"Похождения Хаджи–Бабы из Исфагана" - читать интересную книгу автора (Мориер Джеймс Джастин)Глава XXII Страдание Зейнаб. Шах лично посещает мирзу Ахнака. Угощение. Шах в гареме моего хозяина. Последнее свиданиеВ моём отчаянии, я решился было немедленно оставить дом мирзы Ахмака и столицу; но любовь превозмогла совет благоразумия, и я продолжал влачить бремя нищеты в почётной службе главного врача. Он не подозревал меня ни в чём и не думал, чтобы я мог быть соперником его на любовном поприще, а тем менее виновником суматохи, случившейся в его гареме. Но, догадываясь, что тут был гость, ревнивый хаким-баши принял вперёд такие меры предосторожности, что пресёк мне все пути сообщения с его невольницею. Напрасно сторожил я двери андаруна, надеясь увидеть её в числе женщин, следующих за сварливою ханум при выходе в город; напрасно вслушивался в говор служанок, повременно бранящихся на внутреннем дворе в известные часы суток, Зейнаб как будто исчезла с поверхности земли. Беспокойство мучило меня ужасно; мрачные предчувствия терзали душу; я ежечасно приходил в отчаяние. Наконец всё узнал. Однажды арапка Нур-джахан, её приятельница, шедшая на базар, попалась мне случайно навстречу и, вступив со мною в разговор, намекнула мимоходом, что бежит к москательщику за лекарством для курдянки. Мне нетрудно было привесть язык её в полное действие; несмотря на недосужность, в течение нескольких минут она успела и разбранить свою барыню, и предать проклятию персов и персиянок, и отдать полную справедливость нашему природному жестокосердию, и высказать всё, что случилось в их гареме: как ханум застала своего мужа с Зейнаб, как хотела вытрепать ему щёки башмаками, как прибила до смерти невольницу, которую потом заключила в заднюю тёмную комнатку, где она тотчас жестоко заболела горячкою, как последовал перелом болезни и как, наконец, курдянка начала выздоравливать. Нур-джахан не оставила уведомить меня, что Зейнаб теперь гораздо легче; что хотя она почти здорова, но ханум всё ещё не выпускает её из тёмной комнатки, однако ж обращается с нею несравненно благосклоннее прежнего и даже позволяет ей сурьмить себе веки и красить ногти хною, потому что пронёсся слух, будто шах намерен лично посетить мирзу Ахмака; а как Тень аллаха на земле имеет право входить во все гаремы, то сердитая барыня, естественно, желает, чтобы курдянка её поскорее выздоровела и своим присутствием умножила число рабынь и служанок, которых при подобном случае требуется как можно более, для выказания пышности гарема. Болтливость арапки облегчила мою горесть и рассеяла опасения насчёт жизни моей возлюбленной. Хотя я горел нетерпением увидеть Зейнаб, не хотел, однако ж, безрассудно ввергать её в новые бедствия и решился, «свернув ковёр своей страсти, положить его в сундук ожидания».[63] Между тем наступало время отъезда шаха на летнее пребывание в лагере. По принятому обыкновению, Убежище мира предварительно посвящает несколько недель на посещения своих вельмож, для удобнейшего и обильнейшего сбору подарков для себя и своих людей в собственных жилищах. Слух, о котором намекнула мне Нур-джахан, оказался основательным. Мирза Ахмак слыл богачом и давно уже был признан достойным всемилостивейшего ограбления. Итак, он получил теперь официальное уведомление, что шах желает дать ему новое доказательство своего благоволения и почтить его личным посещением. Ему было сказано, что это будет не какое-нибудь обыкновенное посещение, но что главный врач, за свои заслуги, должен непременно иметь удовольствие дать шаху блистательное угощение – словом, что Царь царей изволит кушать у него шам. Положение мирзы было очень забавное. Соображая важность оказываемого ему отличия с разорением, причиною которого могло оно быть для его казны, сердце хакима-баши то непомерно раздувалось тщеславием, то сжималось в неприметную точку от сребролюбия и скупости. Но день пиршества был назначен: следовало заняться приготовлениями. Главную статью этих приготовлений составляло определение роду и цены пайандаза. Он знал, что о том будут несколько месяцев сряду говорить в целом городе и что большая или меньшая пышность пайандаза будет означать степень милости, в которой находится он у шаха. Но если он обнаружит слишком большие богатства, то на следующий год может сделаться предметом новых, гораздо тягостнейших доказательств высочайшего благоволения; в случае же скудного приёму лишится и того лестного внимания, каким теперь пользуется, и соперники его при Дворе обременят его презрением и наглыми прижимками. Хаким-баши терялся в расчётах, держал себя за бороду, покачивал согнутою спиною, потел и ничего не мог придумать. Наконец позвал он меня для совещания, хотя давно уже не удостаивал такой чести. Главный казначей, которого великолепие по этой части возбуждало общее удивление, намекнул ему, что шах ожидает от него богатого пайандаза, и советовал устлать всю улицу до наружных дверей дому тонким английским сукном; от дверей с того именно места, где Тень аллаха спешится, до входу в подвижной сад парчою; оттуда, через двор до самой софы, кашмирскими шалями, соблюдая постепенность в их драгоценности, так, чтоб меснед шаха был прикрыт шалью необыкновенного достоинства. Мирза Ахмак, сообщив мне об этом предложении, сказал, что это сумасбродство, явная несправедливость, грабёж, хуже туркменского набегу; что он не вельможа, а хаким, врач, человек бедный, у которого в кармане нет и одного лишнего динара; словом, что он не в состоянии выставить шаху и посредственного пайандаза. Он хотел ограничиться устланием улицы цветами, убить быка в виде жертвоприношения и под ноги шахскому коню высыпать несколько сосудов конфектов; но я сильно воспротивился этому намерению, представив ему неприличность в его звании такого ничтожного приёму. Итак, после долгих споров определили мы разостлать на улице ситец, который он недавно купил на шаровары для своих женщин; место спешения покрыть бархатом; дорогу через двор парчою, а проход от дверей залы до меснеда – шалями, какие найдутся дома. Но честолюбивая супруга мирзы Ахмака разрушила все наши соображения: она приказала ему заготовить пайандаз несравненно великолепнее предположенного нами, купить для неё и для всего гарема богатые наряды, забрать в лавках множество вещей для убору комнат, и хаким-баши должен был повиноваться своей покровительнице. Когда наступил день, избранный звездочётами для этого важного события, поутру толпы придворных постельничих овладели домом мирзы Ахмака. Они устлали приёмную залу новыми коврами, приготовили софу для шаха, покрыв её пышною шалью, полили двор водою, устроили на нём водомёты и наружную стену дома убрали пышною завесою. Потом пришли шахские садовники, уставили двор цветами, наполнили водою мраморный водоём, лежащий насупротив окна, у которого находился меснед; усыпали поверхность воды розовыми листьями в дивные узоры; окрестности водоёма обставили рядами апельсиновых дерев, и унылый двор главного врача превратился в весёлый и роскошный сад. После этого явился многолюдный и хищный отряд поваров и поварёнков, с таким огромным прибором котлов, кастрюль, сковород и жаровень, что мирза Ахмак, испугавшись, удалился в угол, сел лицом к стене, положил палец в рот и стал восклицать печально: «Аллах велик! Аллах милосерд!» Они тотчас завладели кухнею; но как она не могла вместить в себе и четвёртой доли этих пришельцев, то они и принуждены были соорудить несколько временных очагов на втором дворе и поставили на них большие котлы с рисом, который при подобных случаях раздается всем присутствующим. Другой отряд, конфетчиков, поселился в хельвете самого врача и, приступая к стряпанию сластей, шербетов, варений и мороженого, потребовал такого множества припасов и в таком количестве, что мирза Ахмак почти упал в обморок. Наконец прибыла толпа придворных певчих и музыкантов, а за нею главный шут шаха, с двадцатью человеками шутов и плясунов на канате, с бубенчиками за плечами. Время приезду шаха назначено было после вечерней молитвы, совершаемой в минуту заката солнца. Мирза Ахмак лично отправился во дворец с докладом, что пир готов. Улицы были выметены и орошены водою; жители Тегерана, пользуясь прохладным воздухом вечера, толпились на плоских крышах своих жилищ; белые покрывала женщин мелькали повсюду над наружными стенами, а в лучших домах обитательницы гаремов любопытствовали сквозь деревянные решётки, заслоняющие их крыши. Шах выступил из арка, сопровождаемый хозяином пира, который шёл или, лучше сказать, бежал возле его стремени. Впереди шли глашатаи, с расписанными жезлами и особенного роду украшениями на головах, провозглашая приближение Царя царей и напоминая всем о соблюдении должного порядка. За ними следовала многочисленная толпа феррашей, с длинными, тонкими палками, и сгоняла народ с дороги, не щадя ни лбов, ни спин правоверных. Потом отряд конюшенных служителей в богатом платье, несших на плечах золотом шитые чепраки; далее разного звания слуги, кофейщики, чубучные с золотыми кальянами, туфленосец, умывальничий с тазом и рукомойником, чемоданный с плащом шаха, хранитель коробочки с опиумом и многие другие, в разноцветной и блистательной одежде. Заводных лошадей не было в поезде, потому что шествие это называлось не торжественным, а частным. Отряд скороходов, попарно, составлял последнее отделение, примечательное странностью своих нарядов: некоторые были в чёрных бархатных кафтанах, с нашивками из червонцев; другие в дивной одежде из парчи или шёлковой ткани. Непосредственно за ними ехал верхом на коне, украшенном великолепною сбруею, сам Царь царей, предшествуемый главным скороходом, важною при Дворе особою, у которого за поясом торчал грозный, но красивый знак его достоинства – плеть с ручкою, расписанною финифтью. Шах был одет запросто и только отличался пышностью своих шалей и превосходною добротою материй. Позади его, в некотором расстоянии, ехали трое шах-заде, сыновей шаха; далее эмир эмиров, церемониймейстер, великий конюший, Царь поэтов и многие другие придворные чины, в сопровождении своих служителей, что, всё вместе, составляло с лишком пятьсот человек гостей, которых мирза Ахмак должен был накормить и напоить в своём доме. Вход на двор был слишком низок и тесен для лошади, и потому шах спешился у наружных дверей дому. Войдя в приёмную залу, он тотчас занял приготовленное для него место. Царевичи вошли тоже в залу; но все прочие гости остались на дворе, где мирза Ахмак отправлял должность дворецкого. Спустя несколько времени, церемониймейстер, с серебряным в руках подносом, на котором находилось сто новых туманов, появился у водоёму вместе с хозяином (последний без башмаков) и громким голосом воскликнул: – Подлейший из рабов Порога счастия дерзает почтительнейше представить падишаху, Убежищу мира, Средоточию вселенной, Царю царей, Тени аллаха на земле, что раб его, мирза Ахмак, хаким-баши, молит о позволении облобызать прах священных стоп его и поднесть ему в подарок сто туманов. – Добро пожаловать, мирза Ахмак! – отвечал шах. – Слава аллаху, ты хороший служитель. Шах исполнен к тебе особенного благоволения: важность твоя увеличилась. Ступай, возблагодари аллаха, что шах пожаловал к тебе в дом и принял твой подарок. Хаким-баши ударил челом и поцеловал землю. Шах оборотился к эмиру эмиров и промолвил: – Клянусь головою шаха, мирза Ахмак прекрасный человек! Ему нет равного во всей Персии: он мудрее Лукмана, ученее Джалинуса – э? – Конечно, конечно, – отвечал эмир эмиров. – Но что за собаки, Лукман или Джалинус, чтоб сравниться с теми, которых шах отличать изволит? Мирза Ахмак поистине находка испытанного благополучия Царя царей. Подобного шаха Персия никогда не видала – и у такого шаха да этакой хаким-баши! Пусть хвалят врачей индийских и франкских; но если искать учёности, то, право, нигде более, как в Персии. Кто осмелится требовать для себя превосходства перед государством, озаряемым присутствием несравненного падишаха? – В том нет сомнения, что с начала мира до этого времени Персия всегда славилась умом своих жителей, мудростью и великолепием своих государей, – сказал шах. – От Каюмарса[64] первого повелителя роду человеческого, до ныне царствующего шаха Персия представляет беспрерывный ряд таких властелинов, каких ни одна земля показать у себя не может. Индия имела своих падишахов, Арабия халифов, Туркестан ханов, Китай императоров, Турция имеет и теперь хунхаров или «кровопроливцев»[65]; но что касается до франков, которые, аллах ведает откуда, приезжают в мои владения продавать и покупать и приносят мне дань своими подарками, то что у них за шахи? Они, бедняжки, неверные, имеют каких-то королей, которых имена даже не доходят до нашего сведения. – Да, да! Я жертва шаха; но, кроме англичан и французов, о которых кое-что слышно, все прочие поколения франкские едят грязь в совершенном забвении, – присовокупил эмир эмиров. – Что касается до москоу[66], то, слава аллаху, в сравнении с нами они менее, нежели ничто! Если бы перс размахнулся хорошенько, то мог бы закинуть свою шапку за сто фарсахов по ту сторону гробницы отца всех руссов. – Ха! ха! ха! Твоя правда, эмир! – воскликнул шах, смеясь. – Москоу – вздор! У них была Хоршид-Колах[67], которая покорила много земель и положила основания мудрого законодательства; на что это всё значит в сравнении с нашим, например, Джамшидом[68] или Рустамом, который убил лютого дракона – э? Машаллах! Кызыл-баши были и будут первым народом в мире; и если бы москоу вздумал сделаться драконом, то кызыл-баш сядет на него верхом и поедет ристать по всей земной поверхности. – Удивительно! удивительно! – вскричал эмир эмиров. – Царь царей говорит как соловей. Какой франкский шах в состоянии сказать так остроумно? – Да, конечно! – воскликнули все присутствующие в один голос. – Да живёт он тысячу лет! Да не уменьшится никогда тень его! – Но, кстати, о франках, – примолвил шах, – о них рассказывают так много невероятного, что, право, надобно возложить на аллаха наше упование. Говорят, будто у них нет андарунов; мужчины и женщины живут вместе; последние не носят покрывал и позволяют глядеть себе в лицо всем и каждому, как у нас туркменки. Мирза Ахмак! ты, будучи хаким и мудрец, объясни мне, пожалуй, отчего происходит, что по эту пору одни только мусульмане умели покорить женщин под свою власть, принудить их к повиновению и обеспечить себя насчёт их верности? Повествуют, – присовокупил он, улыбаясь, – что, по благословению аллаха, самому тебе досталась жена удивительная: смирная, покорная, цвет кротости и сливки повиновения. – Пользуясь благоволением и покровительством Царя царей, я доволен всем, что мне ниспослано судьбою, – отвечал хаким-баши. – Я, мой дом[69], моё семейство, мы все – рабы шаха, и всё, чем владеем, ему принадлежит. Если раб ваш имеет какое-нибудь достоинство, то это не его доблесть, а следствие всеобъемлющей милости падишаха. Убежища мира. Когда вы прикажете, то и недостатки мои будут добродетелями. Хорошо сказал Саади: «Может ли какой-нибудь светильник гореть ясно перед лицом солнца и минарет казаться высоким у подножия гор Альванда?» Что касается до вопросу, который шах предлагать изволит в рассуждении франков, то подлейший из рабов имеет счастие представить следующее: они не могут управлять женщинами так самовластно, как мусульмане, потому что они не люди, а род животных, уподобляющийся, относительно нравов и привычек, прочим безразумным тварям. Так, например, мы видим у животных, что самцы и самки помещаются всегда вместе; то же самое примечается и у франков. Животные не совершают никаких умовений и не молятся пяти раз в день: франки тоже. Те живут в дружбе со свиньями, и они тоже; потому что не только их у себя не истребляют, но ещё лелеют, и в Европе, как слышно, в каждом порядочном доме есть особая комната для фамильной свиньи. В обращении своём с женщинами они также не отстают от животных: когда кобель увидит суку на улице, то он тотчас начинает с нею любезничать – то же самое должны делать и франки. Женщина в тех нечистых краях есть слово без значения, так как женщины не составляют там собственности. Нет бога, кроме аллаха, и Мухаммед пророк его. – Умно сказал хаким-баши, право, умно! – вскричал шах. – Ясно, как день, что мы одни лишь люди, а все прочие – скоты: почти то же самое сказал и наш святейший пророк (да благословит его аллах и да приветствует он его!). Неверные будут вечно гореть в аду, а правоверные блаженствовать в седьмом небе, на лоне прелестных гурий. Но, кстати, хаким-баши! Говорят, будто ты завёл у себя рай на земле и заселил его гуриями – га! – правда ли это? Мирза Ахмак ударил челом и сказал: – Всё, чем шах позволяет владеть рабу своему, есть собственность шаха. Новое благополучие ниспошлётся моему убогому дому, и мирза Ахмак будет доставать головою до небесного свода, когда блаженная стопа падишаха перешагнёт через порог моего гарема. – Хорошо! Увидим его лично, – отвечал он. – Взгляд шаха приносит счастие. Дай знать твоему гарему, что шах желает его посетить. Если в нём есть больные, или злополучные в своих желаниях, или девицы, вздыхающие к своим любовникам, или замужние женщины, не могущие отделаться от своих супругов, – то пусть выступят вперёд и взглянут на шаха: счастие будет благоприятствовать им во всех их намерениях. Придворный поэт, который во всё это время стоял в глубокой задумчивости, вдруг воскликнул: – Всё, что шах повелевает, служит новым доказательством неисчерпаемого его благоволения! – Тут, как будто подучив внезапное вдохновение, он произнёс нараспев стихи следующего содержания:[70] – Браво! – воскликнул шах, прерывая всеобщее молчание, господствовавшее во время этого чтения. – Браво! Ты поэт удивительный! Настоящий соловей! Фирдоуси в сравнении с тобою был дрязг! Поди, эмир, поцелуй его в щёку, а потом набейте ему рот леденцом: такие уста должно питать сладостью. Эмир эмиров, протягивая вперёд губы, осенённые огромными усами и густою, окладистою бородою, влепил громкий поцелуй в косматую щёку Аскар-хана, потом, взяв леденцу с блюда, поднесённого служителем, вколотил ему в рот столько, сколько могло вместиться. Царь поэтов стоял долгое время со вздутыми метафорическою наградою щеками и всеми силами старался быть в крайнем восхищении; но, наконец, он запыхался, и слёзы невольно покатились из его глаз, особенно когда леденец, начав таять, поструился изо рта по бороде. Наступил обеденный час. Шах отворотился от окна, оставив на дворе своих чиновников, слуг и самого хозяина. В залу допущены были одни только приехавшие с ним царевичи, которые стояли, далеко и неподвижно, у стены, противоположной с его меснедом, в парадной одежде, с саблями на бедре. Главный камердинер постлал на ковре перед шахом полотенце из драгоценнейшей шалевой ткани; умывальничий поднёс ему золотой таз и рукомойник. Тогда как шах умывал руки, другие служители принесли кушанье на нескольких больших подносах, уставленных дорогими фарфоровыми блюдами и тарелочками и запечатанных на кухне печатью придворного маршала, из предосторожности от яду. Печати были вскрыты при глазах самого шаха, и облако благовонного пару, клубящегося из множества превосходнейших произведений персидской кухни, окружило Убежище мира. Сидя с поджатыми под себя ногами, среди подносов, высоко нагруженных яствами, Царь царей составлял, казалось, одну огромную, крепко приправленную перцем, корицею и сахаром, плавающую в растопленном масле груду, с пилавами, чилавами, бараньими лопатками, цыплятами, куропатками, мазендеранскими фазанами, бадиджанами, сыром, луком, рассолами, солёными огурцами, стеклянными сосудами с различными сортами шербетов и другими лакомствами. Шах, сгибаясь вдвое и наклонив лицо к яствам, погрузил руку в пилав, а потом в другие блюда и кушал в молчании. Царевичи стояли на своём месте, у стены, а служители в некотором расстоянии перед ним, все соблюдая глубочайшее благоговение. Он велел главному камердинеру взять с подносу одно блюдо с пилавом и отнесть его хозяину, мирзе Ахмаку, который за такую отличную милость принуждён был дать шахскому слуге значительный подарок деньгами. Подобные подачки, но уже с другими служителями, посланы были придворному поэту за его импровизацию, эмиру эмиров, церемониймейстеру и т д., которые также щедро заплатили подателям за честь пирования с Средоточием вселенной у главного врача. Одно из блюд, в котором высочайшая горсть копалась с наибольшим удовольствием, отправлено было к жене мирзы Ахмака, и она великодушнее прочих наградила посланника. Удовольствовав таким образом обе стороны, как тех, которые в рисовой каше получили блистательный довод его благоволения, так и любимых слуг своих, которые носили эту пищу, шах встал с софы и пошёл в другую комнату, где умыл руки и тотчас сел пить кофе и курить кальян. Лишь только он удалился, царевичи приступили к подносам и отобедали совершенно тем же порядком. Когда они встали, слуги приняли весь прибор и отнесли в особую комнату, где сидели эмир эмиров, поэт, великий конюший и все бывшие с шахом сановники и царедворцы. Те, в свою очередь, покушав из тех же самых блюд, предоставили их, для дальнейшего грабежа, низшим придворным чиновникам. От этих последних остатки царского обеду перешли к разного роду служителям, пока не попались в руки шатроносцам и поварёнкам, которые окончательно очистили и вылизали все блюда. Между тем мирза Ахмак повёл шаха в гарем. Я не смел туда заглянуть, потому что немедленная смерть была бы заплатою за подобную дерзость, если бы кто-нибудь меня там завидел; но лишь только шах опять вошёл в залу, я тотчас вскочил на крышу, в надежде, что Зейнаб воспользуется суматохою и ускользнёт на минутку ко мне. Смешанный шум лошадей и слуг, беготня, клики и беспрестанное мелькание фонарей извещали об окончании пира. С радостью услышал я стук женской поступи по лестнице, ведущей на крышу андаруна, часть которого выходила на улицу. Кроме домашних, у жены мирзы Ахмака находилось тогда множество посетительниц из других гаремов; все они теснились к решётке, чтобы видеть отъезд шаха. Я с любопытством вслушивался в их разговоры, но никак не мог понять, о чём идёт дело. – Не понимаю, что такое понравилось в ней шаху? – говорила одна с досадою. – Конец концов, в ней нет соли;[73] она нехороша собою. Видела ли ты, какой у неё большой рот? А какая кожа! Тьфу, пропасть! – Притом она держится дугою, – промолвила другая. – Какой стан! Как у слона, – воскликнула третья. – Нога даже у верблюда меньше, чем у неё. – Она езидка: так, верно, выпросила себе колдовство у шайтана, чтоб обратить на себя внимание, – присовокупила четвёртая. – Да, да! Это уж не иначе! – вскричали многие вместе, хохоча во всё горло. – Она согласилась со своим приятелем, шайтаном, и вдвоём заставили шаха съесть грязь. Вдруг раздался громкий крик: «Вон!» – произносимый глашатаями, когда шах встаёт со своей подушки; всё бросились к коням или побежали по местам, занимаемым ими в поезде, и шествие тронулось со двора в том же порядке, в котором прибыло. Число фонарей, окружающих каждого гостя, означало теперь степень его важности. Через полчаса двор совершенно очистился, и, когда не на что стало более смотреть, женщины тоже удалились с крыши, продолжая толковать между собою о прежнем. Я догадывался, что рассуждения их касаются Зейнаб, и тем большим пылал нетерпением её увидеть. Одна оставшаяся у решётки женщина долее других смотрела на улицу; несколько времени стояла она неподвижно и казалась печальною; потом, скользя тихими шагами вдоль стены, отделяющей крышу терема от нашей, к неизъяснимому восхищению моему, остановилась у знакомого мне отверстия. Это была Зейнаб. Стена не могла долго разделять два сердца, влекомые к себе взаимно сильнейшею страстью; но моя возлюбленная с первого слова предупредила меня об опасности, угрожающей нашему свиданию, которое должно было быть последним в жизни: она уже принадлежала шаху! Слёзы полились у меня струёю; рыдание пресекло мой голос: я прижимал её к груди с напряжением сил, свойственным отчаянию, и не скоро решился спросить, каким чудом перешла она во владение грозного, ревнивого властелина. – Войдя в андарун, шах был встречен у дверей толпою певиц, которые воспевали похвалы ему при шумном звуке бубнов. От входу до самой софы постлан был драгоценный пайандаз из шёлковых тканей, украшенных богатым шитьём. Лишь только шах прошёл, придворные евнухи растащили их по кускам. Шах занял место в открытой комнате на софе хозяйки, которая удостоилась чести лобызать его колена. Затем церемониймейстерша высочайшего гарема поднесла ему на серебряном блюде подарок нашей ханум, состоявший из шести вышитых её руками ермолок, носимых под чалмою или шапкою; шести нагрудников из шалевой ткани, для накладывания на грудь в холодное время; двух пар шаровар, сшитых из дорогой кашмирской шали; трёх шёлковых рубах и шести пар чулок, вязанных в гареме главного врача. Убежище мира благосклонно приняло этот подарок, похвалив искусство хозяйки. Потом вошли женщины, принадлежащие к гарему, и стали по обеим сторонам шаха. – Чтоб огорчить меня и при этом случае, – присовокупила Звйнаб, – мне велели занять самое последнее место, ниже безобразной арапки, Нур-джахан. Все, не исключая даже старой Лейли, старались обратить на себя внимание шаха: те краснели, другие бросали на него взгляды украдкою, иные смело смотрели ему в глаза. Он обозрел поочерёдно каждую из нас, но на меня особенно устремил свои взоры; потом, обратись к хозяину, который стоял, без башмаков, за открытым на двор окном, промолвил: «Это что такое, мирза? Право, недурная вещица! Клянусь короною шаха, миленькое животное! Машаллах, хаким-баши! ты, видно, знаток этих вещей: тут есть всё – полная луна, и глаза лани, и кипарисовый стан, и попугаевы уста, и аллах весть, чего тут нет!» «Я жертва шаха, – отвечал мирза Ахмак, кланяясь в пояс, – хотя рта невольница не заслуживает вашего внимания, но как всё, чем раб ваш владеет, принадлежит Царю царей, то да будет позволено повергнуть её к подножию престола». «Согласен!» – воскликнул шах и, позвав главного евнуха, приказал перевесть меня завтра в высочайший гарем, с тем чтоб обучить меня искусству танцовщицы и одеть прилично этому званию; когда же осенью возвратится он из лагеря, представить меня ему достойною его благоволения. Я никогда не забуду змеиного выражения липа, которое хозяйка наша имела при этом происшествии. Она сперва обратилась к шаху и с глубочайшим благоговением подтвердила предложение мужа; потом окинула меня с ног до головы ужасным своим взглядом, в котором изображались все злобные страсти, терзавшие тогда её сердце. Грузинка также глядела на меня мышьяком и кинжалами: одна добродушная арапка, Нур-джахан, казалась обрадованною моим неожиданным счастием. Я ударила челом перед шахом, который всё время смотрел на меня умильно. Но лишь только он удалился, надобно было видеть, как ханум вдруг переменила грозное своё со мною обращение. Она уже не смела называть меня «чёртовою дочерью» и «поганкою» – я была для неё то «душа моя», то «свет глаз моих», то «моё дитя», то «моя печёнка». Прежде она не позволяла мне курить в своём присутствии – теперь взяла кальян из своих уст и сама мне отдала, вбивая мне в рот куски сластей собственными пальцами. Грузинка спряталась в чулан от зависти и досады; но все прочие приносили мне свои поздравления и описывали утехи, ожидающие меня в царском гареме, – любовь, вино, музыку, алмазы, богатое платье, бани и честь стоять перед шахом с заткнутыми за опущенный кушак руками.[74] Одни толковали мне о лучших средствах колдовства, чтоб возбудить любовь в Средоточии вселенной; другие давали наставления, как портить своих соперниц; те учили, какими уловками можно выманивать подарки и наряды; иные – как должно приветствовать шаха, если он заговорит со мною. Словом, бедная, заброшенная, отверженная курдянка нечаянно сделалась для них предметом нежнейших попечений, дружбы и удивления. Этими словами Зейнаб окончила жестокий свой рассказ, тогда как я предавался всем мучениям обманутой любви и отчаяния. Мне казалось, что она нисколько не была опечалена мыслию о вечной со мною разлуке и потере всей возможности когда-нибудь меня увидеть. Рассудив, однако ж, об ужасном её положении в доме мирзы Ахмака, я сам должен был признать весьма естественною радость, одушевлявшую её невинное сердце по случаю такой счастливой в судьбе её перемены. Я не смел даже мешать этой радости мрачными предсказаниями, которые невольно теснились в уме моём, встревоженном соображениями следствий нашей не слишком осторожной любви. Несчастная! Она не знала, какой подвергается опасности, если шах найдёт её «недостойною своего благоволения»! Смерть, поносная, жесточайшая смерть бывает, по уверению многих, неминуемою в подобном деле участью. Итак, я разделял, как мог, необдуманное её восхищение; хотя мы должны были расстаться, я утешал себя, однако ж, обещанием, которое она мне давала, как можно чаще сообщать мне о себе известия. Повторительный клик её имени, раздавшийся внизу, принудил её вырваться внезапно из моих объятий в ту именно минуту, когда мы клялись взаимно любить друг друга до дня преставления света и долее. |
||
|