"Обещание жить." - читать интересную книгу автора (Смирнов Олег Павлович)

2

Он встал, из травы брызнули воробьи, разлетелись по веткам, и стало ясно, что они в общем-то от полевых мышей далеки. Макеев повел плечами, поторапливая, повторил команду ротного: «Подъем, ребята, подъем!» — и шагнул в кусты. И там увидел на песке то ли сдохшую, то ли убитую гадюку, чешуйчато-серую, с темной зигзагообразной полосой на спине. И вспомнил: плыли с рыбалки, он греб, а отец, сидя на корме, рубил прутом выставившиеся гадючьи головки, змеи кучно пересекали реку, сносимые течением. Саше было и страшно и противно, отец, оскалив прокуренные зубы, все взмахивал прутом и цедил: «Рубай башку белогвардейским гадам!» Он служил в Первой Конной, в шкафу свято хранилась именная шашка и буденновский шлем. И не дай бог сказать кому-нибудь про буденовку «шлем», а не «шлём»; отец угрюмел и с презрением говорил: «Кавалерии, поди, не нюхал?» Когда началась Великая Отечественная, отец провозгласил: «Будем рубать башку гитлеровским гадам!» — и повел Сашу в военкомат проситься на фронт, в конники. Отца, точно, направили в кавалерию и на фронт, он ходил с Доватором по подмосковным тылам немцев, где в одном из боев и пропал без вести. Мать написала об этом Саше в училище — пехотное училище; отец, наверное, подосадовал, узнав, что сын будет пехтурой, хотя и в командирском звании. Эх, папа, папа, что же с тобой?

Уже на проселке Макеев подумал, что подобные воспоминания из той, далекой, предвоенной жизни, эти позавчерашние реалии, потускневшие на фоне новой грозной реальности и все-таки окончательно не утратившие своего значения, приходят на фронте часто, по поводу и без повода, оставляя в душе некую горечь. Ладно, что она не так уж долго держится.

После он подумал о том, что увидел, задремавши. Собственно, это был не сон, не полуфантастические видения, это было воспроизведение случившегося однажды в действительности. Был восьмой класс, была нелюбимая преподавательница русского языка и литературы, придира и нудьга Нина Адамовна, которую заглазно дразнили Ниной Мадамовной. И был он, Сашка Макеев, дерзнувший написать это на классной доске. А затем втайне жалел расплакавшуюся учительницу и каялся — тоже тайно. В восьмом классе он еще не обращал внимания на Анечку Рябинину, начал симпатизировать в девятом, в десятом уже ходили на пару в кино, провожались и даже были робкие поцелуи. Невероятно давно это происходило. Воспоминание об этом также рождает какой-то горьковатый осадок.

Но при всем при том воспоминания эти помогают отвлечься от трудной дороги. Солнце бьет в глаза, пылюка застревает в носоглотке, пот склеивает ресницы, сердце колотится. Но отвлекаться от своих обязанностей нельзя, и Макеев отходит вбок, пропускает взвод, присматривается, как идут бойцы, не хромает ли кто, не отстает ли. Отстающих он освободил бы от винтовки или автомата, передав оружие более молодому и выносливому, охромевших без разговоров посадил бы на повозку. Но покуда все было в порядке, хотя солдаты утомлены. Макеев, обогнав взвод, снова размеренно зашагал за ротным командиром.

Старший лейтенант вышагивал в гордом одиночестве, сбив пилотку на затылок и заложив руки назад. Он никогда не шел рядом с Макеевым, только впереди, показывая широкую спину, дубленую шею и отчего-то постоянно красные уши, как будто ротный еще не остыл от очередного приступа гнева. Но отходит он быстро, хотя в минуту гнева это крутого нрава человек. Ротного побаиваются и в то же время уважают: на гимнастерке звезда Героя Советского Союза, ее, как известно, зря не дают. Героя он получил, будучи сержантом, отделенным. Говорят, под Вязьмой несколько танков подорвал. Присвоили офицерское звание, и вот теперь он уже старший лейтенант, командует ротой, возможно, и дальше будет расти, если подучить на каких-нибудь курсах.

Макеев смотрел на широченную спину ротного и различал шарканье его сапог среди шарканья сотен других сапог, различал его дыхание среди дыхания сотен усталых людей — и в их роте, и в соседних, и во всем полку. А звездочку Героя старший лейтенант то носит, то прячет в тряпочку; сейчас, когда преследуем немцев и освобождаем местных жителей, надел. Гордится ею. Рота же горда своим командиром, не в каждой роте командир — Герой Советского Союза!

На этом проселке сохранившихся деревень и хуторов не попадалось: они были сожжены или раньше, карателями, — пепелища захлестнуты бурьяном, или только что, отступавшими немецкими частями, — пепелища еще дымятся: жителей негусто, многих немцы угнали с собой, многих постреляли. Потому быстрей надо продвигаться, чтобы не дать гитлеровцам злодействовать над мирным населением. Шире шаг! И что значит твоя усталость и недомогание, если от того, насколько ты ходко идешь, зависит жизнь детей, женщин, стариков! Вот так это все выглядит.

Слева на бугре возникли печные трубы — то, что обычно оставалось от недавно сожженных изб; на старых пепелищах и этого не было. Трубы стояли обгорелые, закопченные, и Макееву почудилось: они шатаются. От ветра, а может, от горя. Да нет, шататься они не могут, это ты шатаешься от усталости. С погорелища — кучи золы, покореженные железяки, пожухлые ветки яблонь и слив — несло гарью и смрадом. Над погорелищем кружилось и каркало воронье. Макеев не терпел этих угрюмых, расклевывавших трупы птиц; сам однажды видел, как ворона вырывала куски мяса на лице убитого бойца. Рота тогда с ходу заняла немецкую траншею, закрепилась в ней, стала держать оборону. Макеев разглядывал позиции, определяя сектор обстрела, и заметил, как на лицо убитого солдата опустилась, растопырив крылья, черно-серая ворона, впилась когтями, задолбала клювом. Солдат лежал на склоне холма, разбросав руки и ноги, обмотка размоталась, каска откатилась. А ворона долбала. И Макеева передернуло от мысли: а не больно ли солдату? Он взмахнул рукой, бросил комок земли с бруствера, крикнул: «Кыш!» Ворона, ярясь, зашипела, но не думала улетать, продолжала рвать мясо. Макеев не выдержал, сорвав с плеча автомат, дал очередь по вороне, перья полетели. Нагрянул ротный. Побурев от гнева, пропесочил: надо не жечь патроны, а захоронить тело. Макеев сказал: «Так ведь она, подлая, клевала лицо». «Захороним, и не будет клевать», — веско сказал ротный. Конечно, он прав. Но будь на то воля Макеева, он и сейчас стеганул бы очередью по этой суматошливой, каркающей, злобно-тупой стае.

— Воздух, воздух! — прокричали в разных концах колонны, и Макеев увидел: в сторонке, на приличной высоте, шло звено «мессершмиттов». Полагалось бы изготовиться к стрельбе по воздушной цели: «мессеры» могли сменить курс и атаковать колонну. Но никто не разбежался с дороги, не залег в ямке или канаве, не приспособил оружие к открытию огня. Продолжали идти, посматривая, однако, на «мессеров», и крики «Воздух! Воздух!» словно повисли в этом самом воздухе. Макеев усмехнулся: не столь давно еще пугались «мессеров», чуть что — хоронились, а нынче плевать хотим. Потому превосходство нашей авиации, «ястребки» не дадут разгуляться. Звено «мессершмиттов» пролетело над дальним лесом и скрылось. И слава богу. Ибо нам некогда волыниться, нам надо поспешать.

И вдруг, будто опровергая мысль Макеева, по колонне прокатилось: «Стой, стой!» И Макеев повторил:

— Стой!

Остановился, ослабил ногу, ждал дальнейшего. Ротный соизволил сказать:

— Чего они там, в голове, колупаются? Уж объявили бы привал, что ли.

Сказал это не Макееву, а так, в пустоту, стоя к нему спиной. Ну и спинка — две нормальных. Как гимнастерка не лопается! Провожаемый сотнями глаз, опять проскакал адъютант командира полка, опять не спеша проехали за ним комбаты — эти дядьки с закрученными усиками знают себе цену, егозить не будут. И опять — что-нибудь не так. Что-то часто сегодня эти непредвиденные остановки в пути.

Макеев переместил центр тяжести на другую ногу. Ждал. Отпил из фляги. Утерся. Ждал. Оглядел солдат. Оглядел ротного. Ждал.

— Шагом марш!

— Шагом марш!

— Шагом марш!

Дождался: пошло гулять. И гуляло до тех пор, пока все подразделения не затопали. А потом произошло непредвиденное: у развилки колонна завернула и пошла в обратном направлении, словно сама навстречу себе. Справа шла на запад середина ее, а голова, шедшая на восток, уже поравнялась с ней, с серединой. Что за черт! Обратно идем? Почему?

Никто этого не знал. Либо маршрут нам изменили, либо мы не туда заехали, сбились, тактики и стратеги. Вот так поспешаем! Макеев подумал об этом, а солдаты заговорили вслух:

— Чапаем назад, хреновина получается!

— Точняком, хреновина!

— Правильно бают: дурная голова не дает спокою ногам.

— Братцы, я при последнем издыхании…

— Будут так крутить туда-сюда, запросто сдохнешь.

— Выкладываешься, выкладываешься, а тебя ведут вспять. Вперед надо!

— Вперед, на запад!

— Это все полковые мудрецы…

— Да, зазря сколь сил потратили…

Ротный, перед этим говоривший примерно то же, теперь пресекает подобные разговоры, грохает:

— Отставить болтовню!

Солдаты примолкают. Макеев думает: «Зачем же перепрыгивать через взводного? Сказал бы мне, а уж я солдатам… И к тому же зачем так — болтовня? Есть отличная армейская формулировка: «Отставить разговорчики!» Заметьте: не болтовня — разговорчики».

У развилки рота начала разворачиваться, чтобы двигаться назад, и тут Макеев увидел командира полка. Полковник стоял при дороге, в окружении замполита, зама по строевой, начальника штаба, адъютанта, и разглядывал проходящих. Всякий раз, когда Макеев сталкивался с ним, а сталкивался он раз пять — полковник недавно прибыл взамен убитого майора, который командовал полком аж от Ржева, — Макеев поражался: офицер в таком высоком звании посажен на полк, и наград, наград-то сколько! А уж затем поражало лицо полковника — выпуклые надбровья, бугристый лоб, крупный нос над тонкими, сжатыми губами, тяжелый квадратный подбородок, мясистые складки у рта — суровые, волевые черты. И глаза суровые, жесткие. Он стоял, расставив ноги в хромовых сапогах-бутылках, уперев левую руку в бок, в правой зажал хлыст и щелкал им по блесткому голенищу.

Скользнув глазами по колонне, задержался на Макееве, и тому показалось, что они на миг утратили холодность и суровость, и лейтенант неизвестно почему с поспешностью отворотился. Через несколько шагов с той же поспешностью обернулся. Полковник все еще смотрел на него, но какое у него было выражение, отсюда и в ходу не разберешь. Позы не изменил: рука в бок, хлыст пощелкивает по голенищу.

Колонна двигалась по знакомым местам: пепелище на холме, подле пруда березовая роща пятачком, такие на военных картах обычно именуются «Круглая», взорванный льнозавод, кирпичная труба разрушена наполовину. Знакомо, знакомо, уже проходили здесь. Почему в самом деле повернули вспять? Полковое начальство заплутало? И почему так внимательно, пожалуй, заинтересованно глядел полковник на него, лейтенанта Макеева? С чего этот интерес, вроде бы доброжелательный? А полковник — колоритная фигура: орденов полна грудь, звание высокое, следующее уже генеральское, а сидит на полке. Поговаривают, будто он сюда назначен с понижением, погорел на чем-то. Будто прежде чуть ли не дивизией командовал.

Ах ты, взводный, ах ты, лейтенант! Что уставился на меня? Знаю, отчего уставился. Как же, любопытно взглянуть на комдива, превращенного в комполка, по сути, разжалованного. Хотя звание сохранено. А мог и звездочки недосчитаться. Все могло быть, когда попал в немилость.

За что?

Наверное, спрашивают это и в полку. Шила в мешке не утаишь, слушок просочился о моем, так сказать, падении. Хотя та дивизия, с которой снят, далеко, на 1-м Белорусском, все с ней связанное пришло со мной сюда, на 3-й Белорусский фронт, в эту армию, в этот корпус, в эту дивизию, в этот полк… В каждом взгляде — их я ловлю постоянно на себе — читаю: а-а, это тот полковник Звягин, коего турнули за неспособность и безответственность. Впрочем, какая уж тут безответственность! К ответу призвали. За что? А вот как раз за неспособность командовать соединением. Потери большие допустил.

Лейтенант, хочешь знать правду обо мне? Я сам расскажу правду. С конца начну. Командовал я дивизией. Сколько боев провел — был хорош. Ордена давали, в приказах отмечали. И вдруг плох стал.

А получилось так: дивизия перешла от наступления к временной обороне, в полосе ее противник нанес сильный удар, потеснил, причинил потери. За это и спросили со Звягина. И еще спрашивали у Звягина: почему не позаботился об основательном инженерном оборудовании позиций? Почему, почему… Да потому, что рассуждал: какая там оборона, мы ж наступаем. Увлекся, погорячился, недооценил.

Вразумляли: есть потери оправданные и неоправданные, у тебя неоправданные. И приводили прежние случаи, когда дивизия несла ощутимые потери. Все собрали…

А теперь вернемся к исходному. Тебе сколько лет, лейтенант? Двадцать? Двадцать два? Ну а мне сорок четвертый. Понимаешь, лейтенант? Я службу в Красной Армии начал в восемнадцатом году, добровольцем пошел. И никогда не жалел о выбранном пути. Да и нынче не жалею. И в будущем не пожалею, что бы ни стряслось. Но слушай дальше. Дрался с басмачами: Серахс, Бахарден, Теджен, Мары — есть такие городки в Туркмении. Пески, безводье, москиты, малярия… Первое ранение и первый орден Красного Знамени заработал в Каракумской пустыне. Потом служил в Фергане, на Памире служил, на Дальнем Востоке, в Прибалтике. Войну встретил командиром полка. Не хвалясь, скажу: полк бился на совесть. Попали в окружение. С боями вывел людей, сохранил матчасть. Получил второй орден Красного Знамени и бригаду. Оборонял Москву — третий орден Красного Знамени; его вручили в госпитале: ранило под Малоярославцем. Отлежался — снова на бригаду. А после и на дивизию, где наградами тоже обойден не был…

Скажу тебе, лейтенант: я ровесник века. Понимаешь? Ему сорок четвертый, и мне столько же. И еще: я ровесник Красной Армии, служу с февраля восемнадцатого года. Тебе о чем-нибудь это говорит? Мне говорит о многом. О том, например, что я, ровесников особом ответе за судьбу двадцатого столетия, планеты, нашей Родины. Служил и служу ей, Родине, оружием. И своей жизнью. Не жалел и не пожалею себя для нее, для народа.

Но пойми: мне обидно, мне горько. Так шарахнуть!.. Не по-людски со мной поступили. А ведь представитель Ставки — генерал армии — занимался моей персоной. Приехал на фронт, и меня срочно вызвали пред ясные очи генерала армии. Он, разумеется, не специально ехал из столицы ради полковника Звягина. Мой вопрос решался попутно, в ряду других. Так вот попутно и в ряду других вопросов было решено: снять полковника Звягина с дивизии. Представитель Ставки подытожил:

— Вы, полковник, не справляетесь со своими обязанностями. Объективно: дивизия вам не по плечу. Вы должны понять: неоправданно высокие потери, понесенные дивизией в последних боях, не дают вам морального права оставаться ее командиром. А нам они дают право взыскать с вас по всей строгости…

Представитель говорил звучным, хорошо поставленным баритоном, я пытался оправдываться. Представитель начал растолковывать: воюете, мол, по старинке, берете населенные пункты, а не подсчитываете, во что это обходится. Так приходилось воевать в сорок первом, когда положение было критическое, надо было выстоять любой ценой; теперь иная ситуация. И Сталин, и Жуков, и Василевский придают в настоящий момент большое значение тому, какой ценой добывается победа. Подавляющее большинство командного состава научилось воевать малой кровью, а вы нет, к сожалению. Нам не нужны победы, которые обескровливают. Ведь гибнут живые люди, наши люди! За каждым из них — семья, матери, жены, дети!

Что я мог противопоставить этому?.. Приказ начальника — закон для подчиненного. Поехал на полк… Ну ладно, снимаете, вам виднее. Но почему же не послать заместителем командира дивизии? Нет, сразу на пару ступенек спустили. Не поскупились.

А вот это, лейтенант, не для тебя. Это тебе незачем знать. Была у меня женщина. Как жена. Солдаты про таких говорят: походно-полевая жена. Это надо понимать так: законная жена в тылу, здесь походно-полевая. Ну, как ни называй, к Вере я привязался. Моя Мария Михайловна далеко, в Москве, Вера — под боком. И вот не разрешили мне забрать ее с собой. То, на что смотрели сквозь пальцы, что позволялось комдиву, не положено командиру полка. Я и так и этак — уперлись, и ни в какую. Перед моим отъездом отправили Веру в санроту. Славная она, ласковая, молодая. Твоя ровесница. И ровесница моего сына.

Это тебе, лейтенант, можно сообщить — о сыне. Он у меня тоже лейтенант, танкист, воюет на 2-м Украинском. Похож на тебя: небольшого роста, блондинистый, сероглазый, пухлогубый и ходит, опустив голову. А ему бы держать ее повыше: умный, добрый, воюет на пятерку! И отец некогда воевал на пять, нынче же выставили единицу. Ладно, ладно, жизнь разберется, кто был прав. Полковник Звягин еще покажет себя и вернется на дивизию! Как ты думаешь, лейтенант?

* * *

А Макеев ни о чем не думал. Накатила какая-то волна бездумности — в голове пусто, ни одной мысли. Он механически переставлял ноги, вытирал пот со лба, расстегивал пошире ворот гимнастерки. Так продолжалось до тех пор, пока не оступился на выбоине, едва не подвернув ступню. Это возвратило к действительности. И он первым делом подумал: «Нужно будет на следующем привале ручной пулемет передать Ткачуку, он же первый номер, а несут все по очереди… Евстафьев скис, хоть и не признается папаша. Пускай Ткачук еще малость понесет, парень он здоровенный». Макеев обернулся, поглядел на них. Евстафьев шел нормально, Ткачук излишне шумно пыхтел, загнанно поматывал головой. Получается: вроде Евстафьев не так уж и притомился, а Ткачук на пределе. Но Макеева не проведешь, он их как облупленных знает: Евстафьев прячет усталость, безотказный дядька, Ткачук больше притворяется, половчить не прочь, гаврик с хитрецой.

И, подумав об этом, Макеев сразу решил: зачем дожидаться привала, все можно провести не откладывая. Он суровым, командирским тоном, заранее отметая возможные пререкания, приказал:

— Ткачук, принять ручпулемет у Евстафьева!

Оба взглянули на него. Ткачук с явно выраженным протестом, Евстафьев смущенно: дескать, нужно ли, товарищ лейтенант? Но вид Макеева заставил их промолчать и выполнить его приказание. Скривившись, Ткачук рванул пулемет у Евстафьева, можно было подумать, что Евстафьев не собирался его отдавать. Старикан натужно улыбался, разводил руками, Ткачук кинул пулемет себе на плечо, харкнул под ноги. Макеев усмехнулся: позлись, позлись, это тебе полезно. Прикрикнул: «Шире шаг!» — как будто на всех, но кто не дурак, усечет: на Ткачука. Рядового Филиппа Ткачука к дуракам не причислишь.

И вдруг опять окатило бездумностью, как морской волной. Макеев шел и шел, ничего не соображая. Минуту так продлилось или десять, неведомо. Но постепенно в этой гулкой и вязкой пустоте закопошилась мысль: что со мной, второй раз находит? Затем подумалось: неприятно это, даже пугает, — пустота заполнялась, потому что стали появляться и другие мысли: «Сколько идем? Все назад?», «Выпить бы воды, да во фляге на донышке, экономить надо», «Перед ночевкой найду санроту, пусть горло осмотрят, полечат чем ни чем».

Кожей ли, нутром ли своим, шестым ли каким чувством ощутил Макеев приближение начальства. В армии это у него выработалось — подсознательно, необъяснимо чувствовать: начальство на подходе. И впрямь: слева колонну обгоняли два всадника, впереди — командир полка, на корпус сзади — адъютант. И снова это озадачивающее, в чем-то беспокоящее — столкнулся взглядом с полковником. Да, да, Макеев не мог ошибиться: полковник и на этот раз посмотрел заинтересованно и благожелательно. За что и спасибо. Они проехали, взбив пыль, обдав конским потом; лошади кусали удила, роняли пену, подрагивали крупом; полковник сидел как влитой, адъютант егозил по седлу раскормленным, немужским задом, заваливался влево, вправо, и было боязно за него: не свалился б мешком наземь, джигит.

Кто-то, по голосу не Ткачук ли, произнес хрипло, придушенно:

— Катаются. И-эх, красивая житуха!

— Отставить разговорчики! — скомандовал Макеев и подумал: «Вот это правильная, выверенная формула, а то — «отставить болтовню».

* * *

Звягин покачивался в седле и хмурился. Рана, та, последняя, которую залечивал в медсанбате — в госпиталь не пожелал ехать, — эта рана внезапно дала о себе знать. Может, потому, что выбрала себе местечко неудобное — на внутренней стороне ноги. Обжимаешь лошадиные бока — скучно становится. В бытность комдивом, когда езживал на «эмке» или на «виллисе», нога не болела, ибо не тревожил ее. Адъютант открыл дверцу, ты сел, шофер газанул — и порядок. С чего болеть ране? А вообще-то ранение глупое. Лазил по переднему краю, на стыке батальона, где траншея недорыта; надо было податься немного в тыл, пройти ложбиной, так нет, попер по недорытому окопу и схлопотал пулю в ногу. Хорошо, не в ягодицу. Вот позор был бы, ужо солдатушки посудачили бы, позабавились.

Командир полка, лазивший с ним в ту ночь по обороне, уговаривал: «Товарищ полковник, прошу вас, пройдемте по ложбинке». Он отмахнулся: «Ерунда, пошли здесь». Ну и пошли… Командир полка перепугался, когда он упал, и завопил: «Комдива убило!» Звягин с трудом поднялся, кинул подполковнику: «Перестаньте! Я жив!» «Слава богу!» — сказал подполковник. Ему, Звягину, был крепкий продир и от комкора и от командарма: не суйся куда не нужно, береги себя, не совершай глупостей, взрослый же человек. Правильно: по недоумию ранило. Но советы были запоздалые. Как запоздало и откровение: воюет не так, как требуется. Пораньше б дали это понять полковнику Звягину. Он бы пораньше и перестроился. Если это уж так необходимо.

Конь понуро опускал морду, всхрапывал, его шерсть лоснилась от пота, и пот, представлялось Звягину, проникал сквозь хром сапог, разъедал рану, и она, зарубцевавшаяся, саднила. Все это выдумки. Но если б ехал в фаэтоне, рана бы не болела. По удобствам фаэтон не уступает «эмке». Однако как сие выглядит? Вздорнейше: допотопный, дореволюционный рыдван, облупленный, проржавелый, с вихляющимися колесами, и ты будешь красоваться в нем, как какой-нибудь мелкопоместный дворянин либо купец третьей гильдии. Этакая рухлядь сохранилась до наших дней. Где ее откопали полковые разведчики? Откопали. Прежний комполка ездил, не брезговал. Полковник Звягин наотрез отказался. Предпочел верхом. И теперь скучает из-за больной ноги.

Хмурился он и оттого, что сбились с маршрута, пошли не по той дороге. Доверился начальнику штаба, а тот, на тебе, завел. Толковый у него начштаба был в дивизии, на него можно было положиться — не подведет. А этот… Казалось бы, чего проще: иди и иди, никаких боев, как прогулка. Так нет, напортачили. А здорово было бы не воевать, лишь идти. Это когда воюешь, можешь наломать дров, когда же совершаешь марш, можешь попетлять. Ну и что, в конце концов? От этого не умирают. Да, вот так: не воевать, а идти и идти.

Звягин отпустил поводья, и лошадь шла без понуканий. На заре туманной юности он служил в кавалерии, ездить верхом умел и любил и старался следить за осанкой. Но в эти минуты забыл об осанке — ссутулился, опустил плечи. Странная усталость сковывала тело, словно он много километров оттопал пешком вместе с солдатами; где-то в полковой колонне, во главе которой едет Звягин, и тот парень, пехотный лейтенант, напоминающий его сына-танкиста.