"Клеа" - читать интересную книгу автора (Даррел Лоренс)

3

Квартал дремал, квартал лениво лежал в тенистой фиолетовой грезе надвигающейся ночи. Небо — из нежного (на ощупь) velours[93], пробитого холодноватым светом тысячеглазой стаи электрических ламп. Эта ночь была накинута на Татвиг-стрит, как бархатное покрывало. И только чуть подсвеченные макушки минаретов на невидимых тонких стеблях плавали над нею во тьме, будто подвешенные к небу; они покачивались в нагретом за день воздушном мареве, словно кобры, готовые вот-вот раскрыть капюшон. Дрейфуя без забот и цели по этим знакомым улицам, я в который раз впитывал (на вечную память: кипсек арабского квартала) запах смятых хризантем, навоза и духов, клубники, человеческого пота и жарящихся голубей. Процессия еще не подошла. Она сплетется воедино где-то там, за кварталом публичных домов, среди могил, потечет неспешно к раке, соизмеряя свой шаг с ритмом танца, и по дороге завернет ко всем мечетям, чтобы прочесть хотя бы стих-другой из Книги в память об Эль-Скобе. Но светская часть празднества была уже в полном разгаре. В сумеречных переулках люди повынесли на мостовую обеденные столы, уставили их свечами и букетами роз. Так, прямо из-за столов, они смогут слушать высокие, прихотливо играющие голоса девочек-певиц, которые уже стояли на дощатых подмостках у входов в кафе, прорезая густой ночной воздух пронзительными четвертьтонами. Улицы были украшены флагами, и огромные, в тяжелых рамах лубочные картинки специалистов по обрезанию чуть рябили на вечерних сквозняках в едином ритме с флагами и факелами. Я видел, как в полутемном дворике расплавленный — белый и розовый — сахар лили в маленькие деревянные формы, из коих восстанет во плоти весь египетский бестиарий: утки, всадники, зайцы и козы. И фигурки покрупнее, персонажи фольклора Дельты: Юна и Азиз, извечные любовники, переплетенные, ушедшие друг в друга, и бородатые герои вроде Абу Зейда, при оружии, верхом и в окружении своих верных разбойников. Их отливали обнаженными, во всех деталях, с этаким залихватским акцентом на срамных частях тела — не правда ли, глупейшее из слов во всем великом и могучем? — и потом ярко раскрашивали, прежде чем надеть на них костюмы из бумаги, мишуры и сусального золота и выставить в ларьках меж разных прочих сладостей, чтобы детям было на что поглазеть и потратить деньги. На каждом свободном клочке земли выросли цветистые шатры, и всяк имел свой знак и стиль. Игроки уже трудились вовсю — Абу Фаран, Отец Крыс, балагурил, зазывал клиентуру. Перед ним на козлах покоилась огромная игральная доска с двенадцатью «домами» по периметру, и на каждом были написаны имя и номер. В центре — белая, расписанная зелеными полосками крыса. Вы ставите ваши деньги на номер дома, и если крыса в него войдет — банк ваш. По соседству шла та же игра, но только с голубем; когда все ставки были сделаны, на доску бросали горсть зерна, и голубь, подбирая зернышки, забирался в конце концов в один из пронумерованных отсеков.

Я купил себе пару сахарных фигурок и сел за столик у кафе, чтобы поглазеть на эту многоликую толпу во всем обилии первичных, основных цветов. Мне очень хотелось бы сохранить на память моих маленьких «аруз», «невест», но я знал — они скоро растрескаются или еще скорей к ним найдут дорогу муравьи. То были двоюродные сестры santons de Provence[94] или bonhommes de pain d'йpices[95] всякой даже самой захудалой французской сельской ярмарки или нашего собственного, вымершего к сожалению, племени золоченых пряничных человечков.

Я заказал мастики и съел ее с холодным, шипящим в пиале шербетом. Я сидел у самой развилки двух узких улиц и смотрел, как красятся в окошке второго этажа проститутки, чьи аляповато разукрашенные будки появятся потом между шатрами фокусников и шарлатанов; карлик Шоваль, злой местный клоун, взялся уже подпускать им снизу шпильки, и каждая удачная острота сопровождалась взрывом хохота. Пронзительный, с металлической ноткой голос; и еще, невзирая на свой крохотный рост, он был хорошим акробатом. Он говорил беспрестанно, даже и в стойке на голове, и увенчал репризу двойным сальто. Гротескное, густо набеленное лицо и губы, подведенные помадой в приросшую к лицу ухмылку. В другом углу за плотным занавесом сидел Фарадж, предсказатель судеб, с магическим набором инструментов: песок, чернила и чудной такой, покрытый шерстью шарик, вроде как бычье яйцо, только шерсть была черной. Необычайно красивая проститутка присела перед ним на корточки. Он уже успел измазать ей ладошку чернилами и теперь убеждал, что без гаданья ей никак не обойтись.

Маленькие сценки из уличной жизни. Старуха, сумасшедшая и уродливая, вдруг выскакивает на улицу, словно ведьма, и принимается изрыгать проклятия столь ужасные, что у всех проходящих мимо кровь стынет в жилах и воцаряется мертвая тишина. Глаза налиты кровью и блестят, как у медведя, из-под шапки спутанных седых волос. Юродивых здесь считают своего рода святыми, и ни у кого не хватает смелости попытаться ее унять — ведь проклятия могут пасть на голову любого, и тогда ему придется худо. Внезапно из толпы выскакивает маленький замурзанный оборвыш и тянет ее за рукав. Она успокаивается будто по мановению волшебной палочки, он уводит ее обратно в проулок — и праздник смыкается над памятью об этом инциденте, как зарастающая кожа.

Так я и сидел там, опьяненный этим роскошным представлением, когда за спиной у меня, прямо над ухом, раздался вдруг голос Скоби. «Такие дела, старина, — произнес он задумчиво. — Если уж у тебя Тенденции, то действовать нужно с размахом. Вот потому-то, если хочешь знать, я и оказался на Ближнем Востоке…»

«Господи, как вы меня напугали», — сказал я, обернувшись более чем поспешно. Это был Нимрод, один из шефов Скоби по службе в Полицейских силах. Он усмехнулся и сел за мой столик, сняв феску, чтобы вытереть со лба пот. «А вам показалось, что он воскрес из мертвых?» — спросил он.

«Так точно».

«Уж я-то знаю моего Скоби».

Нимрод положил перед собой на стол свой стек и хлопнул в ладоши, велел принести ему кофе. Затем подмигнул мне этак злорадно и продолжил голосом покойного святого: «А с Баджи ни туда, понимаешь, ни сюда. В Хоршеме — ну, подумай сам, откуда в Хоршеме размах? А не то я бы давно вошел с ним в долю в этом его бизнесе с земляными нужниками. Не стану от тебя скрывать, этот человек — настоящий гений техники. Но доходов у него никаких, помимо тех, что приносит ему время от времени его старый добрый говномет, как он его в шутку называет, — и он, скажу тебе по секрету, на полной мели. То есть хуже некуда. Я разве не рассказывал тебе о земляном клозете „Bijou“?[96] Нет? Странно, а мне казалось — уже рассказывал. Ну, в общем, штука просто потрясная, плод долгих научных экспериментов. Он ведь, знаешь, ДКЗО[97], Баджи-то. И добился этой чести одним только самообразованием. Еще одно тебе доказательство, какая у человека голова. Ну, в общем, там такой рычаг с защелкой. А сиденье крепится на пружине. Ты садишься, и она тоже идет вниз, а когда ты встаешь, пружина соскакивает, и он сам по себе кидает в резервуар целую лопату земли. Баджи говорит, это его пес надоумил, они ведь так же за собой убирают. Но как он все это технически воплотил, это выше моего разумения. Он просто гений, вот что я тебе скажу. Там сзади крепится такой магазин, и ты наполняешь его по мере надобности землей или, скажем, песком. А потом встал, пружина соскочила, трах-бах, — и готово! И делает он, кстати сказать, аж две тыщи штук в год. Вот это размах! Конечно, понадобилось время, чтобы наладить торговые связи, но зато почти никаких накладных расходов. У него работает только один человек, корпуса делает, и еще приходится покупать пружины — он их заказывает в Хаммерсмите, согласно заданным спецификациям. И они выходят такие миленькие, раскрашенные, вся эта астрология по кругу на сиденье. Н-да, выглядит, конечно, несколько странно, не стану отрицать. Арканно выглядит, вот как. Но приспособление замечательное, эта маленькая Баджина «Bijou». Однажды, я как раз был дома, в месячном отпуске, случился настоящий кризис. Зашел я, значит, повидать Баджи. А он чуть не в слезах. Тот парень, который ему помогал, Том, плотник, он вообще-то выпить был не дурак и вот, наверно, вставил не той стороной такие, знаешь, цепные колесики в целой партии «Bijou». Ну, короче говоря, рекламации так и посыпались. Баджи говорил, что во всем Сассексе его клозеты просто с ума посходили и принялись разбрасывать дерьмо самым что ни на есть злонамеренным и противоестественным образом. Постоянные клиенты были в ярости. Баджи ничего не оставалось делать, кроме как сесть на мотоцикл и объехать всех своих прихожан, чтобы утешить их и переставить колесики. Времени у меня было так мало, что пришлось ездить с ним, я ж его сто лет не видал. Это, я тебе скажу, целая была иппопея. Встречались такие люди, которые были готовы просто убить Баджи прямо на месте. Одна женщина сказала, мол, пружина ей попалась настолько мощная, что грязь из нужника долетала аж до самой гостиной. Едва мы ее уголмачили. Я, собственно, как раз и оказывал на них всех благотворное влияние, покуда Баджи ковырялся там в своих пружинах. Истории им всякие рассказывал, чтоб им было чем головы занять. Но все-таки он это дело в конце концов одолел. И теперь, знаешь, оно дает доход, и везде у него свои люди, покупают у него, сам понимаешь».

Нимрод задумчиво хлебнул кофе и состроил мне гримаску, гордый своим клоунским искусством. «А теперь вот, — сказал он, разведя руки в стороны, — Эль Скоб…»

Вниз по улице прошла толпа накрашенных девиц, разряженных, как попугаи, и почти таких же шумных — они смеялись и болтали без умолку. «А уж с недавних пор, — сказал Нимрод, — когда Абу Зейд взял Мулид под свое покровительство, нам скучать и вовсе не приходится. И еще квартал этот перенаселен до безобразия. Вот, не далее как сегодня утром он прислал сюда целый караван верблюдов с берсимом, и сплошь одни самцы, а ведь у них сейчас как раз самый гон. Вы же знаете, как от них пахнет. И еще у них какая-то гадость вроде студня на шеях выступает. А их это беспокоит. Может, зудит, может, еще что, я не знаю, но они всю дорогу чешутся об углы, о стены, столбы. Двое — так вообще подрались. Мы там часа три порядок наводили. Движение пришлось перекрыть».

Внезапно со стороны гавани донесся слитный гул артиллерийского залпа, и разноцветные ракеты, прочертив небо, повисли прямо над нашими головами переливчатой, лопочущей, шипучей россыпью. «Ara! — сказал Нимрод, довольно хмыкнув. — Военные моряки внесли свою скромную лепту. Молодцы, что не забыли».

«Военные моряки?» — переспросил я эхом ко второму залпу, и опять ракеты распустили над кварталом свой пышный плюмаж на фоне мягкой ночной темноты.

«Это ребята с „Мильтона“, — хихикнул Нимрод. — Я тут вчера вечером обедал у них на борту. И вся как есть кают-компания была просто очарована моей историей о Старом Мореходе с Торгового флота, который был канонизирован в стране чужой и дальней. Естественно, я о самом Скоби очень-то не стал распространяться, особенно насчет того, каким таким образом он отдал Богу душу. Но тем не менее взял на себя смелость намекнуть, что скромный фейерверк со стороны британских военно-морских сил лишним не будет и что подобный чисто политический знак вежливости и уважения к местным обычаям укрепит традиционную британо-египетскую дружбу. Идея понравилась, и они тут же отправились к адмиралу просить разрешения на салют. Ну, и результат, по-моему, налицо».

Мы долго сидели молча, улыбаясь друг другу и толпе, которая приветствовала каждый новый залп долгими заливистыми криками восторга. «Алл-ах! Алл-ах!» В конце концов Нимрод откашлялся и сказал: «Дарли, могу я задать вам вопрос? Вы часом не знаете, что такое на уме у Жюстин?» Вид у меня был, должно быть, вполне озадаченный, ибо с разъяснениями он медлить не стал. «Я просто подумал, а вдруг вы что-нибудь знаете. Она мне, видите ли, позвонила вчера и сообщила, что собирается сегодня вечером нарушить режим домашнего ареста и самовольно приехать в Город, с тем чтобы я ее тут задержал. Звучит нелепо до крайности: тащиться из Карм Абу Гирга в Город только для того, чтобы сдаться полиции. Она сказала, что хочет добиться личной встречи с Мемликом. А задержать ее должен именно я, чтобы рапорт британской военной полиции, мол, звучал солидней и привлек внимание Мемлика. Чушь какая-то, вам не кажется? Но у меня с ней назначено свидание — через полчаса на центральном вокзале».

«Я в первый раз обо всем этом слышу».

«Я просто подумал, а вдруг. Ну, как бы то ни было, я вам ничего не говорил».

«Ясное дело».

Он встал и протянул мне руку. «Я слышал, вы уезжаете сегодня ночью. Счастливого пути. — Потом, уже сойдя с узкого деревянного настила у витрины кафе, он добавил: — Да, кстати, вас ищет Бальтазар. Он где-то там, где рака, — Бог ты мой, что за слово!» Он кивнул мне на прощанье, и его высокая фигура тут же растворилась в многоцветном людском вихре. Я расплатился и тоже пошел в сторону Татвиг-стрит сквозь толчею и давку праздничной толпы.

Ленты, и флаги, и огромные цветные хоругви свешивались с каждого балкона на всем протяжении улицы. Куски утоптанной земли в подворотнях и двориках обернулись вдруг роскошными танцзалами. Неведомо откуда восстали обширные шатры, расписанные, с пышной вышивкой, — славный фон для шествия и место, где станут петь и танцевать, когда процессия достигнет пункта назначения. Дети бегали уже не стайками, а толпами. Из раки, освещенной тускло, доносился заунывный молитвенный напев и резкие, гортанные женские трели. «Ага, — подумал я, — просители взывают к чадородной силе чудодейственной Скобиной ванны». Долгие, играющие звуком строки сур переливистыми паутинками уплывали в ночь. Я порыскал в толпе взад и вперед этаким спаниелем в тростниковой гуще, выискивая Бальтазара. И в конце концов поймал краем глаза знакомый худой силуэт: он сидел с отсутствующим видом за столиком кафе. Я пробился к нему. «Ага, — сказал он. — А я как раз тебя искал. Хамид сказал, что ты пошел в Город. Он звонил, спрашивал насчет работы и заодно сказал про тебя. Я, видишь ли, хотел разделить с тобой этакую странную смесь чувств, стыда и радости, по поводу сегодняшней нелепой случайности. Стыд — за глупость мою, радость — что она не умерла. Смесь, понимаешь. От радости я пьян, от стыда устал безмерно». Он и в самом деле был не слишком трезв. «Но, слава Богу, все страшное уже позади».

«А что думает Амариль?»

«Ничего он пока не думает. А если думает, то не говорит. Ей нужно как следует отдохнуть, не меньше суток, прежде чем заводить речь о каких-то там решениях. А ты действительно уезжаешь? — В голосе — глухая нотка упрека. — Знаешь, мне кажется, тебе следовало бы остаться».

«Она не хочет, чтобы я оставался».

«Я знаю. Мне даже как-то не по себе стало, когда я понял, что это она тебя попросила уехать. Но знаешь, что она мне сказала? „Ты не понимаешь. Я хочу проверить, смогу ли я его вернуть, притянуть обратно. Мы еще не созрели друг для друга. Но это придет“. И я был просто поражен: к ней вернулись прежняя уверенность и шарм. Удивительно. Садись, дорогой ты мой, выпьем чего-нибудь, и покрепче. И видно все как на ладони. И не в толпе».

Когда официант принес стаканы, он долго сидел и глядел на них, подперев голову руками. Потом вздохнул и покачал печально головой.

«Что еще случилось?» — спросил я, взял его стакан с подноса и поставил прямо перед ним, клацнув донцем о дешевый жестяной столик.

«Лейла умерла, — сказал он тихо. Слова, казалось, тяжким грузом легли ему на плечи. — Нессим позвонил уже вечером и сказал, что она умерла. И знаешь, что странно? Он как будто был даже рад. Успел уже выбить разрешение слетать туда, организовать там похороны. Знаешь, что он сказал? — Бальтазар глянул на меня исподлобья умным черным глазом и продолжил: — Он сказал: quot;Хотя, конечно, я ее любил и все такое, но неким странным образом ее смерть развязала мне руки. Начинается новая жизнь. Я словно помолодел на десять летquot;. Не знаю, может, слышно было плохо, но голос у него как будто и впрямь стал моложе. Он был так возбужден, еле сдерживался. Он знал, конечно, что мы с Лейлой были близкие друзья со времен незапамятных, но вот о чем он и ведать не ведал, так о том, что все это время она мне писала. Редкой души была человек, Дарли, редчайший в Александрии цветок. Она писала мне: «Дорогой мой Бальтазар, я умираю, жаль только, что умираю так медленно. Хоть ты не верь врачам, не верь диагнозам. Я родилась в Александрии и умираю от тоски, как то и должно всякому александрийцу»». Бальтазар вынул из нагрудного кармана пиджака старый теннисный носок и тщательно высморкался; потом свернул носок аккуратно, уголком, чтобы он был похож на платок, и сунул его обратно в карман. «Н-да, — сказал он медленно и мрачно, — что за слово такое „тоска“! И, сдается мне, уж если Персуордену, судя по твоим словам, смертный приговор подписала Лайза, то Маунтолив в свою очередь подставил ножку Лейле. Вот так мы и передаем по кругу эту чашу, любовную чашу, и вино в ней — отрава!» Он кивнул мне головой и шумно отхлебнул из своего стакана. Потом медленно и трудно заговорил опять, как будто переводя текст темный, слепой, на чужом языке. «Да-да, подобно тому как письмо от Лайзы с извещением о том, что незнакомец наконец явился, было для Персуордена своего рода coup de grace[98], и Лейла получила, мне кажется, такое же точно письмо. Бог его знает, как делаются такие вещи. Может, одними и теми же фразами. И те же слова искренней, страстной почти благодарности: «Я благословляю тебя, я благодарен тебе всем моим сердцем, ибо только через тебя я понял все и из твоих же рук получил неведомый непосвященным драгоценный дар». Это слова Маунтолива. Лейла мне их процитировала. Оттуда уже, из Кении. Она мне часто писала; такое было впечатление, что она там совсем одна и даже от Нессима отрезана, и ей не к кому обратиться, не с кем поговорить. Оттого и письма были такие длинные, она всю жизнь свою перебрала в них вдоль и поперек с такой тонкостью, с такой великолепной ясностью ума — я всегда этим в ней восхищался. И никаких уверток, ни жалости к себе, ничего. Да, она просто села меж двух стульев, меж двух жизней, двух Любовей. Она мне сама все это объяснила, сейчас попробую вспомнить. «Поначалу, получив его письмо, я подумала, что это просто очередное увлечение, как тогда, с русской балериной. Он никогда не скрывал от меня своих любовей, и оттого наши собственные с ним чувства казались такими… настоящими, что ли, бессмертными, вне времени и места. Любовь без страха и упрека. Но я поняла, я все поняла, когда он отказался назвать мне ее имя, не стал, так сказать, ее со мной делить! И тут мне стало ясно, что все кончено. Конечно, в глубине души я знала: так оно и будет — и ждала, и готовилась быть великодушной. А потом вдруг поняла, что нет, не выйдет. И сама удивилась. Потому-то я и тянула столько времени, хотя знала, что вот он, в Египте, и страстно жаждет встречи со мной, но я никак не могла заставить себя увидеть его, взглянуть ему в глаза. Я, конечно, делала вид, что причины тут иные, чисто женские. Но это все чушь. Что будто бы я трусила: из-за болезни, из-за того, что былой красы не сыщешь и следа, — но нет! Ведь на самом-то деле сердце у меня — мужское»».

Бальтазар посидел немного молча, глядя на пустые стаканы, тихо сложив пальцы в домик. Я мало что понял из этой его истории, да и не очень-то хотел понять, — вот разве что удивился, предположив в Маунтоливе способность к сильным чувствам, и еще растерялся немного: я ведь и понятия не имел о его тайной связи с матерью Нессима.

«Темная Ласточка! — сказал Бальтазар и хлопнул в ладони, заказал еще по стакану. — Таких, как она, больше нет и не будет».

Однако ночь, эта пронзительная ночь, вдруг изнутри набухла иным, нездешним шумом, шумом праздничного шествия. Меж крыш уже плясали розовые блики факелов. Улицы, и без того переполненные, были теперь черным-черны от нескончаемого людского потока. Предощущение праздника степным пожаром, повальной эпидемией нервического возбуждения пробегало по улице, и толпа загудела, как растревоженный пчелиный рой. Стали слышны вдалеке гулкие выдохи барабанов и жестяной шепоток цимбал, размеряющих диковатые ритмы древней пульсирующей перистальтики танца — неспешный плавный шаг и чудные паузы, как раз, чтобы танцоры, зашедшиеся в пляске, могли вернуться в общий синкопированный ритм шествия. Шествие прокладывало себе путь сквозь узкую воронку Татвиг-стрит, подобное реке весной, когда вода неудержима и в привычном русле ей недостает места. Так и здесь: боковые улочки были битком забиты зрителями и текли параллельно, соизмеряя свой шаг с шагом шествия.

Первыми шли скоморохи в масках или с разукрашенными лицами; они катились кубарем, ломали свои тела самым невероятным образом, подпрыгивали в воздух и ходили на руках. Следом на повозках ехали кандидаты на обрезание, одетые в роскошные шелка и шитые бисером шапочки, в окружении своих поручительниц — первых леди гаремов. Держались они гордо, пели высокими юношескими голосами и кивали толпе: блеянье жертвенных ягнят, ни дать ни взять. Бальтазар проворчал у меня под ухом: «Н-да, похоже, что кусочки крайней плоти посыпятся сегодня, словно снег. И как они только ухитряются не заполучить заражение крови? Знаешь, они ведь до сих пор прижигают ранку черным порохом и лаймовым соком».

Вот придвинулись, проследовали мимо, кренясь, тихо покачиваясь, хоругви религиозных орденов с выведенными яркой краской именами святых — и трепетали на ходу, как листья. Каждую нес разодетый почтенный шейх, прогнувшись под тяжестью древка, но все так же мерно блюдя ритм шага. Уличные проповедники выкликали на ходу Сто Святых Имен. Одним большим созвездием несли жаровни с горящим в них ярким высоким пламенем, и следом за жаровнями такой же плотной группой шли высокие мусульманские чины, суровые бородатые лица в бликах пламени, большие бумажные светильники на высоких древках в вытянутых руках — как детские воздушные шары. Они прошествовали мимо нас долгой переливчатой лентой и утекли по Татвиг-стрит, а на смену им из кромешной тьмы явились дервиши, орден за орденом, у каждого свой цвет. Вели их рифайаты в черных шапках, пожиратели скорпионов, кудесники и маги. Они кричали на ходу: короткие, лающие крики, верный знак того, что на них уже успел снизойти религиозный экстаз. Мутные глаза, безумные взгляды. У некоторых щеки были пробиты насквозь вертелами, другие лизали докрасна раскаленные ножи. Наконец показалась и статная фигура Абу Зейда с небольшой свитой: в пузырящихся за спинами плащах, на низкорослых лошадках в драгоценной сбруе — они все подняли сабли вверх в извечном благородном жесте, как рыцари, открывающие шествием турнир. Прямо перед ними беспорядочной пестрой гурьбой бежали мужчины-проститутки с напудренными лицами и длинными, вьющимися по ветру волосами; они хихикали и щебетали на бегу, как цыплята на птичьем дворе. И всю эту странную, разноликую, но гармоничную в своем разнообразии толпу музыка цементировала в единое целое, увязывала и держала взаперти за решетчатою дробью барабанов, за режущими выкриками флейт и зубовным скрежетом цимбал. Круг, перебежка, пауза; круг, перебежка, пауза — так длинная танцующая череда людей продвигалась к раке, могучей приливной волной вливаясь в преддверие этой новой Скобиной квартиры, растекаясь по площади радугой движения и цвета в густых клубах пыли.

Уже ушли певцы — исполнители священных текстов, и в самом центре сцены вдруг — откуда ни возьмись — очутились шестеро дервишей Мевлеви и тихо разошлись, чуть покачиваясь на ходу, пока не встали все широким полукругом. Роскошные белые халаты, длинные, чуть не до самой земли; зеленые туфли и высокие коричневые чалмы на головах, словно некие огромные bombes glacйes.[99] Плавно, тихо, грациозно эти истинные «волчки Божьи» начали вращаться вокруг своей оси, и флейты подстегивали их своей вертлявой скороговоркой. Они набрали скорость, и руки их, прижатые поначалу к бокам, постепенно выпрямились, будто под действием центробежной силы, и разошлись на полную длину: правая ладонь к небу, левая — к земле. Так они и стояли, чуть склонив — подобием недвижной земной оси — головы и чалмы на головах, бешено вращаясь, ногами уже едва касаясь земли, великолепная пародия на небесные тела в их безостановочном и вечном движении. Еще, еще, все быстрей и быстрей, покуда глаз не уставал поспевать за ними. Я вспомнил стих Джелаль-ад-Дина — Персуорден, бывало, цитировал его по случаю. Во внешнем круге начали свое обычное самоистязание и рифайаты — жуткое на вид, оно, судя по всему, было для них вполне безопасно. Стоит только шейху дотронуться до ран на груди, в щеках ли — просто пальцем, и раны тут же заживают. Вот дервиш проколол себе вертелом обе ноздри, вот другой упал с размаху на острие кинжала, вогнав сталь сквозь горло прямо в череп. Но в центре были — Мевлеви, безостановочный белый вихрь, неосторожно закрученный в самой середине сцены, в сердцевине души.

«Бог ты мой, — хохотнул над ухом Бальтазар, — и ведь он мне сразу показался знакомым. Это Магзуб, собственной персоной. Вон тот, самый дальний. Когда-то был для этих мест бичом Божьим, он сумасшедший наполовину. Было еще и такое подозрение, что именно он украл девочку и продал ее в бордель. Полюбуйся-ка на него».

Я увидел лицо бесконечно усталое и спокойное, глаза закрыты, уголки губ чуть приподняты подобием улыбки; он как раз остановился ненадолго, высокий, худой, подхватил играючи, не напоказ пучок сухих терний и зажег их от ближайшей жаровни, мигом сунул вспыхнувший колючий факел себе за пазуху, прямо к телу; и закружился опять, как дерево, объятое пламенем. Потом, когда все они наконец остановились, нетвердо стоя на ногах, пьяно покачиваясь, он снова выхватил пучок и ударил им, все так же играючи, в шутку, соседа-дервиша в лицо.

Но сошелся еще один круг, еще, и вот уже весь дворик заметался, закружился в танце, поймав один на всех ритм. Из раки лился монотонный молитвенный речитатив, размеченный высокими резкими выкриками впавших в священный экстаз.

«Н-да, Скоби, судя по всему, сегодня спать будет некогда, — заметил без всякого почтения к святому Бальтазар. — Считать ему на мусульманских небесах обрезанных в день сей во славу Аллаха — до самого утра».

Издалека, из гавани, пришел протяжный крик сирены, вернув меня в чувство. Ну, вот уже и пора. «Я провожу тебя», — сказал Бальтазар, и мы взялись вдвоем проталкиваться сквозь толпу по направлению к Корниш.

На Корниш мы наняли гхарри и долго ехали молча по длинной, лениво изогнутой набережной, слушая, как за спиной постепенно стихают музыка и барабанный бой. Сияла полная луна над тихим морем, чуть подернутым легкой рябью, дул полуночный бриз. Сонно кивали пальмы. По узким, спутанным в клубок здешним улочкам мы выехали к торговому порту, где у причалов покачивались призрачные силуэты кораблей. И полдюжины огней перемигивались на воде. От пирса отвалил океанский лайнер и тихо выскользнул на рейд — долгий, сияющий во тьме полумесяц света.

Небольшое суденышко, на коем я и должен был отправиться на остров, все еще стояло под погрузкой — багаж, провиант.

«Ну, Бальтазар, — сказал я. — Держись от всяких бед подальше».

«Мы еще увидимся с тобой, — тихо произнес он. — От меня так просто не уйдешь. Вечный Жид, так сказать. Я буду держать тебя в курсе — насчет Клеа. Я бы сказал тебе: „Возвращайся к нам, и поскорей“, — не будь у меня такого странного чувства, что возвращаться ты как раз и не собираешься. Убей меня Бог, если я знаю почему. Но вот в том, что мы с тобой еще встретимся, я уверен».

«И я тоже».

Мы обнялись крепко, дружески, потом он резко оттолкнул меня, вскочил обратно в гхарри и велел трогать.

«Помяни мое слово», — это когда лошадь уже цокотнула копытом, послушная указке кнута.

Я стоял и слушал стук копыт, покуда ночь не проглотила и лошадь, и повозку, и звук. И тогда я пошел носить вещи.