"Похождения Хаджи–Бабы из Исфагана" - читать интересную книгу автора (Мориер Джеймс Джастин)Глава XVIII Прибытие в деревню муллы-баши. История жизни муллы НаданаВъезжая в Сеидабад, я надулся соразмерно с пышностью моего коня и бархатного седла. Гордый и повелительный взгляд незнакомца невольно заставил поселян поклониться мне в пояс. – Где Абдул-Карим? – спросил я у них, отдавая лошадь одному из пособлявших мне слезать с неё. Мужики тотчас побежали искать его. Абдул-Карим явился и приветствовал меня с должною учтивостью. Удостоверившись с моей стороны, что мозг его находится в надлежащей исправности и что он вчера, и тсетьего дня, и месяц, и год, и три года тому назад пользовался вожделенным здоровьем, я вручил ему письмо и примолвил: – Слуга ваш приехал сюда от имени муллы-баши по известному вам делу. Абдул-Карим одарён был взглядом удивительно быстрым и проницательным, который отнюдь не сходствовал с моим делом. Сначала он привёл меня в некоторое смущение, и я тогда лишь собрался с умом, когда он, прочитав записку, сказал: – На мой глаз! Извольте, деньги готовы. Но вам надобно освежиться. Во имя аллаха, пожалуйте в мой бедный дом! Я отвечал, что мне приказано скоро возвратиться, и хотя вовсе не чувствовал охоты заводить ближайшее знакомство с быстроглазым муллою, но, чтобы не возбудить в нём подозрения, согласился откушать у него плодов и кислого молока. – Я вас никак не вспомню, хотя, кажется, довольно хорошо знаю всех слуг муллы-баши, – сказал он мне, когда я, разинув рот, набивал его огромным куском дыни. – В том нет ничего удивительного, потому что я, собственно, не его человек, – заметил я, поглощая половину последних слов вместе с благовонным плодом. – Я состою на службе при насакчи-баши, главноуправляющим по части благочиния, с которым мулла-баши имеет какие-то денежные дела. Ответ этот решил, по-видимому, все недоумения моего собеседника. Он теперь мог отдать себе полный отчёт в происхождении моей туркменской лошади, вызолоченного седла и богатой узды. На основании такого заключения он отсчитал и вручил мне сто туманов, прося кланяться очень благодетелю его, мулле-баши. Я положил деньги за пазуху, обещал исполнить в точности его поручение и уехал по направлению к Тегерану. Но едва только деревня исчезла из виду, я поворотил в противоположную сторону. Колотя лошадь по бокам острыми углами стремян, я мчался, не оглядываясь, несколько часов сряду, пока бедная скотина не облилась потом и пеною. Я имел в предмете добраться поскорее до Кермана, продать там коня, седло и узду и поскорее уйти за границу, в Багдад – Дом спасения, где уже был бы в совершенной безопасности. Едучи дорогою, приметил я вдали странную фигуру с красною на голове шапочкою, без чалмы, с лицом, подвязанным платком, высокую, широкоплечую, тонкую станом, одетую очень налегке и не по-дорожному, так как при ней не было ни узелка, ни чемодана. По многим наружным приметам мог бы я принять его за Надана; но приятель пел во всё горло, и я не воображал, чтобы человек такой степенный и важный был в состоянии дойти до такого унизительного средства развлечения себя в одиночестве. Подъехав, однако ж, поближе, я убедился, что это действительно был Надан. «Что тут делать? – думал я. – Возобновив с ним знакомство, наживу себе очень неприятного спутника. Миновать его, не сказав ни слова, было бы истинно жестоко. Неравно он меня узнает, то подумает, что я воспользовался его имуществом, за его добро купил себе коня с богатым убором, и донесёт на меня первому полицмейстеру, что я вор». Притом же мы были недалеко от деревни, где мне непременно надо было остановиться для отдыха и корма лошади. Для этого я избрал средний путь: если он меня узнает, то вступлю с ним в разговор; если нет, то равнодушно проеду мимо, и дело с концом. Я пришпорил коня, и едва с ним поравнялся, он окинул меня взглядом с ног до головы и жалостно возопил: – Ага! ради любви аллаха! сжальтесь над несчастным, для которого, кроме бога и вас, нет другого убежища! Я не мог выдержать; приостановил коня, но молчал нарочно несколько минут, чтобы дать ему время узнать меня. Он смотрел мне в лицо бесчувственными глазами. Я рассмеялся. Это повергло его ещё в большее недоумение. Наконец я произнёс его имя, и Надан бросился ко мне как сумасшедший, не зная, как выразить свою радость. – Ай, Хаджи, душа моя, дядя мой, свет глаз моих! – кричал он и поцеловал меня в колено: – Откуда ты? Где поймал такую лошадь? Какая у тебя узда! Какое седло, платье! Право, ты или в дружбе с дивами и пери, или сама судьба влюбилась в тебя и вышла за тебя замуж! Изумление его казалось мне до того забавным, что я хохотал от всего сердца. – Как же ты это вдруг так разбогател? – продолжал Надан. – Что сталось с моим имуществом? Не приберёг ли ты хоть моего осла: я выбился из сил, идучи пешком! Скажи, Хаджи, всю правду! Скажи, ради бороды пророка! Приключение моё для умов обыкновенных было слишком удивительно и почти невероятно. Поэтому я должен был наперёд приготовить моего товарища к слушанию меня с полной доверенностью. Но в продолжение этого предисловия неприметно прибыли мы в деревню. В каждой почти деревне в Персии находится заезжий двор: мы направились туда и поселились в нём без всякого спроса. Появление человека на таком коне, с таким седлом и такою цепью не могло не произвесть впечатления в бедных и низкопоклонных деревенских жителях. Староста их тотчас же пришёл ко мне с почтением и предложил угостить нас ужином. Пока подали ужин я рассказал Надану чудные похождения мои со времени нашей разлуки. Узнав, что я так великолепно снарядился на счёт общего нашего врага, муллы-баши, он забыл горе и подлинно изумил меня своим весельем, шутливым и откровенным нравом. Я принуждён был признаться в душе, что отнюдь не постиг настоящего его характера, хотя столько месяцев провёл с ним в довольно тесной, как казалось, связи. – Как вы так переменились, мулла? Я никогда ещё не видал вас таким весёлым и любезным, как теперь! – сказал я. – Следственно, тот важный, суровый вид, который вы всегда показывали, был только притворный. – Ах, Хаджи! беда всему выучит, – отвечал он, вздыхая. – Жизнь моя по теперешнее время была не что иное, как сцепление беспрерывных успехов и неудач. Я наплясался снизу вверх и сверху вниз более, нежели все тегеранские канатные плясуны в последний праздник Нового года. Что ж делать? Таков свет! – Расскажите мне, ради Али, историю ваших похождений, – промолвил я. – Слава аллаху, мы с вами съели довольно соли вместе и можем полагаться друг на друга. – На мой глаз! Но вы не услышите от меня ничего необыкновенного, – сказал он. – История моей жизни та же, как и большей части наших соотчичей, которые сегодня князья, а завтра нищие! Я родился в Хамадане. Отец мой был первым муллою в этом городе и всеми силами стремился к тому, чтобы быть первым муджтехидом в Персии. Он преимущественно отличался жестокою ненавистью к туркам и прочим суннитам, наследственною в нашем роде. Говорят, что известный в персидских училищах особенный обряд проситься на двор изобретён одним из моих предков. Вы помните, что когда мальчик чувствует нужду отлучиться из класса, то он должен выступить на середину и сказать: «Да будет проклят Омар!» Это выдумал родной мой прапрадед, клянусь вам бородою Али; и согласитесь, что вернейшего средства вперять юношеству сильное отвращение к раскольникам и сам премудрый Лукман изобресть не в состоянии. – Машаллах! – вскричал я. – Ваш прапрадед был поистине волнующееся море доблести и совершенства. Надан улыбнулся и, по старой привычке, хотел погладить себе бороду; но, не найдя её на прежнем месте, поправил только платок и продолжал: – Ненависть отца моего к суннитам распространялась и на прочие иноверные исповедания, как-то: на гебров, жидов и христиан. Дети его и домашние напитаны были тем же духом нетерпимости, и дом наш слыл гнездом самых неукротимых изуверов, с которыми кяфиры боялись встретиться на улице. Побуждения, руководствовавшие меня в предприятии такого неудачного похода против армянских погребов в Тегеране, были естественным следствием образа моего воспитания. Но это уже не первый со мною случай в подобном роде. В молодости моей произвёл я в Хамадане ужасную суматоху, которая также кончилась не в мою пользу. Какой-то Сулейман-эфенди, посол стамбульского Кровопроливца к нашему шаху, ехал через наш город в Тегеран. Не знаю, как и откуда, вдруг вздумалось мне попробовать исполнить на деле учение моего отца насчёт суннитов. Я собрал толпу молодых, подобных мне, изуверов. Мы заступили дорогу послу, ехавшему с посещением к правителю, и приветствовали его тем, что вытвердили в училище, крича во всё горло: «Да будет проклят Омар!» Посольские люди бросились на нас с палками. Мы отвечали тучею камней. Завязалась ужасная драка, в которой мы сбили послу чалму с головы, наплевали в бороду и чуть не изорвали на нём ферязи и кафтана в куски. Посол требовал примерного удовлетворения за нанесённую ему обиду и грозил воротиться в Турцию, не доехав до Тегерана. Правитель испугался и, не входя в разбирательство, кто, собственно, законный наследник Мухаммеда, Али или Омар, велел схватить меня и прочих зачинщиков благочестивого разбоя и выдать нечистым туркам, с тем чтобы они поступили с нами, как им самим будет угодно. Вы, будучи муллой Хаджи-Бабою и удивительно постигая конец всякого дела, легко угадаете, что затем последовало. Отверженные сунниты так высекли нас по подошвам, что ноги наши несколько недель сряду похожи были на толстые, безобразные брёвна. Это приключение на долгое время подавило во мне порывы пламенного усердия к вере пророка. Дождавшись порядочной бороды, на двадцать пятом году от рождения, отправился я в Исфаган, где вошёл в связи со многими знаменитыми богословами и в скором времени приобрёл лестную известность. Я искал только случая, чтобы отличить себя громким подвигом и тем проложить себе путь к почестям. Следующее обстоятельство привело меня к желаемой цели. Со времён известного шаха Сефи[124] франки, то есть христианские еобаки, допущены были в пределы Персии и пользовались постоянным покровительством его наследников. В царствование Аббаса Великого они чрезвычайно размножились было на нашей земле, и в Исфагане были у них большие торговые заведения. К соблазну всех правоверных, правительство дозволяло им явно совершать обряды своей веры, строить церкви, выписывать священников и даже звонить в колокола. У этих франков есть свой род Убежища мира, называемый папою, который, как глава их закона, обязан распространять своё учение по всей земной поверхности. По его повелению, огромные монастыри были воздвигнуты ими под разными предлогами в Исфагане, Джульфе и других городах и населены чёрными дервишами[125]. Во время владычества афганцев большая часть этих зданий опустела, и дервиши разбрелись по миру; но одно из них, нарочно сооружённое для утверждения в Персии папского закона, уцелело до наших времён, и усерднейшие муллы только и думали о разрушении этого монастыря, хотя правительство явно потворствовало христианам и всячески заохочивало их переселяться к нам с богатствами и разными дивными ухищрениями. В монастыре жили два чёрные дервиша: один из них был владетель ума и решимости, изобретатель понятия, необыкновенный знаток света и такой быстровидный, что сам шайтан не годился бы в его отцы! Он чрезвычайно любил спорить о предметах веры, заводил прения с учёнейшими нашими улемами и готов был доказывать им во всякое время с неустрашимостью льва и бодростью лисицы, что Украшение двух миров, Господин духов и человеков, Предстатель наш Мухаммед (да благословят его все создания!) был лжепророк, плут и обманщик. Сев в лодку доказательств, он так смело плавал по морю прений, как будто сам Ной (мир с ним!) правил у него кормою. Не довольствуясь наглыми речами, он написал книгу, исполненную удивительных гипербол и иносказаний, в которой силился удостоверить всякого, что его папа прав, а наш благословенный пророк не стоит даже коровьей бороды. Один из наших богословов отвечал ему толстым и напыщенным сочинением, но, по несчастию, до того глупым, что действительно Мухаммед Избранный вышел что-то менее коровьей бороды. Этот спор сделался в Исфагане предметом общих рассуждений. Чтобы выказать себя ревностным поборником откровенной истины, я предложил вызвать франкского дервиша на диспут в новом высшем училище, с тем чтобы он возражал нам всенародно на заданные предложения, и если убедит нас своими доказательствами, то мы обратимся в христианскую веру; если же нет, то он сам должен принять нашу. Дервиш, не обинуясь, согласился на наш вызов. В назначенный день зала училища наполнилась богословами, муллами и другими лицами духовного сословия. Множество почётных слушателей были приглашены, чтобы быть свидетелями торжества ислама. На дворе я собрал бесчисленную толпу народа, чтоб видом стольких и столь пламенных приверженцев несомненного закона благовременно напугать дервиша и мозг его опрокинуть вверх дном ещё до начала прений. Франкский дервиш вошёл в залу один, без друзей и защитников. Видя её, набитую чалмами и бородами, и взоры всех, грозно устремлённые на его гладко выбритые щёки, он действительно смутился; однако не потерял присутствия духа. Вопросы были у нас заготовлены, и трое учёнейших богословов выступили вперёд, чтобы предложить их дерзкому иностранцу, который, по-видимому, не принёс с собою другого оружия, кроме своего языка. Наши диспутанты одновременно обременили его несколькими вопросами: «Кто таков ваш папа, чтобы смел требовать для себя преимущества перед нашим святейшим пророком?» – «Согласны ли вы с нами в том, что аллах направляет, кого хочет, к прямому пути и, на кого хочет, наводит тьму заблуждения?» – «Были ли вы там сами и видели ли собственными глазами, что господин наш, пророк Мухаммед (да благословит его аллах!) не рассекал луны пальцем на две половины, не ездил в пятое небо на крылатой кобыле Борак и не привозил оттуда Корана?»[126] Дервиш отвечал: «Вы предлагаете вдруг такое множество вопросов и с таким жаром, что не даёте мне времени опомниться. Судя по вашей враждебной наружности, я должен заключить, что вы призвали меня не на словопрение, а на смертоубийство. Если вы хотите поддерживать свои мнения насилием над моей особою, то докажете свету, что только воюете страстью и сами не твёрдо уверены в основательности ваших доводов». Слова дервиша произвели в собрании благоприятное в пользу его впечатление, и я, чтобы скорее решить дело, закричал народу, который не дослышал этих слов: «О мусульмане! поспешайте на помощь! Вера наша поругана! Кяфир смеет хулить нашего пророка! Защящайте нас! Мщение! Казнь богоотступнику!» Мгновенно вспыхнула ужасная буря. Тысячи голосов отозвались: «Лови его! Бей! Смерть поносителю явной веры!» Чернь пришла в исступление, и кинжалы засверкали отовсюду. Дервиш бежать – мы за ним, и не будь один мулла, который, накинув на него свой плащ, заслонил его собственной грудью и силою пробрался с ним сквозь толпу в ближайший армянский дом, то, – по милости аллаха всемогущего, милосердого! – мы бы его растерзали в куски. Лишённые нашей добычи, мы толпою пошли к правителю города, увлекая за собою несметное множество народа. Правитель был строгий мусульманин, и мы не сомневались, что он удовлетворит нашей мести немедленною выдачею нам дервиша. Для этого мы стали вопить перед его домом: «Этот пустодом называет нашего пророка вором, плутом. Он ест ужасную грязь[127], и нам, улемам, надел на лица собачьи кожи. Ои проповедует ложное учение, совращает народ с прямого пути. Казнь богохульнику!» Но правитель, боясь вмешиваться в дела франков, покровительствуемых самим шахом, отвечал нам хладнокровно: «Это что за известие? Зачем вызываете дервиша на диспут, если не хотите его слушать? Употребляя насилие вместо доказательств, вы только бесчестите нашу веру и подаёте повод сомневаться в её основательности. Когда бы ваши доводы были сильнее и вы прениями обнаружили его закоснелость в безбожии, тогда он в самом деле был бы кяфир и достоин смертной казни». Встретив и здесь неудачу, мы разбежались по городу искать нашего злодея, чтобы истреблением его восстановить помрачённый им блеск Мухаммедова закона. Но дружок не дожидался нашего посещения и ушёл из города, когда мы были у хладнокровного правителя. Я слишком далеко зашёл вперёд при этом случае и уже не мог опять сделаться равнодушным к пользам веры, как после турецкой палочной бани. Хотя правитель явно негодовал на меня за этот последний подвиг, но уважение жителей, видевших во мне опору ислама и защитника прав их совести, щедро вознаградило меня за его немилость. Столица представлялась моему воображению единственным приличным для меня поприщем, и я вознамерился перенесть туда своё предприимчивое усердие. Я отправился в Кум, чтобы стяжать себе одобрение и покровительство муджтехида. Приобретённая мною слава в преследовании неверных заменила в глазах его десятилетний срок молитв и поста, необходимый для заслужения его милости. Он принял меня весьма ласково и причислил к разряду любимейших и надёжнейших учеников своих. Я вдруг напитался его ожесточением против суфиев, и он сам признал меня чрезвычайно способным действовать по его видам в столице, которую почитал скопищем этих безбожников. По первому со стороны моей предложению святой муж охотно взялся отрекомендовать меня тегеранским улемам и знатным при дворе вельможам и простился со мною со слезами на глазах, убеждая меня не ослабевать в моём усердии к вере, искоренять терн заблуждения и деятельно побивать каменьем вольнодумцев. Хотя я не считаю себя «отцом невежества», то есть ослом, но должен признаться, что надежда на скорый и блистательный успех в столице жестоко меня обманула. Сначала на каждом почти шагу встречал я непреодолимые трудности. Все важные места были заняты; соперников нашёл я пропасть, и они лучше меня знали пути, ведущие к почестям и отличию. Я увидел себя в необходимости начать ходатайство обыкновенным порядком, то есть являться ежедневно поутру к своим покровителям с поклоном и покорно стоять перед ними в толпе прочих искателей. Но когда мулла-баши удостоил меня приглашения сидеть в его меджлисе, тогда многие стали обращать на меня внимание и мало-помалу сделался я известным верховному везиру, главному казначею, государственному секретарю и другим сановникам. Вследствие этого из утренних поклонщиков я поступил в число вечерних собеседников; бывал у этих вельмож в дружеских собраниях и имел в них свой голос, когда разговор касался умовении семи членов или превосходства персов перед неверными. За всем тем, я был только бедный мулла и, невзирая на личные мои заслуги, вероятно, долго ещё валялся бы в пыли забвения, если бы один счастливый случай не подоспел на помощь. Верховный везир совершал у себя в доме обряд поминания кончины имама Хусейна. Я пел у него молебен и читал проповедь, от которой он прослезился. Едва только везир начал плакать, государственный секретарь и прочие, бывшие на молебне чиновники, которые прежде зевали во весь рот, вдруг нашли речь мою несравненною и, прославляя наперехват мои дарования, кончили тем, что Казий Бейзави и Замахшари[128] были в сравнении со мною – ослы! С тех пор верховный везир получил высокое обо мне понятие, Через него я добыл все те места, при которых и вы меня застали. К сожалению, я слишком много понадеялся на соучастие в судьбе моей тех, которые покровительствовали мне единственно из необходимости казаться усердными сынами веры. Вы видели, что, когда шах прогневался, тот же самый везир первый выдал меня на жертву, и я теперь влекусь в родимый город без бороды и без копейки. |
||
|