне гадости моим друзьям, они даже слушать не станут. Я со своей стороны веду себя так же — никогда не слушаю дерьма о своих знакомых.

Музыка всегда для меня была чем-то вроде проклятья, я ею одержим. Она до сих пор занимает первое место в моей жизни. Музыка — прежде всего. Но сейчас у меня что-то вроде перемирия с музыкальными демонами, и они немного меня отпустили. Мне кажется, мне очень помогло занятие живописью. Демоны все еще тут, но теперь я знаю, что они здесь, чувствую, когда их нужно напитать. По-моему, сейчас у меня все под контролем.

Я человек закрытый, а чтобы оградить свою частную жизнь, знаменитости нужно очень много денег. Это очень и очень трудно, и это одна из причин, почему мне нужно зарабатывать деньги, — чтобы оградить свою жизнь от публичности. За славу приходится расплачиваться — головой, душой и огромными деньгами.

Я сейчас мало бываю на людях, да почти и не бываю. Мне все это ужасно надоело. Приезжают люди, чтобы со мной сфотографироваться. Да пошли они все в болото. Быть знаменитым — значит отказаться от нормальной жизни, ведь к тебе пристают самым безобразным образом. Это неестественно. Поэтому я мало бываю в обществе. Я расслабляюсь и успокаиваюсь, только когда бываю со своими лошадьми или провожу время с близкими друзьями. У меня есть лошадь Кара, еще одна по кличке Kind of Blue и еще Близнец. Близнец — конь с тонкими чувствами, в нем течет арабская кровь. Больше всего я люблю ездить на нем. Но он оказывает мне честь, что позволяет это, я ведь не очень хороший всадник. Я все еще учусь, и он это понимает. И когда я делаю что-то не так, он на меня смотрит, словно хочет сказать: «Ну что, опять этот олух собирается сесть мне на спину? Разве он не знает, что я профи?» Но я люблю и понимаю животных, а они — меня. А что же люди? Да они странные.

Я всегда мог предугадывать события. Всегда. Я верю, что некоторые люди могут предсказывать будущее. Например, однажды я плавал в бассейне отеля «Плаза» Объединенных Наций в Нью- Йорке и со мной плавал один белый парень. Вдруг ни с того ни с сего он говорит: «Угадай, куда я еду?» Я говорю: «В Новый Орлеан».

И представь, угадал! Господи, он тогда страшно изумился. Был просто вне себя, побледнел и стал допытываться, откуда я это узнал. Но я не мог ему этого объяснить. Я просто знал. Не знаю, почему, и стараюсь не задумываться над этим. Просто знаю, что у меня всегда была эта способность.

Я человек интуиции, вижу в людях то, что другие не видят. И слышу вещи, которые другие люди не слышат и не считают важными, пока наконец, много лет спустя, они тоже не услышат и не увидят их. Но к тому времени я уже совсем в другом месте и давно забыл о том, что они сейчас видят. Я всегда в гуще событий и на передовом фронте, потому что забываю о незначительных вещах. Меня не впечатляет, что кто-то считает некоторые вещи важными, а я нет. Это всего лишь чье-то мнение. А у меня свое мнение, и обычно, когда дело касается меня, я доверяю только тому, что чувствую и слышу сам.

Для меня музыка была моей жизнью, и музыканты, которых я знал и любил и у которых учился, были моей семьей. Моя кровная семья — это родители и кровные родственники. Но для меня ближе люди, связанные со мною одной профессией, — другие артисты, музыканты, поэты, художники, танцоры и писатели, — но только не критики. Многие люди, умирая, оставляют деньги своим родственникам: кузенам, тетям, сестрам и братьям. Я в это не верю. Мне кажется, если уж собираешься оставлять что-то, оставь это людям, которые помогли тебе в твоем деле. Если это кровные родственники, прекрасно, но если нет, я не верю в то, чтобы оставлять им деньги. Понимаешь, я подумываю о том, чтобы оставить деньги Диззи или Максу, или кому-то вроде них, или паре подружек, которые сильно мне помогли. Мне не хочется, чтобы отыскался какой-нибудь дальний кузен из Луизианы или откуда-нибудь еще, которого я в глаза не видал, и получил после моей смерти деньги только потому, что у нас с ним одна кровь. Чушь какая-то!

Я хотел бы поделиться с людьми, которые помогли мне в трудные времена, помогли мне в моем творчестве — а у меня в жизни было несколько плодотворных творческих периодов. Первый — с 1945 по 1949 год, начало. Потом, когда я слез с наркотиков, 1954—1960 годы были невероятно продуктивными в музыке. Период с 1964 по 1968 год тоже был неплохим, но я бы сказал, что тогда я подпитывал многие музыкальные идеи Тони, Уэйна и Херби. То же самое во время работы над «Bitches Brew» и «Live-Evil», тут была комбинация людей и идей — Джо Завинул, Пол Бакмастер и другие. Все, что я тогда сделал, — это собрал оркестр и написал несколько новых вещей. Но сейчас, как мне кажется, у меня лучший в жизни творческий период — я занимаюсь живописью, пишу музыку и играю лучше, чем когда-либо.

Мне не нравится упрекать кого-то именем Бога, и я не люблю, когда Его именем упрекают меня. Если бы у меня было религиозное предпочтение, мне кажется, я выбрал бы ислам, был бы мусульманином. Но я о нем ничего не знаю, да и вообще ни о какой официальной религии. Я никогда много не думал над этим, мне не нужна была религия в роли помочей. Мне лично многое не нравится в официальных религиях. Не очень-то они мне кажутся духовными, там опять все про деньги и власть, а мне это противно.

Но я верю в то, что можно быть одухотворенным человеком, и я верю в духов. Всегда в них верил.

Я верю, что мать с отцом навещают меня. Верю, что все мои знакомые музыканты, которые сейчас умерли, тоже навещают меня. Когда работаешь с великими музыкантами, они становятся частью тебя — Макс Роуч, Сонни Роллинз, Джон Колтрейн, Птица, Диз, Джек Де Джонетт, Филли Джо. Мне очень недостает тех, кто уже ушел от нас, особенно когда я становлюсь старше: Монк, Мингус, Фредди Уэбстер и Толстуха. Когда я вспоминаю своих умерших товарищей, я начинаю сходить с ума и поэтому стараюсь не думать о них. Но их духи — вокруг меня и во мне, так что они все здесь и передают мне свою духовность. Это трудно объяснить, но часть меня сегодня — это они. Все то, чему я от них научился, осталось во мне. Вообще, музыка — вещь одухотворенная и чувственная. И знаешь, я верю, что их музыка все равно где-то живет. Все то дерьмо, что мы вместе играли, должно быть где-нибудь в воздухе, ведь мы выдували все это в воздух — нашу волшебную, духовную музыку. Раньше мне снилось, что я вижу скрытые от мира вещи, какие-то другие вещества — как дым или тучи, и я складывал из них целые картины. Со мной и сейчас это бывает, когда я просыпаюсь утром и хочу увидеть мать или отца, или Трейна, или Гила, или Филли — кого угодно. Я просто говорю себе: «Хочу их видеть», и они появляются и разговаривают со мной. Иногда, когда я смотрю на себя в зеркало, я вижу в нем своего отца. Это стало происходить со дня его смерти, после того, как я прочитал его письмо. В духов я точно верю, но о смерти я не думаю: слишком много дел, чтобы из-за нее волноваться.

Мое желание играть и создавать музыку сейчас гораздо сильнее, чем когда я начинал. Гораздо интенсивнее. Как проклятие. Господи, я начинаю сходить с ума, вспоминая забытую музыкальную тему. Это какое-то наваждение — я ложусь в постель, думая только о музыке, и просыпаюсь с мыслями о ней. Она всегда со мной. И я страшно рад, что она не покинула меня. На меня действительно снизошла благодать.

Я ощущаю в себе огромную творческую силу, и с каждым днем она становится мощнее. Я регулярно занимаюсь физическими упражнениями, почти всегда ем здоровую пищу. Иногда на меня нападает слабость и я поддаюсь желанию попробовать блюда негритянской кухни — барбекю, жареные цыплята и мясо, знаешь, все то, что мне совершенно нельзя, — пирог из сладкого картофеля, зеленую патоку, свиные ножки, все такое. Но я не пью и не курю и навсегда покончил с наркотиками, кроме тех, которые мне из-за диабета прописывает врач. Мне хорошо, потому что никогда раньше я не чувствовал такого прилива творческих сил. Мне кажется, все самое лучшее у меня впереди. Как говорит Принц о бите, о создании музыки и о ритме: «Надо подняться на ступеньку выше, брат, подтянуть свою музыку на ступеньку выше, каждый день — еще на одну ступеньку. И потом еще на одну ступеньку вверх. И так всегда».