"334" - читать интересную книгу автора (Диш Томас)

Глава вторая ТЕЛА

1

– Да хоть завод возьми, – сказал Эб. – В точности то же самое.

Какой еще завод, хотелось знать Капеллу.

Эб откинулся на спинку, балансируя на стуле, и его понесло теоретизировать, словно теплым водоворотом в ванне на гидротерапии. Съев два ленча, принесенные Капеллом сверху, он излучал дружелюбие, разумность, уверенность.

– Любой. Работал когда-нибудь на заводе?

Естественно, нет. Капелл? Капеллу повезло, что он хоть каталку толкает. Так что Эб беспрепятственно продолжал:

– Например... да хоть завод электронного оборудования. Я работал когда-то на таком, монтажником.

– Ну и ты там что-то делал, так ведь?

– А вот и не так! Не делал – собирал. Две большие разницы, если только уши раскроешь хоть на секундочку, а рот свой большой заткнешь. Значится, так: сперва едет по конвейеру ящик такой вот, а я сую внутрь красную плоскую фиговину, потом сверху прикручиваю еще какую-то хрень. И так каждый день, проще пареной репы. Даже у тебя, Капелл, вышло б. – Он рассмеялся.

Капелл рассмеялся.

– Теперь: в натуре, чем я таким занимался? Передвигал только – отсюда и туда. – Пантомимой он изобразил, откуда и куда. Мизинец на левой руке оканчивался первой фалангой. Он сам учинил такое над собой, в качестве инициации при вступлении в “Кей-оф-Си” лет двадцать назад (если точно, то двадцать пять), р-раз рубануть старым добрым рубиловом, но когда у него спрашивали, он всем говорил, что это несчастный случай на производстве и что вот как губит тебя проклятая система.

– Въезжаешь, я же ничего при этом на самом деле не делал? И на всех других заводах то же самое – или двигаешь, или собираешь, разницы никакой.

Капелл чувствовал, что проспаривает. Эб говорил все быстрее и громче, он же только мямлил. Он вообще-то и не собирался спорить, это Эб как-то его впутал, он даже толком не понимал как.

– Но что-то... не знаю, чего ты там... В смысле, что... а как же здравый смысл?

– Не, это же наука.

Что всколыхнуло в глазах старика взгляд настолько безнадежно пораженческий, словно Эб сбросил бомбу, ба-бах, в самый центр его несчастной черной головы. Ибо разве с наукой поспоришь? Уж он-то, Капелл, ни за какие коврижки.

И все ж он выкарабкался из-под обломков, отстаивать здравый смысл.

– Но что-то ведь делается – это ты как объяснишь?

– “Что-то делается”, “что-то делается”, – фальцетом передразнил Эб (хотя из них двоих у Капелла голос был басовитей). – Что “что-то”?

Капелл в поисках примера оглядел морг. Все было знакомо до полной невидимости – столы, каталки, кипы клеенчатых полотнищ, стеклянный шкаф с миллионом банок и склянок, конторка в углу... Из развала на крышке конторки он извлек незаполненный идентификационный жетон.

– Вроде пластика.

– Пластика? – с отвращением произнес Эб. – Ну ты, Капелл, и сказанул. Сам-то понял? Пластика! – Эб помотал головой.

– Пластика, – настаивал Капелл. – Почему бы и нет?

– Пластик – это просто химикаты всякие, слепленные до кучи; понял, грамотей?

– Да, но... – Он зажмурил один глаз, выжимая мысль в фокус. – Но когда делают пластик, его... нагревают. Или типа того.

– Именно! А что такое тепло? – поинтересовался Эб, сложив руки поверх брюха, победоносного, набитого. – Тепло – это кинетическая энергия.

– У, черт, – признал Капелл. Он потер свою плоскую коричневую макушку. Опять проспорил. Он никак не мог въехать, как так получается.

– Движение молекул, – подытожил Эб. – Что ни копни, к тому и придешь. Это все физика; закон. – Он громко, раскатисто взбзднул и наставил палец Капеллу в пах, с точностью до секунды.

Капелл, признавая поражение, исторг ухмылку. Да, блин, наука. Науке дай только волю, всех по местам расставит. Спорить с ней – все равно, что с атмосферой Юпитера, или с розетками электрическими, или с таблетками стероидов, которые он сейчас вынужден принимать; с тем, что случается каждый божий день, а смысла всё никакого и никогда не будет, никогда.

“Тупой ниггер”, – подумал Эб, преисполняясь дружелюбием тем больше, чем сильнее Капелла клинило. Жалко, тот так быстро сдался. Можно было б еще поспорить о религии, психиатрии, педагогике; вариантов – куча. Эб готов был с фактами в руках доказать, что даже эти занятия – такие, на первый взгляд, умственные и абстрактные – на самом деле всё формы кинетической энергии.

Кинетическая энергия; стоит раз только въехать, что значит кинетическая энергия, чего только не начнет проясняться.

– Надо бы тебе прочесть Книгу, – настоятельно порекомендовал Эб.

– М-м, – отозвался Капелл.

– Он объясняет все гораздо подробней. – Сам Эб всей Книги не читал, только дайджест, и выборочно, но общее представление приобрел.

Но у Капелла на книжки времени не было. Капелл вам, пояснил Капелл, не интеллектуал какой-нибудь.

А Эб? Интеллектуал? Вопрос заставил его призадуматься. Это было все равно что напялить что-нибудь эдакое пикантное, полупрозрачное и глядеться в зеркало примерочной кабинки в универмаге – зная, что никогда не купит, что не хватит духу даже пройтись в таком по секции готового платья, – но все равно обалдевать с того, как это ему идет: интеллектуал. Да, возможно, в какой-то прошлом воплощении Эб и был интеллектуалом; все равно, что за идиотизм, это ж надо.

В 1:02, тютелька в тютельку, позвонили из Первой хирургии. Тело. Он записал имя в журнал. Начинать новую страницу ему было лень, да и посыльный за вчерашними задерживался, так что он проставил время смерти как 11:58 и аккуратными печатными буквами вписал имя: Ньюмэн, Бобби.

– Когда ее заберете? – спросила сестра, для которой тело еще обладало полом.

– Уже забрал, – пообещал Эб.

“Интересно, – думал он, – сколько лет?” Вроде бы Бобби – имя старорежимное; бывают, конечно, исключения.

Он вытолкал Капелла, запер дверь и направился с каталкой в Первую хирургию. В регистратуре – у поворота коридора, перед пандусом – Эб сказал новенькому, чтобы принимал пока его звонки.

Парнишка вильнул тощей задницей и отпустил какую-то дурацкую шуточку. Эб хохотнул. Он чувствовал себя в превосходной форме; ночь пройдет удачно. Интуиция.


Кроме Капелла, никого на месте не оказалось, и миссис Стейнберг – не то чтобы прямой начальник, но сегодня ее дежурство – сказала:

– Капелл, Вторая терапия, – и вручила ему направление.

– И поживее, – вдруг добавила она таким тоном, каким другая могла бы сказать “Храни тебя Бог” или “Будь осторожен”.

У Капелла, правда, была только одна скорость. Препятствия не тормозили его; страх не пришпоривал. Если где-нибудь вдруг были непрерывно наведены на него камеры, если кто-нибудь и наблюдал за мельчайшими его действиями, Капелл не дал бы наблюдателям ни малейшего материала для анализа. С грузом или без, он толкал по коридорам свою каталку с той же скоростью, с какой после работы брел домой, в гостиницу на 65-й восточной. Точно? Как часы.

На четвертом этаже, в отделении “М”, у лифтов, молодой блондин прижимал к себе портативный писсуар и, хрипло рыча на железный горшок, пытался помочиться. Халат его был распахнут, и Капелл обратил внимание, что волосы в промежности выбриты. Обычно это означало геморрой.

– Как дела? – спросил Капелл. Интерес его к историям пациентов был совершенно искренний, особенно в хирургии и интенсивной терапии.

Молодой блондин мучительно скривился и поинтересовался, нет ли у Капелла немного денег.

– Прости, друг.

– А сигаретки?

– Не курю. Вообще не положено, ты в курсе.

Молодой человек топтался на месте, лелея свои унижение и боль, пытаясь – дабы проникнуться в полной мере – вычеркнуть все прочие ощущения. Только пациенты постарше силились – по крайней мере, поначалу – как-то скрывать боль. Молодые же буквально упивались ею, прямо с момента, как сдавали первые анализы лаборанту в приемном отделении.

Пока дежурная по Второй терапии заполняла бланки о переводе, Капелл глянул на соседнюю автокойку. Там лежал, по-прежнему без сознания, парнишка, которого Капелл давеча привозил из “травмы”. Тогда лицо его было – привычная кровавая каша; теперь же – аккуратный бинтовой мячик. Судя по одежке и мускулистым загорелым оголенным до плеч рукам (на одном бицепсе две сведенные в размытом рукопожатии длани свидетельствовали о нерушимой дружбе с неким Ларри), Капелл решил, что и на рожу парнишка должен был быть очень ничего себе. А теперь? Нет. Если б у него была страховка в какой-нибудь частной сети здравоохранения, тогда может быть.

Но в “Бельвью” для полномасштабной косметической хирургии не было ни персонала, ни оборудования. Глаза, нос, рот и тэ дэ у него будут, правильного размера и примерно там, где положено, но все вместе составит лишь пластмассовую аппроксимацию.

Такой молодой – Капелл приподнял безвольно поникшую левую кисть и справился насчет возраста по идентификационному жетону – и уже на всю жизнь калека. Другим урок.

– Бедняга, – проговорила дежурная, имея в виду не парнишку, а того, на кого заполняла бланк перевода, и вручила бланк Капеллу.

– О? – сказал Капелл и разблокировал колеса.

– Субтотальное, – объяснила она, подойдя к головам каталки. – И...

Каталка мягко стукнулась в дверную раму. На верху стойки колыхнулась бутыль с внутривенным питанием. Старик на каталке попытался приподнять руки, но те были пристегнуты к бокам. Пальцы его скрючились.

– И?

– Дало осложнения в печень, – объяснила она драматическим шепотом.

Капелл угрюмо кивнул. Он знал, что речь о чем-то серьезном; с чего бы вдруг иначе стали его дергать в самое поднебесье, на восемнадцатый этаж. Временами Капеллу казалось, что он мог бы избавить “Бельвью” от кучи лишних хлопот, если б откатывал клиентов сразу в подвал, к Эбу Хольту, чем возиться еще с восемнадцатым этажом.

В лифте Капелл пролистал медкарту. Вандтке, Иржйи. Направление, бланк перевода, медкарта и идентификационный жетон – все сходилось: Иржйи. Он попытался выговорить имя, букву за буквой.

Двери раскрылись. У Вандтке открылись глаза.

– Как ты? – спросил Капелл. – Ничего? А?

Вандтке принялся смеяться, еле слышно. Ребра его заходили ходуном под зеленой наэлектризованной простыней.

– Едем в новое отделение, – пояснил Капелл. – Там будет куда приятней. Вот увидишь. Ничего, э-э... все образуется. – Имя это, вспомнил он, произнести невозможно. Может, все-таки опечатка, медкарта там или что?

В любом случае трепаться толку не было. В хирургии всех их под завязку пичкали чем-то таким, что мозги отшибало напрочь. Только хихикали и глаза закатывали – как вот этот Вандтке. А через две недели – шлак в печи. Вандтке хотя бы не пел. Многие еще и пели.

В плече у Капелла стало покалывать. Покалыванье сменилось зудом, зуд наслоился и окутал Капелла облаком боли. Потом облако развеялось туманными волоконцами, волоконца истаяли. Всё на протяжении какой-то сотни ярдов в крыле “К” – и не замедлив шага, не моргнув.

По крайней мере, вроде бы это был не бурсит. Боль возникала и исчезала – не сполохами, а как музыка, крещендо и диминуэндо. Доктора, по их словам, не понимали, что это. В конце концов, оно же проходило; так что (говорил себе Капелл) жаловаться ему не на что. Все могло быть и гораздо хуже – как ему неустанно демонстрировалось. Сегодняшний парнишка, например, с накладным лицом, которое в холод всегда будет зудеть, или Вандтке этот, хихикающий, словно после дня рожденья какого-нибудь, в натуре, а печень его притом всю дорогу разрастается во что-то громадное и чудовищное. Вот кого следовало жалеть, и Капелл жалел их не без смака. По сравнению с этими обреченными бедолагами ему, Капеллу, еще повезло. За смену он катал их без счета – туда-сюда, вверх-вниз, мужчин и женщин, старых и молодых, – и ни один из них после того, как доктора сделали свое дело, не отказался бы поменяться местами с низеньким щуплым старым негром, который возил их милями вшивых коридоров, ни один.

В мужском отделении дежурила мисс Маккей. Она расписалась в получении Вандтке. Капелл спросил у нее, как, интересно это, они хотят, чтоб он произносил такое имя, Иржйи, и мисс Маккей ответила, что уж она-то без малейшего понятия. Все равно имя, наверно, польское – Вандтке, не похоже разве на польское?

В четыре руки они подкатили Вандтке к его автокойке. Капелл подсоединил каталку; автокойка, негромко мурлыча, сгребла стариковское тело в зацепы, приподняла и застопорилась. Щелкнул автостоп. Секунду-другую ни Капелл, ни мисс Маккей не могли взять в толк, в чем дело. Потом отстегнули кисти усохших рук от алюминиевых скоб на каталке. На этот раз у автокойки проблем не возникло.

– М-да-м, – сказала мисс Маккей. – Похоже, денек отдохнуть не мешало бы.

5:45. Настолько близко к концу смены у Капелла не было ни малейшего желания возвращаться в дежурку и рисковать новым поручением.

– Обеды еще остались? – спросил он у сестры.

– Поздно, всё разобрали. В женском отделении спросите.

В женском отделении Хэвлок, медбрат-перестарок, раскопал поднос, предназначавшийся пациентке, которая скончалась ночью. Капеллу тот обошелся в квотер – после того, как он приметил стикер высокой усваиваемости, что Хэвлок пытался укрыть под ладонью.

“Ньюмэн, Б.” – значилось на стикере.

Она должна уже быть у Эба. Капелл попытался вспомнить, в каком та была боксе. Может, блондинка в углу, солнечного света не переносившая? Или дама с колостомой, которая вечно хохмила? Нет, ту звали Харрисон.

Капелл придвинул к подоконнику стул из предназначенных для посетителей. Распечатав поднос, он стал ждать, пока еда разогреется. Потом ел из всех отделений по очереди, жуя со своей обычной флегматичной скоростью, хоть обед и складывался в стандартную “брэкфастовскую” плошку. Сперва картофель, потом источающие пар мягкие кубики какого-то мяса; потом, послушно, шпинатную мульчу. Кекс он оставил, но кофе выпил – там содержался чудодейственный ингредиент, который (не считая того, что оттуда еще не возвращались) и дал имя небесам. Закончив, он сам скинул в лючок пустой поднос.

Хэвлок, за своей стойкой, говорил по телефону.

Отделение смотрелось лабиринтом голубых занавесей, слоев полупрозрачности, перекрывающихся слоев тени. В дальнем углу по красному кафельному полу растекся треугольник солнечного света: восход.

У автокойки номер семь была поднята крышка. В то или иное время Капелл наверняка возил лежащую там между всеми отделениями больницы: “Шаап, Франсес. 3/3/04”. Едва восемнадцать. Лицо и шею ее испещряли бесчисленные алые паукообразные гемангиомы, но Капелл помнил, когда еще она была милашка. Волчанка.

Маленький серый механизм у изголовья выполнял приблизительно функции ее воспаленной печени. Через произвольные промежутки времени вспыхивал и тут же гас красный огонек; бесконечно малые предупреждения, которым никто не внимал.

Капелл улыбнулся. В крови его начинали раскручиваться маленькие чудеса, но дело было, можно сказать, не в том. Дело в очень простом: другие умирали; он был жив. Он выжил; а они – тела.

Весенние лучи делали здесь (небеса) и сейчас (шесть утра) куда жизнерадостнее.

Через час он будет дома. Он немного отдохнет, потом посмотрит ящик. Можно, подумал он, надеяться.


Направляясь к дому по Первой, Эб насвистывал какую-то фигню, застрявшую в голове у него четыре дня назад и никак не желавшую отвязываться, насчет какой-то новой таблетки, “йес!”, которая должна была резко улучшать самочувствие, и самочувствие у него было просто абзац.

Пятьдесят долларов, полученные за тело Ньюмэн, довели недельную выручку до очаровательных $115. Только завидев, что Эбу есть предложить, Уайт даже не торговался. Сам некрофилом не будучи (для Эба мертвое тело представляло не более чем работу: прикатить из отделения, и сжечь, и выпустить дымом в трубу, или – если кто-то желал вместо этого пустить на ветер деньги – отправить в морозильник), Эб достаточно хорошо понимал рынок, чтобы углядеть в Бобби Ньюмэн определенное идеальное качество бессмертности. Волчанка протекала у нее скоротечно, быстро оприходовав, одну за другой, внутренние системы организма, но на удивление не затронув гладкой фактуры кожи. Оставалось – что правда, то правда – не тело, а кожа да кости; но, с другой стороны, что еще некрофилу-то нужно? Эбу, который предпочитал больших, мягких и бодрых, вся эта возня с трупами представлялась совершенно чуждой; но, если уж на то пошло, девиз его по жизни можно было бы сформулировать как “Chacun a son gout” [(фр.) – о вкусах не спорят, у каждого свой вкус], разве что не столь многословно. Всему, конечно, были свои границы. Например, он с радостью бы самолично поучаствовал в кастрации всех городских республиканцев, а политические экстремисты вызывали у него отвращение примерно столь же страстное. Но как истому горожанину в подкорку ему была заложена терпимость к любым человеческим странностям, если на них, с хорошей долей вероятности, можно было сшибить кое-какие бабки.

Перепадающие от сводников комиссионные Эб почитал за дар судьбы, и тратить их полагалось в том же беззаботном духе, в каком судьба его облагодетельствовала. Собственно, если бы суммировать все собесовские льготы, которых семья лишалась по факту эбовского жалованья, реальный доход его не шибко превосходил (не беря в расчет эпизодическое везение, по типу сегодняшнего) тех денег, что платило б ему правительство чисто за то, что он жив. Логический вывод Эб обычно умудрялся как-то обойти: что на деле жалованье его составляли как раз эпизодические комиссионные – деньги, делавшие его в собственных глазах самому себе хозяином, не хуже любого городского инженера, эксперта или преступника. Эб был мужчина и как мужчина обладал правом приобретать что душе угодно, в разумных пределах.

В данный конкретный момент апреля, когда транспорта на авеню практически не было, и воздух пился, как “Севен-ап”, и солнышко сияло, и торопиться до десяти вечера было совершенно некуда, и со $115 незаявленного дохода в кармане, Эб чувствовал себя словно в старом фильме, полном песен, мочилова и всяких монтажных штучек. Пуф-ф, шлеп, бах, вот как сейчас чувствовал себя Эб, и противоположный пол двигался ему навстречу, и он ощущал, как нацеливаются на него их глаза, измеряют, прикидывают, восхищаются, воображают.

Одна – совсем молоденькая, черная-пречерная, в серебристых шортах в обтяжку – все пялилась на левую руку Эба и пялилась, будто это тарантул какой-нибудь, намеревающийся заползти прямо ей по ноге. (Эб всюду был весьма волосат.) Она так и чуяла, как ущербный мизинец щекочуще раззадоривает ее коленку, ляжку, фантазию. Милли, когда была маленькой, точно так же пугалась, глупышка. Теперь увечья считались немодными, но Эб-то лучше знал. Девицы до сих пор горячим кипятком писают, стоит потрогать обрубок, это парни слабы стали пальцы себе рубить. Теперь самым писком “мачизма” стала – подумать только! – золотая серьга в ухе; как будто двадцатого века никогда и не было.

Эб подмигнул ей, и она отвернулась, но с улыбкой. Что скажете? Если чего и не хватало до полного душевного удовлетворения, так это что пачка денег в кармане (две двадцатки, семь чириков, одна пятерка) была такая тонюсенькая, словно б ее и вовсе не было. В дореформенные времена после недели столь же удачной (три тела, как с куста) в переднем кармане брюк бугор вырос бы не меньше, чем под ширинкой, – сравнение, к которому он тогда нередко прибегал. Как-то раз Эб в натуре даже был миллионером – пять дней подряд, в июле 2008 года, самая невероятная в его жизни полоса непрерывного везения. Сегодня это значило бы тысяч пять, ну шесть – тьфу. В некоторых игорных домах в округе до сих пор принимали старые купюры, но это было все равно, что брак, из которого улетучилась вся романтика: слова произносились, но значение утратилось. Смотришь на портрет Бенджамена Франклина и думаешь: ну, Бенджамен Франклин. Тогда как новая сотка означала прекрасное, истину, власть и любовь.

Влекомый пачкой купюр, словно магнитом, Эб повернул по Восемнадцатой налево, в Стювесант-таун. На четырех детских площадках посреди квартала помещался главный в Нью-Йорке черный рынок. В периодике и по ящику использовались эвфемизмы типа “блошиный рынок” или “уличная ярмарка”, так как резать правду-матку и говорить “черный рынок” было бы все равно, что сказать, будто это филиал полицейского и судейского управлений, как оно и было.

Черный рынок настолько же врос в плоть и кровь Нью-Йорка (или любого другого города), стал настолько же необходим для его существования, как числа от одного до десяти. Где еще можно было что-то купить, так чтобы это не попало в доходно-расходные ведомости федеральных компьютеров? Нигде, вот где, и это значило, что Эб, когда при деньгах, имел перед собой три варианта: площадки, клубы или бани.

Одежда б/у вяло свисала с крючков и стоек рядами до самого фонтана. Проходя мимо этих лотков, Эб никогда не мог избавиться от ощущения, будто Леда как-то, где-то рядом, таится меж потрепанных знамен побежденной несметной рати второсортности и бэушности, все еще безмолвно противится, все еще пытается выиграть в “гляделки”, все еще настаивает – хотя теперь так тихо, что слышит один он: “Черт побери, Эб, ну как ты не можешь вбить в свою тупую башку, мы бедняки, бедняки, бедняки!” Это была самая серьезная ссора за всю их совместную жизнь, и решающая. Он до сих пор помнил точное место, под платаном, вот здесь они стояли и вопили друг на друга, вне себя от ярости; Леда шипела и плевалась, словно чайник, вконец спятила. Это было сразу после рождения близнецов, и Леда говорила, что ничего не поделаешь, придется, мол, тем носить что попало. Эб же сказал, хрена лысого, никогда и ни за что, никто из его детей не будет носить чужие обноски, пусть лучше сидят голозадые дома. Эб был горластей и сильнее, и не так боялся, и победил, но Леда отомстила тем, что обратила свое поражение в мученичество. Ни разу больше она и слова поперек не сказала. Вместо этого она стала инвалидом, неколебимо беспомощным, рыдала и распускала нюни.

Эб услышал, что кто-то зовет его по имени. Он обернулся, но кто тут может быть в такую рань, кроме аборигенов, – старики приклеились к своим радио, дети вопят на других детей, младенцы вопят на матерей, матери вопят. Даже из торговцев половина еще не развернулись с товаром.

– Эб... Эб Хольт! – Старая миссис Гальбан. Она похлопала рядом с собой по зеленой скамейке.

Большого выбора у него не было.

– Привет, Виола! Как дела? Выглядишь на все сто!

Миссис Гальбан мило, по-старушечьи улыбнулась. Да, самодовольно сказала она, чувствует себя она действительно великолепно, каждый день благодарит Господа. Даже для апреля, заметила она, погода замечательная. И Эб неплохо выглядит (разве что еще поправился), при том, что... когда ж это было?

– Двенадцать лет назад, – предположил Эб.

– Двенадцать? Кажется, больше. А как там этот милашка, доктор Менкен, с дерматологии?

– Ничего. Он теперь на отделении начальник, слышала?

– Да, слышала.

– Я тут давеча столкнулся с ним у клиники, и он спрашивал, как ты. Так и сказал, не видел ли, мол, последнее время старую добрую Габби. – Ложь из вежливости.

Она кивнула, из вежливости веря. Затем осторожно принялась подводить к тому, ради чего и затевала весь сыр-бор.

– А Леда, как она, бедняжка?

– Ничего, Виола, спасибо.

– Из дома, значит, выходит?

– Нет, нечасто. Иногда мы поднимаем ее на крышу, подышать воздухом. Это ближе, чем на улицу.

– Ах, боль! – быстро, профессионально-сочувственно пробормотала миссис Гальбан; даже годы не смогли вытравить этот ее тон. Собственно, теперь выходило даже убедительней, чем когда она лаборантствовала в “Бельвью”. – Не объясняй, пожалуйста... я-то понимаю, что это за ужас, такая боль, а в наших силах так мало. Но, – добавила она прежде, чем Эб успел отвести финальный выад, – то немногое, что в наших силах, мы делать обязаны.

– Теперь стало получше, – стоял на своем Эб.

Взгляд миссис Гальбан следовало понимать как упрек – печальный, беспомощный, – но даже Эб ощущал, что за вычисления происходят в глубине темных, с катарактой глаз. Стоит ли, спрашивала она себя, овчинка выделки? Заглотит ли Эб наживку?

В первые годы инвалидности жены Эб доставал через миссис Гальбан дополнительный дилаудин (та специализировалась на анальгетиках). Клиентуру ее составляли в большинстве своем тоже всякие старые курицы, которых она подцепляла в больничном вестибюле. Брал у нее дилаудин Эб скорее из одолжения к старому пушеру, нежели из реальной потребности, так как весь необходимый Леде морфин доставал через интернов, почти задаром.

– Ужас, – тихо сокрушалась миссис Гальбан, не сводя глаз со своих семидесятилетних коленок. – Просто ужас.

“Ладно, какого черта?” – сказал себе Эб. Можно подумать, он без гроша в кармане.

– Слышь, Габби, не найдется часом... ну, того, что я брал для Леды... как там его?..

– Ну, Эб, раз уж ты просишь...

Упаковка из пяти свечек обошлась Эбу в девять долларов – вдвое больше нынешней цены, даже на площадке. Миссис Гальбан явно держала Эба совсем уж за лопуха.

Стоило вручить ей деньги, он тут же почувствовал себя свободным от всяких обязательств; ощущение было весьма приятным. Отходя, он мог обложить ее, не стесняясь в выражениях и с легкостью необыкновенной. Старая сука черте сколько должна будет протянуть, прежде чем он опять возьмет у нее колеса, хоть какие.

Как правило, Эб никогда не связывал два мира, в которых обитал, – этот вот и морг в “Бельвью”, – но теперь, активно пожелав Виоле Гальбан скорейшей смерти, его осенило, что, весьма вероятно, именно он засунет ее в печь. Думать о смерти, чьей бы то ни было (кого Эб знал живьем), грозило депрессняком; его передернуло, и он постарался эту мысль прогнать. Дрожь успокаивалась, когда перед мысленным взором промелькнуло и тут же скрылось хорошенькое личико Бобби Ньюмэн.

Желание купить что-нибудь обратилось вдруг в физическую потребность – словно бы из переднего кармана бугор в натуре переместился под ширинку, и требовалось срочно сдрочить, после недельного воздержания.

Он купил лимонного мороженого – первое его мороженое в этом году – и отправился в обход лотков, трогая разложенный товар толстыми липкими пальцами, прицениваясь, хохмя. Стоило приблизиться, продавцы уже окликали его по имени. Эбу Хольту, ходил упорный слух, можно что угодно всучить.