"Тернистым путем [Каракалла]" - читать интересную книгу автора (Эберс Георг Мориц)

XV

Для старой Дидо не было ничего приятнее, как одевать и украшать дорогое дитя ее незабвенной госпожи, которой она добросовестно помогала его воспитывать. Но сегодня ей было трудно, потому что при этой работе слезы затуманивали ее старые глаза. Только тогда, когда она окончательно привела в порядок густые каштановые волосы девушки, застегнула на плече пряжку ее пеплоса и оправила пояс, ее печальное лицо просияло при виде выполненного труда. Она еще никогда не видала свою милую девочку такою прекрасною. Правда, от той детской застенчивости и терпеливой покорности, которые так трогали Дидо еще третьего дня, когда она убирала локоны Мелиссе, не осталось ничего на этом серьезном, полном мысли челе и на этих плотно сомкнутых губах; но зато рабыне казалось, что девушка выросла и приобрела что-то из женского достоинства матери.

Поэтому старуха сказала ей, что она имеет вид Афины Паллады, и, чтобы развеселить ее, прибавила: «Что касается совы этой богини, то я могу, разумеется, исправлять ее должность».

Шутливость никогда не была в характере старухи, а в этот день ей в особенности было трудно шутить, потому что она была обречена тянуть лямку до конца, если бы случилось самое худшее, и ее, в ее возрасте, продали в какой-нибудь чужой дом, а Аргутиса в другой.

Но ее любимице, сперва потерявшей мать, а теперь оставшейся и без отца, предстояло сделать такой трудный шаг, и для ее ободрения старая служанка должна была шутить поневоле.

Во время одевания Мелиссы Дидо не переставала молиться разным богам и богиням, чтобы они помогли девушке тронуть сердца тех, кого она намеревалась просить о помощи, и Дидо, которая в другое время постоянно была расположена опасаться самого худшего, в этот раз надеялась на самые лучшие результаты, потому что ведь жена Селевка должна иметь каменное сердце, если она замкнет его перед этою невинностью и красотою, перед трогательными взглядами этих больших просящих глаз.

Когда Мелисса, закутавшись в покрывало, вышла наконец с Аргутисом из дома, она приказала рабу вести ее под руку, и это внушило ему, который был облечен в синий плащ своего господина и которому давно уже не вменялось в обязанность коротко стричь свои волосы, такую гордость, что он держался прямо, как свободный человек, и никто не заподозрил бы в нем раба. Густая вуаль скрывала лицо Мелиссы, и ее было трудно узнать, так же как и ее спутника. Однако же Аргутис вел свою госпожу на Канопскую улицу по возможности тихими и темными переулками.

Оба молчали, глядя прямо перед собою. Девушке не удалось думать спокойно, как в другое время. Подобно больной, измученной тяжкими страданиями, которая идет в дом врача, чтобы умереть от его операционного ножа или получить исцеление, она тоже говорила себе самой, что она идет навстречу чему-то страшному, чтобы покончить с чем-то еще более ужасным. При этом перед ее мысленным взором являлись по временам ее отец, неосторожный и, однако же, такой хороший Александр, достойный сожаления Филипп и раненый жених; но ей не удавалось надолго удержать в своем уме ни один из этих образов. Не удавалось ей также и обратиться с молитвою к духу умершей матери или к богам, как она эта делала прежде, когда предпринимала что-нибудь важное. Посреди всех расплывавшихся дум в ее душе постоянно раздавался какой-то громкий голос, настойчиво уверявший, что император, за которого она принесла жертву и который лучше и мягче характером, чем думают о нем другие, непременно исполнит всякую просьбу.

Но она не хотела увлекаться этим обещанием, и, когда все-таки начала думать, что дело идет о том, чтобы добиться аудиенции у цезаря, дрожь пробежала по ее спине, и ей показалось, что она снова слышит последние слова Филиппа: «Лучше смерть, чем позор».

В душе раба волновались другие чувства. Он, который обыкновенно заботился о детях своего господина с более теплою сердечностью, чем сам Герон, не сказал ни одного слова Мелиссе против ее намерения предпринять этот опасный шаг. Он и ему казался единственным выходом, обещавшим успех. Аргутису было немногим больше пятидесяти лет; он был смышленый человек и легко бы нашел место у какого-нибудь другого, более кроткого господина, чем Герон; но он ни одной минуты не думал о своей собственной будущности, а только о будущности Мелиссы, которую любил, как свою родную дочь. Она вверилась его защите, и он чувствовал себя ответственным за ее участь. Поэтому он считал для себя великим счастьем, что мог быть ей полезным уже при самом входе в дом Селевка. Привратник этого дома был его земляк, которого так же, как и его самого, судьба загнала сюда с берегов Мозеля. При всяких празднествах, которые возвращали рабам свободу на несколько часов, они уже несколько раз сряду были добрыми товарищами, и Аргутис знал, что его друг сделает все, что может, для него и для юной его госпожи. Правда, трудно было получить доступ к хозяйке дома, где жил император, но земляк Аргутиса был ловок и находчив, и можно было надеяться, что он устроит дело.

Раб шел с гордо поднятой головой и бодрый духом, и его уверенность укрепилась тем обстоятельством, что, когда на ярко освещенной Канопской улице на него посмотрел один сыщик, участвовавший в аресте Филиппа, он не узнал Аргутиса. В этом самом большом и красивом пункте города происходило довольно оживленное движение. Толпа ожидала императора; но на этот раз полицией были сделаны более строгие распоряжения, чем при въезде цезаря. Блюстители порядка преградили для граждан всякий доступ к южной стороне улицы, предоставив им только пешеходную, окаймленную деревьями аллею, тянувшуюся между двумя выложенными гранитными плитами проездными частями улицы и аркадами у домов.

Свободные граждане большого города, не привыкшие к подобным ограничениям, мстили за них новыми остротами по адресу цезаря, который в Александрии делал путь свободным при помощи полицейских, как в Риме посредством палачей. Приказав оставить свободными две дороги, он, по-видимому, забыл, что ему достаточно и одной, с тех пор как он умертвил своего брата и соправителя.

Мелиссе со спутником тоже пришлось идти по аллее между проездными путями; однако же Аргутис сумел уверить одного полицейского, что они принадлежат к труппе актеров – это подтвердит и привратник, – которые должны в доме Селевка дать представление перед императором; и, таким образом, блюститель порядка сам провел их в обширный передний зал великолепнейшего в городе дома.

Но подобно тому как Александр за несколько дней перед тем, и Мелисса была не в таком настроении, чтобы восторгаться великолепием, окружавшим ее здесь со всех сторон.

В то время как Аргутис разговаривал с привратником, она робко, и все еще не снимая покрывала, присоединилась к хору, который расположился по обеим сторонам обширной комнаты, приготовившись встретить императора пением и игрою на струнных инструментах. Она только смутно чувствовала, что слышавшиеся за нею шепот и хихиканье относились к ней, и когда старик дирижер хора спросил ее, что ей тут нужно, и серьезно приказал ей сбросить покрывало, она беспрекословно повиновалась и сказала:

– Прошу тебя, позволь мне постоять здесь. Госпожа Вереника сейчас пришлет за мной.

– Хорошо, хорошо, – отвечал музыкант и приказал певцам, которые предавались шутливым предположениям относительно появления такой красавицы перед самым прибытием цезаря, оставить ее в покое.

С тех пор как Мелисса сняла покрывало, ей бросились в глаза многие редкости, освещенные бесчисленным множеством свеч и светильников. Только теперь она увидала, что цветочные гирлянды обвивают порфировые колонны в переднем зале, а другие ниспадают красивыми извивами с открытого потолка; что в глубине этой обширной комнаты стоят мраморные статуи родителей Каракаллы, Септима Севера и Юлии Домны.

В стороне от этих художественных произведений возвышались две огромные группы цветущих растений, где порхали пестрые птички, освещенные ярким светом. Но все эти прелести сливались в ее глазах, и ей ни разу не пришел в голову вопрос, красивы они или нет, – вопрос, который она задала бы себе во всякое другое время в качестве дочери художника.

Аромат, которым она дышала, она тоже почувствовала только тогда, когда он, подновленный новыми курениями, начал тяготить ее. Когда Аргутис снова подошел к ней, она сознавала вполне только две вещи: что на нее было обращено множество любопытных взглядов, а вокруг спрашивали: что так долго задерживает появление императора?

Наконец после многих долгих минут ожидания к ней подошел привратник в сопровождении скромно, но богато одетой девушки, в которой она узнала горничную, христианку Иоанну, о которой ей говорил Александр, и подал ей знак следовать за ним.

Едва дыша, с поникшей головою, Мелисса вместе со служанкой вошла в великолепный имплювиум, среди которого шумел источник, окруженный розовыми кустами. Свет луны и звезд смешивался здесь с мерцанием бесчисленных светильников и красным отблеском ярко пылавших огней, потому что вокруг бассейна, из которого поднимались к ночному небу шумные фонтаны, были поставлены мраморные гении, державшие на голове и в поднятых руках серебряные чаши, в которых жадное пламя пожирало душистый кедр и ароматную смолу.

На заднем фоне этой ярко освещенной комнаты, возле эстрады с тремя ступенями возвышались мраморные статуи Александра Великого и Каракаллы. Обе были одинаковой высоты, и художнику, который наскоро изваял вторую из легкого материала, было вменено в обязанность изобразить цезаря во всех отношениях сходным с героем, которого он чтил больше всего. Таким образом, оба изваяния производили такое впечатление, как будто они изображали родных братьев. Они были освещены пламенем двух огней, горевших на алтарях из золота и слоновой кости. Этот огонь поддерживали хорошенькие мальчики в одежде вооруженных луками купидонов.

Все это представляло волшебное зрелище. Но Мелисса, следуя за своею проводницей, чувствовала, что ее окружает чуждый ей мир, который, может быть, она когда-нибудь видела во сне. В ней пробудилось ясное сознание цели, с которой она пришла сюда, только тогда, когда ее освежили брызги фонтана, мимо которого она проходила.

Ей предстояло тотчас явиться перед матерью Коринны, а может быть, даже перед императором, в качестве просительницы, и от ее действий зависела участь ее домашних. Она живо чувствовала, что на ней лежит серьезная обязанность. Она выпрямилась и движением руки поправила волосы на голове; сердце ее страшно забилось, когда она увидала на возвышении над ступенями несколько сановников, разговаривавших с величественной женщиной. Она только что встала с кресла из слоновой кости и под руку с каким-то римским сенатором – это звание обличала тога с пурпурною каймой – сошла со ступеней навстречу Мелиссе.

Знатная матрона, которая ожидала посещения повелителя мира и все-таки удостаивала сойти к ней, скромной дочери художника, была на полголовы выше своего аристократического спутника. Короткого мгновения, в которое подошла к ней мать Коринны, было достаточно, для того чтобы наполнить душу Мелиссы благодарностью, доверием и восторженным удивлением. Кроме того, видя перед собою эту величавую женскую фигуру в великолепном белом парчовом платье, вышитом золотом и сверкавшем драгоценными каменьями, Мелисса задавала себе вопрос: чего стоит матери, только несколько дней тому назад потерявшей свою единственную дочь, являться в этом пышном наряде перед императором и толпой шумных гостей не только с приветливым, но даже с сияющим лицом.

Душою девушки, так нуждавшейся в милосердии, овладело искреннее сострадание к этой богатой женщине, дому которой было отдано императором предпочтение перед всеми другими в городе. И когда матрона остановилась перед ней и своим грудным голосом ласково спросила, какая опасность угрожает ее брату, Мелисса поклонилась с непринужденною грацией и, хотя она в первый раз в жизни говорила с такою знатною госпожою, отвечала ясно и с полным сознанием цели, которая привела ее сюда:

– Я Мелисса, сестра живописца Александра. Я хорошо понимаю, что теперь, когда ты так занята, с моей стороны большая смелость беспокоить тебя, но я не видела никакого другого средства для спасения брата, жизни которого угрожает большая опасность.

Вереника вздрогнула и серьезно, с легким упреком сказала своему спутнику, мужу своей сестры и первому из египтян, получившему доступ в римский сенат:

– Не говорила ли я этого, Церан? Только очень важное дело могло побудить сестру Александра обратиться ко мне за советом в такую минуту.

Но сенатор, черные глаза которого благосклонно глядели на Мелиссу, любуясь ее редкою красотою, быстро возразил:

– Если бы она пришла даже ради самого маловажного дела, она все-таки была бы для меня, как и для тебя, желанною гостьей.

– Оставь это, – прервала его Вереника укоризненным тоном. – Скорее, дитя, говори, что случилось с твоим братом?

Тогда Мелисса в коротких и правдивых словах рассказала, в чем провинился легкомысленный Александр и что угрожает ему, ее отцу и Филиппу. Затем она с трогательною мольбою просила Веренику оказать помощь ее отцу и братьям.

Между тем резко очерченное лицо сенатора все больше и больше омрачалось, да и Вереника потупила свои большие глаза. Ей было, очевидно, трудно прийти к какому-нибудь решению. На этот раз она была избавлена от необходимости дать немедленно ответ: появились посланцы цезаря, и сенатор с лихорадочною поспешностью приказал Мелиссе отойти в сторону. Затем он шепнул свояченице:

– Не следует под твоею кровлей портить настроение цезарю из-за этих людей. – На это Вереника успела ответить только: «Я не боюсь его», потому что как раз в эту минуту к ним подошел первый посланец и сообщил, еле переводя дух, что император не приедет и что послы, которым он поручил извиниться за него, следуют за ним, вестником, пешком.

При этом известии Церан, обращаясь к свояченице, воскликнул с горьким смехом:

– Назови меня по крайней мере хорошим пророком! С тем, что он довольно часто проделывает с нами, сенаторами, должны примириться и вы.

Но матрона едва слушала его; она с глубокою благодарностью подняла глаза, и из ее груди вырвалось облегченное восклицание:

– Хвала богам за эту милость!

Затем она отняла руки от своей бурно волновавшейся груди и крикнула домоправителю, который прибежал вслед за вестником:

– Императора не будет. Уведомь об этом господина, но так, чтобы этого никто не слышал. Он должен принять здесь вместе со мною послов. Назначенную для меня подушку вели тотчас же убрать, а затем пир должен начаться немедленно. О Церан, ты не знаешь, от какой муки избавляется моя бедная душа!

– Вереника! – сказал сенатор предостерегающим тоном, прикладывая палец к губам. При этом он снова увидел молодую просительницу и крикнул ей тоном соболезнования: – Твой приход сюда был, к сожалею, напрасен, моя красавица! Если ты так же разумна, как очаровательна, то поймешь, что просить, чтобы кто-нибудь стал между львом и теми, кто привел его в ярость, значит требовать слишком многого.

Однако матрона не обратила внимания на это предостережение, предназначавшееся также и для нее; встретив умоляющий взгляд Мелиссы, она сказала ей с исполненною достоинства решимостью:

– Ты останешься. Мы увидим, кого к нам пришлет император. Я лучше, чем этот господин, знаю, что значит видеть в опасности того, кто нам дороже всего на свете. Сколько тебе лет, девушка?

– Восемнадцать, – ответила Мелисса.

– Восемнадцать? – переспросила матрона, как будто испуганная этим числом, потому что ее умершей дочери было тоже восемнадцать лет. Затем она возвысила голос и продолжала с ободряющей теплотой: – Я сделаю для тебя и для твоих близких все, что от меня зависит. И ты поможешь мне, Церан.

– Если это нужно, то с полною готовностью, которую внушают мое почтение к тебе и восторженное поклонение всему прекрасному. Но вот идут послы. Старший из них – ученый Филострат, сочинения которого ты знаешь; младший – баловень счастья Феокрит, о котором я тебе говорил. Если бы прелесть ее лица сумела очаровать этого всемогущего властителя!

– Церан! – остановила его матрона с серьезным укором в голос. Впрочем, она не слушала извинений сенатора, потому что в эту самую минуту сходил с лестницы навстречу послам ее муж Селевк.

Первым заговорил Феокрит, причем и здесь, несмотря на траурную тогу, которая драпировала его фигуру красивыми складками, он ни одним жестом не заставил забыть в нем прежнего актера и танцовщика.

Когда Селевк представил его своей супруге, Феокрит рассыпался в уверениях, что его высокий повелитель был столь же испуган, сколько огорчен, когда, едва час тому назад, уже одетый для праздника и украшенный венком, узнал, что боги жестоко похитили единственное дитя из дома, от гостеприимства которого он ожидал веселых часов. Цезарь с глубоким прискорбием чувствует, что он по неведению нарушил то спокойствие, которое принадлежит печалующимся по праву. Он, Феокрит, просит их быть уверенными в благоволении к ним властителя мира. Что касается его самого, то он сумеет доложить императору, как великолепно украсили они в честь его свое роскошное жилище. Его высокий властитель с глубоким волнением узнает, что даже мать, лишившаяся своего ребенка и плачущая подобно Ниобее, освободилась от своего окаменения, приковавшего ее к Сипилосу, и приготовилась достойно принять величайшего из всех смертных гостей, сияющая, подобно Юноне, за золотым столом богов.

Веренике удалось сделать над собой усилие и выслушать до конца высокопарные фразы императорского любимца. Каждое слово, изливавшееся так плавно из уст комедианта, отзывалось в ее ушах горькою насмешкою, и его личность была ей до того противна, что она почувствовала себя как бы освобожденною, когда он, обменявшись несколькими словами с хозяином дома, попросил дозволения удалиться, ссылаясь на призывающие его важные дела.

Так и было на самом деле. Он ни за что не уступил бы этих дел никому другому, так как ему нужно было сообщить префекту Тициану, который его оскорбил, что император отрешил его от звания префекта и намерен обсудить возникшее против него обвинение в злоупотреблениях по должности.

Второй посол остался и после того как он отклонил предложение Селевка идти с ним к обеденному столу, и обменялся несколькими словами с Вереникой. Сенатор отвел его в сторону и, поговорив немного с ним, подвел его к Мелиссе, предоставляя ей самой изложить свою просьбу перед знаменитым философом, принадлежавшим к числу самых близких друзей императора.

Затем он вернулся к своей свояченице, которая спросила его, может ли он поручиться за безопасность, поручив попечению придворного, о котором она знает только то, что он умеет писать красивым слогом, эту девушку редкой красоты, находящуюся под ее покровительством, и которую она поэтому намерена охранять.

Этот вопрос, по-видимому, рассмешил сенатора, но под влиянием серьезности Вереники он тотчас изменил свой легкомысленный тон и сознался, что в юности Филострат был бы последним из людей, которым он вверил бы попечение о какой-нибудь девушке: его знаменитые письма довольно показывают, каким пылким и счастливым другом прекрасных женщин был в прежнее время этот остроумный философ и писатель. Но теперь это изменилось. Правда, он и теперь поклоняется женской грации, но ведет порядочную жизнь и сделался самым жарким и серьезным поборником отеческой религии и добродетели. Он принадлежит к ученому кружку Юлии Домны, матери императора, по поручению которой сопровождает Каракаллу, чтобы в случае необходимости сдерживать дикие страсти ее сына.

Разговор, который между тем начала Мелисса с философом, принял странный оборот. Уже при первом обращении к нему слова замерли на ее губах: в посланце цезаря она узнала того римлянина, который вышел к ней из архива в храме Асклепиоса и мог легко подслушать ее молитву.

Филострат, по-видимому, тоже вспомнил об их встрече, потому что его лицо, черты которого представляли такое милое сочетание серьезности с веселостью, просияло, и на его губах играла тонкая улыбка, когда он спросил ее:

– Ошибаюсь я, прекрасная девушка, или же в самом деле великий Асклепиос даровал мне счастье встретить тебя сегодня утром, как теперь, вечером; я обязан этим счастьем божественному цезарю?

Мелисса взглядом указала ему на сенатора и на Веренику, и хотя изумление и страх сомкнули ее губы, но поднятая рука и все ее существо с достаточною ясностью выражали просьбу не выдавать ее.

Философ ее понял и исполнил эту немую мольбу. Ему было приятно иметь общую тайну с этою грациозною девушкой. Ведь он действительно подслушал ее усердную молитву о цезаре. Это в высшей степени возбудило его любопытство. Итак, он шепнул:

– То, что я видел и слышал в храме Асклепиоса, останется тайною между нами. Но что могло побудить тебя так сердечно молиться об императоре? Или он сделал для тебя или для твоих близких что-нибудь хорошее?

Мелисса отрицательно покачала головой, и философ с удвоенным любопытством продолжал:

– Значит, ты принадлежишь к числу тех, для кого достаточно одного взгляда на изображение или фигуру какого-нибудь человека, чтобы Эрос наполнил их сердце любовью?

– Что за мысль! – возразила с жаром Мелисса. – О нет, нет, разумеется, нет!

– Нет? – спросил Филострат с возрастающим изумлением. – В таком случае твоя богатая надеждами юная душа ожидает, что он, подобно Титу, при помощи богов, сделается благодетелем мира?

Мелисса робко взглянула на матрону, все еще разговаривавшую с сенатором, и возразила скороговоркой:

– Его называют убийцей. Но я знаю наверняка, что его терзают муки душевные и телесные, и так как один весьма сведущий человек сказал мне, что из миллионов людей, находящихся под властью цезаря, нет ни одного, кто бы помолился за него, то мне сделалось так больно… Я не могу выразить…

– И поэтому, – прервал ее философ, – тебе показалось похвальным и угодным богам быть первою и единственною личностью, которая добровольно и тайно приносит за него жертву на алтарь божества? Так вот в чем дело. И сказать правду, дитя, тебе нечего стыдиться.

Затем его лицо вдруг омрачилось, и, изменив тон, он строго спросил:

– Ты христианка?

– Нет, – ответила Мелисса решительно, – Мы греки. Как могла бы я принести кровавую жертву великому Асклепиосу, если бы я веровала в Распятого?

– В таком случае, – сказал Филострат, и глаза его ярко заблистали, – в таком случае я от имени богов могу уверить тебя, что твоя молитва и твоя жертва были им угодны и что я сам обязан тебе, благородная девушка, великою радостью. Теперь еще одно: что ты чувствовала, когда оставила храм?

– Мне было легко и радостно на душе, – отвечала девушка, посмотрев на него приветливо и открыто своими большими глазами. – Мне хотелось петь среди улицы, хотя она не была пуста.

– Я это только и хотел узнать, – сказал просиявший Филострат. И между тем как он еще держал ее руку в своей, к ним подошли сенатор и Вереника.

– Успела ли она добиться твоей помощи? – спросил Церан. На что Филострат быстро отвечал:

– Я сделаю для нее все, что могу.

Затем Вереника просила обоих идти с нею в ее комнаты, потому что все, напоминавшее праздник, было ей противно; и уже по пути Мелисса начала рассказывать своему новому другу, что угрожает ее брату.

Она окончила свой рассказ в комнате, в которой не было излишней пышности, бьющей в глаза, но которая была украшена благороднейшими произведениями старого александрийского искусства.

Филострат внимательно слушал девушку, однако же, прежде чем она могла высказать свою просьбу, он прервал ее восклицанием:

– Значит дело идет о том, чтобы побудить императора оказать милость, а это… Ты не знаешь, дитя, чего ты добиваешься!..

Здесь он был прерван посланцем Селевка, который звал Церана к гостям; а Вереника, как только сенатор удалился, отправилась в свою комнату, чтобы сбросить претивший ей наряд.

Пообещав скоро вернуться, чтобы принять участие в совещании, она ушла, а Филострат, задумчиво посмотрев ей вслед, обратился к Мелиссе с вопросом:

– Решилась бы ты из любви к своим близким подвергнуть себя самым горьким унижениям и даже, может быть, серьезной опасности?

– Всему, даже смерти ради них! – отвечала Мелисса с радостною решимостью, и ее глаза засияли такою пламенною готовностью к самопожертвованию, что его старое сердце растаяло, и его правило, которому он строго следовал с тех пор как находился при императоре – не обращаться к властителю ни с одним словом без вызова с его стороны, – разлетелось как дым.

Держа ее руку в своей и пытливо глядя ей в лицо, он спросил ее еще раз:

– А если придется сделать шаг, для которого недостало бы мужества у многих мужчин, ты решилась бы на него?

И на этот раз «да» было ответом. Филострат выпустил ее руку и сказал:

– В таком случае мы решимся на самое крайнее средство. Я подготовлю тебе путь, а завтра, не пугайся, завтра ты, под моей охраной, явишься к императору.

Щеки девушки, зарумянившиеся от пробудившейся надежды, побледнели, и в то время как ее собеседник выказывал желание поговорить о дальнейшем с женою Селевка, Вереника вошла в комнату. На ней была теперь опять траурная одежда, и ее бледное благородное лицо было еще влажно от только что пролитых слез. Те сумрачные тени, которые, окружая женские глаза, свидетельствуют о перенесенных душевных бурях, сделались еще более темными, и, когда ее взор встретился с грустным взглядом Мелиссы, девушкою овладело желание броситься в объятия этой женщины и выплакаться на ее груди, как на груди матери.

Филострат, казалось, был тронут видом женщины, которая обладала столь многим и у которой жестокий удар судьбы отнял все, что дорого сердцу матери. Ему было приятно сообщить ей, что он надеется смягчить императора. Но все-таки предстоящий шаг очень рискован. Цезарь сильно раздражен ядовитыми нападками александрийцев, а брат Мелиссы единственный из насмешников, которого удалось схватить. Проступок александрийских остряков не может остаться безнаказанным. В подобном отчаянном положении могут помочь только отчаянные средства, и поэтому он решается предложить провести Мелиссу к цезарю, чтобы она сама попросила его о милосердии.

Вереника вздрогнула, точно укушенная скорпионом. Сильно взволнованная и точно желая оградить девушку от нападения, она охватила ее рукой, и Мелисса прижалась головой к груди матроны, точно ища поддержки.

Благоухание, исходившее от кудрей девушки, напомнило Веренике о тех минутах, когда она так же жарко прижимала к сердцу свою собственную дочь. Ее материнское сердце нашло новую цель жизни, и с восклицанием: «Это невозможно!» – она крепче прижала к себе Мелиссу.

Однако же Филострат потребовал, чтобы его выслушали. Он объяснил, что нельзя ожидать никакого результата от посредства третьего лица, кроме погибели ходатая.

– Каракалла, – продолжал он, обращаясь к Мелиссе, – страшен в своем гневе: никто не может этого отрицать, однако же в последнее время тяжкие страдания сделали его раздражительным, недовольным человеком, который относится очень строго к поведению своей свиты. Женская красота не производит на него ни малейшего впечатления, – да и без того многое служит к ограждению этой прелестной девушки. Он узнает, что достойнейшая из женщин, супруга главного жреца, в доме которого он гостит, принимает участие в судьбе Мелиссы и что я сам, друг его матери, держу ее сторону. Напротив того, его мстительность не знает границ и не может быть обуздана никем; кто же возбудит ее, того не защитит от жесточайшей участи даже заступничество Юлии Домны. Если ты не знаешь, то я тебе скажу, девушка: он убил своего брата Гету, хотя его мать защищала его своими объятиями. И теперь спрашиваю тебя в третий раз: готова ли ты жертвовать всем для своих близких? Имеешь ли ты мужество кинуться в пасть льва?

Мелисса крепче прижалась к Веренике, и из ее побелевших губ вырвались тихие, но решительные слова:

– Я готова, и он меня выслушает.

– Дитя, дитя! – в ужасе вскричала матрона и выпустила девушку из своих объятий. – Ты не знаешь, что тебе грозит! Тебя ослепляет блаженная уверенность неопытной юности, и я вижу перед глазами кровь твоего сердца, чистую и красную, как кровь молодого ягненка… Я вижу… О дитя, ты не знаешь смерти и ее ужасов!

– Я знаю ее, – возразила Мелисса с лихорадочным волнением. – Я была свидетельницей смерти самого дорогого мне существа – моей матери. Разве не все потеряла я с ее кончиной? Однако же надежда осталась в моей душе, и каким бы свирепым убийцей ни был Каракалла, он не сделает мне ничего именно потому, что я так беззащитна. И притом: что я такое? Кому нужна моя жизнь? А между тем, чего лишусь я с погибелью отца и братьев, которые оба находятся на пути к славе!

– Но ведь ты невеста, – с живостью прервала ее матрона. – Притом ты недавно говорила, что жених тебе дорог… А он? Он, без сомнения, любит тебя, и если ты погибнешь, то горе омрачит его молодую цветущую жизнь.

Мелисса закрыла лицо руками и громко воскликнула:

– Так укажи мне другой путь! Я готова решиться на все, но ведь не существует другого средства, и, если бы Диодор был здесь, он, конечно, не запретил бы мне поступить таким образом, так как то, к чему побуждает меня сердце, составляет мою обязанность, и это единственный верный путь. Но Диодор лежит больной, ум его помрачен, и я не могу просить у него совета. Ты же, благородная госпожа, в глазах которой я вижу так много доброты ко мне, не растравляй моих ран. То, что мне предстоит, слишком тяжело! Но я все-таки сделала бы это, я попыталась бы пробиться к ужасному человеку даже в том случае, если бы никто мне не помогал.

Вереника выслушивала это излияние сердца с переменчивыми чувствами. В глубине души она возмущалась против мысли отдать это чистое, прекрасное, достойное любви создание в жертву ярости тирана, испорченность которого была столь же велика и безгранична, как и его могущество; однако же и она не видела другого средства для спасения художника, который успел приобрести ее расположение. Ее великодушному сердцу была понятна решимость девушки искупить жизнь своих близких своей собственною кровью. Она сама способна была сделать то же самое в подобном положении. Притом она сознавала, что была бы счастлива, если бы она нашла подобное настроение в своей собственной дочери. Поэтому она уступила, и из ее губ вырвалось восклицание:

– Ну так делай то, что ты находишь правильным!

Благодарная и как бы освобожденная от тягостного бремени Мелисса снова бросилась на грудь Вереники, которая, со своей стороны, начала думать, каким образом уравнять трудный путь для девушки, насколько это зависело от нее.

Она обстоятельно, как будто дело шло о ее собственной дочери, начала советоваться с Филостратом; и между тем как из зала, где пировали мужчины, до них доносился беспрерывный шум, было решено, что она сама проводит девушку к жене верховного жреца, брата ее мужа, и там будет дожидаться возвращения Мелиссы от императора.

Филострат назначил подходящий час, сделал разные указания насчет подробностей и затем пожелал получить некоторые сведения относительно молодого художника, насмешливость которого навлекла такую беду на его родных.

Вереника тотчас увела их в соседнюю комнату, где был выставлен портрет ее дорогой покойницы. Его окружал роскошный венок из фиалок, любимых цветов Коринны. Две подставки в три светильника на высоких постаментах освещали это великолепное произведение искусства, и Филострат – знаток, описавший множество картин с глубоким пониманием и с осязательною наглядностью, безмолвно погрузился в созерцание прекрасных черт, переданных художником с редким мастерством и вдохновенным увлечением любящего сердца. Наконец он перевел взгляд на Веренику и вскричал:

– Счастлив художник, имевший подобную модель! Произведение, достойное старого лучшего времени и мастера эпохи Апеллеса. То, что у тебя отнято, благородная женщина, в лице твоей дочери, не имело ничего себе равного, и никакое горе недостаточно велико для того, чтобы оплакать вполне эту потерю. Но божество, которое берет, умеет также и давать, и посредством этого портрета спасает для тебя часть того, что ты любила в своей дочери. Но этот портрет имеет значение и для дела Мелиссы, потому что император – тонкий знаток искусства. А к числу недостатков его времени, огорчающих его думу, принадлежит также и бессилие, постигшее творчество новейших художников. Для мастера, создавшего этот портрет, будет легче испросить помилование, чем для какого-нибудь высокородного вельможи. Сверх того, живописец, подобный Александру, пригодится для пинакотеки в сооружаемых им великолепных банях на Тибре. Если ты вверишь мне свое сокровище на завтрашний день…

Здесь Вереника перебила его резким «нет» и, как бы защищая портрет, положила руку на его рамку.

Однако же Филострат не унялся и продолжал тоном горького разочарования:

– Этот портрет принадлежит тебе, и кто может порицать тебя за твой отказ? Итак, мы должны попробовать достигнуть цели без этого могущественнейшего из всех союзников.

Между тем глаза Вереники не отрывались от лица ее умершей дочери и все более и более погружались в созерцание прекрасных выразительных ее черт. Как она сама, так и остальные безмолвствовали.

Наконец она медленно повернула голову к Мелиссе, которая в смущении не смела поднять глаз, и тихо сказала:

– Она во многом имела с тобою сходство. Божество создало ее для того, чтобы она распространяла счастье и свет вокруг себя. Там, где она могла осушить слезы, она делала это с удовольствием. Портрет, конечно, нем, но он тем не менее повелевает мне поступить так, как поступила бы сама Коринна. Если произведение Александра в самом деле может побудить императора оказать милость, то пусть… Настаиваешь ли ты, Филострат, на своем мнении?

– Да, – ответил он решительно. – Лучшего ходатая за художника, чем это произведение, не может быть!

Вереника выпрямилась и сказала:

– Ну так хорошо! Завтра, в самую раннюю пору, портрет будет доставлен тебе в Серапеум. Пусть изображение умершей пропадет, если оно может спасти живого человека, который его так прекрасно создал. – С этими словами она, не глядя на философа, подала ему руку и быстро вышла из комнаты.

Мелисса поспешила вслед за нею и, переполненная благодарною любовью к плачущей женщине, вскричала:

– Не плачь, я знаю нечто, что может утешить тебя лучше, нежели произведение моего брата! Я разумею живой портрет твоей Коринны. Похожая на нее девушка… она живет здесь, в Александрии.

– Агафья, дочь Зенона? – спросила Вереника и, когда Мелисса дала утвердительный ответ, продолжала с прерывающимся дыханием: – Благодарю тебя, девушка, за твою доброту, но и это дитя для меня потеряно.

При этих словах она громко застонала и затем бросилась на диван с тихим восклицанием: «Я хочу остаться одна!»

Мелисса тихонько вышла в соседнюю комнату, и Филострат, который стоял между тем глубоко погруженный в созерцание портрета Коринны, простился с нею.

Отослав дожидавшийся его императорский экипаж, он пошел домой пешком такой веселый и довольный собою, каким он не чувствовал себя уже давно.

Отдохнув в уединении некоторое время, Вереника снова позвала к себе Мелиссу и ухаживала за своею молодою гостьей, как будто в лице последней ей была возвращена на короткое время ее любимая потерянная дочь.

Она позволила девушке позвать Аргутиса, и после того как и она со своей стороны уверила этого преданного человека, что все обещает благополучный исход, она отпустила его с приказанием идти домой и быть готовым к услугам своей молодой госпоже, которая пока останется в ее доме, под ее покровительством.

Как только Аргутис оставил их, Вереника приказала служанке Иоанне позвать своего брата.

Между тем как эта последняя исполняла поручение, матрона сообщила девушке, что эти брат и сестра – христиане. Они дети вольноотпущенника их дома и родились свободными. Иоанн уже в ранней юности оказался таким способным, что пришлось уступить его желанию и позволить ему приготовиться к адвокатскому поприщу. Теперь он принадлежит к числу самых уважаемых адвокатов в городе, но свое замечательное красноречие, которое он выработал не только в Александрии, но и в Карфагене, он охотнее всего предоставляет к услугам христиан. В свободные часы он посещает темницы осужденных и раздает им богатую милостыню из тех заработков, которые доставляет его адвокатская практика между богатыми людьми. Он как раз такой человек, чтобы посетить близких Мелиссы, оживить их новою надеждой и передать им ее поклон.

Когда христианин затем появился, он выказал радостную готовность исполнить это поручение. Его сестра уже укладывала вино и другие припасы для заключенных, и Иоанн сказал Веренике, что этих припасов собрано больше, чем могут потребить все трое, для которых они приготовлены, хотя бы заключение их было очень продолжительно.

Его улыбка показывала, с какою уверенностью он рассчитывал на щедрость Вереники, и Мелисса тотчас почувствовала доверие к молодому христианину, который своею наружностью напомнил бы ей ее брата Филиппа, если бы его сухощавая фигура не держалась прямее и длинные волосы не были гладки, а не волнисты, как у философа.

Меньше всего было сходства между Иоанном и Филиппом в глазах. Насколько глаза первого имели кроткое выражение, настолько глаза второго были остры и пытливы.

Мелисса дала ему разные поручения к отцу и братьям, и, когда Вереника попросила его позаботиться о том, чтобы портрет ее дочери был непременно доставлен в Серапеум, где он должен помочь расположить императора в пользу живописца, он одобрил решение госпожи и скромно прибавил к этому:

– Как долго принадлежит нам вообще то, чем мы обладаем в тленных благах? Может быть, день, год и в лучшем случае несколько пятилетий. Но вечность длинна. И кто ради нее забывает время и возлагает надежду единственно на нее, которой измеряется и продолжительность существования нашей собственной души, – тот отучается сожалеть о том, чего он лишился в преходящих благах, хотя бы они принадлежали к числу самых благородных и драгоценных.

О, если бы я мог убедить и тебя, лучшую из женщин, преданнейшую из матерей, возлагать свое упование на вечность! Ее не может объять самый мудрейший человеческий ум; достигнуть ее труднее всего, и по этому самому она представляет собою самую возвышенную цель для человеческого мышления. Имей ее перед глазами и в ее неизмеримом царстве ищи своего будущего отечества, и тогда ты снова встретишься с умершею дочерью и тебе будет снова принадлежать не только ее изображение, но и она сама.

– Оставь это, – прервала его Вереника с резким нетерпением. – Я знаю, на что ты намекаешь, но объять вечность – это доступно только разуму божества, а нашему уму не удается подобная попытка. Его крылья тают подобно крыльям Икара, и он низвергается в море, я подразумеваю море мечты, к которому я часто была довольно близка. Вы, христиане, думаете, что знаете вечность, и если бы вы не обманывались в этом… Но я не хочу возобновлять старый спор. Возврати мне мою дочь на один год, на месяц, на один только день такую, какою она была, пока смертельная болезнь не овладела ей, и я подарю тебе все мечтательное блаженство твоей вечности с остатком моей земной жизни в придачу.

Вновь пробудившееся горе потрясало сильную женщину, точно припадок жестокой лихорадки, но, как только к ней вернулась способность говорить вразумительно, она сказала адвокату:

– Я, право, не думаю тебя оскорблять, Иоанн, я ценю тебя и люблю, но если ты желаешь, чтобы наши отношения не изменились, то оставь безумное желание научить черепаху летать. Делай свое дело для бедных узников, и если ты…

– Я отправлюсь к ним завтра, как только наступит день, – прервал ее Иоанн и наскоро простился с женщинами.

Как только они остались одни, Вереника вскричала:

– Он ушел оскорбленный, как будто я нанесла ему обиду, и таковы все они, христиане! Они считают своею обязанностью навязывать другим то, что им кажется справедливым, и кто не поддается их спорной истине, того они выставляют как человека ограниченного ума или врага всего доброго. Агафья, о которой ты говорила мне сейчас, и Зенон, ее отец, брат моего мужа, – христиане. Я надеялась, что смерть Коринны снова приведет к нам девушку, по которой тосковало мое сердце и о которой я слышала много хорошего; однако же общее горе, которое обыкновенно снова скрепляет так много расторгнутых уз, только углубило пропасть, образовавшуюся между моим мужем и его братом. Мы неповинны в этом. Напротив того, мне было отрадно, когда через несколько часов после ужаснейшего несчастья было получено письмо от Зенона с известием, что он с дочерью посетит нас в тот же самый вечер. Но это письмо, – голос матроны задрожал при этих словах от досады, – но это письмо заставило нас просить его, Зенона, отменить свое посещение, потому что – невозможно поверить этому, да и мне было бы лучше не подливать нового масла в огонь, потому что он желал, чтобы мы радовались; он три, четыре, пять раз повторял это ужасное слово. Между прочим, он с возмутительною высокопарностью разглагольствовал о блаженстве, ожидающем нашу умершую дочь… И это он говорил матери, сердце которой жестокий удар судьбы разбил в куски за несколько часов перед тем! Со смехом на губах взывать к ограбленной, смертельно раненной, осиротевшей женщине, чтобы она радовалась… Эта чрезмерность жестокости, или помрачение ума, разлучила нас навсегда. Простые садовые работники, которые знали Коринну и которых бог есть не более как древесный пень, имеющий только отдаленное сходство с человеческой фигурой, обливались слезами, когда они узнали страшную весть, а Зенон, наш брат, дядя увядшего цветка, радуется и требует того же от нас! Мой муж говорит, что пером безумца руководила ненависть и старая вражда; я же думаю только, что он, объятый христианским безумием, советовал мне, матери, стать ниже животного, которое готово отдать свою жизнь, чтобы защитить своих детенышей! Селевк простил Зенону тот вред, который он нанес ему, сделавшись христианином и перестав своим имуществом участвовать в оборотах нашего торгового дома, чтобы растратить часть своего капитала на христианскую сволочь; но этого «радуйся» мы не можем простить ему – ни я, ни муж, хотя от него, как вода от масла, отстает все, что угнетает мое сердце…

С пылавшими от гнева щеками она замолчала, и жгучее пламя ее глаз придало величественной фигуре этой женщины, одетой в черное платье, густые и черные, как воронье крыло, волосы которой растрепались во время ее страстной жалобы, – вид, испугавший Мелиссу.

Это «радуйся» по подобному поводу казалось и ей неприличным и оскорбительным. Однако она не высказала своего мнения отчасти из скромности, отчасти же потому, что не желала еще больше отчуждать от племянницы и ее отца несчастную, которой Агафья уже одним своим видом могла доставить такое утешение.

Когда пришла Иоанна, чтобы отвести Мелиссу в одну из комнат для гостей, девушка вздохнула с облегчением, но Вереника пожелала, чтобы она провела эту ночь вблизи нее, и тихим голосом приказала служанке приготовить другую постель возле ложа умершей, в комнате, прилегающей к ее спальне. Затем она в том же возбужденном состоянии провела Мелиссу в уютную комнату дочери.

Там она показала ей все, что Коринна любила в особенности; даже клетка с любимой птицей покойной висела еще на том же самом месте. Ее комнатная собачка спала в корзиночке на подушке, которую мать вышила когда-то для любимицы своей дочери. Мелисса должна была удивляться лютне и первоначальному тканью усопшей и посмотреть на хорошенький ткацкий станок из слоновой кости и черного дерева, на котором она выполнила эту работу. Вереника заставила выслушать сверстницу своей дочери даже стихи, которые Коринна сочинила, на манер Катулла, на смерть своей любимой птички.

Несмотря на то что глаза Мелиссы смыкались от изнеможения и усталости, она принуждала себя быть внимательною, потому что видела, до какой степени отрадно ее участие для этой несчастной женщины.

Между тем голоса мужчин, которые от пиршества перешли к бражничанью, доносились все громче и громче до женской половины. Когда веселье гостей достигало особенно высокой степени и что-нибудь смешное заставляло многих вдруг разражаться громким хохотом, Вереника вздрагивала, шептала про себя невнятные угрозы и тихо просила извинения у оскорбленной тени дочери.

То, что Мелисса видела и слышала здесь, внушало ей сострадание и пугало ее. По временам ее мучила забота о своих близких; притом она чувствовала крайнее утомление; наконец наступил желанный отдых.

В парадном зале раздалось веселое пение, сопровождавшееся громкою игрою на флейтах.

Выпрямившись, с раздувающимися ноздрями, вслушивалась матрона в первые бравурные такты. В ее доме, отмеченном скорбью, осмеливаются петь веселые песни! Это уж слишком! Вереника собственноручно задернула занавеску ближайшего открытого окна, затем отослала свою молодую гостью спать.

О как приятно было переутомленной девушке вытянуться на мягкой постели!

Как всегда перед сном, она мысленно сообщила своей умершей матери, что принес ей последний день. Затем она умоляла тень покойницы оказать ей помощь в предстоявшем ей трудном шаге; посреди молитвы ею овладел сон, и уже ее молодая грудь начала мерно подниматься и опускаться, когда приход Вереники снова разбудил ее.

В белом ночном одеянии, с распущенными волосами, с серебряным подсвечником в руке, она внезапно очутилась у изголовья Мелиссы, которая с испугом, полусонная, протянула к ней руки, как будто отстраняя от себя какое-то видение. Ей показалось, что демон безумия смотрит на нее большими черными глазами матроны. Но вдруг взгляд несчастной женщины изменился и засветился материнским выражением бесконечной доброты и ласки.

Она спокойно поставила светильник на стол, с нежною заботливостью плотнее окутала тело девушки легким белым шерстяным одеялом, потому что прохладный ночной воздух проникал через открытое окно комнаты, и прошептала про себя: «Так любила она».

Затем она опустилась перед ложем на колени, прильнула губами ко лбу проснувшейся Мелиссы и сказала:

– Ты тоже красавица, и он выслушает тебя.

Затем начала расспрашивать Мелиссу о ее женихе, отце, матери, Филиппе и наконец шепнула ей неожиданно:

– Твой брат Александр, живописец… моя дочь, хотя она лежала мертвая, наполнила его сердце любовью. Коринна сделалась для него дорогим существом. Ее образ продолжает жить в его душе. Верна ли моя догадка? Скажи мне правду.

Мелисса призналась, как глубоко красота умершей поразила ее брата во время написания с нее портрета и как он отдал ей душу и сердце с таким пылким увлечением, к какому она не считала его способным до тех пор.

Услыхав это, Вереника улыбнулась и прошептала про себя: «Я знала это». Затем она покачала головой и с грустью сказала: «Ах я безумная!»

Наконец, она пожелала Мелиссе спокойной ночи и пошла в свою спальню. Там ждала ее Иоанна, и между тем как служанка заплетала волосы своей госпоже, та произнесла странным угрожающим тоном:

– Если развратник не пощадит и этой…

Громкие радостные клики, донесшиеся из парадного зала, прервали ее слова, и ей показалось, что в числе смеющихся голосов она слышит голос своего мужа. Порывистым движением рук она отстранила от себя служанку и с гневным волнением вскричала:

– Селевк мог бы не допустить этой неслыханной наглости. О, я знаю сердце этого отца! Страх, тщеславие, честолюбие, любовь к наслаждениям…

– О госпожа, – прервала ее Иоанна, – подумай: противиться желанию императора – значит рисковать жизнью.

– В таком случае он должен бы умереть, – твердо и строго возразила матрона.