"Обещание жить." - читать интересную книгу автора (Смирнов Олег Павлович)

12

С наблюдательного пункта и без стереотрубы было видно, как танки и самоходки с черно-белыми крестами на бортах увертливо шли по полю. Перекатывая желваки на скулах, Звягин кричал в телефонную трубку, прося огоньку, и одновременно требовал по рации авиационной Поддержки. Сгорбленный, с мешками в подглазьях, плохо побритый — па желтой мятой коже седая щетина, — он напоминал больного, и штабисты справлялись, здоров ли. Он отвечал, что да, здоров, но бессонница замучила. И впрямь эту ночь не спал. Но что ему раньше бессонные сутки? А сегодня как больной. Да не в бессонье суть — в думах. Они измучили его, и беспощаднейшей, безысходнейшей была: Лешки нет. Сутки он прожил с этой мыслью. И сколько еще проживет?

В эти минуты Звягин старался думать не о сыне, а о бое: как он завязался, как разворачивается, как кончится. Ну, кончиться он обязан одним — разгромом противника. Но Звягин понимал, что гитлеровцы будут переть напролом, не считаясь с потерями, выхода у них нету. Есть, конечно, — сдаться в плен. К сожалению, о капитуляции говорить бесполезно. Дивизионные разведчики добыли «языка», свеженького, тепленького, и комдив немедля ознакомил Звягина с его показаниями. «Язык», обер-ефрейтор из батальона связи, заявил на допросе: командир окруженной группы генерал-лейтенант Гейнц Кюнтер приказал во что бы то ни стало пробиться из окружения, огнем и колесами пройтись по отбитым у русских деревням, отомстить за павших товарищей и выйти к своим, на запад. В приказе были слова: «Свобода или смерть во славу фюрера!», — и Звягина не надо было убеждать, что это не пустая фраза, что немцы будут драться насмерть.

Ну что ж, и его полк будет стоять насмерть, не пропустит врага. Или победит, или поляжет. Третьего не дано. Ни полку, ни ему, полковнику Звягину. Они до конца выполнят долг перед Родиной. Они перед ней все равны, от Верховного Главнокомандующего до рядового. Каждый на своем месте служит Родине не за страх, а за совесть. И полковник Звягин еще послужит ей.

Не отрываясь от полевого телефона, он представил себе оборону полка и его людей — не по отдельности, а всех сразу — и мысленно сказал им: если я в чем-то виноват перед такими, как вы, судите меня строго, но справедливо. А если есть справедливость, то никакая строгость не покажется чрезмерной. Пусть ваш суд будет высшим. Сегодня, завтра и всегда.

Звягин отдал телефонную трубку связисту, встал, прильнул к стереотрубе. Танки с крестами, самоходки и бронетранспортеры, кучи автоматчиков. Выстрелы. Разрывы. Пламя. Клубы дыма. Глыбы вывороченной земли. Кое-где разрушена траншея, есть прямые попадания в стрелковые ячейки, в пулеметные площадки. Горят уже два фашистских танка, два бронетранспортера и «фердинанд»; дымная завеса — лесной пожар — давит сверху, дым расползается и от подожженной травы, понизу. Артиллеристы работают не худо. Через пять минут шестерка «илов» проштурмует бронированный клин, а после наши танкисты ударят ему во фланг: должны расчленить, нарушить управление, дезорганизовать, бить по частям. По-видимому, главный удар немцы наносят по высотам, прикрывающим грунтовую дорогу. Ну, здесь стоят противотанковые пушки на прямой наводке, расчеты противотанковых ружей, два танка КВ, полковой резерв.

Бой покуда был управляемый, потом же — Звягин знал это по личному опыту — может ускользнуть из-под контроля. Не совсем, конечно, ускользнуть, но в значительной степени сложиться уже не так, как того желалось бы. И наступит эта стадия, когда непосредственно сойдется пехота с пехотой. Тогда-то и решается, куда накренится чаша весов. А она кренилась то туда, то сюда. И Звягин разумел: там, в ближнем бою, в рукопашной по траншеям и окопам солдаты добудут победу, для которой он, командир полка, ничего уже сделать не в состоянии. Не оттого ли это, что скверный он офицер? Возможно, и скверный, но и у образцовых то же приключается, сами ему признавались. Наверное, тут есть некая закономерность. Как ни старайся, а всего предусмотреть и все направить в необходимое русло нельзя. В бою много стихийного. Да не оправдывается он, нет. Он старается пограмотней воевать. Совесть его будет чиста.

Прилетела тройка штурмовиков. И пока начальник штаба выяснял по рации, почему одно звено, а не два, как было обещано авиаторами, «илы» на бреющем обстреляли немецкие боевые порядки реактивными снарядами. Противник огрызался, зенитное прикрытие у него завидное. Штурмовики улетели, покачав крыльями (подбадривали пехоту-матушку), и из засады, ревя двигателями, ринулись наши танки. И они и неприятельские танки открыли огонь. Танки сближались, и вот уже наш клин рубанул по правой стороне вражеского клина. Грохот выстрелов, взрывов, скрежет машин, пошедших на таран, слышались на НП, будто под боком. Танки перемешались, и не разберешь, чья же берет. Звягин тревожился, но помнил: это еще не все, последнее слово за пехотой. Так и есть, ей, милой, придется вступать: часть танков и самоходок противника, не ввязавшаяся в танковый бой, пошла зигзагами к переднему краю полковой обороны.

* * *

…Захваченный видом танкового боя, Макеев вытягивал шею, приподнимался на цыпочки, низенький, полноватый и нескладный; ветки на бруствере мешали, и он отводил их, сваливал. Беззащитные, в сущности, мертвые веточки-палочки, а подале — могучие бронированные машины, которые изрыгают огонь, несут смерть всему живому, но и сами становятся мертвыми; немало уже танков и самоходок было подбито, подожжено, смрадно чадило, некоторые оказались опрокинутыми и тоже горели.

Но живые танки продолжали изрыгать пламя, терзая землю снарядами и гусеницами. Три из них отделились от общей массы — этот момент Макеев не упустил — и, развернувшись в линию, пошли на окопы.

— Подготовиться к отражению танковой атаки! — выкрикнул Ротный зычно, мощно.

— Подготовиться к отражению танковой атаки! — проорал и Макеев, тщетно состязаясь с Ротным в мощности крика.

Солнце скрылось в утробе огромной тучи, в которую смешались дождевая, дымная и пылевая — в одну плотную, мрачную, угрожающую тучу, — и как бы новой, еще большей тревогой повеяло от наступившей сумеречности. Все краски притухли, поблекли, за исключением огненной — всплески пламени стали ярче. Чем может разродиться туча? Дождем, пеплом? И будут посыпаны пеплом их головы…

Сухой воздух, казалось, звенел. Хлопки артиллерийских выстрелов, взрывы снарядов и мин, скрежет железа о железо, а будто звон стоит. Но не в воздухе — в ушах у Макеева. Он прочистил их мизинцем, поправил пилотку. Пожалел, что без каски. Вспомнил, как сдал ее на марше в обоз, и обозники, растяпы, утеряли. Подумал, что в пилотке черепок беречь затруднительно.

За танками и самоходками все-таки двигались и бронетранспортеры и вездеходы, пёхом топали автоматчики-до батальона. Танковые орудия и самоходки стреляли с ходу, с бронетранспортеров и вездеходов — очереди тяжелых пулеметов; скоро и автоматчики стеганут. Ну и мы стеганем. Макеев, красуясь, высунулся из окопа и крикнул солдатам молодечески, былинно-богатырски:

— Дадим фрицам жизни, ребятушки!

Не все его услыхали. И слава богу. Ибо он понял, что это очередная его глупость и натужность, пыжится и пыжится — что с этого имеет? И следом подумал: а что в эту минуту, в эту секунду с Раей? Одного он ей желал и желает, чтоб у нее было хорошо. Пусть и у него будет хорошо. Пусть у них обоих будет хорошо.

Разрывы вспахивали склон, рушили траншею, заваливали окопы. Взрывной волной Макеева отшвырнуло, вжало в стенку, сверху шмякнулись комья. Оглушенный, засыпанный землей, он протирал глаза, отряхивался; среди грохота — стон ли, вой в окопе слева. Макеев затрусил туда. Выл, стонал мальчишка с усиками над толстой губой, сползший на дно, — на жилке висела оторванная кисть, он с ужасом уставился на нее. Макеев вскрыл индивидуальный пакет и, морщась от сострадания, как умел, обмотал рану бинтом.

— Оторвать ее совсем и выбросить собакам, только и остается, — со всхлипом проговорил солдат. — Не пришьют же, однорукий буду…

— Успокойся, успокойся. — Макеев хотел назвать солдата по фамилии, однако она начисто выпала из памяти, наверное из-за волнения, к тому же солдат прибыл лишь на днях, с пополнением, Макеев еще не привык к нему. Но было стыдно, что не может произнести его фамилию, как будто, сделай Макеев это, боль и ужас у мальчишки уменьшились бы.

Он вывел раненого в траншею, показал, где санитар, и вернулся к себе. Вообще-то не его забота — заниматься с ранеными, на это есть санинструкторы и санитары, его забота — командовать взводом. Но не выдержал, сердобольный. Теперь давай командуй.

Его опять упредил Ротный:

— Рота… по автоматчикам… пли!

Залп получился жидким, растрепанным: команда старшего лейтенанта не всеми услышалась, хотя взводные ее и дублировали, — многие стреляли как бы вдогонку залпу. А потом стали стрелять уже не залпами и без всякой команды, каждый сам по себе.

Наблюдательный пункт Ротного был на бугорочке, ближе всего к взводу Макеева, поэтому и доставалось ему от внимательности старшего лейтенанта побольше, чем двум другим взводным.

Когда начали стрелять вразброд, Ротный вознегодовал:

— Макеев, ты что? Огонь должон быть залповый!

— Должон! — отозвался Макеев, обидевшись на грубость, на «тыканье», и со злорадством повторил неправильность в речи Ротного: — Должон, должон!

Если бы кто-нибудь сказал Макееву, что в подобной обстановке он способен обижаться, в сущности, на пустяки, он бы покраснел, недоверчиво прищурился бы: неужели я так мелочен? Но через минуту он забыл и о грубости Ротного и о своей обиде: танки настолько приблизились к обороне, что Ротный скомандовал, чтобы бросали противотанковые гранаты.

Из трех танков на роту шло два, третий отвернул, продвигался вдоль высоты, по впадине. Самоходки и бронетранспортеры замедлили продвижение, словно заюлили, заметались — за кем идти? — и повернули к впадине. А пешие автоматчики по-прежнему жались к тем двум танкам, что не меняли курса, — прямо на оборону. Правый был вымазан болотной жижей, на траках — пучки травы; он поводил орудийным стволом, из которого вырывался белый огонь. Левый стрелял из пулемета, разворачивал башню, на ней белел номер «333». «Запомним эту цифру», — сказал себе Макеев, и она, и танк, и все вокруг внезапно увиделось остро, подробно и спокойно, будто не его глазами.

Словно кто-то другой, а не Макеев, положил автомат на бруствер и дал несколько длинных очередей по автоматчикам; израсходовав диск, вставил новый, но стрелять не стал, а, высунувшись из окопа, метнул гранату под гусеницы ближнего к нему, правого танка. Страшно рвануло. Сердце дрогнуло, зашлось уверенной радостью: подорвал! Выглянув, Макеев убедился: машина невредима, граната разорвалась, не долетев. Что же, второй гранатой достанет. Но пока он кидал ее, механик-водитель включил задний ход, и его граната и гранаты бойцов не причинили танку ни малейшего вреда, хотя по слитной мощи взрывов можно было думать, что танк развалится на части.

Словно кто-то иной, а не Макеев хладнокровно сказал: ничего, рано или поздно получишь бронебойным. Пока же будем вести огонь по автоматчикам. Они залегли в складках поля, не рискуя идти вперед без танка, строчили безостановочно. Второй танк также попятился. Противотанковых орудий и противотанковых ружей не убоялись, а перед гранатами спасовали, хотя те и не причинили им повреждений. Явно, явно струсили.

Этот иной, не Макеев, краем уха прислушивался и к тому, как гремит бой на соседних участках. Гремело нормально, здорово гремело. Следовательно, и там прорываются немцы. Рассчитывают: где-нибудь да протаранят, уйдут в брешь. Как ушли из того, первого котла. Теперь мы создали второе кольцо. Разомкнут? Ни за что! Не разомкнут, не разорвут, выдержим.

Причастность к происходящему то слабела, то крепла в Макееве, и он то становился спокойней, то волновался. Что предпримут немцы дальше? В эти пять минут, десять, полчаса, час? В этот день? Видимо, это зависит и от нас. Как будем обороняться, так и немцев заставим действовать. Свою волю навяжем. Главное — выстоять.

Пули свистели, осколки. К тому свисту нельзя привыкнуть, но можно научиться внешнему равнодушию: не кланяться, не втягивать голову. Будто ты и в самом деле не опасаешься. Будто тебе и в самом деле наплевать на осколок, могущий ударить в висок, на пулю, могущую пробить грудь. Будто тебе безразлично, попадешь или нет в число тех, кому оказывает услуги похоронная команда. Услуги эти известны — волоком к братской могиле.

Танки продолжали маневрировать, а после, словно решившись, устремились к траншее. Машина надвигалась на окоп Макеева, ревя мотором, скрежеща гусеницами, стреляла и как бы содрогалась при выстрелах. Этот окоп притягивал ее к себе. Так мерещилось Макееву, поспешно связывавшему шнуром три ручные гранаты — противотанковых уже не было. С запозданием пожалел, что не связал их раньше, берег для автоматчиков, но нет, нужно попытаться подбить танк, он — наибольшая опасность.

Макеев не управился кинуть связку: снаряд наконец-то угодил в танк! Танк дрогнул всей своей железной плотью, из проломленного борта брызнул огонь, и машину заволокло дымом. Она проползла еще метров семь, и другой снаряд, как и предрекал Макеев, ударил в моторную часть. Танк замер, окутанный дымом, который прошивали языки пламени. Сопричастность с происходящим заставила радостно сказать: «А что я говорил, догулялся, миленький!» В ячейках закричали «ура» и еще что-то ликующее. Макеев бы и сам гаркнул «ура», если б не охватившая его после радостной вспышки сдержанность. Чего действительно кудахтать? Ну, подбили, так давно надо было. И вообще преждевременные радости. Цыплят по осени считают. Итоги боя подводят, когда он кончится.

Макеев начал развязывать шнур: теперь ручные гранаты были нужны каждая в отдельности, для употребления по прямому назначению — против пехоты. Узел не распутывался, Макеев шепотом изругался; можно бы и погромче, в грохоте боя не разберешь.

От накренившегося танка, от загоревшейся вокруг него травы на окопы наползал едкий бело-желтый дым, и в нем возникли фигуры немцев. Автоматчики пошли в атаку! Без танковой поддержки? Рискнули? Ненависть к врагу не разрешала вслух произносить слова одобрения, но про себя Макеев иногда хвалил немцев. Признаться, они давали для этого повод — стойкие, дисциплинированные солдаты. Тем трудней было воевать с таким противником, но что попишешь?

Немцы взбирались по склону, палили из приставленных к животу автоматов и горланили то, что соответствует нашему «ура». На уровне глаз, если смотреть из окопа, — запыленные, с короткими голенищами сапоги, повыше — распахнутые кургузые френчи с засученными рукавами, вороненые «шмайссеры» рассеивают очереди веером, под пилотками — налитые яростью глаза, сведенные в вопле рты. Когда кто-нибудь в цепи падал, она смыкалась, и было впечатление, что никто из нее не выбыл.

Одновременно и перебивая друг друга, Ротный и взводные скомандовали стрелять. Но и без их команды из траншеи стреляли автоматчики и ручные пулеметчики. А цепь приближалась. Из траншеи навстречу ей полетели лимонки и РГД, в ответ немцы швырнули свои гранаты на длинных деревянных рукоятках. Одна из них упала на бруствер, Макеев пригнулся, и над макушкой воздух пробрили осколки, не пригнись — башку разнесло бы. Опасность, как всегда, подстегнула, обострила реакцию, ускорила движения. Мышцы напряглись, нервы стянулись в комок. Теперь Макеев был вдвойне готов к опасностям; оберегая свою жизнь, он мог многие из них предусмотреть и многих избежать, но не всех, разумеется. Есть опасности неизбежные, фатальные, исход которых — гибель тех, кому они угрожали. Такую опасность человек осознать не поспевает — она уже сработала, и его нет в живых.

Немцы добежали до траншеи и, снова швырнув гранаты, спрыгнули в нее. На окоп Макеева бежало трое, он выпустил короткую очередь — больше в диске патронов не было, сколь ни нажимай на спусковой крючок, — двое упали, третий прыгнул прямо на Макеева. Ударился об него, вышвырнул из ячейки в траншею. Ушибленный и ошеломленный, Макеев опрокинулся на спину. Немец вскочил на ноги, и это же успел сделать Макеев. Они ринулись навстречу друг другу, Макеев занес приклад, немец увернулся, подставил под этот удар свой автомат. Лязг, хруст, щепки брызнули.

Немец отпрянул, вскинул автомат, но очереди не последовало: видимо, заклинило. Он выдернул из ножен финку, Макеев из чехла — саперную лопатку. Они стояли, напружинив полусогнутые ноги, подобравшись, сжимая предметы, которые должны были помочь им убить врага, и выжидали. Немец был ровесник Макеева — с белесыми ресницами, с ямочкой на подбородке, с косыми, тщательно подбритыми бачками; голубые глаза его словно выцвели от злобы и страха, запекшиеся губы слиплись. Макеев смотрел на него, не мигая, и рот наполнялся тягучей горькой слюной бешенства и желания убить этого человека, иначе он убьет тебя.

Первым прыгнул немец. Он занес правую руку с ножом, Макеев схватил его кисть левой рукой и сам замахнулся лопатой. И немец перехватил его кисть левой рукой. Так, со сцепленными, перекрещенными руками, они колотили друг друга коленями в живот, в пах, пытаясь опрокинуть противника или хотя бы оттолкнуть. Они кружили по траншее, натыкаясь на ее выступы, обтираясь о стенки, хрипло, натужно дыша. Немец временами что-то выкрикивал, Макеев молчал, лишь сплевывал избыточную липкую слюну.

На поле, в подлеске, на высотах шел большой бой, распадавшийся на малые, очаговые, а малые распадались на одиночные схватки. Оттого, чем закончится поединок одного с одним, зависел исход малых боев, а их исход определял в конечном счете итоги главного, большого боя. Об этом из дерущихся никто не помнил, но каждый хотел выиграть единоборство, сохранив себе жизнь, и выиграть весь бой, достигнув поставленной перед всеми цели. Хотел, но не думал о том, не до того в бою. В бою прежде всего думаешь, что надо делать сейчас и как это сделать сподручнее.

Сейчас Макееву нужно было расцепиться с автоматчиком, оттолкнуть его, лучше повалить. Но немец был хоть и худой, однако ж сильный, выносливый. Он не уступал, в остервенении лупил в живот и бедра, дважды, угнувшись, так двинул Макеева головой в подбородок, что у того искры посыпались. Но это же и надоумило, и Макеев изловчился, ударил немца головой в лицо.

Тот отлетел, но устоял. Макеев кинулся к нему, немец уклонился, и тут с ним случилась беда: он поскользнулся, упал на колени. Как будто просил прощения и пощады. Черта лысого, просил! Оскалясь, остервенись, он размахивал перед собой финкой, попробовал встать. Макеев не позволил ему этого: увертываясь от ножа, с силой опустил лезвие лопатки на чужую руку. Давясь вскриком, немец выронил нож, и Макеев в беспамятстве ударил его по темени.

Его затошнило. Прислонился к стенке, зажмурился. Слабость сковывала, захотелось спать, и он с подвывом, по-щенячьи зевнул. В смежных коленах траншеи — стрельба, взрывы, крики. Это вернуло Макееву самообладание. Он отклеился от стены, вставил запасной магазин, повесил автомат на грудь и, переступив труп, зашаркал по траншее. Сапоги, как обувка у водолазов, со свинцом, еле передвигаешь; плечи горбятся, словно на них тоже навален свинец; голова клонится на грудь от засевшей в ней, в голове, протяженной и тяжелой — опять-таки свинец — мысли: «Я командир, а не командую, дерусь, как рядовой солдат, это непорядок, надо командовать». За изгибом никого не было, он один, и он скомандовал себе:

— Подтянись! Про убитого забудь!

На миг явилось оставленное за спиной: оскал немца, разрубившая пилотку и кость лопата, он ее так и оставил вошедшей лезвием в чужую голову, вытащить недостало воли.

— Забудь, слышишь? Я приказываю!

За следующим изгибом он нос к носу столкнулся с Друщенковым. Сержант был без каски, без пилотки, в разорванной гимнастерке, с немецким автоматом, взвинченный, точно был под градусом.

— Живой, лейтенант? Приветствую, что живой! Я тебя уважаю.

От него и впрямь шибануло шнапсом. Друщенков локтем прижал, похлопал трофейную фляжку на ремне:

— Не серчай, лейтенант! И я живой! По данному поводу приложился! А флягу у обера с поясу снял, прошило обера очередью…

Не замечая многословия и фамильярности Друщенкова, Макеев как-то по-козлиному тряс подбородком: и он рад видеть живым сержанта, очень рад. Хорошо, если б и остальные во взводе, и в роте, и в батальоне, и во всем полку были живы.

По траншее они затопали вместе: впереди Макеев, за ним Друщенков. Сержант пыхтел, его дыхание словно щекотало шею у Макеева, и это вселяло уверенность: тылы обеспечены, никакой фриц не страшен. И что впереди, не страшило: с погнутым кожухом, с расщепленным прикладом ППШ был все-таки безотказен, диск полный, палец на спусковом крючке, чуть что, резану очередью.

За изгибом траншеи и в окопах валялись убитые немцы, на пулеметной площадке — наш расчет, раскиданный взрывом, у одного станкача оторвана голова, у другого — рука и нога; оба задавлены земляными глыбами. Изувеченный «максим» кособочится на площадке.

Из следующего окопа вышел старик Евстафьев, и ему Макеев обрадовался еще больше:

— Воюем, товарищ Евстафьев?

— Как положено, товарищ лейтенант!

— Целый?

— Тьфу-тьфу, товарищ лейтенант! Не сглазить бы! — В седых обкуренных усах застряла улыбка. Старикан не унывает. Шутит даже.

— Ткачук жив?

— Кажись, товарищ лейтенант, — равнодушно отозвался Друщенков.

— Живой Пилипп, живой, — сказал Евстафьев, не одобряя сержантова равнодушия.

— Пошли, — сказал Макеев. — Рукопашная еще не кончилась. Слышите, вон стреляют… А мы лясы точим…

Он испытывал неотложную потребность оценивать, поправлять, приказывать. Раз подчиненные подле тебя, нужно наставлять их, учить уму-разуму, выражаясь по-военному, командовать. Это Макеев усвоил еще с училища.

— Перемелется — мука будет, — глубокомысленно — к чему? — сказал Евстафьев, и Макеев вспомнил: выразитель народной мудрости.

— Поправочка: немцев перемелем, — сказал Друщенков, заходясь дребезжащим смехом.

— Товарищ лейтенант! — закричал вдруг Евстафьев. — Фрицы драпают!

Немцы перелезали через бруствер, пригнувшись, уматывали от траншеи. Вдогонку им стреляли. Макеев скомандовал Друщенкову и Евстафьеву:

— В ячейки! Огонь по отступающему противнику!

Он протиснулся в заваленный окоп, автомат — на бруствер, очередями — по убегающим немцам. Да, выбитые из траншеи, они убегали. Но не оттого, что несмелы и нестойки. Просто мы смелей и стойче. Не так-то это просто, однако это вопрос другой, им можно заняться на досуге.

— Танк! Справа танк! — Кажется, Фуки. Макеев сперва подумал об этом, а потом уже до него дошел смысл Илькиного крика.

Точно: справа по обороне, утюжа ее, двигался немецкий танк. Откуда он взялся, дьявол? Тот, второй, прорвался, что ли? Как бы то ни было, машина плющила траншею и ячейки, стегала из пулемета по тем, кто высовывался из окопов. Кто-то бросил ей под гусеницу гранату, но граната не разорвалась.

Свинцовая струя прошлась над окопом Макеева, взбив пыль на бруствере. Мотор ревет где-то близко, еще ближе, рядом. Макеев выглянул: танк, вздыбившись, показывая днище, нависал над траншеей. В сознание навечно впечаталось: траки блестят, в их зазорах-насохшая грязь и стебли травы, с днища капает масло. Миг — и танк обрушится всей своей громадой на окоп Макеева. И он обрушился, но Макеев, сжавшись в комок, уже сполз на дно окопа.

Угрожающе задрожала земля, мрак окутал его, дохнула разогретым металлом и маслом, за шиворот посыпались комки; сколько это длилось, он не мог после припомнить, про одно вспоминал: думал в эти могущие стать предсмертными секунды не о матери, не об отце, не о сестренке — о Рае, ей говорил: «Прощай».

Поегозив и посчитав, что русский в окопе раздавлен, танкисты погнали дальше; небо распахнулось над окопом, полевой воздух ворвался в легкие. Полузадохнувшийся, Макеев нашел в себе силы встать на ноги и посмотреть на танк. Пожалел: была бы противотанковая, метнул бы наверняка вслед.

Танк поегозил еще на ячейке, на другой, затем повернул за траншею и здесь провалился в большую яму — ее вырыли для ротной землянки. Соорудить землянку не управились, а яма внушительная, глубокая, ловушкой оказалась. Танк взревывал мотором, молотил гусеницами, вонял газом, но выбраться не мог. Безостановочно и вслепую палил из пулемета. Но, видимо, кончились боеприпасы, и танк умолк. К нему стали подбираться солдаты. Филипп Ткачук вспрыгнул на крыло, набросил плащ-палатку на смотровую щель — ослепил экипаж.

Машину окружили, стучали прикладами о броню:

— Эй, фрицюганы, вылазь!

— Сдавайся, так твою разэтак, откатался!

— Открывайте люк, господа фашисты, не то подожжем, зажарим в мышеловке!

— Чего по-русски шпарите? Им надо по-немецки: битте, дритте!

— Ничего, поймут, ежели вдарить прямой наводкой!

— Не, поджечь забористей!

Ротный кричал, требовал разойтись по окопам, с танком справятся без них. Внезапно в машине вроде бы хлопнули пистолетные выстрелы. Все притихли. Друщенков и Ткачук кое-как приподняли люк, заглянули. Помявшись, Друщенков полез в танк. Минутой позже высунулся из люка, поскучневший:

— Братцы, все трое пострелялись. Либо один всех, либо по очереди. В висок. Из парабеллума…

Друщенков торжественно дарил старшине добытый в танке парабеллум, солдаты разбредались по ячейкам.

Макеев прислушивался: пальба утихала. Немцы отступили, кто уцелел. Атака выдохлась, захлебнулась. Мы выстояли. Значит, победа. Угостившись до смерти, немцы вряд ли снова сюда полезут.