"Похождения Хаджи–Бабы из Исфагана" - читать интересную книгу автора (Мориер Джеймс Джастин)Глава XXI История курдской невольницы– Мой отец, Окуз-ага, начальствовал над одним курдским поколением и своими подвигами прославился во всём Курдистане. Матушки я никогда не видала, потому что, как сказывали домашние, родилась на свет от таинственных обрядов, совершаемых без свечей,[59] в селении Керенде. Я воспитывалась вместе с жеребёнком, мать которого – благороднейшей арабской породы – содержалась в самом гареме нашем, занимала в нём лучшее и теплейшее место и удостаивалась со стороны моего родителя большего попечения и внимания, нежели его жёны. Когда эта кобыла умерла, плач и стоны раздавались в целом улусе. Впоследствии жеребёнок заступил её место в сердце моего отца, и он берёг его себе для верховой езды; эта лошадь слывёт первым бегуном в Курдской степи. Увы! Страсть наша к этим животным была причиной всех наших несчастий. Поколение наше с давнего времени жило в той стране Курдистана, которая принадлежит Турции и составляет часть Багдадского пашалыка. Мы считали себя независимыми; но как пасли стада свои на турецкой земле, то и должны были участвовать во всех военных предприятиях местного паши, которому в подобных случаях выставляли сильный отряд конницы, известной в целом мире быстротою своих коней и редкою ловкостью всадников. Отец мой, мужчина исполинского росту, с длинными на пядень усами, севши на своего аргамака, уподоблялся огромному дубу, распространяющему ветки свои над мелким кустарником. Когда, бывало, насунет он на лоб свой чёрный бараний башлык, то нам самим страшно было на него глядеть. Но я никогда не забуду того великолепного зрелища, когда увидела его в кольчуге и блестящих латах, с остроконечным шлемом на голове, украшенном павлиньими перьями, скачущего на бодром коне, среди тысячи столь же прекрасно вооружённых воинов из нашего поколения, отправлявшихся под его предводительством в помощь паше против ваххабитов. На зыблющемся копье его, сделанном из огромной трости, развевалась кисть волос – лестное доказательство храбрости: это украшение получил он, по определению всего улуса, за убиение собственною рукою нескольких человек неприятелей. Он был в ту минуту предметом удивления смотрящих и оправдывал собою то отличное внимание, которое правитель Багдада, умевший ценить воинские его доблести, оказывал ему во всех случаях. Ваххабиты быстро приближались к Багдаду, и отец мой, по просьбе паши, выступил против них со своею конницей. Он обошёл горами, ударил на неприятеля сбоку в ночное время и нанёс ему величайший урон. Убив собственною рукою вождя их, сына самого их шейха, он снял с него богатые латы и увёл с собою его кобылу, которую тишком отправил в улус, опасаясь возбудить в турецком военачальнике жадность к такой драгоценной добыче. Но мой отец напрасно старался утаить свой подвиг: в стане пронеслась молва, что кобыла ваххабитского вождя досталась Окуз-аге, который опрокинул и умертвил его. Вскоре после этого события ваххабиты удалились в пустыню, и наши воины возвратились в своё кочевье. Спустя несколько месяцев после войны пастухи донесли батюшке, что небольшой отряд турецких ратников подвигается оврагом к нашему улусу. У него на уме была всегда ваххабитская кобыла, как главное сокровище: итак, он приказал старшему своему сыну, из предосторожности, немедленно переправиться с нею через поток, на берегу которого были расположены наши юрты в один длинный ряд, и спрятать её в горах, в узком, глухом ущелье. Едва это было исполнено, как мирахор багдадского паши, в сопровождении десяти человек турецких телохранителей, одетых и вооружённых великолепно, въехали на наш двор, сошли с коней и привязали их к торчащим из земли кольям, к которым прикрепляются верёвки, удерживающие шатёр, или юрту. Батюшка принял гостей с обыкновенными изъявлениями дружбы и преданности и для их угощения велел женщинам изготовить большой котёл пилаву и пару жареных ягнят; сверх того, мы напекли для них кипы тонких листов хлеба, а мальчики подкинули лошадям свежей травы. Введённые в мужскую юрту с бесконечными доказательствами учтивости и почтения, турки важно заняли в ней места по чинам. Мирахор с двумя его товарищами уселись на тюфяке; прочие стали у входа в юрту, опираясь на свои сабли. Батюшка сел на ковре в некотором от них расстоянии, поджал под себя ноги и с должным уважением положил руки на коленах. Женская юрта, в которой заключался отцовский гарем, стояла непосредственно возле мужской, и мы, пробив пальцами дырки в войлоках, покрывавших юрту, удобно могли видеть и слышать всё, что в ней происходило. «Добро пожаловать! Вы принесли нам свежее счастие», – сказал отец мой гостям. «Да будет благополучно! Давно не видались: все ли в весёлом духе?» – отвечал мирахор. То же самое приветствие поочерёдно повторили прочие турки и замолкли. Набив потом трубки, они начали курить и курили в совершенном безмолвии до тех пор, пока юрта не наполнилась густым, непроницаемым дымом, в котором исчезли все собеседники. «Его присутствие, паша, наш эфенди, прислал нас с миром и здоровьем, – сказал наконец мирахор. – Он любит вас, как своего брата, и говорит, что у него нет друга искреннее и храбрее вас. Машаллах! Вы прекрасный человек, ага: все курды прекрасные люди. Они друзья нашим друзьям и враги нашим врагам». Старый, седобородый турок, стоявший у входа вместе с другими, заворчал грубым голосом в подтверждение такой лестной речи, на которую батюшка дал следующий ответ: «Я раб паши – я ваш раб, эфенди мой! Слава аллаху, под сенью покровительства паши, нашего благодетеля, мы покойно едим хлеб и носим шапки набекрень. Да наделит его аллах изобилием!» Опять глубокое молчание. Мирахор выкурил ещё две трубки и тогда приступил к делу. «Окуз-ага! – воскликнул он внезапно, – цель нашего к вам приезда состоит в следующем: ваххабиты (проклятие на их головы!) прислали к паше, нашему эфенди, послов и молят о возвращении им кобылы, на которой сражался сын их шейха. Они говорят, что кровь вождя их остаётся за нашими головами и за головою нашего эфенди и не иначе простят нам её, как умертвив самого пашу или, по крайней мере, его сына. За всем тем они готовы отложить это дело до неопределённого времени, если только он согласится отдать им кобылу, которая, по их словам, принадлежит к самой благороднейшей породе арабских лошадей, происходя в прямой линии, как это значится в их списках, от кобылы, на которой благословенный пророк уходил из Мекки в Медину. Чтоб получить её обратно, они сулят сыпать ему денег на пол столько, пока сам он не скажет: «Стой! Довольно!» Всем известно, что вождя их убили вы и взяли его кобылу. Наш эфенди приглашал к совещанию знатнейших чиновников и старейшин Багдада и, согласясь с их мнением, решил возвратить ваххабиту его кобылу. Как теперь это уже дело государственное, то его присутствие, паша, прислал нас к вам, другу своему, вытребовать от вас скотину и привесть к Дверям его. Делать нечего! Сами знаете, что надобно соблюдать иногда пользу и эфенди нашего, султана: не иметь же ему опять войны за кобылу! Моё поручение кончено – я сказал». «Клянусь аллахом и солью паши, которую мы ели, и вашею матерью, и моею душою, клянусь всеми звёздами на небе, что ваххабит, собака, лжёт! – воскликнул батюшка. – Куда лошадь, о которой вы приказываете, а куда кляча, одрань, которая мне досталась! Правда, я взял лошадь ваххабита, но она была так скверна, тоща, редка, полубока, разбита, что на другой день после сражения я продал её за безделицу одному аравитянину. Узда, седло остались у меня – и, если вам угодно, извольте, я отдам. Упаси аллах, чтобы я обманывал пашу, нашего эфенди!» «Аллах! Аллах! – вскричал турок, – это дело удивительное! Окуз-ага, вы человек прямой, я также: не шутите над нашими бородами и не отпускайте нас без шапок на голове.[60] Если мы приедем к паше без кобылы, то лица наши будут чёрны[61] и двери дружбы между вами и нашим эфенди запрутся навсегда. Ради вашей души, скажите, куда вы девали скотину?» «Друг мой, что мне вам сказать? – возразил он. – У меня нет другого слова. Я и знать не знаю про кобылу, которую они ищут. Дело в том, что ваххабит врёт, а я говорю правду. Может статься, что она убита в сражении». Тут батюшка, приблизившись к мирахору, долго говорил ему что-то на ухо, после чего турок хладнокровно сказал громким голосом: «Хорошо! Если у вас нет кобылы, то бог милостив! – с судьбою нельзя бороться. Так воротимся домой». Между тем подали угощение. Турки уселись боком кругом разостланной на земле кожи и разорвали руками жаркое и кашу. Затем они помыли руки, приговаривая: «Благодарение аллаху!», «Да ниспошлёт аллах вам изобилие!» – погладили свои бороды, посучили усы и опять сели курить трубки. Мальчики убрали кожу и понесли за юрту истреблять турецкие объедки, а батюшка, пользуясь этим временем, пришёл к нам в гарем с недовольным лицом, удалился в угол, где были свалены сундуки, сёдла, узды, сбруи и разная домашняя утварь, и вывернул всё вверх ногами. Отыскав платок, связанный в виде узелка, он спрятал его за пазуху и поспешно воротился к своим гостям. Разговор был общий – о лошадях, ружьях и собаках. Мирахор, вынув из-за пояса длинные пистолеты, показывал их собранию и уверял, что «настоящие английские». Другой турок обнажил свою кривую саблю и выдавал её за подлинную «чёрную хорасанскую полосу» первой доброты. Отец мой в свою очередь снял со стены длинный, прямой, обоюдный меч, отнятый им у ваххабитского полководца, и подвергнул его их суждению. Турки с трудом могли поднимать его обеими руками. Разбор достоинств меча кончился проклятиями против ваххабитов, и как только присутствовавшие единогласно решили, что ваххабиты – грязь, мирахор приказал людям своим взнуздывать лошадей и готовиться к отъезду. Батюшка остался с ним один в юрте. «Клянусь аллахом, десять червонцев могу вам дать, но более не имею, – сказал он турку. – Мы бедные люди: откуда нам взять двадцать червонцев?» Мирахор цвякнул, привздёргивая вверх головою, и важно отвечал: «Невозможно! Знаете, что может случиться с вами, если будете скупиться? Если я не приведу с собою лошади, то паша пришлёт меня сюда взять вас и всё ваше имущество и отвезть в Багдад. Он приказал мне так поступить с вами и теперь; но я не такой человек, чтоб обижать кого бы то ни было. Машаллах, Окуз-ага! вы люди умные и знаете свет: двадцать червонцев, любезнейший, и – всему делу конец!» Батюшка, не говоря более ни слова, вынул платок из-за пазухи, развернул и отсчитал мирахору в руки двадцать червонцев. Турок, внимательно осмотрев их и найдя полновесными, отвязал длинную кисею, составлявшую чалму его, положил червонцы в её складки и опять обвернул ею голову. «Теперь мы с вами друзья – кушали вместе хлеб-соль, и если паша станет затевать что-нибудь неуместное, то уж постою за вас грудью, – сказал мирахор. – Но вы должны послать ему подарок: иначе он будет вредить вам беспрестанно». «На мою голову! – отвечал батюшка. – У меня есть славная борзая собака, известная во всей пустыне, которая серн и сайг ловит на воздухе, – собака, какой ни сам отец персидского шаха и во сне не видал. Пойдёт ли она в дело?» «Пойдёт! Как не идти? – примолвил турок. – Но этого недостаточно; а вы сами понимаете, как необходимо для вас угодить паше столько, чтоб он был вами доволен». «Я вот вам что скажу, – подхватил батюшка, – я вспомнил, что у меня есть дочь, несравненно прелестнее полной луны, кругленькая, с тучными лядвеями, и могу в том ручаться, что со временем будет чрезвычайно жирна. Хотя мы езиды и, в глазах паши, то же, что неверные – гораздо ничтожнее праха его туфлей; однако ж если ему угодно иметь в своём гареме красавицу, которая могла бы поспорить с гуриями Мухаммедова рая, то я готов её подарить». Мирахор всплеснул руками от радости и вскричал: «Браво, Окуз-ага, вы прекрасный человек: с вами можно иметь дело. Паша будет восхищён вашим подарком и прогонит ваххабита с его кобылою, дав ему наперёд поесть порядком грязи; вы же будете иметь в его гареме сильные плеча[62] и тогда можете делать, что вам угодно». Я слышала весь этот разговор. Слёзы навернулись у меня на глазах при мысли, что я должна быть жертвою этой несчастной сделки; но потом, рассудив хорошенько, я сказала: «Ради моей души, я буду женою паши! Буду ходить в богатом платье! Меня будут носить в носилках: это должно быть очень весело! Все горные девушки будут мне завидовать». Турки вскоре уехали. Батюшка немедленно собрал в юрту старейшин поколения и сообщил им всё дело. Дядя его, почтенный старец с седою бородой, и все присутствовавшие были того мнения, что нельзя полагаться на предстательство мирахора по той причине, что турки, ненавидя нас как езидов, рады случаю, что могут к нам придраться, и не преминут наложить на нас тяжкую пеню; что борзая собака и я вовсе не достаточны для обеспечения судьбы поколения, потому что жадный и бессовестный паша в состоянии напасть на нас с сильным войском, разбить, переколоть, разграбить, и тогда не только я с собакою, но и кобыла, не уйдём от его когтей; что всего безопаснее, зная на опыте дух турецких правителей, немедленно перекочевать в пределы Персидского Курдистана, где, несомненно, найдём себе защиту и покровительство, так как персы, равно как и турки, считают для себя важным кочующие племена всячески приманивать на свою землю; что, наконец, если уходить, то уходить сегодня же, тем более что солнце вступает в созвездие овна, снег на горах начинает таять и неделею позже потоки наполнятся водою. Находя рассуждения их основательными, батюшка отдал приказание, чтобы к полуночи все были готовы к походу. Немедленно весь улус пришёл в движение: одни поскакали на пастбища собирать стада; другие принялись снимать палатки; те седлали верблюдов, а те вырывали из земли колья. Женщины, узнав об опасности от турок, наполнили воздух воплями; я плакала также, но о том, что не буду женою паши. Между тем женщины свёртывали ковры и войлоки, укладывали тюки, выносили домашнюю утварь, нагружали верблюдов, лежащих на земле в кружку. Волы были также осёдланы и навьючены; лошаки, украшенные колокольчиками, прикрытые войлоками и привязанные один за другим, составляли цепи, от пяти до семи голов в каждой. На закате солнца бесчисленные стада коз и овец двинулись вперёд, сопровождаемые собаками; впереди ехал один вооружённый всадник; пастухи следовали сзади. Когда все устроилось к походу, батюшка сел на свою арабскую кобылу, сделавшуюся теперь важным для целого поколения предметом. Главная его жена была посажена в каджавэ, род женского седла с крышею и корзинами, в которых помещались её дети; верблюд, на котором она ехала, был украшен множеством бус, круглых медных погремушек, лоскутков красного сукна и кистей. В предписанное время мы снялись с места, и, когда начало светать, длинный ряд вьючного и верхового скота, составлявший шествие наше, виден был на большом пространстве и терялся в отдалённости с бесконечными изгибами своими, рисующимися на отлогости огромного хребта гор. Мы следовали тропинкою, дикою, малоизвестною; отец мой, со всеми воинами поколения, охранял нас сзади, решаясь дать сильный отпор паше, если бы тот вздумал погнаться за нами с войском. По счастью, мы видели одних лишь пастухов, принадлежащих к курдским племенам, кочующим в этой стране, и через несколько дней благополучно достигли до персидской границы. Батюшка тотчас отправился в Керман-шах просить тамошнего правителя, царевича, о принятии нас под свою защиту и отведении нам кочевья. Будучи известен в этом городе как один из знаменитейших курдских военачальников, отец мой удостоился отличного приёму со стороны шахского сына, который пожаловал ему почётное платье и сказал: «Если паша вздумает требовать высылки вас, как турецких подданных, обратно в его владения, то я откажу ему напрямки, сожгу его отца и наплюю ему на бороду. Живите у нас покойно, предавайтесь кейфу и ничего не бойтесь. Слава аллаху, мы тоже некто!» Между тем мы находились в ужаснейшем положении, стоя на самом рубеже двух враждующих государств и ежедневно ожидая нападения то от багдадских турок, то от курдов, живущих под персидским правлением, которые с завистью смотрели на наше прибытие и стад наших не допускали к своим пастбищам. Наконец батюшка возвратился к нам с чиновником царевича, которому было поручено избрать удобное для нас поселение. Итак, мы получили удел в десяти фарсахах от границы; зимнее наше кочевье было заслонено с севера высокими горами, где находился обильный ключ воды; летнее, лежащее в трёх днях пути оттуда, почитавшееся холоднейшим пристанищем во всей стране, было достаточно снабжено водою и удалено от посягательства турок. Паша, в самом деле, не отказался от своих домогательств. Вскоре после нашего поселения на новом кочевье батюшка получил приказание явиться в Керманшах, к царевичу. Грустные предчувствия овладели нашими сердцами. Мы знали ненависть последователей Али к нашей вере: самое имя езиди было достаточно, чтоб навлечь на нас жесточайшее преследование, не говоря о происках могущественного врага. Отец мой боялся за свою кобылу и велел спрятать её в недоступном месте на время своего отсутствия. Но такая предосторожность оказалась излишнею, потому что багдадский правитель в дерзком письме своём к царевичу настоятельно требовал немедленной высылки нас из персидских пределов и особенно выдачи Окуз-аги, как вора, похитившего драгоценную лошадь из конюшни самого паши, грозя за удержание её подвергнуть ответу всю персидскую собственность, находящуюся в Багдаде; но тот, благосклонно выслушав отца моего, отпустил турецкого посланника с гордым отказом и дело предал забвению. Он, напротив, чрезвычайно обласкал батюшку и, прощаясь с ним, сказал: «Не беспокойся, Окуз-ага. Пока вы будете жить на нашей земле и пользоваться нашим покровительством, ни один волосок не пропадёт из бород ваших, и вы можете покойно преклонять голову на подушку беспечности. Что ж он вздумал, этот банкрут-паша, называть вас подданными своего султана? Человек живёт везде, где ему угодно и где лучше. Слава аллаху, двери отца моего, Средоточия вселенной и Убежища мира, отперты для всех, и как скоро странник коснулся рукою полы его платья, то должен быть безопасен. Конец концов, мы мусульмане, а не собаки: вы искали нашего покровительства, и мы не вправе вам отказать в нём. Ступай в свой улус, кури благополучно трубку, рыщи на своей кобыле, если она у тебя есть, и не думай о паше: я с ним разделаюсь». Привезённый отцом ответ разлил радость в кочевье. Батюшка дал по этому поводу угощение старейшинам и богатырям поколения; все прославляли правосудие царевича и поздравляли себя взаимно с необыкновенным успехом нашего перекочевания в Персию. Один только почтенный дядя отца моего, служивший в Персии при Надире, был грустен и никак не хотел верить обещаниям керманшахского правителя. «Вы не знаете персов, – сказал он собранию. – Вы не имели с ними дела и потому обольщаете себя надеждою полной безопасности, полагаясь на их приветливые речи, любезность и короткое обращение в гостиной. Но я живал с ними, видал их в разных обстоятельствах и умею оценять их слова. Они воюют неодинаковым с вами оружием: вместо копья и сабли они употребляют лесть, обман, лицемерство, измену, и вы попадёте в их тенеты, когда вовсе о том не думаете: разорение и гибель окружают вас неприметно, тогда как вы сидите с ними на тюфяке из розовых листьев. Склонность ко лжи есть главный их порок. Неужели вы не примечали, что каждое слово они подтверждают клятвою? Один клянётся своей душою, своею головой, вашим сыном, отцом, пророком и всеми его родными и предшественниками; другой клянётся меккским храмом, кыблой, шахом и его бородою; третий – вашею смертью, солью, которую с вами ел, и смертью имама Хусейна. Они сами чувствуют, что лгут беспримерно, и потому прибегают к клятве; но для них нет ничего священного. Итак, возможно ли допустить, чтобы они оставили нас в покое? Благородная кобыла, которую приобрели мы нашею храбростью, рано или поздно будет нам поставлена в вину и повергнет нас в новые несчастия. Касательно страсти к лошадям, персы, если только возможно, неугомоннее самих турок! Для них арабская кобыла дороже золота и алмазов. Пусть только шах узнает, что подобная редкость находится у нас, он тотчас пришлёт за нею! Тогда что нам делать? Неужели нам воевать с целым светом? Нет, друзья мои, думайте, что вам угодно, а я нахожу положение наше весьма сомнительным, и однажды навсегда подаю вам благой совет: не верить персам, что бы они ни говорили». Предсказания старца сбылись на нашу погибель. Один раз на заре услышали мы ужасный лай собак. Привыкнув к ночным сражениям их с волками, мы сначала не обращали на это внимания; но лай беспрестанно усиливался, и отец мой встал с постели с тремя своими сыновьями; они взяли ружья и пошли узнать о причине. Пройдя от ставки шагов двадцать, вдруг увидели они всадника; потом другого, третьего и вскоре открыли, что юрты наши окружены отвсюду. Батюшка поднял тревогу, и в несколько минут весь улус был уже на ногах. Разбойники бросились на него и хотели схватить за руки; но он выстрелил из ружья и, убив одного из них на месте, другого ранил ножом. Отголосок выстрелу и шум выступивших в битву подали хищникам знак к общему нападению: они проникнули в улус со всех сторон и ударили на беззащитных; но, очевидно, искали только кобылы, потому что прежде всего они ворвались в наш гарем и увели её. Начало светать, и в разбойниках узнали мы персов, ратников керманшахского царевича, действующих по его повелению. По несчастию, батюшка убил их предводителя; этого было для них достаточно, чтоб поработить всех, кого только могли поймать из нашего поколения. Вообрази себе, любезный Хаджи, наше положение – я никогда не забуду этого ужасного утра! Я видела, с какою неслыханною жестокостью обращались они с несчастным моим родителем; видела грабёж всего нашего имущества… Зейнаб только что сбиралась рассказать мне, какою судьбою попалась она в дом мирзы Ахмака, как вдруг послышалось стучание в двери. Мы вскочили с софы в испуге. Зейнаб умоляла меня спасаться поскорее на свою крышу, пока она узнает, кто такой помешал нашему счастию. Но это был сам мирза Ахмак; он кричал за дверьми, чтобы ему отворили, и Зейнаб, полагаясь на своё присутствие духа, в случае если он спросит, что значат эти остатки завтраку, немедленно побежала впустить его. Я спрятался на крыше для дальнейших наблюдений. Главный врач Тени аллаха на земле был в крайнем восхищении, найдя Зсйнаб одну в гареме. Он тотчас начал ласкать её, изъясняясь самым чувствительным образом, и обращался с нею так, что не оставлял во мне ни малейшего сомнения насчёт нежных своих намерений. Заглянув через окно в комнату жены, он приметил поднос с блюдами и следы незадолго удалившихся гостей. Збйнаб толковала ему что-то об этом подносе; он между тем более и более прижимался к Зейнаб, но вдруг вошла в гарем ханум со всеми своими женщинами. Она явилась так нечаянно, что, прежде нежели главный врач успел отскочить от прелестной невольницы, она уже стояла перед ними, выпучив на них чёрные, большие глаза. Встреча супругов была любопытна. – Селям алейкум! – воскликнула она, с насмешливым почтением. – Я ваша рабыня! Надеюсь, что ваши высокопорожия приятно проводили время в моё отсутствие. Не слишком ли скоро воротилась я домой? – Вдруг лицо её наполнилось кровью: она запылала ужаснейшим гневом и, оставив насмешки, начала кричать как бешеная. Несчастный поднос навернулся ей на глаза. – А это что? Завтрак! В моей комнате! Машаллах! Машаллах! Да как же? Я теперь для вас менее собаки! В моей комнате, на моей подушке, невольницы мои пируют, как в своём доме! Нет бога, кроме аллаха! Я теперь должна стоять перед вами, не вы передо мною. А ты, мирза Ахмак, погляди на меня! Ради души моей, можешь ли ты назваться человеком? Посмотрите на него: хаким-баши! Лукман своего века! Мудрец! С лицом как у обезьяны, с козьею бородою, с горбом на спине, как у верблюда! Тебе ли думать о любви? Мужик, пастух! Проклятие на этакую бороду! – Тут, сунув ему в лицо свои пять распростёртых пальцев, она вскричала: – Пуф! Плюю на твою рожу! Кто же я для тебя такая, что ты смеешь предпочитать мне нечистую служанку? Что я тебе сделала? Когда у тебя за душою ничего не было, кроме дурных рецептов и ревеня, я вышла за тебя замуж и вывела тебя в люди. Благодаря мне ты стоишь перед шахом, тебе все кланяются, ты носишь кашмирские шали, ты теперь сделался некто. Говори ты, менее человека, что это всё значит? Хаким-баши в продолжение этого гневного монолога клялся и восклицал, что он не виноват; но ничто не могло удержать быстрого движения языка его супруги. Наконец ожесточение её дошло до высочайшей степени: клятвы, ругательства, проклятия лились из её уст рекою: от мужа она переходила к Зейнаб, от Зейнаб к мужу, пока не запыхалась и рот её не наполнился пеною. Видя, что она снимает с ноги башмак, мирза Ахмак стрелой убежал из гарему, а разъярённая ханум бросилась, как гиена, на бедную невольницу. Она схватила её за косы и рвала их с такою силою, что Зейнаб вскрикнула смертельным голосом; потом, при пособии других невольниц, бросила её в водоём, где все они неистово толкали, царапали и мучили её, пока не выбились из сил. Свидетель этого ужасного зрелища, я ежечасно приходил в отчаяние, укорял себя одного за нашу безрассудную любовь и хотел броситься в гарем для защиты невинной жертвы моей предприимчивости. Но одна та мысль, что, тут же на месте, я, несомненно, буду посажен на кол и тем нисколько не облегчу судьбы злосчастной Зейнаб, удержала меня от такого отчаянного поступка. Когда буря утихла, я сошёл вниз с сердцем, облитым кровью и горечью, и отправился за город. Долго блуждал я в поле, размышляя о том, что видел и что будет со мною. Оставаться в доме врача было бы сумасшествие; продолжать нежные с Зейнаб связи значило б не иметь ни души, ни совести. Я затрепетал от ужасу, подумав, что могу быть причиною гибельной кончины бедной девушки, так как я довольно уже наслышался в жизни о бесчинствах, совершаемых по гаремам, и притом у меня был перед глазами образчик неукротимого нрава нашей хозяйки! |
||
|